Анна Иоановна

Виталий Валсамаки
Металлические ворота распахнуты, асфальтированная дорожка  ведёт между рыжих сосен и тёмных высоких лип во двор двухэтажного дома престарелых. Вдоль дорожки установлены лавочки, деревянные рейки спинок выкрашены в голубой цвет, сидения – в жёлтый. Былая дурь встречается повсюду…  Заведение старой постройки из красного кирпича, похоже, его возвели лет шестьдесят тому назад, а может, ещё до той войны, самой страшной… Все окна старательно заклеены белыми бумажными крестами. Угол здания, справа от главного входа, разворочен миной, серо-зелёный от старости шифер побит, торчат раскуроченные взрывом доски. В нескольких окнах выбиты стёкла. С осени четырнадцатого года, кроме стариков тут ещё и раненых пленников стали размещать. Да – враги, да – убийцы, но всё же им тоже нужна помощь. Лечили, а потом вызывали их родителей, отправляли домой, покалеченных в этой преступной войне.

Машину поставили в тени деревьев рядом с клумбой, где розы цветут. Алексей выключил мотор, открыл багажник, стал искать накладную на лекарства – она хранилась в какой-то из коробок. Усольцев вышел из джипа, медленно направился к двери главного входа. Навстречу ему с усталым лицом уже шагал крупный мужчина с густой седой шевелюрой. Видимо, это и был тот самый главврач, с которым Усольцев два часа назад разговаривал по телефону.  Он как-то безрадостно изобразил улыбку на лице, протянул руку. Обменялись крепким рукопожатием.
 
– Иван Степанович – представился слегка надтреснутым голосом. – Рад знакомству. Со многими довелось встречаться – журналисты приезжали, волонтёры, а писатели сюда дороги не знают. А может, я и не прав. Может, приезжают на передовую к бойцам, но всё равно приятно. Повернулся в сторону джипа, однако с места не сдвинулся.

– Привет, Алексей! – издалека поздоровался с водителем и по-приятельски махнул ему рукой. – Заходи, дружище, я буду у себя. Приготовил заявку на стройматериалы и смету составил, чтобы ты передал своему шефу. Надо срочно ремонтом заняться, пока дождей нет.

За порогом встретил тяжелый запах лекарств и ещё чего-то непонятного, кислого…

– Познакомлю вас с самой старой пациенткой – пообещал Иван Степанович. – Три дня назад  пришлось ампутировать у неё мизинец и безымянный палец.  Из бедра три осколка достал. Был дом, хозяйство – всё медным тазом…

Женская палата – первая по коридору. Иван Степанович открывает дверь, пропускает впереди себя Усольцева. На двадцати квадратных метрах три койки с тумбочками, у окна стоит стол. Больных бабушек в палате двое.

– Вчера утром умерла  старушка, их соседка, – говорит Иван Степанович.  – Царствие ей небесное. Всё ждала конца войны, хотела дочку повидать да внуков поцеловать. Ночью мины прилетали, в наш склад одна попала, в ста метрах отсюда всего-то.  Боялась она, молилась, молилась... Господь её и забрал, чтоб в страхе, значит, не мучилась – так я понимаю.

Вздохнул как-то судорожно, тряхнул седой головой, перекрестился.

– Петровна  вот тоже плохая совсем, – он кивком головы указал на бледную сухолицую бабушку. – Инсульт у неё, говорить не может. Вы пока с Анной Иоановной побеседуйте, а я пойду принимать лекарства  у Алексея. Заждались его...

Он назвал её вот так необычно на старинный манер, но в этом не чувствовалась ирония, а скорей проявлялось глубокое уважение, равное царскому.

– Анна Иоановна, – обратился он к старушке с забинтованной рукой, которую та держала поверх одеяла, – вы уж уделите внимание писателю. Наш он человек. Рука, конечно, болит. Привезли нам промидол. Сейчас приму по документам, сестричка сделает укол обезбаливающий. Потерпите чуток, миленькая, поговорите с гостем. Хороший он мужик, знаменитый. Не часто к нам такие люди наведываются.

И вышел.
          
Усольцев придвинул стул поближе к изголовью, виновато улыбнулся. В глазах  у старушки с царским именем плавала боль. Она её терпела почти величественно, без стонов и охов. В желтоватое лицо впечаталась меланхолия, серые брови и уголки губ опущены.  «Такие скорбные лица можно встретить только на похоронах, – подумал Усольцев. – Вряд ли от неё можно услышать что-то необыкновенное. Но, коль напросился приехать в этот приют, надо извлекать пользу из любых ситуаций».  Захотелось начать разговор с обыденных вещей, потому и спросил:

– Анна Иоановна, как вас тут кормят?
          
