Аз воздам

Андрей Козыревъ
Андрей Козырев

АЗ ВОЗДАМ

Городская повесть

* * *

Не пришло ещё время пробуждения, и спала земля, хотя ржавая позолота рассвета расцвечивала уже стены городских зданий. Желтовато-серый, растрёпанный, невыспавшийся сентябрь лежал за окном, и ветер ворочался в небе, разминая затёкшие мускулы.
Предстоял долгий, полный трудов и забот день, но спал ещё город, досматривая последние утренние сны. 
Яркий луч, пробившись сквозь шторы, скользнул по глазам Алексея Темникова. Алексей поморщился от солнечной щекотки и потянулся в своей постели, смакуя в памяти остатки ночных сновидений, вспоминая их вкус и аромат, – так мирно потягивается со сна откормленный кот, лениво вытягивая лапы и выпуская острые коготки.  Идти на работу в библиотеку не надо было,– Алексей находился в двухнедельном отпуске. Можно отдыхать, сколько душе угодно.
Сны сменяли друг друга неспешно, как контуры утренних облаков в розовой луже за окном… Вдруг Алексея вывел из забытья резкий, громкий звук за окном, как будто пробка вылетела из бутылки с шампанским. Через минуту за стеной раздался крик – громкий, пронзительный. Алексей узнал голос Любови Григорьевны, своей матери. «Что случилось?» – забеспокоился он, быстро вскочил с постели, точным движением сунул босые ноги в шлепанцы и побежал к матери.
Дверь в квартиру была распахнута. Мать – грузная пятидесятилетняя женщина со стёртым, неприметным лицом, на котором выделялись большие, выцветшие сине-серые глаза с набрякшими веками – лежала у входа без сознания. На пальцах её рук виднелись следы крови.
Алексей выскочил за дверь. На лестничной площадке лежало мертвое тело его отца, Дмитрия Александровича. На белой рубашке небольшим кровавым пятном алела свежая рана.
Кто сделал это?
И почему?
...Времени рассуждать у Алексея не было. Он вздрогнул, метнулся, быстро сбежал по узкой лестнице на улицу. Убийца, по-видимому, не мог уйти далеко… Но у входа в подъезд никого не было, только вдалеке маячила чья-то коренастая фигура в серой куртке. Алексей крикнул, но человек уже прыгнул в приблизившуюся машину, которая скрылась за поворотом.
Алексей стоял у подъезда в пижаме и шлёпанцах на босу ногу, не ощущая сентябрьского ветра. В его голове не вертелось ни одной сколько-либо отчетливой мысли: думать было больше не о чем.
Отец был убит.
Убит...
Непонятно, за что и ради чего…
Но надо было жить дальше, заботиться о матери, искать убийц…
Впрочем, они, скорее всего, и так известны всему городу, – вот уже около года как банда некоего Николая Сапогова держала под контролем весь небольшой город, где жил Алексей, собирая деньги со всех крупных предпринимателей и уничтожая любого, кто пытался бороться с ними.
Алексей припомнил, что отец в последнее время часто отлучался из дома без причины, совершал странные поступки, вёл себя так, словно за ним следили. Вероятно, он, научный сотрудник местного университета, предпринимал попытки сбросить Сапоговых… и за это поплатился жизнью.
Алексей не помнил, как поднялся по лестнице, как вошёл в квартиру, как привёл в сознание мать и вызвал милицию (что было совершенно бесполезно – её сотрудники были запуганы Сапоговым и могли возбудить дело только формальности ради, чтобы потом отложить его в долгий ящик. Найти настоящего убийцу и покарать его никто был не в силах).
Слава Богу, что в ближайшем отделении милиции работали хорошо известные Алексею люди, – они не работали на мафии. и не могли завершить устранение семьи Темниковых. Но облегчения это не приносило.
Пока милиция изучала место преступления, пока выносили труп, мать Алексея сидела в кресле в своей комнате, глядя в одну точку. Она не отвечала на вопросы следователя, невысокого коренастого мужчины с тоненькими усиками над жирной верхней губой, чем явно доставляла ему большое облегчение. В конце концов милиция удалилась, труп увезли в морг, а Алексей и его мать остались сидеть в своей квартире молча.
Алексей знал, что в таком состоянии любого толчка будет достаточно, чтобы спровоцировать истерику. Поэтому, когда после ухода милиции он нашел в коридоре обручальное кольцо отца, видимо, свалившееся с его пальца, когда тело выносили, он не стал показывать находку Любови Григорьевне, а молча спрятал её.
Только к вечеру он смог передать свои мысли и чувства дневнику – такому опасному, но порой необходимому другу.

Из дневника Алексея Темникова

Отец погиб…
Как легко я написал эти слова!
А легко ли это –  умирать?
И трудно ли  убийце стрелять в человека?
Смерть страшна не потому, что трудна, а потому, что легка. Делаешь выстрел – человек падает и умирает. Так вот просто… И страшно.
А когда умирает человечность? Это ещё страшнее…  Если бы человечность отца осталась с нами – всё было бы хорошо! Но вместе с отцом убито что-то во мне… меньше человеческого во мне стало. И этого уже не вернуть.
Отец ушёл от нас… Но ушёл ли? Умереть и уйти из жизни – не одно и то же. Часто после смерти человек начинает играть в жизни более важную роль, – мелочи не уже мешают видеть главное в нём. И он помогает людям больше, чем при жизни. Поэтому некоторые, только умерев, приходят в жизнь. Так было и с моим отцом…
Да, смерть – зло сначала для тех, кто жив, и лишь потом – для тех, кто умер… Но разве мне надо было пережить такое, чтобы понять это? Смерть – лучший учитель жизни, а горе – лучший учитель счастья. Их лекции доходчивее всех остальных. Но лучших учителей, как правило, не любят…
Я боюсь смерти, как строгого учителя. Я, книжный хлюпик с синдромом отличника… Мерзость какая. И мне, мне надо мстить за отца! Я и буду мстить…
Только как?
Убивать убийц?
Смогу ли я? Решусь ли?…
Тяжело. Тяжело думать на эти темы.
Всегда я любил самокопания, но теперь мне страшно думать. Почему? Может, я откопал в себе что-то, за что можно поплатиться жизнью?
А что мне дороже – душа или жизнь?
Отцу, – по-видимому, душа. А мне, – мне?...
Трудно ответить…
Но я рано или поздно приду к этому ответу… или ответ придёт ко мне. Я ведь живу по кругу… От чего я убегаю, к тому и прихожу. Вот как!...
Но, похоже, я снова погрузился в философию… А надо жить. Так можно ведь и с ума сойти! Надо как-то отвлечься…
Все мысли – завтра, завтра, завтра!

