Грушевая роща

Евгений Карпенко
1

И вот я снова в Нальчике, где не был более тридцати лет. Сложилась деловая встреча. После официальной части мы с гостеприимными хозяевами пошли прогуляться по заснеженным январским улицам, посетили выставочный зал творчества местных художников.

«Этот наш замечательный художник из селения Каменка, в детстве он жил там» — заметил южный коллега, поймав мой взгляд на одну из картин с видом Баксанского ущелья.

«Нет же, родом он из посёлка Яникой, — возразил другой собеседник,  — это его бабушка живет в Каменке. А вообще, детство он провёл в Хасанье»

...Баксанское ущелье, конечно, живописно. Художник - мастер. Однако названия посёлков, упомянутые коллегами, меня поразили гораздо глубже. Невзирая на приличное отдаление во времени, я увидел их мысленным взором ясно и отчётливо — на маршрутных табличках замызганных автобусов нальчикского пригородного автовокзала. Когда нам с братом было лет семь-восемь, мама работала там уборщицей. Дело было зимой: на матери мешковатый серый халат, в её руках оцинкованный короб для мусора, веник. Кругом на перронах снежная слякоть, грязь.

К тому времени ей было около тридцати, а осужденный по политической статье отец второй год сидел в тюрьме «Каменка». В расположенное рядом с тюрьмой одноимённое селение ходили отсюда автобусы, и наименование маршрута в правом нижнем углу их лобовых стёкол имели особенно удручающий подтекст.

Желая отвлечь нас с братом от неприятных интерьеров действительности, мать обращала наши взгляды вверх, к модульным перекладинам и верхним окнам зала ожидания. Случайно влетавшие в зал воробьи и голуби взволнованно метались в закрытом пространстве, не замечая витринных стёкол, часто о них бились. Падающих на подоконник полуживых птиц с окровавленными клювами сердобольная мама подбирала, клала в ведро и относила в палисадник — авось выживет. После мы с братом ходили на них смотреть, и почти всегда птиц на месте не оказывалось, — улетали, либо становились жертвами котов, хищно косящихся в нашу сторону из-под привокзальных лавочек.

Бригадиршей матери была уборщица Деляра, — большая, дородная, сверкающая золотыми зубами и ряженная во всё блёсткое татарка. Её сын не то за насилие, не то разбой сидел в той же «Каменке»... — впрочем, эта ветвь памяти давно уже сухая. Ей, к счастью, не удалось разрастись до деревообразующей: отработав уборщицей несколько месяцев, мать уволилась.

Осмотр картин закончен, пора прощаться.

 - Может быть, вас до вокзала проводить? Знаете, как добраться? - напоследок спрашивают меня коллеги.

 - Спасибо. Знаю. В детстве мне довелось несколько лет жить в вашем городе.

 - Это же интересно... расскажите?

 - Увы, но интересного здесь немного. Толком рассказать впечатления от тех давних лет, мне теперь едва ли удастся. Так что всего вам доброго. Спасибо за гостеприимство.

До отправления поезда оставалось несколько часов, и я решил прогуляться в курортной части города, которого не любил, и никогда уж не полюблю.

2

Зима в Нальчике особенная. Редкий для южного города снег всегда здесь мягок, пушист. В безветренную погоду его выпадает много и как-то разом. Словно блуждавшие вдоль кавказских вершин снежные тучи находят наконец долгожданный покой, и с тихим умиротворением опускаются на город.

Увенчанные снежными шапками высокие ели голубеют в предвечерних сумерках. Тронешь одну из лап, и с глухим шорохом на тебя осыпаются вороха сонного снега. Прохлада его и впрямь будто из снов, но летних, — как легкое веяние по лицу свежего ночного воздуха из приоткрытого окна.

Наискосок пересекаю большую пустынную площадь у здания администрации.

В курортной части бывшей Республиканской улицы меня вяло обгоняет троллейбус первого маршрута. Припорошенный снежной пылью дряхлый могиканин скрипит своими слегка гнутыми токоприемниками по обледенелым проводам. В период той нашей жизни в городе как раз строили троллейбусные линии. Помню расставленные повсюду столбы электропередачи, бухты медных проводов, какие-то стяжки, скрепки, поблескивающие боками на весеннем солнце новенькие троллейбусы.
Смутно припоминается и моя первая поездка на одном из них. Кажется, я тогда уже знал, что в подобных случаях люди загадывают желание, и наверное, тоже что-то загадал. Вероятнее всего, это было навеянное от родителей желание поскорее продать дом и уехать из этого города.

Большинство городских улиц переименовано, и эта Республиканская, называется теперь иначе, но всё не попадается табличка с её новым названием. Однако пресловутая пивная, — огромная деревянная бочка-кафе на парковой площади, — всё та же. И то же скопление нетрезвого люда у входа. В периоды социальных потрясений жизнь некоторых зданий особенна: стремительно ветшают одни, рушатся до основания другие, вырастают третьи, сверкающие зеркальным стеклом и яркими красками... И посреди этого калейдоскопа, вдруг обнаруживаются совершенно не тронутые обстоятельствами и временем здания, вполне жизнеспособные и действующие по столетиями сложившимся  экономическим принципам.

