Старый

Екатерина Щетинина
«По снегу, по белому снегу,
глубокому, первому снегу,
В котором лежит моя грусть,
К тебе, задыхаясь от бега,
На горе своё тороплюсь…

Хочешь, эту песню не слушай.
Дверью хлопни, легче не станет,
Только не бередь мою душу,
Только не тревожь мою память...

Cнова с неба падают звезды,
Снова загадать не успею,
Жить мне, может быть, и не поздно,
Только просто так не умею...»

(А.Розенбаум)



Его все так звали – "Старый". С авторитетом в подтексте. Кличку эту признавали даже совсем взрослые и крутые парни нашей округи, из которых потом братки вылупились. Старый... Несмотря на то, что по сравнению со сверстниками он выглядел желторотым птенцом – не по годам наивным, с худой шеей и круглыми, по-хорошему совиными глазами. Таким я увидела его в первый раз. Плюс клетчатая ковбойка, темная низкая и прямая челка как у Пола, очочки без оправы как у Джона. И длинные красивые пальцы – на клавишах шоколадно-полированного фоно. У Леры в голубой гостиной, так она с претензией ее называла… Или ее мама, тоже весьма авторитетная особа в своих кругах. 

А всего-то наших встреч со Старым было ровно три.

Для чего они были? Зачем? Что стояло за этими нашими контактами - на плотской взгляд не близкими, но на самом деле пронизавшими насквозь мой отнюдь не всегда памятливый и отзывчивый организм? А след остался – будто с НЛО столкнулась лоб в лоб…

Ну, Старый – понятно, от фамилии, Стариков. Хотя… что-то в этой кличке было закодировано еще, нет сомнения, что-то еще…. Старец, староста, стар-супер… А еще он был "старлей" - старший лейтенант. Запаса, конечно.

И всё же почему эпитет "Старый" подходил ему как никому другому?
Состарился быстрее других? Возможно. У него всё было слишком ранним. Прежде всего, ранняя и окончательная – в смысле брака – любовь. С восьмого класса. Да, в Леру трудно было не втюриться. Ледяная принцесса, ладная фарфоровая куколка с пепельными локонами, всегда тщательно уложенными, и идеальными, хотя и мелкими чертами лица-маски.

Где она научилась – так владеть собой? Ни под каким видом не выходить за рамки светского приличия - с самого что ни на есть щенячье-дурного возраста. Старый же этому так и не научился. Он всегда, со всеми потрохами своими просвечивался насквозь. С восьмого класса в нем светилась Лера, то есть, любовь к ней. Как там, в «Гранатовом браслете»? Да святится имя твоё… 

К слову сказать, Старый хорошо знал литературу и обожал музыку – в любом ее виде и форме. Откуда-то знал устройство всех инструментов, имеющих хоть какое-то минимальное отношение к музыке.  Мне кажется, он был рожден этими сестрами – музыкой и любовью. В метафизическом смысле, ясное дело. Но отца своего он точно не знал.

Одно время – в средней еще школе - они с Лерой сильно смахивали на Мальвину и Пьеро. Классная даже пыталась поставить такой спектакль-римейк с ними в главных ролях. Но опоздала – из буратиновского этапа мы все внезапно выскочили. Хотя «поле чудес» уже заманчиво раскрывало перед нами-ротозеями свои гостеприимные объятия. Страна уже была морально готова превратиться в гигантский лохотрон. Наверное, уж слишком обрыдла серьезность партийного образа жизни, поведения, риторики и масскульта?

Лера после школы поступила в иняз. Послушала маму – начальника управления культуры. Районного. Звали ее Маргарита Фирсовна, за глаза Фурцевна - от одиозно известной ее коллеги министра культуры при Брежневе Екатерины Фурцевой. Сказать, что она, Маргарита Фирсовна, являла собой кремень, скалу, железо? Пожалуй, маловато будет… Скорее, фурия, доходящая до крайних форм самодурства. Хронический невроз от широких социальных амбиций вкупе с глубокой бабьей неудовлетворенностью? Но этот коктейль – лучше на анализ к герру Фрейду…

Старый пошел на заочное, устроился на радиозавод «Квант» – надо было работать и помогать матери-одиночке растить  двойняшек-шестилеток. Так уж сложилась женская судьба у его матери. Вернее, не сложилась… Но это оставим за кадром. Ах, как же это легко сделать на бумаге! Да только не от неё ли, матушки доверчиво-влюбчивой и лебедино не расчетливой, у героя моей истории имелась в крови та чрезмерная доза искренности? Никому не нужной, если вдуматься – так, чтобы целиком и полностью, разве что на вечер… В поезде со случайным попутчиком. Той дурацкой искренности, которая только  мешала ему всю жизнь...