* * *

Следующие дни тянулись слепо и бессмысленно. Мать, потрясённая гибелью мужа, потеряла всю былую слооохотливость. Она молча ходила по дому и без конца прибиралась, смахивала последние пылинки с мебели, расправляла складки на покрывалах, убеждая себя, что ничего страшного не случилось – и можно жить.
Только теперь Алексей смог внимательно всмотреться в глаза своей матери, понять её душу. Словно впервые видел он её сине-серые, выцветшие большие глаза с набрякшими веками и седеющие волосы. Часто она садилась в угол с томиком Толстого и сидела, глядя якобы в книгу, а фактически – в никуда. Это продолжалось по получасу и более, а потом Любовь Григорьевна снова погружалась в уборку и без того чистой квартиры.
Некогда худое, но раздавшееся с возрастом тело переставало ей повиноваться. Иногда, слушая случайную фразу Алексея, она неожиданно и некстати припоминала гибель мужа, резко бросала на сына блестящий взгляд – и на её глазах появлялись слезы. Плакать она не могла – это ещё отец ей запретил. Навсегда. Поэтому мать отворачивала лицо и пыталась увильнуть от разговора и удалиться в свою комнату или на кухню.
От постоянной работы папилломы на коже её рук иногда приобретали почти кровавый цвет, и Алексею хотелось поцеловать эти руки, чтобы красные пятнышки исчезли, словно по мановению волшебника. Но, словно незримым ластиком, жизнь стирала из души Алексея и его матери  последние следы сердечности. Они больше не могли жить, они просто выживали.
Изредка они выходили из обычного уныния. Это было связано с походами к ним в гости брата Любови Григорьевны, Клавдия. Эта странная личность раньше была у них персоной нон грата. Теперь он, как последний взрослый родственник, взял на себя обязанности по содержанию семьи и навещал сестру и племянника.
Высокая, несуразная фигура дяди издалека привлекала к себе внимание прохожих на улице. Его глаза словно вечно улыбались, сияли странным, почти эпилептическим блеском, одновременно тая угрозу, как у собаки, которая жалобно смотрит на прохожего, прежде чем залаять на него. Разговаривал дядя танцующим голосом, то басовитым, то неожиданно поднимающимся до фальцета. Самой яркой и необычной чертой дядиной внешности были странные рыжие бакенбарды, которых тогда почти никто не носил. Губы его постоянно улыбались, но, как и глаза, внушали чувство опасности.
Близких друзей у него почти не было, место работы дяди было тайной для всех. Когда-то он играл в любительском театре, но теперь занялся каким-то бизнесом, приносившим, судя по всему, большие доходы. Но чем он торговал, оставалось для Алексея загадкой.
Постепенно Алексей всё ближе знакомился с дядей. Демоническое очарование этой странной личности всё сильнее действовало на него. Так, по совету дяди он решил спасаться от депрессии с помощью творчества, – Алексей начал писать философский текст, чем-то напоминающий  Ницше. Дядя приходил к юноше, и они сидели за столом, обсуждая сочинение Алексея. Любой другой человек принял бы эту «бумажную мерехлюндию» за бред неокрепшего ума, – возможно, это и правда было так, – но дядя настолько искренне вникал в каждую строчку, что сам, как и Алексей, постепенно приходил в состояние транса, в котором оставался, пока мама не заставляла его отправиться восвояси. Алексей же продолжал сидеть за столом и выводить на бумаге всё новые вавилоны синей ручкой.
Текст, над которым он работал, был очень причудлив. Сюжет Алексей позаимствовал из зороастрийской легенды.

…Давным-давно жил на Востоке пророк Артабан – пророк великий, чудотворец сильный, далеко прославленный. Самое имя его значило: «Все постигну», и боялись народы имени его. И возжелал пророк найти причину зла, что на земле творится, и пошел по миру – искать ее.
Много лет пролетело, много стран обошел пророк, поседела голова его и ослабли очи в пути, но человека, совершившего зло во имя зла, а не из-за жажды блага – богатства, славы или власти – не встретил. Все зло земное ради выгоды творилось, а не ради зла как такового.
И устал Артабан, и отчаялся.
Но однажды, когда спал пророк на склоне горы Баграм, явился ему сам дьявол и произнёс: «Вот, знаю человека, которого ты ищешь».
Обрадовался Артабан, затрепетал. «Кто же это?» – вопросил изумленно.
«Это ты сам», – ответил дьявол и растворился в синеве небесной, так что и следа не осталось.
И проснулся Артабан, и заплакал, и завыл – волка голодного страшнее и злее, и землю под ним сожгли слезы его, так что провалился в пропасть пророк – в пропасть бездонную.
А на склоне горы его, над трещиной этой, люди храм построили – Богу моления там возносят, свечи затепливают, колокольным звоном сердца радуют...

…Эта история излагалась в витиеватом стиле, чем-то напоминавшем Книгу Иова. Вирши вызывали у автора восхищение, но Алексей понимал, что на признание ему можно не надеяться. Единственным слушателем поэмы был дядя, глаза которого во время чтения горели необычным огнем – тёмным, лукавым, загадочным. Алексей чувствовал, что дядя хранит какую-то тайну.
Однажды Клавдий сам решил объяснить юноше, что является делом его жизни. Дядя был руководителем террористической группы, готовящей покушение на Сапогова. Многие люди, пострадавшие от мафиозного клана, объединились под началом Клавдия, чтобы освободить город от власти мерзавца.  И отец был там, за что его и убили.
Теперь Алексей должен занять его место, – память об отце, да и сама горячая кровь его велят это. Именно для этого дядя и раскрыл перед племянником свою тайну. Это –предложение, от которого нельзя отказаться.
Умереть, но отомстить! – вот в чём, по мнению дяди, заключается главная задача для Алексея! Бей, руби, коли, победи и погибни! Только так можно остановить кровь, льющуюся по улицам города. И только так мог повести себя Алексей… Он согласился прийти на тайное собрание организации.
Но главный вопрос ещё не решился в душе юноши: быть или не быть?
Выжить или мстить?
Вот в чём вопрос!