Пансионату «Грушевая роща», куда направляюсь, судьба назначила забвение. Сквозь поросшую буйным кустарником и мелколесьем территорию парка в сумеречном тумане едва просматривается давно остывший корпус столовой и витрины примыкающего к основному зданию танцевального зала и кинотеатра. Приваленные снегом заросли столь густы, что отыскать некогда  асфальтированные тротуары, удалось лишь по ржавым опорам парковых фонарей. Пробираясь сквозь  брызжущую с веток снегом чащу, слева от себя замечаю небольшой взгорок, на вершине иссохший остов какого-то дерева — груши? Да-да, вспоминаю...  однажды летним вечером, в ожидании окончания ужина в столовой, мы с отцом сидели на этом взгорке. Одну за другой отец отыскивал в траве опавшие с дерева плоды, протирал исподней частью дорожной куртки, с аппетитом ел, и угощал меня. Рядом несколько пустых объемистых сумок, я стыжусь своих и отцовых запылённых одежд (приехали мы сюда на мотоцикле), наблюдая, как прогуливающиеся по тротуарам курортники недоумённо косятся в нашу сторону...

Раздвинув кустарник, оказываюсь у входа в корпус. Площадка здесь мощена плитами мраморной крошки, местами обломлена. Клочья сухой травы по швам. Стёкла у входа разбиты, заделаны деревянными щитами, однако стеклянные двери целы, а массивные стальные ручки наглухо скручены проволокой, поверх которых темнеет висячий замок.

Стеклянные витрины танцевального зала тоже частью разбиты, а проёмы видимо той же заботливой рукой зашиты фанерой с какими-то плакатными надписями. Под снегом чувствуется хруст битого стекла. Протерев от пыли сохранившееся окно, всматриваюсь внутрь. Разбросанные по залу сломанные кровати, рваные армейские одеяла, полосы грязных бинтов. Мои недавние спутники говорили, что в период боевых событий в Чечне здесь располагалась лечебная часть.

В ранних сумерках да ещё сквозь запылённые стёкла внутренняя часть здания просматривается плохо. Вглядываюсь в серый от пыли паркетный пол танцевального зала. В дальней части за сломанной декоративной перегородкой обширное горелое пятно.

У входа пол и вовсе разбит, цемент проплешин, выбитые паркетины разбросаны и чернеют битумной изнанкой. Эх, темнеет скоро, столько всего ещё хотелось бы увидеть... Где же здесь включается свет? Ага, ну конечно же, слева от тех колонн есть спуск в три ступени, небольшой холл, дверь шахматного клуба, а за углом три больших тумблера... Чуть высоковато для моего тогдашнего роста, нужно приподняться на цыпочки. После тугого поворота регулятора, что-то внутри мягко щёлкало и с перемигиванием  зажигались расположенные в ряды десятки неоновых светильников на высоте третьего этажа. Лампы тогда были не столь совершенны, многие отставали в запуске, часто перегорали, но спустя несколько секунд, когда загоралась большая их часть, зал наполнялся ярким светом веселья и танцев.

Внушительный замок, зашитые фанерой проёмы, необъяснимая наша потребность сохранить несуществующее! Зайти бы внутрь, прогуляться по этажам, лестницам...

3

...На работу в «Грушевую рощу» в должности полотёра отец устроился вскоре после освобождения. Один раз в неделю, ночью, нам следовало натирать скипидаром паркетные полы обеденных залов 2 и 3 этажей столовой, и отдельно танцевального зала. Рабочих мест в этой должности, так называемых ставок, было три, и к тому времени там уже работала с мужем его сестра, тетя Лиза, они натирали второй этаж столовой и танцзал, нам же остался третий.

Вероятно, это была осень, и лет мне около девяти. Первыми здесь вспоминаются сырые сумерки, шуршащая под ногами опавшая листва, где-то на уровне глаз верх стриженного кустарника, свет фонарей, а в глубине парка сияющее изнутри большое здание.

Так сложилось, что первые три года учебы в школе и жизни того периода в целом, в памяти не оставили и одного отрадного дня. Поэтому, поездки с отцом и младшим братом на работу в «Грушевую рощу» видимы наиболее контрастными.

 С микрорайона «Стрелка» мы приезжали на первом маршруте городского автобуса. Автопарк обновлялся, и по маршруту в то время пустили несколько новых «Икарусов». Как же хотелось, чтобы попал нам именно такой! Яркое освещение салона, обтянутые защитной целлофановой плёнкой  новенькие сиденья из коричневой кожи, поблёскивающие лаком чёрные поручни (у прежних моделей поручни были белыми, стёршиеся, исцарапанные). Светящиеся красными и зелёными огоньками приборы управления водителя, мягкое шуршание по лобовому стеклу «дворников». А выше по стеклу, мерцание дождевых капель в свете ускользающих за крышу высоких городских фонарей, — квартал за кварталом, остановка-за остановкой, — до конечной «Долинск».