Но всё по порядку. По встречам.

В первую нашу встречу Старый играл для Леры. Не помню, что именно играл, не важно - талант и ламбадой не испортишь. Лера со скучающим видом поправляла прическу, подпиливала ноготки и капризничала - ей хотелось куда-нибудь "в люди", хоть в кафе-мороженое, на худой конец. А я не могла оторваться от того, чтобы его рассматривать – невежливо, почти в упор. Ибо я была наслышана об этом необычном юноше. О его способности к безусловной любви. О ней ходили слухи – самые невероятные. И что ночь мог простоять под ее балконом на одном колене, и что писем прислал ей из армии, из Фороса, более двух тысяч, и все в конвертах с фламинго, и что смог покорить даже железную Фурцевну – будущую тёщу. Она всё же скрепя сердце (подозреваю, несуществующее) дала согласие на их брак – неравный, но судя по всему, неизбежный.

Итак, в двадцать лет Старый стал мужем семейства, полноправным и даже сверхправным членом которого являлась Фурцевна. Это, казалось, вовсе не смущало молодожена. Он не видел ничего, кроме льдисто-синих Лериных очей и великолепной картины счастливого будущего с любимой.

Это потом, чуть позже, семейная голгофа будет вставать и злорадно громоздиться над мальчишечьей шеей. Нет, если над шеей, то это скорее гильотина. Иначе говоря, Фурцевна будет «делать из него человека». Так, первым делом - тест на «мужчинство» - следовало заменить в квартире двух одиноких красавиц полы и ванную. И Старый не спорил – надо, так надо. Добросовестно изучал ремонтное дело – по журналам, у спецов, у друзей. Занимал, подсчитывал погонные метры и сражался с дефицитом стройматериалов. Подходили к концу восьмидесятые…

Не его это было дело, совсем не его. Пальцы рук и ног себе отбил, извелся весь, ибо разводили его по полной, как "Валеру" (на жаргоне тех лет - простака, простого человека). Но он старался - не за страх, а за совесть...

Вот! Вот, кажется, нашлось такое слово, слово-тавро (или бренд?) архетипическое для моего героя. Всё дело в том, что в нем, кроме искренности, прочно - как Фурцевна в своей голубой квартире - сидела чрезмерная для рыночного человека совесть. Или совестливость. Не знаю, как правильнее?…

Если рискнуть сделать обобщение, может, лишнее, то я бы разделила человечество на людей страха и людей совести. И это полярные группы… Для первых главное – закон, которого надо бояться, потому что при его несоблюдении он тебя заставит страдать. Мерами, для этого предусмотренными – от неприятности штрафа до смертной казни. Люди второй группы – не закона боятся, а самого себя - самогрыза того лютого и несговорчивого, что не даст жить, спать и есть, загнобит-заклюёт тебя изнутри, мозг вынесет, как теперь говорят, сведет в шестую палату и к лютой погибели в наркологии или петле. И если от полицейского закона еще как-то можно спрятаться, если повезет, то от совести – исключено. Так как она с тобой спаяна навечно. Конечно, если «вставлена» по замыслу-проекту изначально.

Пусть простит меня читатель за это попутное умствование "в пользу бедных". Но мне кажется, это мистически идет сейчас ко мне от него – от Старого… Он что-то говорил на эту тему - с неподдельной болью, во вторую нашу встречу. Правда, его мало кто слушал…

А произошло это через несколько лет и тоже случайно – у знакомых на встрече Нового года. По-моему, девяносто второго. Каламбур какой-то – встреча Нового года вместе со Старым…
А тот почти не изменился: та же клетчатая рубашка, юношеская худоба, те же богемные вихры. Но в эту встречу, в отличие от первой, Старый не играл. Он пел, точнее, подпевал популярному тогда Александру Розенбауму, умевшему задеть за живое - врач всё же по первой профессии. А если еще точнее, Старый даже не пел - он задыхался-давился горькими словами-стонами:

«Метелью белою, сапогами по морде нам…
Что же ты сделала со всеми нами, Родина?»