– Ты, мил человек, называй меня попроще. Иоановной только Степаныч величает.    Ему всё можно, потому как он спаситель наш. А насчёт харчей, так нормально кормят. Не привередливый тут народ собрался, по ресторанам сроду не шлялись. Нам за милу душу годятся супы да борщи. Бывает, свежие булочки и пирожки девоньки на кухне пекут, вареники и пельмени лепят – перечисляет старушка и вынимает из-под одеяла спрятанную здоровую руку, слегка приподнимается на подушке, а в серых выцветших глазах с припухшими красными веками появляется тусклый свет. Голос глухой, чуть подрагивающий, говорит медленно с расстановкой. – Кормят тут неплохо, – повторяется она. – А дома – ни угля, ни пенсии. Оголодали совсем. Мы, у кого подвалов не имелось, когда с той стороны стрелять начинали, под одеяло прятались. Стены дрожат, а мы Богу молимся. Другой защиты и нет вовсе. Опять такое время пришло на старости лет.

– Страшно было? – спросил Усольцев.

На мгновение старушка призадумалась, но ответила про другую беду, которая выпала на её горемычную долю.

-  На той войне было страшней, – признаётся она и тянет здоровую морщинистую руку с тёмными узловатыми пальцами к гостю, словно защиты ищет от прошлого, от окровавленной памяти детских лет. – Я много чего о той войне помню, покоя не имею. Вот только талантов во мне не водится книгу написать про свою правду всамделишную, про все ужасы пережитые... Долгое то время было, как резина растянуто. От утра до вечера месяцем тянулось, пока своих вызволителей ждали. Мне  всего-то одиннадцать лет в сорок первом было, а помню ясно, как вчерашний день. У нас дом свой имелся, сад, огород. В Краснодоне мы жили. Отца немцы застрелили где-то возле Запорожья ещё в августе первого года войны. Недолго повоевал. А в сорок втором мы уж собирали очистки. Голодовка лютовала страшная. И петли в городе на каждом столбу с табличками – я, мол, то сделал, я это… Но это было уже после казни комсомольских подпольщиков. Кошевого Олега помню, Тюленева. В одной школе мы учились. Остальных не помню, не знаю. Жуткие муки они приняли – так тогда народ шептался. Читала Фадеева, но даже он не решился всю правду поведать. Весь город потом читал ту книгу, все от мала до велика...
         
Она вздохнула тяжко, призадумалась, глядя в окно.
         
- Никакого сравнения между той войной и этой – нет! Там чужаки были, на чужом языке балакали. А тут – все свои. Ду-ра-ки-и! – и мотает головой горестно. – Бьют один одного, а девчатки без ребят остаются, молодые бабы вдовами становятся, детки малые – сиротами. Зачем нам драться – не из-за чего!  За богатства жирных ворюг, за олигархов, что ли? Тогда был враг, – она откидывает голову, и голос звучит теперь ещё глуше, почти шёпотом, как у ребёнка, который рассказывает страшную сказку на ночь. – Тогда лошадей убивали, а мы и рады – резали кусками, домой несли, варили.
            
Опять умолкла, взгляд устремила на волю, за окно. Видимо, обдумывала неспешно, что ещё можно сказать гостю.
          
– То, что тогда было, и то, что сейчас – всё ж большая разница… Я Украину люблю не меньше западенцев, но я хочу, чтобы все вместе мы жили, как раньше. Кто мне скажет, будто я для Украины мало сделала?! От сорок пятого года горбатилась наравне со всем народом. Мужики, которые уцелели, дома строили, а я их штукатурила да красила, потом на кране работала, потом на шахте с мужем мантулила. Света белого не видела, а эти буржуи, эти жидовские мальчики, эти хамы грядущие, –  продолжает уже с накалом в голосе и огонь в глазах блещет, – когда и что полезного они сделали для моей земли, для моего народа? Власть захватили майданом, войной на нас попёрли, из наших домов нас же и гонят. Всем горе подарили. Снарядам безразлично, кто ты – русский или украинец. Перемирие как бы заключили, а они каждую ночь бахают и бахают, народ изводят. Толку-то от такого перемирия! И конца-края издевательству не видно. Скорей бы уж…
          
Что имела ввиду, почему время торопила – понято. Она будто забыла про свою надоедливую боль, губы от волнения задрожали. Усольцев слушал её сокровенные признания, не мешал выказывать гнев. Всё, что он хотел от неё узнать, старушка сама рассказывала без наводящих вопросов, но у этого человека, которому за долгую жизнь досталось много лихих испытаний, всё же должны быть годы покоя и счастья. Должны быть непременно, ведь имела мужа, детей растила…

– Вы когда-нибудь были счастливы? – спросил Усольцев.

