В родную землю

Анисья Щекалёва
     Электричка от самой Уфы шла неровно: то летела стрелой, то останавливалась на каком-нибудь полустанке минут на тридцать, двадцать. Пассажиры воспринимали это по-разному. Одни бранились, невольно обнажая  не лучшие стороны  своего словарного запаса, другие,  равнодушно глядя в окно, покорно мирились с таким обстоятельством, третьи читали, остальные блаженно дремали. Наверное, один только Фёдор не замечал столь неровной во времени дороги. Он восторженно  смотрел в окно. Клавдия дремала. Мимо проплывали поля разбросанные по холмам, с уже спеющим тяжёлым зерном, а среди них,  то одинокой грудкой, то ровной стройной полосой стояли молодые берёзы. Их зелень, желтизна полей и прозрачная голубизна неба с плывущими по нему комковатыми облаками - эта  родная картина будила воспоминания…

     Ему представлялась большая, полная противоречий жизнь такой же дорогой, как этот путь от Уфы до Аши. Такое же начало и конец. Конец, когда? Неизвестно, но ведь он будет. А вот начало…В тысяча девятьсот пятом году, в небольшой уральской деревушке они появились на свет. Вот с ней, с Клавдией,  вместе, в большой многодетной семье. Отец Алексей, Дуня -мать, старшие братья и сёстры были сильными,  трудолюбивми, однако, не богатыми. И свалились они с Клавой прямо  на руки бабки Аграфены, матери Алексея, которая уж много лет жила в семье своего первенца  Алексея. Радужное, свободное детство, лес, река, шумные игры с ребятишками, казалось, вошли в плоть и кровь. Но недолго деревенское детство. Семья росла. Первым отправили в Уфу Романа, устроили его, десятилетнего мальчика в пакетную мастерскую. Через два года настала пора и Фёдора. Пристроили его к сапожнику.  Жилось тяжело. Не стало  ласковых рук бабушки, скупой, но такой желанной ласки матери, всё ушло куда-то, остались  в памяти  тычки, да оскорбления хозяина. И только редкие минуты общения с Романом согревали душу. Брат всегда приходил к нему с бумажным пакетом, таким, которые он делал в мастерской, а в нём лежали конфеты или сладкая булочка. Вспоминали семью, деревню, речку.
     Но тут началась революция. Они толком не понимали, что это такое, но все говорили о ней, как о свершившемся факте. Братьев она  обрадовала. Они оба хорошо уяснили главное – их заберут в деревню. И действительно, вскоре приехал старший брат Андрей и увёз их домой.

     Гражданская война  оказалась для них, подростков, настоящей школой жизни. Деревня по нескольку раз переходила из рук в руки. Когда приходили белые, их зажиточный сосед Фрол, надев высокий картуз и лаковые сапоги «гоголем» ходил по деревне, но на прямое сотрудничество с ними не шёл, так как был хитёр, знал, что завтра придут красные. Соседи не осуждали его за это. Беззлобный он был человек, богатство не сделало Фрола жестоким, а что «гоголем» ходил, так больно уж покрасоваться любил. Потом, в коллективизацию его раскулачили и объявили врагом народа. Фёдор и по сей день не верил, что этот красивый, чубатый, а под старость с большой окладистой бородой, простой, работящий мужик – враг. А вот Шишкин, тот точно враг, несмотря на то, что большевики в деревне опирались именно на него. Он был полной противоположностью Фрола. Тонкий, согнутый, как стручок, с редкой общипанной бородёнкой, хитрыми глазами, одновременно заискивающими и неприятно бегающими, иногда злыми. Однако они ещё умели прикидываться и добрыми. Но этим глазам никто в деревне не верил и особенно подростки и мальчишки, которые видели и знали всё. Когда в деревню приходили красные, Шишкин своей припрыгивающей походкой спешил в их штаб, через зелёную, уютную деревенскую улицу, опустевшую от баб, ребятишек и телят в  эти огневые дни. Занавески на окнах закрывались и из-за них выглядывали несчастные жители, думая, что принесёт им эта новая власть? А Шишкину всё было понятно. Он ничего не терял ни при той, ни при другой власти. Старой отбирать было нечего, а новая если и давала, то  только ему - бедняку. Да и кому же было давать, как не Шишкину. Дом его ветхий, старый стоял на краю деревни. Покосившиеся от времени и бесхозяйственности брёвна стен начали врастать в землю. Тесовая серая крыша, прогнившая и провалившаяся в нескольких местах, не знавшая ремонта, вызывала у односельчан уныние и вздохи. Ещё более ветхий сарай, да покосившаяся, как скворечник уборная, стоявшая в жалком одиночестве в самом конце неухоженного огорода – вот и всё хозяйство Шишкина. Добрый хозяин, да и тот же самый Фрол, проходя мимо этакого «поместья» с досады плевал в сторону и пропускал острое словцо.