В круглых черных глазах Старого блестели совсем не новогодними блестками слёзы. И он их не стеснялся. Он пел, как поют последний раз. Впрочем, это был его стиль, его модус вивенди  - всё как в первый и последний…
А мне так хотелось прикоснуться к его острому плечу в клетку, утишить его нечеловеческую боль…

До сих пор не пойму, как он вышел на эту тему тогда, в разгар положенного веселья? Обстояло ли всё так уж фатально плохо? Куда ни кинь, везде клин?… И да, и нет. Отечественная Помпея гибла не хуже, чем на знаменитой Гернике Пикассо. Вокруг, источая миазмы, вспучивалась лава самых противоречивых желаний – безразмерной наживы и куска хлеба для детей, отваги смертников на поле боя и краснопиджачной и цепочношейной пошлости. Нас спасала, вернее, глушила как глупую зазевавшуюся рыбу, надежда. Да, да, тот самый ее «маленький оркестрик».  Ведь надежда, неистребима, слава Богу. Правда, как и пошлость. Где переходит одна в другую - уловить порой трудно. Птица счастья завтрашнего дня... ну, выбери меня, что тебе стоит? Чем плохая песня? Ведь оптимистично, факт. Где переходит пьяная исповедь и стёб в учение о любви и смерти? Где наши достоинства становятся пороками? И наоборот. Обо всем этом говорили мы с со Старым. Успели поговорить. Точнее, поставить безответные вопросы...
Ответы стали приходить намного позже.
 
Не знаю насчет надежды... Надо потом подумать. Но чувствую: у Старого было то, что намного глубже надежды – любовь. А она никогда не притупляет боли. Скорее, обостряет - за всех и за всё…

Конечно, мы все пили в тот сакральный, вечер, отчаянно мешая водку с шампанским и "кубинским ромом" - на деле жуткой смесью технического спирта с химическим порошком. Это был культовый напиток того интересного времени. И все мы – неплохие в общем-то дети из социалистической пробирки, клоны и клоники (а может, клоуны и слоники? А, какая теперь разница! Это как в том анекдоте: больной перед смертью потел? Это хорошо...) идейно поверженной, но великой голограммы - являли собой практически готовых пациентов если еще не дурдома, то неврологии. Могли поистерить и еще как. Но Старый плакал, в отличие от нас, не пьяными слезами. Плакал и  не мог остановиться. В какой-то миг мне показалось, что с него содрали кожу. Живьем.

Еще более захорошевшая Лера, пожалуй, была наиболее адекватной из нас. На Старого она взирала с легким презрением, устремляла взор к невысокому потолку и часто уходила курить на балкон. Она потрясающе смотрелась в черном маленьком платье с люрексом и длинной, африкански-черной и утонченно-западной сигаретой «Моrе» в белых холеных пальчиках.

Понимания политической или экономической ситуации она явно не обнаруживала. И не стремилась. Сверхэмоций мужа тоже. Она вообще теперь всё время была к нему в профиль. Ей мечталось об одном - уехать за границу. Например, в Германию... Тем более, что науку ремонтов Старый так и не освоил, равно как и умения заработать бабок на жизнь, достойную для леди...
Начиналась новая эпоха, где совесть Старого становилась непроходимой стеной - куда там берлинской! - для прокладывания пути вперед, например, к евроремонтам. «Квант» развалился. И Сергей Петрович Стариков, по слухам, занялся в этой новой эпохе старыми вещами – чинил магнитофоны и стиральные машинки, автомобили марки «Нива» и заводные игрушки, телефоны и  прочую еще совковую, но далеко не всегда халтурную, как сейчас китайско-безымянную, аппаратуру. Причем зачастую чинил бесплатно. Ну не мог он взять последние «деревянные» у пенсионеров, люмпенизирующихся на глазах знакомых и соседей или таких же пацанов, как он сам с десяток лет назад. Жизнь теперь не текла, а конвульсивно, толчками вытекала - из людей, домов, бывших предприятий... Из человеческих душ. Играл Старый всё меньше и всё чаще задерживалась из своего вуза, где она работала ассистентом, Лера.