* * *

На следующий день после разговора с дядей Алексей навестил Марию – подругу семьи. Эта женщина была намного старше Алексея, но разница в возрасте не мешала ей понимать юношу.
Она не была красива в обычном смысле этого слова, но какая-то смутная сила таилась в ней, и притягивала, и влекла юношу. Он часто посещал квартиру Марии, оставался там надолго. Ходили слухи, что у них роман. На деле в чувстве Алексея главным было не вожделение, а духовная тяга к сильной и глубокой душе Марии, заключенной в её некрасивом, сутулом теле.
Глаза Марии были чем-то похожи на глаза Любови Григорьевны – белёсые, цвета весеннего ветра; голос – тихим, приглушённым, впрочем, иногда срывавшимся на резкий крик. Родовое степное упрямство сквозило и звучало в каждой черте её нервного, скуластого лица. Одевалась Мария без лоска – она носила красный, не по размеру большой свитер с длинными рукавами, из которых торчали худые пальцы с неопрятными ногтями, и потёртые джинсы. Сам её вид, демонстративно неуклюжий, словно говорил людям и миру: «Вот смотрите, а я живу – назло вам всем, назло, назло!»
Алексей знал, что Мария уже была замужем, но её муж исчез – был убит по приказу той же группировки, которая расправилась с его отцом. У Марии остался ребёнок – инвалид детства. Другая женщина на ёе месте бросила бы дитя и уехала из страшного города, но Мария цеплялась за сына, как за опору в этом холодном мире. Сын и жизнь для неё были нераздельны.
Сегодня Алексей хотел поговорить с ней о том, как она перенесла убийство мужа. Хотелось ли ей мстить? Или она смогла простить тех, кто лишил её всего? Алексея мучили эти вопросы – неотвязно, горько, глубоко.
Когда Алексей постучал в дверь к Марии, она была занята стиркой детских пелёнок. На время оставив бельё в тазу, женщина открыла дверь. До Маши уже донеслись слухи о гибели Дмитрия Темникова. Увидев Алексея на пороге, она по выражению его лица сразу поняла, зачем он пришел.
Пропустив Алёшу в комнату, Мария села перед ним на небольшой диван и несколько минут просидела молча.
Алексей также боялся первым вступить в разговор.
Наконец Маша тихо спросила:
– Он умер сразу?
– Да, – ответил Алеша, глядя под ноги. – Убийца стрелял метко.
– Мой Паша тоже долго не мучился. Как сказали врачи, пуля проникла прямо в сердце. Даже крови почти не видно было, только красное пятнышко на военной куртке – он ведь военным был…
– Подожди, – прервал Алексей слова Маши. – Я одно хочу узнать: как ты пережила это? Тебя хоть утешить кто-то мог?
– Утешения, Алеша, – это как гипс при переломе: они изолируют душу от мира, движениям мешают, но под гипсом она выздоравливает – тихонько так. Знаешь, самое трудное – это снять гипс вовремя… Когда-то от утешений надо и отказаться…
– Тебе легко говорить,  у твоей судьбы был закрытый перелом, а у меня – открытый… Тут утешить может только одно – месть. Надо идти, как говорится, в бой, наступать надо! – горячился юноша.
– А наступление, Алёша, – это тоже бегство, только в обратную сторону. Это бегство от собственного страха. Перестань бояться, и тебя не потянет в драку. Вот так!... Агрессивность, Алёша, – это знак трусости. Терпение – черта смелого человека…
Глаза Марии наполнились странным слепым сиянием. Она говорила законченными, ёмкими фразами, хотя обычно еле могла связать пару слов. Но Алексею чувствовалось, что каждая новая фраза рождалась у неё с болью, – она болела истиной, как гриппом. Много бы она дала, чтобы излечиться от этой болезни, но это было не в её силах: Мария не искала этой боли, боль сама нашла её.
Алексей не слушал Машиных речей, а только следил за её интонацией – смиренной, тихой, но крепкой. Что-то огромное и беспощадное, как колесо, поворачивалось в нём.
– …Драться хочу с Сапоговым. Истребить его. Да так, чтобы никто о нём потом и не вспомнил! Ненавижу! И ты его ненавидишь, он ведь мужа твоего убил! Разве нет?... – почти кричал Алёша.
– Да, ненавижу. Но мстить не пойду. Мне ведь тоже жить охота… А тебе разве не страшно, что они убьют сначала твою маму, потом дядю, потом тебя, да и меня, может быть? Не страшно? – тихо, но сурово спросила Маша.
– Месть важнее! – возбужденно кричал Алексей. Его лицо приобрело горячечно-красный оттенок. – Кровь за кровь – только так! Да пусть весь мир провалится, лишь бы Сапогов наконец был по стенке размазан!
– Да, но…
– А ты не понимаешь – молчи-и!!!
Мария ничего не ответила. Она молча встала с дивана и открыла перед юношей дверь соседней комнаты. Там находился её ребенок. Одна нога мальчика была на несколько сантиметров короче другой, половина лица не двигалась, поэтому лицо младенца постоянно имело просящее выражение. Подбородок ребёнка был измазан кашей: он не мог поднести ложку ко рту, и большая часть еды всегда оставалась на лице и одежде.
Трудно было представить, что этот младенец когда-то научится говорить и понимать происходящее. Его глаза светились злой, напряжённой пустотой.
Алексей молча привстал со стула, повернулся к Марии, кротко поцеловал её в щеку и ушёл, не сказав ни слова. В его душе было пусто.
Только на улице острая, как молния, мысль промелькнула в его сознании: надо мстить!
Теперь он был уверен в этом на все сто процентов.

* * *

Алексей посетил тайную сходку шайки Клавдия. На ней присутствовали разные люди, объединённые только ненавистью к Сапогову, – романтичные юнцы  и циничные торговцы, авантюристы всех мастей, русские патриоты и представители других народов.
Одним из них был молодой человек по имени Рустам, наполовину чеченец, наполовину татарин, – высокий, с постоянно взъерошенной шевелюрой. Он любил шутить по поводу своей причёски, которую из принципа не желал привести в порядок: «Лохматость у меня повысилась, но лапы и хвост ещё не отвалились». На его руках постоянно появлялись мелкие ранки, – он был столяром, и лучшим развлечением для него была резьба по дереву. На лице Рустама, почти всегда небритом, виднелись следы от прыщей, да и сейчас между его бровями, как третий глаз, краснел огромный прыщ. Его зрачки были чёрными, словно нарисованными китайской тушью, и этот взгляд был способен заворожить любого. Рустам отзывался о своём взгляде так: «Когда ночью все спят, я не сплю, и ночь зашла мне в глаза».
Разговаривал он много, всегда с пафосом, часто без какого-либо смысла. Он был склонен к философии, вернее, к тому, что называл философией, – вечным размышлениями о судьбах мира, России, ислама. Эти мысли он записывал мелкими каракулями в объёмистые тетради, которые почти сразу выбрасывал.
В сущности, Рустам был безобидным чудаком, каких всегда много в переломные годы. Но у него была неприятная черта: он любил выпить. Напившись, он мог полезть в драку с первым попавшимся прохожим. Поэтому милиции парень был хорошо известен.
Как заключил Алексей, такой человек был крайне бесполезен для группы Клавдия. Однажды юноша поставил перед дядей вопрос: зачем ему нужен тот, кто может быть только слабым звеном в крепкой цепи? Дядя в ответ хитро улыбнулся и протянул Алексею зелёную тетрадь, исписанную мелким почерком, – одно из сочинений Рустама. «Прочти, и ты поймёшь, что, кроме как у нас, ему нигде делать нечего», – сказал дядя.
Алексей погрузился в чтение.