– А как же, была! – резво и даже звонко ответила, будто только этот вопрос давно ждала. – Когда  похоронила мужа в восемьдесят пятом…  Да! Да! – почти выкрикнула, словно заранее желая пресечь любые возражения. – Уж так у меня, мил человек, получилось: муж умер, стала счастливой. Мучениям моим пришёл конец. Сынок и дочка четверых внуков подарили – опять счастье. А теперь и правнуки народились. Детки для бабы в любом возрасте – счастье особое, а внуков да правнуков мы любим ещё слаще.

– А где сейчас ваши дети?

– Дочка уехала в Россию и девочек своих туда увезла от греха подальше. Красивые они, а насильников развелось – не приведи Господи! Звери в облике человечьем,  да и только…

– А сын воюет?

Услышав вопрос, Анна Ивановна словно задохнулась. Замерла, но вдруг стала хватать ртом воздух, глаза обильно влагой наполнились, крупные капли потекли к дрожащему подбородку. Слова сказать не может, лишь пальцем вверх указала. Усольцев всё понял и крепко пожалел, что спросил про сына. Через минуту старушка  как-то справилась с волнением, ответила на трудный вопрос.
            
– Там мой Андрюша, – и опять пальцем тыркнула в потолок. – И внук Олежка там. Ждут меня у Всевышнего. А я, сам видишь, пока ни жива, ни мертва. Одним снарядом нас с сыночком…  Я выжила, а он в другой комнате был. В ополчение его бы и не взяли. Как внука похоронили летом четырнадцатого года, у Андрюши инфаркт вскоре случился. Ещё не старый мужик – всего-то шестьдесят четыре недавно исполнилось, а сердце не выдержало - не железное. Беда сломила. Олежка, внук мой, лишь три недели успел повоевать. Снайпер в голову… Вот так…
             
Опять спазмы цепко сдавили горло, опять слёзы потекли, но лицо вовсе не сморщилось, напротив – будто окаменело.

- Нет никакого перемирия, есть подлая война. А если и есть перемирие, то оно тоже подлое. Никто бы не стрелял, если бы близкие родичи этой немки, госпожи Меркель, и француза, как его там?

- Олланд, - с готовностью подсказал Усольцев.

- Да, Олланда. Так вот, если бы они жили в Донецке и Луганске, никто бы ни одного снаряда или пули не выпустил. Этот Олланд, эта Меркель, они не смывали со стен мозги своих детей. А я смывала... Они, вы помните, святотатцев и богохульников пожалели, таблички на грудь повесили "Я - Шарли", а моего сыночка и внука кто пожалел? Нет им от меня прощения, и от Бога милости не дождутся. И нашим кровопивцам милости не будет. Для шоколадного Петра Лексеича "Минск-2" был шансом. Теперь шансов не осталось, только трибунал. Для всех живодёров - трибунал!
Анна Ивановна устало откинулась на подушку, тяжко вздохнула и отвернулась.
   
Усольцев понял, что пора трудный разговор заканчивать. В это время в палату вошла медсестра с подносом, принесла на чистой салфетке шприц и какие-то флакончики. Бросила взгляд на больную, сочувственно проворковала тёплым голосом:
          
– Заждались вы меня, Анна Ивановна. Уж извините, раньше не получилось. Болит рука?
          
– Болит так, что света божьего не вижу. И рука донимает, и нога дырявая свербит, аж сердцу плохо временами.
            
– Потерпите, сейчас быстренько успокоим вашу боль. Может, и уснёте наконец-то, ведь две ноченьки почти не спали.
            
Писатель встал, поблагодарил за беседу, пожелал всем скорого выздоровления, а потом торопливо вышел на улицу,  достал из кармана пачку сигарет, жадно закурил. Сердце в груди сердито бухало – в висках чётко слышал стук молоточка. Рассказ раненой старухи взволновал Усольцева до предательского кома в горле, до подрагивания пальцев рук. Только теперь он понял, почему главврач эту бабушку величает Иоановной: есть в ней особое величие простой русской женщины, есть та сила духа, которая её не смогла сломить при всяких испытаниях. Сына потеряла, внука похоронила, а плачет молча, без воя и истерики. Усольцев мысленно представил, как бы он сам принял потерю собственного сына, смог бы вот так спокойно разговаривать? Нет, такую трагедию даже в воображении нарисовать невозможно… А вот Анне Иоановне  сил хватило.  С виду хрупкая женщина, а отлита из  железа…