А потом она, ничтоже сумняшеся, объявила мужу, что в ее жизнь пришла настоящая любовь. И  пришла она в облике художника-декоратора из Москвы, молниеносно вспыхнув на выставке арт-дизайна, куда Леру позвали гидом для иностранцев. Художник, не долго думая - на то он и художник, бросил ради Леры всё – перспективы белокаменной, её бомонд и даже коммуналку с престарелой тётей, рискуя потерять её… В смысле коммуналку. Поговаривали, что он «ну вылитый Никита Джигурда». Гренадёр. И хвост такой же точно. В смысле прическа…

Вскоре общие знакомые - "вы представляете!" - доложили, что Лера с «Джигурдой» уехали жить в деревню. Этот модный тогда среди не определившегося в статусе столичного сегмента тренд уже коснулся и нашего небольшого городка. Который, к слову сказать, и так не сильно отличался от этой самой деревни. Но тем не менее…

Настоящая любовь, как всё настоящее, требовала жертв. И от Леры, и от Старого. И Лера совершила этот смелый шаг, сравнимый по сути с подвигом жен декабристов. Например, Полины Гебль… Старому остались на попечение две кошки, бывшие любимицы Леры и не менее породистые, чем она. Но теперь вся ее любовь принадлежала художнику, скрытый талант которого требовал для своей реализации женской самозабвенности и натуральной среды. Кроме кошек, осталась еще Фурцевна, у которой случился инсульт перед самым появлением гренадёра-"Джигурды". Она всегда работала на опережение - как учила теория коммунизма...

- Тебе же все равно нечего делать, вот и будешь ухаживать за мамой, учитывая, что у нее большая пенсия. Всё-таки не зря она в своем "кульке" всю жизнь простриптизила – рассудительным тоном говорила Лера, складывая чемодан.

Старый молчал.

- Всего-то: утром дать лекарство, днем кашу, вечером сменить памперсы - продолжала Лера. А пенсия - тысяча зеленых, прикинь... Ну, часть будешь мне отсылать...

Я не могу доподлинно знать, что происходило тогда с моим «Лариосиком». Да, я кажется, забыла написать, что Старый на диво напоминал этого персонажа из моего любимого фильма «Белая гвардия». Чистый, немного смешной, удивительный Лариосик! Из Мариуполя… Всё что он умел – это любить Елену, Ясную... Но оказывается, этого так мало!

Да, да, это важно отметить мне теперь, в послесловии… (Или в послевкусии? Можно ли так говорить о человеке?)
Старый, действительно, "в натуре" словно сошел со страниц булгаковского метельно-смертельно-белого романа о распаде русской империи и повторился в момент новой революции – такой вот: не совпадающий с двадцатым веком, не аутентичный ему, как модно нынче выражаться. И в то же время попадающий прямо в здесь и сейчас, тонко-проницательный от неравнодушия, слишком нежный для приведенных в роковое неостановимое движение финансово-властных механизмов и вздрюченного демоса… Если не убояться пафоса, он был безымянный и потому подлинный носитель большой культуры, ее этических обломков. Последний из могикан…
При этом имел разряд по боксу. Как элемент культуры физической... Воспользовался кажется раз или два.

 Странно, но сейчас, когда передо мной снова стоит мой Лариосик, всплывший из прошлого, мне  так  крупно видно,  так ощутимо ясно: да, он ревновал, несомненно, истекал ярко-алой кровушкой. И умирал. Он не мог не ревновать – с его-то трепещущей нервной сутью, его патологической преданностью. Он был контужен. Но всё же не раздавлен. Почему? Потому что любовь его была намного больше этой, пусть и  громадной ревности.

И он тихо и озабоченно сказал Лере, сосредоточенно запихивавшей в объемистый саквояж еще одну пару туфель на шпильках:
- А как же ты будешь, Лер?... Там же туалет на улице... И колодец...

На миг время застыло. Синие глаза распахнулись к нему навстречу. С неким изумлением.
И Старый сделал невесомый шаг к прошлому - хотел смахнуть капельку пота на гладком лбу уходящей - да нет, этого не может быть! - жены.
Но Лера уже снова повернулась к нему гордым точёным профилем.