Отрывок из тетради Рустама

…Это было давно, в эпоху сталинского «переселения народов». Ещё гремели на Западе залпы войны, ещё дымились печи Освенцима, а по просторам России, там, куда не дотянулись германские войска, и там, откуда они недавно были изгнаны, от линии фронта на Восток шли поезда, – тяжёлые, мрачные поезда, полные людей, которые, по мнению власти, могли как-то содействовать третьему рейху, – не по делам и мыслям, а преимущественно по происхождению.
Поезда везли бывших жителей Кавказа, Крыма, Поволжья, и вместе с этими людьми, их семьями, соседями, друзьями и врагами ехали человеческие чувства, мечты, робкие мысли о будущем, боли и маленькие радости, тревоги и надежды, – то, что на языке философов именуется душой.
В вагонах было темно и неуютно. Тряска могла напомнить качку ковчега во время Всемирного потопа.
В полумраке глаза ехавшей в поезде чеченской девочки могли рассмотреть грубые, небритые, стёртые судьбами лица, склонённые вниз и упорно рассматривающие что-то на освещённых пятачках пола под ногами. Никто не говорил вслух, – все молчали, словно всё, что можно было сказать о происходящем, уже сказано или будет произнесено когда-то потом. Только изредка один из сидящих мог смачно ругнуться по-русски, словно отвечая своим мыслям, но после этого все окружающие, словно связанные обетом молчания, поворачивали к нему свои лица – и ругнувшийся опускал голову и виновато замолкал.
Да и о чём было говорить, когда охранники, такие же мрачные, но более властные люди, всегда были рядом и могли быстро пресечь любое проявление неповиновения?...
Всё и так ясно, без слов. Болтать здесь не о чем. Можно только думать, мучительно думать, а вернее – отстранившись от словесной суеты, от любых чётких мыслей, прислушиваться к чему-то, происходящему глубже сознания, глубже души, в корневых сферах жизни. Прислушиваться к постепенно нарастающему чувству обиды и вражды, которые ещё долго не выветрятся из сердец этих странников, их детей, и внуков, и правнуков.
Двенадцатилетняя чеченская девочка, ехавшая в вагоне с родителями, была беременна – от одного из охранников поезда. Ребенок ещё не понимал до конца, что с ним произошло, только по взорам чёрных глаз родителей могла будущая мама осознать, что случилось. Соблазнитель изредка взглядывал на девчонку, зло и тупо, как всякий преступник смотрит на того, перед кем виновен. Небритая совесть иногда заставляла его, проходя мимо, как бы случайно трепать по голове невольно отстранявшуюся девочку.
Впрочем, скоро предстояла высадка чеченцев в широкой южносибирской степи, на границе с Казахстаном, и кавказская семья, с которой этот солдат невольно породнился, должна была исчезнуть из его жизни, чтобы вспоминаться потом, в старости, грязным пятном плесени на черствеющей, как хлебная корка, памяти.
Высадка произошла в холодном октябре. Для чеченцев не было приготовлено даже палаток – их просто выбросили среди степных просторов, на берегу начинающей стынуть реки, где на километры вокруг не было ни одного человеческого поселения. Но воля к жизни взяла своё. Постепенно возникли маленькие странные домики, скорее похожие на шалаши, и что-то вроде кавказских саклей. Народ, привыкший к трудным условиям жизни, осваивался здесь, в среде, где он был оставлен вымирать.
Правда, трудно было зимой, когда от непривычных морозов начали один за другим погибать родственники беременной девочки, – сначала дядя, потом мать. Но её отец был силён и крепок, он смог сберечь дочь среди русских снегов. Будущий ребенок всё чаще давал о себе знать, девочку постоянно тошнило, она плохо спала по ночам. Всё поселение сплотилось вокруг неё, берегло будущую маму, словно младенец был символом продолжения жизни для всей горстки затерянных в сибирских просторах людей.
Зима миновала, пролетела и немногим отличавшаяся от неё холодная весна. В начале июня девочке пришла пора родить. Отец и оставшиеся в живых родственники очень волновались за неё, следили, как бы она не потеряла ребенка. Но само обновление природы, распускающиеся цветы, белая дымка цветущих яблонь внушали народу веру в то, что самое страшное прошло, что они выжили, война скоро закончится и им предстоит вернуться на родину...
Но очередная беда пришла оттуда, откуда её не ждали, – кто-то занес в деревню Чеченку холеру. Первым, кто умер от неё, был отец девочки. Горько было перенести эту потерю. Что-то с тех пор надломилось в душе ребенка, бесслёзная тоска и ненависть поселились в его чёрных глазах.
Холера уносила с собой всё новые и новые жертвы. Надо было что-то противопоставить этой силе, ополчившейся против людей. Кто-то подсказал мысль: чтобы разогреть кровь и спастись, надо плясать.
И началась странная, потрясающая воображение пляска смерти: люди, уже не знавшие, кто они, – чеченцы или сибиряки, – танцевали кавказские танцы под аккомпанемент ударов в ладони и собственных напевов, танцевали со скорбными выражениями лиц, танцевали – в промежутках между похоронами…
Беременная девочка долго не решалась пойти плясать, боясь за ребёнка, но однажды, ощутив в крови странное беспокойство, всё-таки вышла в круг. И тут же поняла, что эти ощущения были знаком скорых родов. Она упала, схватилась за живот… Люди окружили её. Роды проходили тяжело, и ещё детский, в сущности, организм не перенёс их. Мать умерла, глядя на новорождённого сына.
К счастью, ребёнок оказался здоровым, и друзья покойной вырастили и воспитали его. Аслан – так назвали ребёнка –  стал сильным, ловким юношей. Он первым из жителей Чеченки решился переехать в соседний город, где получил образование, стал строителем, женился на татарке, прожил вполне благополучную жизнь.
Но в крови у него всегда жил холод первой сибирской зимы, а также ненависть к тем, кто обрек его род на медленное вымирание в этом краю. Но, если у него эти чувства были приглушены природной миролюбивостью и кроткой мудростью труженика, то сын его, Рустам, с детства наслушавшись рассказов отца о тяжёлом детстве, пылал самой горячей ненавистью к русским. Ему было невдомёк, что и в нём текла русская кровь, что его прадед, солдат-охранник из вагона, вёзшего бабку в Сибирь, был русским. Рустам всеми силами души мечтал жить не в России, а в отдельном государстве, возможно, вместе с татарами и коренными народами Сибири, но не с теми, кто лишил отца детства…
И, когда начала распадаться советская империя, он решил, что пришла пора действовать, и – вопреки предостережениям отца – внедрился в подпольную организацию, ту самую, в которую привёл Алексея Темникова его дядя.

* * *

Алексей участвовал в нескольких сходках общества Клавдия, слышал много острых споров, и от его взора не укрылось, как легко бывшие друзья становятся врагами. Слишком разными были участники банды, слишком противоречивыми – их желания и мечты. «Когда начнём бороться?» – спрашивала душа Темникова. Дядя молчал, но сквозь его молчание, как сквозь бумагу с воздушными знаками, явственно проступала жестокая мысль: «Сначала надо скрепить дружбу кровью».
Клавдий всё чаще провоцировал Алексея на ссоры с Рустамом. Любовь к России у одного и ненависть у другого не могли найти согласия, и эта ссора рано или поздно, как рассчитывал дядя, должна была завершиться пролитием крови.
Однажды после тайной сходки, когда заговорщики расходились с конспиративной квартиры, русские члены группы обвинили чеченца в предательстве. Тот, возмущённый этим обвинением, полез в драку.  Дядя спровоцировал молодых сообщников на борьбу с «инородцем».
У Алексея был нож, – обычный столовый нож, который он носил с собой, чтобы спастись в случае нападения, – и так получилось, что в клубке борющихся тел этот нож сам собой вонзился в бок чеченца.
Лицо Рустама – не то от боли, не то от изумления – исказила гримаса, чем-то похожая на улыбку. Алексей в ужасе отвернулся, удивляясь тому, как легко его нож вошел в рёбра друга. «Так это легко!» – промелькнула мысль в мозгу Алексея… У него закружилась голова. Он отскочил назад, потом, словно опьянев, резко наклонился и ударил друга ещё раз, с неистовой яростью, снизу, в горло…
Из дыры у основания шеи Рустама ключом забила кровь. Алексей, придя в неистовый восторг, ударил Рустама ещё раз, прямо в глаза, не глядя, куда бьёт, – и, вырвавшись из клубка борющихся тел, в безумии побежал, побежал, куда глаза глядят…
Казалось, земной шар так же мчался, содрогаясь на лету, по вечному кругу…  В глазах Алексея мелькали огни фонарей, звёзды, какие-то непонятные огоньки…
Пришёл он в себя у двери Марии. Как он попал сюда – Алексей не помнил…
Маша, растрёпанная, в халате, отперла дверь и, увидев юношу в крови, взволнованно спросила:
– Лёша, ты? Что с тобой? Ты ранен? Чья кровь на тебе?
– Моя…
Он обнял Марию, оставляя на её лице следы крови Рустама, и начал судорожно целовать её в эти красные пятна. Они, шатаясь, роняя все вокруг, прошли в спальню – мимо кроватки плачущего ребёнка.
Как Мария снимала одежду с него, как раздевалась сама перед зеркалом его ладоней, как он приникал к её телу, Алексей не понимал: это словно происходило вне его сознания, вне его воли, по приказу какого-то могучего инстинкта. Как будто издалека доносились до Алексея стоны Марии, а он полными пригоршнями пил влагу её живого тела… Он видел её тело не глазами, опустившимися куда-то на дно бытия, а всем своим существом, диким, непокорным, звериным теперь существом… Постепенно постигал он в любви ту грубость и сладость бытия, что таилась от него на протяжении двадцати лет жизни, которую теперь невольно объяснила ему Мария силой своей бесплотной наготы.
Небо над городом уснуло. И душа спала тоже. И спал в небе Бог.