Прямого выхода из водительского отделения в автобусе было не предусмотрено, только через салон. И расширяя своё служебное пространство, водители крепили дверь своего отделения открытой, к первому входному поручню, а пневматические створки дверной пары в управлении разделяли: первая сторона для себя, вторая для пассажиров. Из-за этого, при продаже проездных талонов для компостера, у входной секции порой возникали столпотворения и водители отправляли нас с братом подальше в салон. Как же нам этого не хотелось! Как приятно было, прильнув к стеклу водительской двери наблюдать за вечерней жизнью города!

От конечной остановки мы направлялись в курортный парк, шли ярко освещенной главной аллеей, под ногами чавкал мокрый снег (видимо, уже пришла зима). Несколькими перекрестками мы сдвигались вправо, шли по освещенным слабее второстепенным дорожкам, тротуарам. И вскоре перед нами открывалась «Грушевая роща». Припоминаются опять же ворох пустых сумок, сырость ботинок, и моё новое  пальто, точнее сразу два.

В ту осень мама купила мне пальто — дорогое, солидное, из темного драпа в крупную клетку. Пояс стягивался прямоугольной пластмассовой бляхой, чтобы подчёркивать стройность сложения. Поглубже выдохнув, я тянул его изо всех сил, ибо к собственной стройности у меня было достаточно претензий.

В тот же период, от кого-то из дальних родственников мне перепало ещё одно пальто, не один год ношенное, выцветшего серо-голубого цвета, без пояса. Пальто было ватным, с рыхлым меховым воротником.  Я стыдился надевать его даже для игр в нашем дворике.

Из соображений бережливого отношения к новой одежде, на работу отец велел мне надевать старое. И здесь была неизменно борьба: городской автобус, нарядные курортники, и я, этакое чудо в старом пальто. Не раз я пытался ему объяснить, что на работе есть много мест, куда вешать пальто, чтобы не испачкать скипидаром. Что до запахов, то уже по пути домой, они обычно из одежды выветривались (тут неправда! запахом скипидара мы после работы пропитывались на несколько дней вперёд).

Для отца эти мои доводы мало что значили. Будучи нетерпелив к любому в семье инакомыслию, (словцо-то, из того периода жизни!), отец жёстко настаивал чтобы я надевал старое. Надеясь, что не заметит, порой я одевался раньше других, в прихожей подолгу парился в жарком новом пальто. Такой тактический приём удавался нечасто: наспех обуваясь, он обычно замечал, во что я одет, и требовал переодеться в старое.

4

Отец не раз повторял, что сидел в тюрьме за религиозные «убеждения». Той же причиной он советовал нам объяснять своё отсутствие в школе по субботам. Говорить так было неловко, требовалось пояснение, что за «убеждения», что за вера, при чём здесь учебный день недели, и вообще, бывают ли какие-нибудь убеждения в семь-девять лет? Гораздо интереснее было бы ответить на вопрос учительницы об отсутствии в школе по совету тёти Лизы: «Не ваше дело!», за чем, стало быть, должен последовать подзатыльник, и чуточку больше уважения от одноклассников.

Следует заметить, что в действительности меня и брата в той школе никто никогда не спросил ни про «убеждения», ни вообще, отчего мы не ходим в школу по субботам.

Учился я на отлично, был самым высоким и самым полным мальчиком среди ровесников. Однако эти показатели ничего не значили в мужской иерархической лестнице класса. На вершине её прочно помещался Алим, невысокий ростом (мне примерно по грудь), но крепкого телосложения. Мальчиков у нас было более двадцати, а с учетом, что к третьему учебному году по способности к драке я занимал третье от хвоста место, Алим отстоял выше от меня где-то на семнадцать-двадцать пунктов.

За четвертое от конца, третье, и даже предпоследнее место необходимо сражаться с не меньшим усердием, чем за второе либо пятнадцатое. Невзирая, что бой за боем я сдавал позиции, драться приходилось часто, едва ли не каждый день — с пятым по силе, восьмым или одиннадцатым. Помню, как даже это, третье с краю место мне досталось боем с неким Комашхоловым, вечно расхристанным мелким хулиганишкой, буквально расплющенным моим весом по изнанке перевёрнутой парты, — там, где складывалась сменная обувь.

По званию старшего, подобные бои всегда проводил Алим, и особой приязни или неприязни ко мне не имел. Слишком далеко от меня отстоял. Припоминаются лишь два случая наших личных взаимоотношений, так называемых «прямых контактов». Позвав меня как-то на перемене к классной доске, он стал выписывать мелом самые ёмкие из ругательных слов, а мне велел повторять их вслух. Стирая тряпкой произнесённое мной слово, Алим писал следующее... ученики смеялись. Невзирая что мне наскучило, я никак не мог отделаться от настойчивого предложения Алима читать слово за словом.

Другой случай был тоже на перемене. Я стоял у стены в рекреации, а проходивший мимо с ватагой ребят Алим подбрасывал в сетке-авоське футбольный мяч. Заметив меня, он весело вскинул мяч перед собой, и, шутя,  головой сделал передачу в сторону моего лба. Мяч ударил мне в нос.