     Советскую власть приняли в деревне, но не считали идеальной. И его, Фёдора многое не устраивало в ней. Вспомнил он  тяжёлый тридцатый год, год искоренения кулачества как класса. Вспомнил, как Шишкин при раскулачивании Фрола суетился, всё выискивал что-нибудь в его хозяйстве и требовал, чтобы внесли в список вещей, подлежащих конфискации. Советская власть высоко оценила это рвение и усердие. Ему как бедняку отрешили лошадь и корову с кулацкого двора. Жалко было деревенским той лошади и коровы, когда грязная, неопрятная Фёкла, жена Шишкина, хворостиной гнала их к себе на двор. Впереди шёл сам Шишкин, новый «собственник»  бывшей кулацкой скотины.  Он вёл под уздцы молодого ладного жеребца. Корова с мычанием оглядывалась на своё обжитое стойло, высекая слёзы у сердобольных соседок и самого Фрола, который во главе многочисленной семьи, с беременной невесткой и больной, еле переступающей женой, с мешком через плечо, не оглядываясь, шагал в сторону станции. Потом, Клавдия рассказывала, что судьба занесла его в Шадринск. Шишкинскую скотину жалели не зря, худо ей жилось на новом дворе. Сена хозяин заготовить поленился, поэтому, когда не стало подножного корма, корова к зиме совсем отощала, а к  Крещению её уже доели. Жеребец тоже отощал.  По,  весне, везя из лесу дрова, хозяин так нагрузил сани, что отощавший конь, получая пинки и удары, не вытянул воза и упал замертво. Не пошло впрок чужое добро бестолковому, ленивому хозяину. Потом в колхозе работал Шишкин, но отсутствие хозяйской смётки сказалось и здесь. Работал он конюхом. Однако, может ли работать с животными человек люто их ненавидящий?  Не одну лошадь запорол. Вот он-то и есть враг народа.

      Фёдору Алексеевичу всегда были непонятны неправильные рассуждения, которые ему, да и другим в течение всей жизни пытались втолковать. Несправедливость бесила его. И в деревне и потом на фронте все считали его правдолюбцем и друзья не раз говорили: «Брось, Фёдор, правду искать, она кривая, у каждого своя». Но выросшая на широких русских просторах душа, не принимала лжи. Природа заложила в русского человека широту, простую и неповторимую, свойственную только ему. Она сделала его душу такой же основательной, большой, крылатой как сама и в тоже время приземлённой. Наверное,  ни один народ на Земле не несёт в себе столько противоречивости, сколько её в русской душе. Раб с  возвышенной душой ребёнка, способный вынести неимоверные мучения не ропща, не восставая, но всегда с верой в то, что всё будет хорошо, если не на Земле, то на том свете. Её, эту русскую душу, с древних времён секли, истязали, пытались вытравить с корнем её природность,  неразделимость с землёй, которая родила её, отрешали от Руси,  а при Советской власти и от Бога, учили лгать, пытались оборвать её струны, заменить их грубыми верёвками, но она жила. Так сколько же может вынести эта  русская душа? Даже сейчас, казалось бы, в спокойное время,  почему неправда, нет, нет, да прорвётся в газеты, телевидение? Вот и сегодня, ожидая электричку в вокзале большого города, сидя рядом с сестрой, старой женщиной, он слышал как диктор, читая по радио статью из газеты, вещал о том, насколько тяжело живётся рабочим в странах капитализма. Во время войны он прошагал пол Европы, прошёл по Болгарии, Югославии, Австрии, в Вене закончил  свой путь солдата. И что же видел? Люди везде жили хорошо, лучше, чем в России. Почему об этом  не говорят?