* * *

Алексей погрузился в сон. Ему снилось, что он лежит дома, в своей кровати. Наступает утро, он встаёт, подходит к стеллажу с иконами, чтобы помолиться. Как странно: он не молился по утрам с двенадцати лет, а теперь это вдруг стало ему необходимо!...
Икона Спасителя стоит в стеллаже, в зеркальной нише. Алексей молится, глядя, как его голова отражается перевёрнутой в нижней полке, рядом с руками. Он словно держит голову на руках…
А ведь его голова и правда отсечена от тела, он правда держит её в ладонях! Чувство страха, крепкого, как обжигающий спирт, пронзило его. А вот на месте третьего глаза Христа на иконе появляется пятнышко – вроде как прыщик… Он постепенно чернеет, расползается, поглощает всё вокруг, как черная дыра, и Алексей летит в неё… И в вечной черноте, к которой постепенно привыкают глаза, виден странный потусторонний простор…
Прозрачная наклонная плоскость легла перед его глазами, простёрлась широко, насколько мог видеть человек. Из-под плоскости можно было заметить острые языки пламени, мелькающие между косматыми клубами дыма. На тонкой стеклянной поверхности распростёрты обнажённые человеческие фигурки, мужские и женские, скорчившиеся в позе зародыша, жалкие, жалкие. Глаза их завязаны тёмными полосами ткани. Руками они сжимают свои головы, словно страшась того, что видит их внутреннее зрение, того, что являет им жестокая память, и на их висках, между длинными, худыми пальцами, виднеются проступающие сквозь кожу капельки кровавого пота, жалкие… страшные. Вечно скользят вниз эти человеческие фигурки по бесконечной наклонной плоскости, под которой простирается бездна, вечно падают они, не зная боли падения, но зная один лишь страх – бесконечный, увлекающий за собой, адский страх человека, миг за мигом проигрывающего в карты Вечность и не способного остановиться. Казалось бы, нет ничего мучительного в этом вечном скольжении по гладкой поверхности, можно даже найти радость и покой в бесконечном движении, –  но невозможно с завязанными глазами и опрокинутым зрением увидеть неопасность этого пути, и вечно низвергаются вниз по прозрачной плоскости человеческие души, обуянные то гордыней, то отчаянием, то похотью, то отвращением к своей плоти, с завязанными глазами, с ослеплёнными душами, мучимые совестью и нестерпимо чёткой памятью обо всех своих прегрешениях.
– Взгляни вверх, – сказал голос из-за левого плеча, и Алексей поднял голову.
Вверху, над тонкой плёнкой, прикрывающей ад, на фоне багрового зарева поднималась многоцветным полукольцом радуга…
Радуга – над адом!
Быть может, если бы грешники могли видеть, что осеняет их с высоты, сами муки бессмертия не были бы страшны для них?...
Алексей почувствовал, как некая могучая рука, – возможно, рука чёрного ветра? – подхватывает его тело и поднимает ввысь, туда, где еле брезжит свет неразличимой ещё во мраке луны, – к радуге, к радуге. Дух захватило в груди Алексея от этого быстрого движения, от стремления вверх, превосходящего человеческие способности.
Звёзды били его по лицу, как мелкие градины; дождь времени омывал его тело, становившееся всё более бесплотным. Снизу вверх, снизу вверх, сквозь природу, сквозь мрак телесный и душевный, к свету, к свету вечной, кроваво-красной луны! К луне, подобно кошачьему глазу, озаряющей колоссальный, непрерывно движущийся пейзаж жизни, становления и умирания, к луне, очищающей и освобождающей ночные души!...
Вот наконец Алексей приблизился к радуге. Рука чёрного ветра уже не держала его тело, – оно само парило в воздухе. Вот рука Алексея дотронулась до радуги, – как мечтал он в детстве потрогать её! Радуга оказалась твёрдой, лучи, образовывавшие её, были крепче мрамора.
Внезапно Алексей почувствовал, как радужные дуги начинают притягивать его тело, и вот уже он распластан по холодной поверхности гигантского радужного моста. Вот гвозди, подобные гвоздям распятия, летят к нему, приближаются к кистям его рук – и зависают в воздухе на расстоянии какого-то вершка от его кожи, грозя вонзиться в живую плоть, если она хоть чуть-чуть пошевелится...
…И вот оно, наказание, ожидающее за гробом Алексея и все души, родственные ему, – висеть вечно над пропастью, распяв себя на радуге, символе надежды, любви и веры, залоге спасения, не сметь пошевелиться под угрозой неимоверной боли – и видеть с высоты муки слепых человечков, страдающих только от своего незнания, мочь крикнуть им о спасении, уготованном для них, –  и не сметь сделать этого от страха, что гвозди Христовы вот-вот вонзятся в ладони! И это – удел святогрешной души человеческой, уготованный ей всего лишь на одну Вечность, всего лишь на веки веков, – на веки веков!
А рядом с Алексеем распяты другие люди, другие страдающие грешники, – скольких из них он видел на портретах в школах, музеях и библиотеках, книги скольких из них он читал, плача от умиления, музыка скольких из них высекала огонь из его груди! А теперь – все они распяты, распяты на радуге, на знамении надежды, их же усилиями воздвигнутой над адом…
Неожиданно в ушах Алексея послышался звон, словно серебряные колокольчики зазвенели где-то сверху. Тонкая, изломанная фигура, одетая в чёрное, в развевающейся, как саван, накидке, с красным цветком в петлице на груди и с красными бантами на остроносых туфлях, шла навстречу ему по мраморному воздуху, и от каждого шага её воздух звенел, звенел серебряным звоном.
«Это он, – подумал Алексей, – ради него я пришел сюда», – и замер, вглядываясь в его глаза.
Глаза незнакомца смотрели, как будто извиняясь, но вместе с тем тая угрозу, совсем как у дядюшки Алексея.
– Зачем ты показал мне всё это? – спросил Алексей у чёрного человека.
– Ты и так видел всё это – сердцем, – произнес человек танцующим голосом. – Ты уже давно находишься в этом мире, как и все они, – он обвел рукой распятых рядом с юношей. – Они сами захотели этого, они сами строили эту радугу, чтобы помочь людям, и сами обрекли себя на муки распятия. Кто хочет быть звездой, тот должен быть готов сгореть, – усмехнулся незнакомец гадливо, но вместе с тем как бы жалостливо.
– А как они могут спастись отсюда? – спросил Алексей запинающимся голосом.
– Это только они сами могут понять. Я тоже был одним из них, пока не освободился…– прозмеил чёрный человек, улыбаясь одной половиной рта, – и растворился.
«Почему он не может улыбнуться по-настоящему, так, как смеются счастливые люди?» – подумал Алексей и вдруг внутренне содрогнулся, вспомнив слова, родившиеся когда-то в споре с дядей: «улыбнись тьме, и она станет светом».
Вот оно! Вот оно, спасение! Надо просто улыбнуться тьме, – и свет воссияет сквозь неё! А без тьмы и свет был бы невозможен, его просто не с чем было бы сравнить… Не было бы формы, не было бы движения, не было бы жизни! Улыбка – вот ключ от бытия! Улыбнись! – твердил себе Алексей, и свет открывался ему – изнутри. Он вытягивал непослушные губы, пытаясь улыбнуться, и чем больше он это делал, тем яснее понимал, что полукружие радуги – это тоже перевёрнутая улыбка, чья-то вечная улыбка, только этот кто-то смотрит на наш мир снизу вверх, в обращённом с ног на голову виде…
Всё кончено. Гвозди отлетели от рук Алексея, и свет луны ударил ему в глаза. Теперь он видел её, видел луну, сверкающую над миром, и луна не была неподвижна, – она струилась, двигалась, по её поверхности струились потоки белого, вязкого света, и тонкая ниточка тьмы делила луну на две половины, чем-то похожие по очертаниям на гигантские запятые…
– Я восхожу. Восхожу к луне, – громко повторил Алексей, и вдруг, не просыпаясь, понял, что спит, что нечто очень важное он только что понял во сне и сейчас проснётся. Последним движением губ он послал воздушный поцелуй луне – и вопреки своей воле, но подчиняясь законам яви, поднял веки. В глаза ему ударил ослепительно яркий свет сентябрьского солнца.