***

И время пошло. Старый как-то крутился. Как робот.Кореши из бывших предлагали ему «польский» бизнес: туда всякие мелкие железки - от шурупов и ситечек до смесителей и топоров, оттуда шмотки. Неплохая маржа, конечно, с рисками и с нагрузками. Но не в том дело - челночить для «Лариосика» было тем же самым, что самому себе сверлить зубы. Поэтому он разгружал машины с сахаром и гречкой (за это сразу давали наличку – полтинник), половину носил матери, кормил с ложки малоосмысленную Фурцевну, чмокающую как младенец, бегал на рынок за ливером для кошек, а ночами записывал диски. Нет, не свои, до этого не дошло, чужие – для друзей и на продажу.

В тот период меня настойчиво посещали дикие мысли – прийти к нему и предложить помощь. Просто поговорить. Попросить его сыграть что-нибудь, на его вкус… Но здесь сразу вырастал густой частокол из «но». Вот такие палочки с перекладинами. Во-первых, я замужем, во-вторых, он меня скорей всего, давно забыл, в-третьих… Наверное, мне не хватило той самой искренности. Или любви? Впрочем, испорченная натура, я снова лгу сама себе: я просто знала, что Старый любит Леру. Точно знала. Про эту вшитую в него пожизненную «торпеду» с красиво-нежным названием на «лю»…

Третья и последняя наша встреча тоже выпала с неожиданностью июльского снега… Старый и впрямь ассоциируется у меня с нетронутым снегом, с зимой. И с тем слезно-памятным Новым годом.

Но на сей раз царило и парило лето, зрелая и грозовая его середина. Дачка – опять-таки общих знакомых – врачей Машкиных, доставшаяся им от предков – стояла на меловой горе, в зарослях одичавших - не до них - яблонь и слив, черной смородины и малины, которые одуряюще пахли детством, каникулами, бабушкой.
 Под горой лежало ровное, синее зеркало пруда. Кажется, был чей-то день рождения. Всё шло, как обычно – громкие тосты с попытками оригинальности, шашлык, шумное купание возбужденных «мальчиков и девочек» за тридцать.

Старый – о, нечаянная радость! – появился в проеме резной калитки уже ближе к вечеру. Он любил так возникать – как блуждающая планета, из ничего, из ниоткуда, ко всем, кто звал, даже к малознакомым и не всегда искренним. Будто миссию выполнял…
Нет, он не выглядел несчастным и покинутым, обманутым или озлобленным. Наоборот, я украдкой любовалась им, неизменной клетчатой ковбойкой, чуткими руками музыканта-грузчика, чуть-чуть курносым профилем… Похоже, не берет его время. И страдание не ломает…

Только позже заметила белые ниточки на висках… Отчаянно захотелось завоевать его внимание – многозначительным взглядом, умным разговором, всякими психологическими штучками, которым я тогда обучалась в разных клубах и бизнес-школах. Он слушал нас – каждого, в том числе – пусть! – и меня, слушал так, как умел лишь он, полностью погружаясь в общение, растворяясь в нем, в нас. С обычной своей готовностью прийти на помощь и отдать всё, что есть. Про себя рассказывал скупо – «всё нормально, теща слабая, но улыбается. Кошки тоже. На жизнь хватает. Двойняшки в колледже учатся… Прорвёмся! Вы за меня не волнуйтесь, ребят… Вы лучше про себя…»

И вдруг я увидела - в летних жарких сумерках рядом с нами сидел… просто очень нежный, полностью доверяющий нам себя, большеглазый  оленёнок. Или ангел – сильный и светлый? Господи, или это от жары и алкоголя мне, сентиментальной дурище, померещилось? Как и шанс на призрачное счастье с по-настоящему близким, может, единственным в мире, необходимым мне человеком? Фантазии тетки критического возраста… Комично.