     Солнце ушло за облака и даже из-за них искрящимися лучами ласкало Землю. Родина. Он раньше не вдумывался  в это слово, и даже на фронте, где отстоял её от лютого врага. Но теперь? Тогда он, наверное, был молодой и не задумывался, что же это такое. Она поила, кормила, её он защищал, но тогда другие ощущения – ощущения молодости были сильнее, они затмевали всё, а теперь, с возрастом он стал чётко и остро чувствовать её. А, может быть ещё и потому, что после войны судьба забросила его в Ташкент. С Фёдором Афанасьевичем  сдружились на фронте, не раз выручали друг друга, вместе смотрели в глаза смерти и после войны решили не расставаться. «Ташкент – город хлебный, - говорил друг, - поехали ко мне, отремонтируем домишко, оставшееся от родителей. Поживём, оглядимся, а там видно будет, что дальше». Фёдор Алексеевич подумал, прикинул так и сяк, и согласился. Отца и матери давно уж нет, деревня, как писал брат Николай опустела, братья, cёстры  разъехались кто куда. Однако взглянуть на родные места, родные лица хотелось. В Киеве расстались с другом, который поехал в Ташкент, а сам Фёдор, дав ему крепкое фронтовое обещание приехать через месяц, накупив подарков, направился на Урал.
     Стоял июль с сильнейшей жарой. В поезде было людно и жарко, но весело. Солдаты возвращались домой при орденах и медалях. На станциях бабы, забыв о  барышах, совали в руки солдатам терпкие, из погреба холодные малосольные огурцы, в бумажных  пакетиках первые лесные ягоды. Молодые женщины и девушки, истосковавшиеся по мужской ласке, кто застенчиво, кто излишне смело, выражали героям свои чувства. Поезд до Уфы тянулся пять суток. Приехали ночью. Идти к брату Николаю далеко, он жил на другом конце города.  Решил  подождать до утра. Прошёлся по вокзалу – всюду зелёные гимнастёрки фронтовиков. Даже ночью было душно. Вышел на перрон. Ясное звёздное небо, сосем такое же, как до войны, родное, без светящихся точек боевых самолётов. Спокойное. Долгие пять лет не видел он такого  ласкового неба. Какое-то, давно забытое чувство тёплой полноты счастья залило душу, Ему стало так же хорошо, как в далёком, далёком детстве, когда поздно вечером, на крыльце деревенского отцовского дома, мальцом, сидел он на коленях у бабушки Аграфены. При таинственном мерцании звёзд она рассказывала о своей былой жизни в далёкой Вятке. Это была её прародина, откуда, в погоне за лучшей жизнью переселились они всей деревней сюда, на Урал ещё в девятнадцатом веке. Натруженные руки старушки при этом гладили по спине, волосам, певучий, с вятским говорком голос входил в самое сердце. Теперь от этих воспоминаний было сладко и горько. Никто не видел лица бывалого солдата. Слёзы одолевали, ручьём катились из видавших горе и смерть  глаз. Всё в них было:  и какая-то детская обида за то, что нет больше этих родных рук бабушки, что те полутуманные картины юношеской чувствительной души необратимо ушли в прошлое, и слёзы тех четверых ребятишек с прибитыми гвоздями ручонками к столу в освобождённой от фашистов деревне. Родное небо, воздух Родины, прошлое и настоящее, жестокое реальное высекали эти слёзы из ожесточённого за годы войны сердца солдата.

      Когда забрезжил рассвет, пошёл к брату. Николай, сонный, с вихрами, торчащими по детски, всё повторял:
   - Братка, родной, живой вернулся!
     Его жена Катерина, спокойная, ласковая, несмотря на раннее время, собрала на стол. Выпили за Победу, за возвращение. Потом Николай сбегал в паровозное депо, где работал, отпросился на два дня и, не откладывая, тут же до обеда, пошли на автобусную станцию, чтобы съездить в деревню. По какой-то причине автобус на Никольское не ходил. Постояли, подумали и пошли пешком. Вышли из города и, где на попутках, где своим ходом добрались до деревни.
     С высокого холма открылся вид на родные места. Мелкая извилистая речушка Козы-Ялга  петляла замысловатыми зигзагами меж полей и рощ. Вечернее солнце скользило по воде, отчего отдельные участки речки казались разбросанными осколками зеркала. Деревня оказалась заброшенной и жизнь, некогда кипевшая в ней, теперь чуть теплилась в отдельных домишках. Сестра Анна, самая младшенькая и любимая в семье, теперь смотрелась утомлённой зрелой женщиной. Окружённая бесчисленным потомством, брошенная непутёвым гулякой мужем, раньше времени  стареющая, встретила  братьев радушно. Она вся по-деревенски мягкая, добрая на расспросы о муже отвечала:
   - Вернётся, дурачок, куда он от меня, помотается, помотается и вернётся. Фёдору Алексеевичу было больно смотреть на непроходимую бедноту убогого жилища сестрёнки, но что он мог сделать? Подарки: игрушки детям, отрез на костюм старшему племяннику, кусок шёлка на блузку сестре, лежали на столе инородным ярким пятном.