«А куда девался Борисов?» — голос учительницы в начале следующего урока.

«Да вот он, — презрительная реплика сидевшей сзади от меня девочки Юли Бариновой, — под партой прячется, плачет...».

В Юлю я был безнадежно влюблен.

5

Школа, конечно, основа, часть ствола где-то у самого корневища. Говорить об этом следует подробнее, всматриваться внимательнее, однако память с похотливой ловкостью ускользает из классного кабинета опять сюда, к «Грушевой роще».

Замечаю у входа опрокинутое набок рваное кресло, — кажется из тех, что стояли в холлах этажей перед обеденными залами. Спинка надломлена, но довольно ещё прочна, да и на ножках стоит сносно. Выбив пыль, усаживаюсь.

...Единовременно пансионат принимал около девятисот человек. Лечебное ориентирование пансионата — гинекологические заболевания, и в общем составе отдыхающих женщин лечилось значительно больше мужчин. А так как оба обеденных зала были рассчитаны на пятьсот мест, ужин проходил в две смены.

Отец и тётя согласовывали день недели для совместной работы. С разных районов города мы с отцом и тётя с мужем, дядей Лёвой, а порой и дочерью Ирой приезжали примерно к семи вечера, между первой и второй сменой ужина.

Помню слабо освещенный холл перед обеденным залом, от пола до потолка стеклянную перегородку, и вдоль неё — ряд этих самых кресел. Несколько из них в дальнем углу заняты нашей верхней одеждой, сумками. Щёлкают шарнирами стеклянные двери и в холл стайками выходят поужинавшие курортники. Весёлый щебет женских голосов, лёгкий смех, обсуждение мероприятий предстоящего вечера — идти в кино, на прогулку, или, если бывало воскресенье, на танцы.

От смущения за свои одежды, эти безобразные сумки, хочется спрятаться куда-нибудь подальше вглубь холла, чтобы эти нарядные люди вообще нас не видели, не замечали. Однако отец теребит: поднимайтесь, идите «работать».

В период окончания второй смены ужина он вменил нам в обязанность становиться у входа в зал, предлагая за какое-нибудь угощение от официанток поднимать за них стулья на столы, чтобы не мешали при натирке пола.

Уставшие за день женщины порой соглашались на наши услуги; за несколько не съеденных кем-нибудь булочек, порцию омлета или запеканки мы с братом поднимали стулья. Всё это было унизительно, — булочки, запеканка, особенно же заискивающее прозябание у входной двери. К тому же отец торопил, и нередко мы выходили на «пост» до окончания смены, когда многие отдыхающие ещё ужинали.

Закончив дела ближе к восьми, официантки уезжали на служебном автобусе, и столовая на ночь оставалась в нашем распоряжении, нашей власти.

После их отъезда, отец и тётя устремлялись за кухонную перегородку к обстоятельному обследованию содержимого кастрюль, противней и шкафов. По велению отца, мы с братом несли из холла сумки. Достав уйму стиранных целлофановых пакетов, тётя наполняла их остатками вкусно пахнущего гуляша, куриных грудинок, картофельного пюре, в общем, всего не съеденного отдыхающими. Хлеба оставалось всегда много, и его набирали порой целые сумки!

Теперь не вспомнить, куда же девалось такое количество пищи, — из домашней живности в то время у нас были только кот, да, кажется, небольшая собака.

Была во всём этом какая-то нехорошая суета, мышиная поспешность, оставившая в памяти нечто неприличное, неподобающее человеческому достоинству. Лишь дядя Лёва не принимал в этом деле никакого участия. Скрестив на груди руки, он большей частью молча сидел на одном из стульев кухни и задумчиво наблюдал за нами. В тот период жизни он вообще больше молчал.

Собранные продукты раскладывали на разделочном столе и делили по семьям. Закончив с упаковкой еды, мы спускались вниз в маленькую каморку, где хранились наши полотёры, банки со скипидарной мастикой. Начиналась работа, и каждый возвращался на свой этаж.

Пока мастика разогревалась на электроплите, мы с отцом для высвобождения пространства зала сдвигали столы по сторонам. Семилетний брат Андрей для подобных дел был пока слабоват.

Далее следовало «намазывание». Растаявший скипидар из белого становился прозрачным. Из ведра мы его веником разбрызгивали по полу и, включив полотёр, полоса за полосой растирали по паркетной «ёлочке». К тому времени я уже считался достаточно взрослым, чтобы управлять полотёром, — кустарно изготовленным механическим чудищем, состоящем из установленного на станину электродвигателя, вала со щётками, удлинённую рукоятку с горизонтальными поручнями, отдалённо напоминающими ослиные уши. Подробнее говорить здесь необязательно, слишком много не требующихся не только будущему, но уже и настоящему поколению технических подробностей. Однако всю сознательную жизнь, во всех городах и странах, где пришлось бывать, со мной сотни мысленных фотографий этого изделия, — в работе, на фоне витринного окна, лестницы, или выглядывающим овалом передней части из-за чуть сдвинутой высокой шторы.