* * *

Алексей лежал в постели в квартире Маши, в мучительно неудобной позе, запрокинув голову. Подушка его была сброшена на пол, одеяло сбито. Видно было, как метался несчастный человек во сне… Хозяйка квартиры сидела невдалеке, на кресле, и зашивала порванную рубашку Алёши. По её лицу и глазам было видно, что она всю ночь не могла уснуть и взялась за работу, чтобы спастись от тяжёлых мыслей.
Алексей поднял голову, словно пытаясь что-то спросить, но не смог и опустил её снова. Мария заметила это и попыталась улыбнуться, но улыбка получилась жалкой и искусственной, – так же улыбался ночью человек в чёрном. Но в Машиной полуулыбке не было угрозы, только одна бесконечная растерянность.
Маша попыталась заговорить: «Вот, так… И в тебя стреляли…»
– Нет, Маша, – глухо сказал Алексей. – В меня не стреляли. Это не моя кровь была. Я сам убил…
Маша замерла. Весть, принесённая Алексеем, медленно проникала в её сознание. Игла в пальцах Маши продолжала двигаться, но разум не управлял её движениями, – вот иголка уколола палец женщины, и выступила кровь, но Маша не заметила этого.
Алексей следил онемевшими глазами за тем, как маленькие капельки крови падают на его белую рубашку, и не давал себе полного отчёта в происходящем, – он не понимал, где кровь, а где вишнёвый сок, где смерть, а где жизнь, где беда, а где счастье. Тишина, страшная, леденящая тишина овладела им, Машей, этим домом, городом и страной, и всё выше и страшнее становился пронзительный голос этой тишины.
– Так это было не на тебя покушение? Ты дрался с кем-то? Ты себя защищал? – спросила Мария сломавшимся голосом.
– Нет. Я убил предателя. А может, друга… Сам чёрт не разберет… – простонал Алексей.
Трудно было вести этот разговор, трудно было Алексею рассказывать, что он совершил, а вернее, что время, пустое, слепое время совершило с ним. И ещё труднее было Маше слушать это. Она почти не вмешивалась в его отрывочные фразы, только боль в её глазах возводила неловкий Алексеев рассказ на новый, смертельный уровень.
В соседней комнате плакал ребёнок, но его плач словно существовал в отдельной вселенной, параллельной той, где убийца рассказывал брошенной женщине о своём преступлении. Не было больше ни ребёнка, ни матери, ни её невольного мужа, – только три одиночества в одной квартире, в такой же одинокой стране на такой же одинокой среди звёздных просторов планете…
Земля моя, бедная моя земля, мячик, исхлёстанный молниями, когда же прекратится твой мучительный путь! Когда же боль и горе перестанут быть твоей сущностью, когда ты, наконец, сможешь без страха, с любовью взглянуть в глаза вечному Солнцу!
…На небе постепенно собирались неулыбчивые тучи, и мелкие капли дождя начали стучать по подоконнику. Пока Алексей рассказывал Марии об ужасе прошлой ночи, ясность оставила природу. Новый осенний день вступал в свои права, и надо было жить, вернее, продолжать своё земное существование. Надо было вставать, одеваться, идти, совершать ежедневный ритуал обыкновенных действий, слов и поступков…
Мария, выслушав Алексея, молча встала, собрала его одежду и положила на кровать, намекая, что пора ему уходить, после чего вышла из комнаты, – надо было кормить сына.
Алексей одевался долго, пристально рассматривал в зеркало своё небритое лицо, тщательно причёсывался, как бедняк, пытающийся всем своим видом доказать, что у него всё нормально.
Несколько шагов к дверям… Выйдет ли Маша попрощаться с ним? Возненавидит ли она убийцу, которому отдалась минувшей ночью? Или простит его? Тишина… Ребёнок больше не плакал. «Верно, она сына переодевает», – подумал Алексей и вышел из квартиры, стараясь не хлопать дверью.
Под дождём, не замечая, как капли падают за ворот, Алексей шёл домой. Природа вокруг дышала неброской осенней свежестью. Неистребимый запах промокшей земли под серым небом напоминал, что жизнь продолжается, что нет такого горя, которое смогло бы прервать навсегда прекрасный путь вечных превращений, в котором лето, осень, зима и весна сменяют друг друга, на деревьях растут листья, их бьют дожди, рождаются дети и умирают старики, младенцы смеются, а матери вытирают слезы… Слеза за слезой текут из глаз Марии, качающей колыбель, капля за каплей падают на землю дождинки, жизнь за жизнью приходит в мир и уходит из мира, – и всё это именуется Бытием, и всё это мучительно, и всё это – прекрасно…
Алексей мог бы полюбить эту красоту, но жгучая боль раскаяния пронзала его существо и мешала чувствовать на одном уровне с природой. После вчерашней ночи юноша оторвался от жизни… «Где жизнь? Где правда?» – спрашивал себя Алексей. Эти фразы машинально повторялись в его голове, словно кто-то заставлял его произносить их снова и снова. И он шёл, опустив голову, не замечая, как редкие прохожие вокруг озабоченно спешат по своим делам, изредка бросая взгляд на одетого не по погоде молодого человека.
Вот, наконец, и материнский дом.
У дверей толпится народ, – возможно, это очередной следственный эксперимент.
Когда же, наконец, эта милиция отдаст им тело отца, чтобы похоронить его по-человечески?...
Алексей смотрел на милиционеров издалёка. Вдруг его словно ударила молния: в одном из служителей правосудия он узнал убийцу отца. Эта коренастая фигура, эти короткие волосы, толстый затылок, привычка держать руки за спиной…
Что делать?
Темников нащупал в кармане нож, которым вчера убил Рустама. Кровь друга, – а Алексей уже считал Рустама другом, – ещё не была отмыта с него.
Мстить? Или сбежать? Один удар – и за все можно рассчитаться, а потом – будь что будет…
Но как можно убивать? Вдруг этот человек – не тот убийца, а тоже невинная жертва? 
А если – тот?...
Как там Маша говорила: мужество – в умении простить… Да, я могу простить. Но что это – трусость или милосердие?
Хватит думать, – шагни вперед и ударь!...
Но неожиданно убийца в форме повернул лицо назад и улыбнулся кому-то рядом. Алексею померещилось, что эта улыбка так похожа на предсмертную улыбку Рустама… Невыразимая тошнота охватила юношу, и он сломя голову помчался назад, к Марии. Рустам смотрел на него из подворотни, из серого неба, и тошнотворно улыбался...
Вперёд, вперёд!... Прочь из ада, прочь!... Больше его там не увидят!
Алексей остановился только у дверей квартиры Марии. Двери не были заперты. «Наверное, я не закрыл их, а она не заметила», – подумал Алёша, отдышавшись. Он шагнул в прихожую со словами:
– Маша, тут двери не закрыты, а ты…
Тут он замолчал. Крик младенца, истерично-громкий, пронзил его. «Почему Маша не успокоила его?» Алёша вошел в Машину комнату – и замер. На тщательно застеленной кровати, где несколько часов назад он спал, лежала мёртвая Мария. Вены её были перерезаны, струйка крови стекала с запястья на пол, в уже образовавшуюся большую лужу.
Убийство? Мафия? Но тогда в комнате был бы разгром, а тут – порядок…
Неожиданно Алексей заметил рядом с кроваткой младенца, на столике, где лежали лекарства, записку, торопливо нацарапанную Машиной рукой.
 «Я всегда ненавидела самоубийство, – гласило письмо.– Не потому, то оно губит душу, – я больше не верю в бессмертие, – а потому, что оно причиняет боль другим.
Поэтому никто не должен знать о моей смерти.
Но ты, Алексей, узнаешь об этом.
Ты всегда любил копаться в себе, гордился своей честью и совестью,  – я делаю ей подарок.
Теперь для твоей совести готово новое роскошное пиршество.
Приятного аппетита!»
«Всё. Всё кончено. Дальше бежать некуда», – метались мысли в голове Алексея. Казалось, он ощущал, как мысли бьются изнутри о стенки его черепа…
«Но надо жить. Надо спасаться. Тут я больше не останусь. К кому идти? Только к дяде».
И Алексей, утерев пот с горячего лба, шатающейся походкой спустился по лестнице Машиного дома и направился к дяде, на конспиративную квартиру, чтобы получить наконец дельный совет.