     Под вечер сходили на погост, в скорбном молчании постояли над родными могилами…
     Утром спали долго. Сестра уже напекла гору ароматных гречневых блинов, сварила компот из дешёвых сушёных груш и, наливая в гранёные стаканы деревенской бражки, говорила:
   - Помянем по русскому обычаю родителей наших Алексея Ефимовича, Евдокию Ефимовну и бабушку Аграфену.

     Выпили. Блины были как у матери пышные, покрытые румяной корочкой сверху, так как пеклись в открытой деревенской печи. Проснулись  ребятишки. Блины, видимо, были в доме не часто, только по праздникам. Это поняли братья по голодным глазкам малышей. Поблагодарив сестру, встали из-за стола, куда сразу же гурьбой нахлынули племянники и, от пышной стопки вмиг ничего не осталось. Сходили на речку, искупались в любимой заводи и, вернувшись, до вечера поправляли да подлаживали в бабьем запущенном, хозяйстве сестры. Уже поздно подошёл автобус. Расстались. Николаю утром на работу.
     Фёдор Алексеевич побывал у остальных братьев и сестёр, живших в Уфе. На электричке, как и теперь, съездил в Ашу к Андрею и Роману. Город понравился ему. Раскинулся он,  словно, в чаше, окружённый невысокими горами уральского предгорья. Вокруг дна этой чаши, по подножью, протекала река Сим. Склоны гор, усыпанные неяркими, серыми домишками, к вершинам венчались смешанным густым лесом, что придавало некую завершённость картине. Куда ни повернись, везде взгляд упирается в гору. А если подняться на одну из них, то на восток, юг и север открывается нескончаемая панорама, захватывающий дух простор манящий лететь, парить над этим великолепием, где нет ничего кроме зелени гор и бездонной голубизны неба. Одна красавица Земля. Ужасы войны: боль, кровь, вонь, пыль и смрад сражений на миг, как  показалось ему тогда,  ушли в небытие, их не было, был дурной сон. Когда спустились с горы и шли по зелёной улице, навстречу, как бы утверждая  то, что война не сон, шли двое мужчин, один  из них был на костылях.
     Потом был Ташкент. Домишко родителей Фёдора Афанасьевича  полу развалился. Вместе с другом сломали его и выстроили новый, каменный, большой, с пятью комнатами, столовой и летней кухней в саду. Теперь бы жениться, но как-то не получалось с женщинами ни у того, ни у другого. Может быть потому, что было им давно за сорок. «На роду не написано – жениться», - так говорила Петровна, старушка- соседка. Два Фёдора – звали их на улице. Фёдор Афанасьевич работал в милиции, а Алексеевич в расположенной по соседству заготконторе, сбытовиком. Приходилось ездить по кишлакам, небольшим городам. Честный, принципиальный  он был как кость в горле лукавого, хитрого начальника Хакима и его зама Петра. Любили они согрешить, положить в свой карман государственные доходы. Маленькая страстишка с годами превратилась в страсть. Все видели их открытое жульничество и молчали, боясь попасть в немилость. Однажды Фёдор Алексеевич, не выдержав их злодеяний,  посоветовавшись с другом, решил высказать всё на профсоюзном собрании. Воровать не перестали, но злобу затаили. Вернувшись из командировки в очередной раз, нашёл он повестку в прокуратуру. Пошли вместе с Фёдором. Начальник оповещал о том, что в Заготконторе пропала крупная сумма денег как раз в тот день, когда он уезжал в командировку. Хаким, вызванный сюда же, рассказывал «правду». Они сидели с Фёдором, в его кабинете, обсуждая предстоящую поездку. Хакима на минуту вызвали. Фёдор ждал его один. Начальник доказывал, что в это время он и украл деньги. Дальше был суд. Выплатить деньги друзья не могли, так как не располагали такой крупной суммой. Три года отсидел Фёдор Алексеевич в тюрьме. Когда вернулся, в Заготконтору не пошёл, а устроился на химический завод, завскладом, где и доработал до пенсии.