6

Мастика сохла, а мы снова собирались в кухонном зале. У большого чайного чана ужинали, и говорили, говорили...

Отец и тётя судили обо всём, что скопилось за минувшую неделю. Говорили о несовершенстве государственной власти, безбожной идеологии, нравственной распущенности общества. Желали скорейшего конца этой власти, и с увлечением, в лицах, обыгрывали беседы со следователем КГБ с интересной фамилией Крот, ведущим большинство дел антисоветского сектантства в республике, (в том числе и отцовского). Но что бы отец и тетя не говорили, как ни обыгрывали, оба знали, что работает Крот качественно: после очередной облавы органов госбезопасности основная часть руководства нелегально существовавшей секты осели в тюрьмах.

Телевизоров в наших домах не было (убеждение!), и политические новости черпали из советских газет, лживых «от корки до корки», а большей частью из куда более «правдивых» радиовещательных каналов «Голос Америки», «Свобода», «Би-би-си». И здесь оживлялся обычно молчаливый дядя Лёва. С  удовольствием поминая нехорошим словом Брежнева, «ночью опять радио глушил, мракобес!» он со страстью рассказывал про начало войны в Афганистане, какую-то диссидентку Бершадскую, академика Сахарова,  — «борцов за свободу совести» в сатанинской стране. По логике, дядя Лёва тоже должен был находиться в тот период за решёткой, но по так и невыясненным причинам милости Крота (отпустил попрощаться с родными), он в тюрьму возвращаться не стал, перейдя на полулегальное положение.
      
О Боге можно и вовсе говорить до бесконечности! Почерпнутые из Библии или текущей литературы (за участие в подпольном издательстве которой отец и сидел) знания о его сущности, особенностях характера, — завораживали, пугали, удивительным образом совпадая с не лучшими качествами из людских. И родительское объяснение, что так и должно быть, что человек и создан-то «по образу и подобию...» звучало неубедительно, больно уж много нехороших совпадений: жестокость, мстительность, кровожадность.

Были у Бога и прочие, вовсе уж ветхозаветные чувства, вроде удовольствия от обоняния запаха горелого мяса жертвенного животного, или ревность к другим, более или менее статусным божествам.

О ревности Бога говорили особенно много, — чувству сложному, мучительно жёсткому, и в тот период очень знакомому как тёте, так и отцу. Кроме Крота, у дядя Лёвы были и другие вещественные причины молчаливости. Несколькими годами ранее он по долгу религиозной службы был направлен в Иваново, где, выражаясь словами отца, «принял влево». Почему и как, оставив на самотек дела «убеждения», дядя стал встречаться с другой женщиной, для нас осталось тайной, даже имени её впоследствии никто не упомянул. Памятно лишь, что говорил так отец с сочувствием дяде, видимо были для того весомые основания.
Помнятся также извлеченные нами детьми из этого преимущества: спешно уезжавшая в Иваново убитая горем тётя на время оставила шестилетнюю Иру жить у нас, и это было очень весёлое для нас детей время.

Вернувшись спустя несколько недель, тётя привезла с собой дядю, — отвлечённого, потухшего. Из секты их исключили обоих — за ненадлежащий образ супружеской жизни. Надеялись, что ненадолго. Словно ощупывая руины разрушенного семейного храма, тётя часто плакала, камень за камнем сдвигая их в одно место для восстановления нового. Ко времени трудоустройства в «Грушевую рощу» ею сделано было уже многое, сложены обратно стены, зачиналась крыша. Однако непрочно всё было, шатко, с огромными трещинами, — попробуй-ка сложить здание из грубых обломков.

«После того, что он натворил, я, конечно, приняла его, — говорила как-то тётя лет сорок спустя, когда дяди в живых уже не было. — Приняла ради детей... Однако уже больше никогда не была с ним, как с мужем».

Освободившись из мест заключения, отец также обнаружил значительные сколы, а возможно и сквозные трещины в храме своей семьи. Мучимый ревностью, он часто был зол, кричал на мать и нас. Несколько раз он расспрашивал нас с братом о каком-то дяде, долженствующем быть нам отчаянно знакомым. Ревнивые горести в детском разуме предупредительно скрыты, не осталось никакого собственного переживания по этому поводу. Желая угодить отцу, я, напрягшись, вдруг вспомнил, как однажды к нам во двор вошёл без стука интеллигентный молодой человек и спросил мать.

«Как его звали? Как выглядел, куда он... куда они пошли? Что дальше было?» — страшно взволновавшись, спросил отец.

Как его звали, я как раз и не знал. Растерявшись, тут же и вовсе навсегда  забыл, что было дальше, — кто куда пошел, куда девался потом этот человек.

«В рубашке в полоску он был, красивой рубашке...» — испуганно промямлил я, совершенно не понимая, что может быть столь ужасного в этом однажды появившемся во дворе нарядном молодом человеке.