* * *

Путь к дяде был долог и труден. Алексею постоянно мерещилось, что кто-то смотрит на него из каждой подворотни, что некие мстители готовы в любой момент наброситься на него… Страшнее всего было понимать, что двадцатилетний юноша-библиотекарь, типичный «ботаник» и «маменькин сынок», заслужил эту месть, что на его совести – две смерти.
Знает ли Клавдий Григорьевич обо всём произошедшем? Как дядя встретит его? Злобой? Насмешкой? Приветом? Алексею было уже всё равно. Всё равно. Жизнь продолжалась, но вдруг потеряла направление – жить было некуда.
Дядя отворил Алексею дверь с обычной своей наполовину сострадательной, наполовину издевательской улыбкой.
–  Тебя ещё не арестовали?
Алексей замер от этого вопроса, как вкопанный. Ответить он не мог.
– Да, на твой арест выдан ордер. Да проходи, не стой на пороге, об этой квартире там ещё не знают… Мы сегодня обсуждаем, как вести себя дальше. Видимо, придётся эмигрировать…
В ушах Алеши раздался странный шум, – треск ломающейся Родины. Юноша молча прошёл в большую, плохо прибранную дядину комнату. Там уже собрались все участники вчерашних событий. Они горячо спорили о произошедшем. Но, когда среди них появился Алексей, все как один притихли, а какой-то юнец с горячечно полыхающим лицом даже попытался привстать.
– Вот он, наш «герой», – прозмеил дядя.
Герой? Убийца? Дурак? Кто он такой, кем его считают бывшие друзья? Алёша тихо сел на расшатанный стул и начал слушать речи заговорщиков.
Многие из них принимали самое действенное участие в его судьбе: кто-то советовал ему «для общего блага» убить себя, оставив записку, чтобы мафия сочла произошедшее плодом душевной болезни; кто-то предлагал бежать.
Один юнец, опьянённый временем, восхищался Алексеем, как человеком, сумевшим решиться на поступок. Кстати, дядя поддерживал этого юнца, подтверждая, что убийство и рождение – это великие события, которые Бог совершает нашими руками. Обычному человеку это не под силу.
Алексею становилось тошно от этих речей. Ему казалось, что все эти люди не понимают его, обсуждают его судьбу заочно, не зная его души, вернее – того, что от неё осталось... Тем не менее он не вступал в беседу, не старался прервать демагогов. Он теперь – только наблюдатель при собственной судьбе.
Довольно с него поступков и решений!
Кем он стал из-за них? Сказочным Пьеро с кинжалом? Марионеткой, плачущей кровью?..
Довольно!
Теперь он хотел быть, как все, плыть по течению, – оно само на берег вынесет.
К вечеру заговорщики решили, что Алексею следует бежать в Казахстан. Дядя обещал снарядить его в дорогу, сделать фальшивый паспорт и помочь перейти границу. Там можно было начать новую жизнь.
Новую жизнь!
Эти слова эхом отдавались в душе юноши, эмигрирующего из одной жизни в другую.
В любом случае в этом городе ему делать было больше нечего. Никто не хотел, чтобы его просто прихлопнули, как муху, – а это могли теперь сделать как мафиози, как власть, так и бывшие друзья по заговору. Мстить тоже было невозможно, а главное – не нужно. Алёша наконец понял, что убийцы отца, как бы ни сложилась их судьба, уже наказаны, – наказаны виной и смертью их брата человека.
Точно так же наказан и сам Алексей. Ему долго ещё не освободиться от этого бремени.

* * *

За окном темнело. Идти домой было опасно, – мстители могли подстерегать на каждом углу. Отправляться в путь толпой значило привлечь к себе внимание. Поэтому дядя предложил племяннику взять с собой пистолет и идти осторожно, постоянно оглядываясь на сообщников, которые будут следовать сзади, на некотором расстоянии. Алёша с безучастным видом положил оружие в карман и спустился по лестнице.
Стоило ему пройти несколько улиц, как позади него раздались шаги. Алексей обернулся – и увидел преследователя. Это был тот же самый коренастый мужчина, которого юноша видел на месте убийства отца!
Темников завернул за угол и спрятался в подъезде. Преследователь подошёл близко к нему. Внезапно молодой мститель, в решающую минуту почти забывший о милосердии, выскочил из темноты – и ударил убийцу отца сзади по голове. Тот свалился на землю – неуклюже, как мешок с тряпьём. Издалека доносился звук шагов – к Алексею спешили сообщники. Надо было стрелять!
Прежде чем нажать на курок, Темников захотел увидеть лицо того, кто убил его отца… Убийца взглянул на него испуганными глазами – белёсыми, цвета тающего снега. Алексей увидел чёрную шапку волос на прямоугольной голове и огрубнувшее, но жалкое лицо.
Из темноты откуда-то сверху смотрело улыбающееся лицо Рустама…
Надо стрелять!
«Нельзя, нельзя!»– шептал жалкий убийца…
Нельзя!
Кровь двух человек уже лежит на совести юноши-книжника, кровь двух живых душ!
Нельзя!
Вереница смертей проносится перед глазами Алексея… Если он убьёт киллера, цепочка эта завершится или продолжится?
Так стрелять или нет?
Нельзя!
Этот человек застрелил отца. Он дал толчок всему тому аду, что творился последние несколько дней…
Но – нельзя!
Алексей выпустил киллера, шепнул ему: «Беги!» – и позволил ему убежать во тьму, подальше. Потом – выпалил в сумрак наугад. Тут же тишину прорезали звуки чужих выстрелов – сообщники, думая, что спасают жизнь Алексея, стреляли тоже.
Дядя вышел из полумрака быстрыми шагами, взял Алексея за руку и повёл за собой – в конец улицы, где под фонарём лежало мёртвое тело киллера. Чья-то пуля попала ему прямо в сердце. Мафиози умер мгновенно, без боли.
– Ты стрелял? Стрелял? – спросил дядя нервно.
– Да… Нет… Не знаю… – запутался Алексей.
– Ты стрелял, я слышал это. Ну что ж, – твой враг убит, радуйся. Будем верить, что это твоя пуля…
Последние слова дядя тонули в тишине, затопившей мозг Алексея.
«Совершилось!» – повторял про себя Алёша. – «Дело совершено!»
Тот, кто убивал, убит сам. Смерть наказуема смертью. Кровь отца отомщена.
А кровь Рустама?
Чем за неё будет наказан сам Темников?
Это убийство наказуемо жизнью.
Жить без света, без семьи, без любви, без родины, без жизни – вот удел Алексея теперь.
И это тоже – совершилось.
И это тоже надо принять, как принимают смерть.