     На Урал долго не ехал, всё думал, как рассказать родственникам о тюрьме, что подумают о нём братья? А на родину тянуло, особенно после того как вместе с Фёдором ушли на пенсию. Родные места, братья не раз являлись ему во сне и всё звали, манили. Первым умер старший брат Андрей. После возвращения с похорон сердце ныло, плакало по родным уральским краям,  любимым до боли лицам сестёр, братьев, племянников. Чем старше становился Фёдор Алексеевич, тем сильнее, томительнее была эта боль. Роман умер скоропостижно от инфаркта. Поехать на похороны не смог, грипповал. Лёжа на кровати в своей большой, хорошо обставленной комнате, среди вещей, которых не касалась заботливая, умелая рука хозяйки, он загрустил. Тоска по Родине крепко забралась в душу и соединилась там с какой-то другой болью, внутренней, тупой, засевшей как червь в живом. Роман, так и  стоял перед глазами: то мальчиком из пакетной мастерской, то взрослым мужчиной, спокойным, подтянутым, тактичным. Наверное, он больше, чем другие братья стал воплощением крепкого старинного крестьянского рода, рода не абы какого, а культурного в своей  среде. Начитанный, не допускающий вульгарностей ни в мыслях, ни в поведении, он был уважаем родственниками. «Теперь все съехались. Какими  они стали»? Он взял круглое зеркальце, лежащее на стуле, около кровати и взглянул на себя. На него смотрел старый, седой человек с сеткой морщин вокруг глаз. А глаза? Какие-то  чужие, смотрящие внутрь себя с тоской и болью. Время неумолимо. Какой богатырь был, но и его оно стало ломать, кромсать, перекрашивать в другие цвета. Закрыл глаза, откинулся на подушку. Нет! Это невозможно вынести, то ощущение полёта и простора, красоты, которое было у него, когда с Романом поднялись на одну из гор в окрестностях Аши. Как вынести эту нестерпимую боль? Фёдор Алексеевич повёл ладонями по лицу. Появилось чувство отчуждённости от родных. «Счастливые! И тот же Роман, хоть и умер, а всё же с ними, с родными».
 
    Вот и теперь, в электричке, больно было смотреть на бегущие навстречу перелески, одинокие деревья, родной горизонт. Теперь он приехал опять на похороны брата Николая. Прошло двенадцать лет, как он не был на Родине. Теперь они с Клавдией ехали в Ашу, чтобы навестить племянников и  поклониться могилам братьев – Андрея и Романа.  Добротный выстроенный Андреем  дом  стоял в пригороде. Теперь в нём жил племянник Александр, сын Романа. За домом огород с садом, а дальше обширная поляна, кустарник, выше в гору переходящий в лес. Чистый деревенский воздух, грунтовая дорога, вероятно, грязная в дождливые дни  осени, огибала дом и уходила в переулок. Подошли к воротам. Залаяла собака. На её лай вышел и хозяин. Это мужчина, лет пятидесяти пяти, седеющий, крепкий, плотный, приземистый, как дубок. Родовая жилка чувствовалась в нём.
   - Дядя Федя, тётя Клава! Здравствуйте! Простите, общался с машиной, - вытирая руки, говорил он. - Проходите, сейчас отмоюсь, - и уже во двор крикнул, - Галя, принимай гостей.
     Вошли во двор. Высокое крыльцо, чисто помытое, приглашало  посидеть на нём.
     Галя – жена Александра, спускаясь с крыльца, приветствовала гостей, пригласила в дом. В доме было прохладно,  пахло мёдом и молоком. «В моём детстве, дома был такой же запах!» - пронеслось в голове у Фёдора. Он невольно посмотрел на сестру. Она улыбалась, вспомнив, видимо, то же. Пришёл Александр, успевший отмыться, пригласил в комнату. Галя, хлебосольная хозяйка, уже хлопотала на кухне. Вскоре стол, полный снеди, манил ароматом блюд проголодавшихся за дорогу гостей.

     Выпили по чарочке, помянули Николая, других родственников. Разговоров хватило до ночи. Следующий день был воскресным. Позавтракав Фёдор Алексеевич с Александром пошли на кладбище, которое было недалеко, через три улицы, на окраине посёлка.