«Как имя его? Заур? Скажи только одно, скажи, пожалуйста, как его звали?» — то яростно, то наоборот подозрительно вкрадчиво выспрашивал после отец у матери, когда они оставались наедине. Прислушиваясь, мы с братом вздрагивали.

Имени «Заур» мать не упомянула никогда. А женщина дяди Лёвы, как уже говорил, осталась и вовсе безымянной. И вообще, в протяжении многих последующих лет, отец и тётя сами никогда не вспоминали Нальчик, «Грушевую рощу». Жили мы там шесть лет, из которых половину отец провел в местах исполнения наказаний.

Теперь я много старше тогдашних родителей, в среднем им было немного за тридцать. Когда пришло время, я узнал и свои имена разрушителей храма, также как и то, что подобное случается едва ли не в каждой семье. Что, вероятно, сам институт семьи, супружеской верности, — в эволюционном процессе развития человеческого вида явление ещё относительно новое, не совершенное, и сбои тут неизбежны.

7

Вот и совсем стемнело... пора идти. До отправления поезда осталось пару часов. Прощаться тут не с кем.

Троллейбус. Заиндевелые от мороза окна, ледяная вязь по краям (как же желали мы зиму, как ждали снегов!), слабый свет в салоне, штопанные сиденья. Ага... вспомнил ту нашу собаку, Жулькой её звали. Чёрная, с подпалинами на животе, чуть кривые короткие лапки, пронзительно грустный взгляд кротких карих глаз. Не могу утверждать, из того ли периода эта небольшая сука, или чуть раньше...

Осень, туман, моросящий дождь, в душе как-то особенно муторно, оттого что за домом на рваной тряпке ползают несколько несчастных щенят Жульки — серо-рыжих, замусоленных, больных. Их очень жалко и неизвестно чем им помочь. Сквозь щель в заборе, один из щенков перелез во двор соседа Хушби, и повизгивая, направился к миске их пса. Заметив щенка, молодой сын Хушби, подхватил его, и с размаху кинул к нам во двор. Разбившись о стену нашего дома, щенок упал к моим и брата ногам, — окровавленный, мучительно умирающий. Навзрыд рыдая, мы бежим рассказать матери. Она вздыхает, идет с нами за дом, и вот мы хороним щенка в саду под старой яблоней. Стирая со щек обильно сбегавшую слезу, мать беззвучно плачет вместе с нами. Я отчетливо чувствую нашу общую беспомощность.

Спустя время, когда отец вернулся из тюрьмы, мы рассказали ему этот случай.
«Сосед сделал правильно, — сказал отец. — У щенка, видимо, была чумка, и могла бы заразиться их собака».

С его возвращением стало как-то меньше тепла в нашем доме, меньше покоя, душевной свободы. С особенной строгостью он взялся за наше воспитание, приобщение к труду, изменение образа жизни. И нашу Жульку я после не припоминаю. Вероятнее всего, отец её завез.

...Мои дети знают дедушку другим, — отзывчивым, заботливым, всю душевную и материальную сущность посвятившим нам и внукам. Однако возрождение того периода жизни нашей семьи задача для памяти сложная.

Так же как теперь и я, отец с молитвой начинал каждый свой день, вечерами искренне верил, что прожит он порядком и правильно, и столь же искренне недоумевал, когда совокупность этих дней суммой являли нечто вовсе не ожидаемое, непредвиденное, нежеланное.

Будучи груб к матери, он смеялся над её частыми слезами, душевными радостями, переживаниями, в то же время с печалью констатируя, что его подарки, сделанные для матери своими руками, —  писанная акварелью картина с ломовой лошадью, волочившей стог сена, — в измятом виде пылится среди гаражного хлама; выточенный в тюрьме стеклянный браслет со встроенными часиками, мать не то чтобы когда-нибудь надевала на руку, — не вспомнила, куда и сунула.

Ещё он в тюрьме сделал для нас великолепный паровоз, и к нему четыре товарных вагона. Заботливо, до малых подробностей повторил конструкцию паровоза настоящего, прорисовал линии и технические обозначения. Внутри  парового отсека был скрыт механизм, вращавший звезду на «лбу» паровоза.  Ко времени возвращения отца из тюрьмы мы не только разломали паровоз и вагоны, — растеряли и составные части. Искренне сожалея, отец принялся отыскивать их, чтобы собрать паровоз снова. Помнится, я помогал ему в этом, фальшиво сетуя на нашу безалаберность и безнадежно веря, что он, наконец, выделит мне рубль девяносто на покупку сборной пластмассовой модели пассажирского самолета.

Где бы ни жили, у мамы всегда было много цветов — в огороде, на приусадебных участках, в этом привязанность её души. Вижу клумбу в нашем нальчикском дворике, цветущие ромашки. Вижу отца, лопатой остервенело корчующим под корень эти ромашки и высаживающим на их месте помидорную рассаду. В памяти нет, что за помидоры там выросли, однако хорошо помню мать, в слезах собирающую в букет рубленые ромашки.