* * *

Надо было срочно бежать из города. Дело слишком серьёзно: вызов брошен двум могущественным структурам, – власти и мафии, и ещё неизвестно, какая из них опаснее и какая нанесёт удар первой.
Но Алексею было необходимо перед отъездом встретиться с последним человеком, с которым он мог ещё говорить искренне, – с матерью.
Тайком как от мафии, так и от дяди, окольными маршрутами он пробрался к материнскому дому. Мама встретила его молчанием, – она словно не поняла, что за человек, небритый, растрёпанный, огрубевший душой и телом, стоит перед ней. Она сидела на кровати, то сминая, то расправляя покрывало, чтобы хоть как-то занять слабеющий ум.
 «Я знаю, что ты не поймёшь меня, – шептал ей Темников. – Но только ты можешь меня простить. Некоторые люди предлагали мне своё прощение, некоторые – кричали, что я недостоин милости. Но все они были самозванцами. Я не просил у них прощения. Я попрошу его только у того, кто может мне его дать – простить меня просто так, а не требовать, чтобы я сначала встал перед ним на колени.
И я иду к тебе, и прошу прощения у тебя, перед которой – единственной – не виновен… Я знаю, что, когда весь наш город, вся Сибирь, вся Россия, весь мир будут рушиться, распадаться, погибать под обломками старых, заржавленных истин, только одно уцелеет, только одно сохранит свою ценность и силу – твоё молчание, покорное, безропотное молчание женщины, потерявшей всё и всё благословившей…Перед этим молчанием я склоняю голову...
Слышишь ли ты меня?
И что ты мне сможешь ответить?...»
«Да, – ответила мать, – да», – и продолжила руками складывать кисти от покрывала на постели в один ряд – «для порядка».

* * *

Что можно сказать дальше? Что добавить ещё к этому тяжелому и горькому рассказу?
Через несколько дней, серым октябрьским утром, Алексей стоял на границе с Казахстаном. Он уходил – навсегда. Что его ждало, что он оставлял на родине, – знал один Темников, и больше никому он не смел сообщить об этом. Незримая стена встала между ним и старым миром.
Дядя провожал Алексея в дорогу. «Я сделал для тебя всё, что мог, – сказал юноше Клавдий Григорьевич. – У тебя есть солидная сумма казахских денег, паспорт и всё остальное, чтобы выжить на первых порах. Ты знаешь, к кому идти, у кого просить помощи. А меня – забудь. Я останусь здесь, чтобы бороться дальше. Я тебе больше не нужен. Считай, что меня – нет».
«А его не было и раньше», – подумал Темников. Всё произошедшее, – кровь, безумие, убийства, самоубийства и любовь, ставшая первой и, вероятно, последней, – мелькало в памяти, как сновидения, как долгий кошмарный сон, от которого надо было проснуться.
Жизнь кончалась.
Да здравствует новая жизнь!
Алексей пожал руку дяде и зашагал по серой, никем не контролируемой степи. Неподалеку текла такая же серая пересыхающая речонка без названия. Алексей нащупал за пазухой свёрнутые квадратиком листы бумаги, – это была символистская поэма, которую он писал с дядей. Её Алексей носил с собой все эти страшные дни, как символ веры.
– Зачем мне это теперь?
Алексей выбросил поэму в речку. Листки уплыли по реке, как кораблики, и чернила на них постепенно расползлись в неясные иероглифы. «Так же расползётся и моя судьба,– подумал Алеша. – Какая вода в реке стала холодная… Скоро настанет зима…»
Мысли о приближении зимы, суровой и длинной, заняли собой все существо раба Божия Алексея Темникова.
Больше думать было не о чем.

Песнь благодарения

(отрывок из поэмы Алексея Темникова «За последним рубежом»)

Довольно песен о боли и страдании, довольно бунта и мятежных слов! Новую песнь – песнь благодарения – начинаю я отныне. Пусть всё, что я испытал в своей жизни, получит от меня дар благодарных звуков.
И я запеваю песню, исполнять которую должен не устами, а всем существом, всей жизнью своею:
– Благодарю тебя, Жизнь, за дары и наказания твои. Да благословенна будет твоя тяжесть, воспитывающая во мне силу, и лёгкость твоя, дающая мне возможность любить.
Жизнь, ты – яд и противоядие, болезнь и исцеление, грех и покаяние; в тебе – всё. Но в этом – проклятие твоё, тот первородный грех, за который страдают все живые. Ибо ты борешься против самой себя, подавляя то, что сама же создала.
Ты растишь цветы и заставляешь их вянуть, ты питаешь детей – и ведёшь их к старости; воистину, ты лечишь от одной болезни, порождая другие. И за это я люблю тебя ненавидящей любовью, ибо не могу я относиться иначе к тебе: ты, Жизнь, – это верёвка, привязавшая меня к миру настолько прочно, что я на привязи стал свободен и обрёл свободу в неволе твоей. За это – Аллилуйя жизни!
– Благодарю тебя, Совесть. Я сдался тебе в плен, чтобы не сдаться людям; я доверился тебе. Ты имеешь право грызть и терзать меня, ибо я для тебя – только кусок грубого камня, из которого ты высекаешь человека.
Совесть, ты, терзая меня, сама страдаешь больше меня; и страдание это дает душе урок. Обидчик всегда слабее обиженного, и палач всегда слабее жертвы. Поэтому удар, нанесённый любому человеку, есть удар по мне. Ты, совесть, расширяешь пределы моего бытия, заставляешь меня страдать со всем, что живёт, и я проникаю сквозь тёмные сферы жизни к свету со-бытия.
Совесть, ты подобна зверю, приручаемому человеком. Ты опасна и грозна, и трудно приручить тебя; но, если ты будешь приручена мною, то навсегда окажешься неспособной к жизни на воле. И только в процессе дрессировки совести становится мне ясно, что не я – тебя, а ты – меня приручаешь, Совесть, и за это – Аллилуйя совести!
– Благодарю тебя, вдохновение. Ты позволяешь мне творить. Творчество – это рождение человека. Когда я творю, я рождаю себя сам. Человек в процессе творчества переживает одновременно муки рождающей матери и рождающегося ребенка (которые, кстати, гораздо страшнее – я помню это).
Каждый день из бесформенной безобразной массы выковывать себя, быть утробой, плодом и врачом одновременно – вот что такое творчество.
Как это представить себе? Как понять это с точки зрения человеческого разума? Не знаю… Но материнская ласка и забота врача здесь исключены, и процесс родов души, родовых схваток мысли длится всю жизнь.
И за ежедневные муки рождения, за ежечасные прозрения и заблуждения, за ежесекундные прикосновения к новой жизни – Аллилуйя вдохновению!
– Благодарю тебя, Смерть. Сейчас, на пике своей жизни, на вершине души своей, на холме, возвышающемся над равниною времени, – я хочу говорить с тобою, Смерть. Я не боюсь тебя, ибо знаю, что не я – тебя, а ты – меня должна бояться.
Ты беднее меня, Смерть, и несчастнее, ибо жизнь твоя, абсурдная жизнь смерти, длится только один миг – миг моего умирания.
Пока я живу, я каждый миг побеждаю тебя; когда я умру, ты обретёшь одно мгновение полного торжества надо мною, но против этого одного мига я выставлю мириады мгновений своей жизни, полных чувства, мысли, любви, полных Человечности, – и счёт нашего поединка всё равно будет в мою пользу.
Не бойся меня, дочь моя Смерть; мы не враги с тобою, и я помогу тебе избавиться от страха и, живя рядом со мною, работать на меня, а не против меня.
Союз Жизни и Смерти – вот что нужнее бессмертия! Если он сформируется, то само бессмертие будет уже не нужно. И я пью кровь и плоть Жизни, причащаясь во имя этого союза: за твоё здоровье, дочь моя Смерть! За твоё здоровье, сестра моя Жизнь! С днем рождения, Бессмертие!