     Два родных лица смотрели с фотографий памятников, стоящих рядом. Сели на скамейку около. Молчали. Слова? Зачем они здесь, тут место только чувствам. Летнее утро с его особым цветом и музыкой чистого воздуха, гулом пчёл, шмелей, ароматом распускавшихся после ночного сна цветов, входило в свои права. Погост был старым и  со временем оказался в лесу из-за выросших за долгие годы берёзок и липок, некогда посаженных у могил. Утренний ветерок шелестел листьями красавицы берёзы, слышался шёпот каждого листочка, а все вместе они сливались в единый зелёный хор. О чём пел этот хор? Наверное, о вечности. Приходят и уходят люди, меняются поколения, а река жизни вечна. Она бурлит, перекатывается, журчит, как этот таинственный хор, который пел предкам, потом нам, а через сто, двести лет будет петь  нашим потомкам.
   - Когда умер Роман, у меня появилась странная мысль, что он счастливый, - заговорил Фёдор Алексеевич, - я прогнал её тогда, в Ташкенте, испугался, ругал себя. Брат умер, а я, думаю, что он счастливый. Я только сейчас по -настоящему понял себя. Она была не кощунственной, нет. Ведь это большое счастье умереть на Родине, раствориться в этом просторе, слиться с ним, чтобы над тобой шумел лес, летали птицы, а где-то рядом, под горой в твоём родном доме живёт сын, племянник, дочь, правнуки – твоя плоть и кровь. Ты знаешь, Саша, я боюсь умереть в Ташкенте. Смерть не страшна, страшно лежать в чужой земле.
   - О чём Вы, дядя Федя. Надо жить. Вы ещё крепкий мужчина, даже не старик. Зачем эти мысли?
   - Нет, Саша, надо. Я в таком возрасте, когда эти мысли не страшны, но естественны. И, вообще, знай: я бы хотел лежать тут с ними. Андрей, Роман, Фёдор. Здесь мне было бы тепло. Здесь моё место.
   - Пойдёмте, дядя Федя, Женщины нас вероятно, заждались.
     Александр почти силой поднял его и увёл домой. После обеда уложили гостей отдохнуть. Сами же вышли в огород, там всегда много дел.
     Фёдор Алексеевич долго ворочался, не мог заснуть. Нахлынувшие чувства подняли старую боль. Обострённое чувство родины и та внутренняя боль  опять слились  воедино. И эта боль не затухающая, а нарастающая, начала переходить в острую. Но нет, стало легче. Забылся сном. Проплыло лицо матери, отца, бабушки Аграфены, Фёдора… Боль опять острым ножом коснулась груди и тупо отдалась в голове. Всё плыло куда-то. Он делал усилие, чтобы крикнуть Клаву, отдыхающую в соседней комнате, но понял, что не может, язык не повиновался. Поднять руку, стукнуть чем-нибудь, чтобы она проснулась и пришла к нему. Руки тоже не повиновались. В горле только что-то хрипело. Он сам слышал эти звуки, омерзительные, булькающие, но не мог прекратить их. Так и лежал неподвижно. Сколько времени?  Неизвестно. С огорода пришла Галя с ведром свежих, зелёных огурцов. Услышав страшные нечеловеческие звуки, она бросилась к нему.

   - Дядя Федя, дядя Федя! Что с вами?
     Он сквозь веки видел всё, но не мог ничего сказать. Тело не повиновалось ему. От обиды и боли выкатилась слеза. Скорая помощь пришла мигом. Молодая фельдшерица делала уколы, что-то давала нюхать. Он видел эти усилия, страдальческие глаза Клавы и Гали, вопрошающий взгляд Саши, полный надежды, желания помочь. Девушка, видимо, исчерпав все усилия, отошла в комнату и о чём-то шепталась с Галей.
     Боль начала утихать. Он забылся. Опять поплыли лица родных, парней однополчан. Орёл в небе. Как легко он парит. Ничего не больно…
     Опять лица, лица, лица…
     Когда очнулся, на стуле около него сидел мужчина в белом. «Врач» - пронеслось в голове. «Где я? Всё у Саши? Они не везут меня в больницу?»
     Тупая боль опять пронеслась от груди к голове…
     И вдруг стало легко. Простор лесов, рек почему-то внизу, а он летит над землёй, сливаясь с ним. Уютно, тепло и в сердце нет боли, только радость и ощущение счастья…
     Счастье музыкой вливается в него, бестелесного, невесомого…
     Ощущения боли больше не было…