Осенью того года у нас появился ещё брат — Алеша. При том семейная жизнь родителей не ладилась, и спустя несколько лет они развелись. Ни отец, ни мать впоследствии другой семьи не обрели, находя душевный мир в заботах нас и наших детей.

Года за полтора до развода, по иным причинам отец, а вслед ему и мать были исключены из состава секты. Не сказать, что прошло это для них легко и безболезненно, однако после никогда не жалели о своём выдворении, равно как не жалели о долгом там пребывании и связанных с этим злоключениях. Тем более парадоксально, но даже арест свой отец считал закономерным, в целом справедливым.

Около того времени закончилась и наша работа в «Грушевой роще». Однако полотёр ещё не один год странствовал в наших переселениях. Помнится, при разделе совместно нажитого родительского имущества, мы грузили его в железнодорожный контейнер.

«Что вы железки всякие ненужные носите? – возмущался водитель «Трансагентства»  —  для мебели больше места оставляйте!»

В последних картинках воображения полотёр изображён уже в разобранном виде: младшие братья рассказывали, как в скудные дни студенчества, демонтировали со станины тяжёлый электродвигатель и по дешевке сторговали скупщику электроприборов на ростовском рынке «Пятидомики». В мешке волокли его по снегу до городской остановки, в автобусе он всё укатывался под соседние сиденья, норовя отдавить ноги другим пассажирам, — в общем, измучились с ним и рады были сбыть за любую цену.

В поздние годы отца я как-то попросил его рассказать о лучших периодах своей жизни, худших. Ненадолго задумавшись, отец сказал примерно так:

«Милостив Бог ко мне был... жизнь прошла тихо, просто. Всё, что случалось, — радости, испытания, — были всегда соразмерны моим силам».

8

Хорошо уезжать из Нальчика, с которым кроме детства ничего не связывает! Как приятно оставлять эти своды вокзала, брусчатку перрона! Как славно, что нет никакой необходимости возвращаться сюда снова!

Из недвижимого имущества осталась лишь «Грушевая роща» и здесь покойно всё, — тревоги о её сохранности нет. Недвижимое давно превратилась в движимое, и всегда со мной, — здесь, сейчас, в этом купе.

В жизни уже много, таких городов, хранимых в памяти лишь  калейдоскопом бледнеющих год от года картинок.

Уютное купе, чай, звон подстаканника, мягкий свет в изголовье... где-то за дверью, вдали коридора, приглушенные голоса кабардинской речи.

…Дяди Лёвы нет, а тётя уже рядом с восьмидесятилетием. Большой портрет дяди в рамке на кровати, где он провел свой последний год жизни.

—Как живёшь теперь, одна ведь? — спросил её как-то.

—Да разве же я одна? — всплеснула руками тётя. — Я ведь с Богом!

Когда спросил её о «Грушевой роще», отмахнулась:

—Да, работали когда-то, было время. Примечательного немного, работа как работа. Вот только зал я тот недолюбливала, после танцев мусора от отдыхающих оставалось много. А уж в новогодние дни особенно: ёлка, осыпающиеся иголки, битые осколки… Однажды ёлка и вовсе упала там, помнишь?

Нет... Моя ёлка не падала! Огромная, высотой почти до потолка она сияла! Сквозь витринные стекла, мы с братьями увидели её в танцевальном зале ещё издали, приближаясь к зданию в один из предновогодних вечеров.  На работу с нами впервые приехал пятилетний Ваня:

— За подарками, — многозначительно объяснял всем отец.

Протискиваясь сквозь оживленные людские столпотворения у касс в нижнем холле, мы завороженно заглядывали в зал: Сегодня танцы!.. «Танцевальный вечер! С Новым 1980 годом!» —  писанные тушью плакаты, всюду по стёклам гуашевые еловые лапы, шары, снежинки.

У дверей склада со стопками всевозможных тарелок и чашек, сестра-хозяйка Нина Ивановна торжественно вручила нам с братьями три подарка. После некоторой пояснительной заминки и веской заметки отцу: «Четверо?.. оригинальный вы мужчина... однако», —  вручила мне, как старшему, ещё один подарок, —  вот уже месяц как с нами живет совсем маленький братик, Алёша.

Наискосок, гуськом, мы деловито пересекаем редеющий обеденный зал, и отдыхающие с улыбками косятся в нашу сторону — пакет с подарком в маленькой руке Вани едва не касается пола. В холле я от посторонних глаз прячу подарки под ворохи пальто на креслах. Но братья то и дело ныряют руками под одежду, вынимают, осматривают содержимое, а Ваня уже вовсе съел несколько конфет. И я ревниво осаживаю их: оставьте! дома со всем этим разберёмся, в том числе и с дележом подарка Алёше, —  зубов-то у него пока нет, так что конфеты есть нечем.

Дежурство у входа в зал, стулья, да и подарки эти неожиданно стали для меня делом второстепенным, несущественным, —  главное явилось вдруг внизу у входа, когда протискивались сквозь людские столпотворения у касс танцевального зала! Зазвучавшие переливы электрогитар ВИА «Грушевая роща» вовсе усилили это новое, непонятное, даже толком не осознанное желание хотя бы одним глазком взглянуть: «Танцевальный вечер», что это?

Вполуха слушая отца, нравоучения приехавшей позже тёти, я горел новым, непривычным огнем. Когда все по обычаю направились рыскать по складам поваров, я тайком улизнул вниз и, прошмыгнув мимо билетной контролерши, очутился в зале танцующих.

Народу было, что называется, «яблоку негде упасть». Под грохот музыки с балкона разгоряченные танцами женщины двигались как-то непривычно, вскидывали и томно заламывали руки. В раскрасневшихся их лицах было что-то туманное и не совсем естественное, точно все разом затемпературили и немножко не в себе. В восторженных искрах их глаз в сторону кавалеров было вовсе нечто загадочное. В глубине зала слышались щелчки откупориваемых бутылок с шампанским, от вспыхивающих тут и там хлопушек на одежды сыпались разноцветные «конфетти».

Неподалёку от себя, я разглядел заведующего шахматным клубом  Музаина Марксовича, высокого и видной внешности сотрудника пансионата, с гордым снисходительным взглядом, большим носом и большими припухлыми губами.

С отцом мы не раз бывали в его клубе и знающий толк в шахматной игре, отец заметил как-то тёте, что шахматист тот весьма посредственный, и здесь у него есть другая, куда более важная «профессия». Тётя смеялась.

Облокотившись на лестничные перила, Музаин Марксович в такт музыке шутя двигал взад-вперед большой головой, а стоявшая рядом стройная светловолосая женщина всё влекла его танцевать и зачем-то щипала ему волосатую руку.

«Больно же!» — он в шутку сделал ей строгое лицо, и игриво запрокинув голову, женщина расхохоталась.

Прильнув лицами к витринным стеклам, извне толпятся другие мужчины. В полумраке уличного освещения виднеются присыпанные снегом их бараньи папахи, синеватые белки глаз, пожирающих происходящее внутри, небритые скулы. Говаривали, что эти очень уж непредсказуемые гости приезжают на лошадях из близлежащего селения Хасаньи, и во избежание инцидентов, на время танцев входная дверь бывала заперта.

— Ты что здесь делаешь? — цепкие пальцы контролёрши на моём плече. — А ну марш наверх, помогай отцу!

«Всё, что в жизни есть у меня, // Всё, в чем радость каждого дня...» — неслось за мной, мчавшимся вверх по лестничным пролётам и тщательно сметавшим с одежды бумажные конфетти — не увидел бы отец! Плавными толчками что-то поднималось внутри, опускалось и перекатывалось.

Вспыхнувшее волнение улеглось, так не распознанным. Уже вскоре я ожесточенно сдвигал столы, натирал полы и охотно участвовал в беседах отца и тёти о безгрешном, вечном. С братьями, не дожидаясь утра, мы основательно  отредактировали содержимое подарочных пакетов, и по возможности справедливо разделили конфеты из подарка Алёшиного. И это было интереснее, во всяком случае, вкуснее сомнительных волнений танцевального зала.

Закончив работу после полуночи, мы снова спустились вниз, укатили в каморку полотёры, отнесли вёдра и веники. В слегка освещённом уличными фонарями пустом зале ёлка была ещё более торжественна, величественна. По поблёскивающим квадратам паркета чернеющими косыми линиями лежали оконные переплёты, замысловатыми сплетениями потолстевшие от свежего снега ветви деревьев.

Чуть приотстав, я направился к основанию ёлки и среди ватных комьев обнаружил уйму осколков битых стеклянных игрушек, вполне пригодных для украшения ёлки домашней. Были тут шары, мелкие детали стеклянных гирлянд — прозрачные трубочки, красные и белые шарики, зеркальные сосульки с утолщением в середине. Нашлась также нить, и, продевая её внутрь стекляшек, я по подобию висевших на ёлке собрал уже свою гирлянду.

За окнами продолжал сыпать снег. Ореолами фонарного света отвесно падали крупные хлопья. Сквозь мягкую, чарующую тишину ночи в голову просачивались недавние звуки электрогитар... «Земля в иллюминаторе...»? «Учкудук, три колодца...»? Уточнения в полудрёме коварны, в несуществующую действительность ловко вплетается вымысел, — это всё было, только в недалёком будущем, а какие другие песни тем вечером исполняли ВИА «Грушевая роща», теперь уж вероятно не вспомнить.

...Минутная станция. За окном в черноте южной ночи редкие огни какого-то селения, проталины притоптанного снега по асфальту перрона. Белый, будто металлический свет из окна косым спектром медленно пересекает мой столик, скользнув по висящему на кронштейне верхней полки полотенцу, останавливается.

Сквозь неплотно прикрытую дверь в коридоре слышны глухие стуки, голоса, шорох одежд, дорожных сумок... Но тревоги о нежеланных попутчиках напрасны: невзирая, что я единственный пассажир купе, занято здесь всё и свободных мест нет.

(фото из свободных источников сети Интернет)