Если снова поумничать, то… Знаете, есть люди, состоящие из категоричных углов. Или так – из незыблемых точек зрения. Гранитно-твердых таких – сотрешься в кровь,  сдохнешь и всё равно не изменишь эту его «точку». И это повод для гордости – принципы, мол, верность убеждениям… Возможно. Но… Опять-таки сейчас приходит откровение: Старый таких точек, похоже, не имел вообще. Общаясь с кем-то, кто не являлся им самим, он непостижимым образом сливался с «точкой» этого «кто-то». Вслушивался - не в точку зрения, а в боль, в болевую точку, в голос боли, соглашался – соединял с ним свой голос, чтобы разделить... Более того, на время становился тем, кого слушал… Видимо, это и называется эмпатией. Кто-то назовет беспринципностью и конформизмом. Но наверняка это абсолютно бесценная вещь для нашего всё более непримиримого, разорванного в кровавые клочья мира.

Конечно, мы говорили тогда о кризисе и падении валюты (шел последний год двадцатого столетия), о чьем-то бизнесе, разборках, фундаментах и крышах, о том, чего стоит и чего не стоит ждать дальше. Кругленький Машкин травил беззлобные профессиональные байки, маньячески предлагал всем дамам бесплатное обследование. Из самых лучших побуждений... Шутили на тему, как совместить в одном семейном бизнесе кардиологию (жена) и гинекологию (муж).  Находили прямую связь – первого от второго, и наоборот. Кто-то отваживался думать о втором ребенке – назло кризису… Обсудили, кто и куда вложил ваучеры… Старый их отдал, точно помню, псевдоблаготворителям…

Теперь я прозреваю: вся эта наша бестолковая и не слишком возвышенная по настрою тусовка была только фоном для рождающейся – благодаря Старому –  всеобщей нежности. Неуместной в рынке, глуповатой, простоватой – называйте как угодно. Он взял такую ноту тогда. Как камертон главной музыки, мелодии всепобеждающего добра, Шестой симфонии Чайковского...

Стихи, само собой, декламировали, было дело, проговаривали, стесняясь сами себя… Потом нашлась гитара. И Старый играл нам всё подряд, что вспоминалось – от Антонова до Стинга и Меркюри, от Магомаева до Синатры и Амстронга. И что-то свое – невыразимо прекрасное, без слов. И объединяющее всех нас в одно пульсирующее, милосердное, живое сердце.

Ближе к ночи налетела гроза - со шквальным ветром, с ведьминским воем она будто стремилась разрушить нашу невозможную гармонию. Неясная тревога на миг стиснула мне сердце, а голос Старого как будто осел - выдал его усталость и одиночество. Посидели молча. Капли стучали уже тише, успокаивающе. Моя смятенная тревожность прошла, как и гроза, которая почти совсем утихла- переместилась в другие края к полуночи. 

Кое-кто уже засобирался идти спать, пошел за пледом, хозяева профессионально прикидывали, куда кого положить. С горы еще текли потоки, валялись мокрые поломанные ветки. В этот момент прозвенел резкий звонок. Это был сотовый Старого. Взглянув на номер, он резко поднялся и скрылся в темноте ночи, в мокрой зелени, ставшей черной без солнца…

Его не было минут десять. А мне показалось – вечность. Как и прочим.
- Ау, Старый, куда пропал? Заснул там, что ли?  – наши крики бесполезно нарушили сонную тишину.

Но всё же Старый появился – чтобы схватить рюкзак и попрощаться. Он сиял во тьме – весь: от волос-антеннок до кроссовочных пят. Теперь есть такие кроссовки - с подсветкой. Старый засветился раньше... Будто виноватясь перед нами, и особенно передо мной, хотя это тоже могло быть плодом моего буйного не к месту воображения, он стал путано объяснять:

- Ребят, мне надо ехать… Срочно… Лера… Ей плохо… реально плохо… И она сказала, что любит только меня… Она ждёт…

Кто-то пытался остановить Старого: на чем ты поедешь? Дорога раскисла, обожди до утра, уже час ночи! В шесть найдем транспорт, тачку… или автобусы пойдут…
Но комета уже неслась по своей орбите. По выверенному маршруту…

- Пока! Я вас всех люблю! Увидимся!  - последнее, что отдалось в моих ушах. Всё стихло.

Я тогда еще не знала, что четвертой встречи со Старым уже никогда не будет.

Утром его найдут… Ближе к трассе, на оборванных грозой проводах высоковольтной линии. Его убило током - мгновенно, он даже ничего не почувствовал. И потому улыбался…

Я уже говорила, что у Старого всё было слишком ранним. Включая смерть - искреннюю, как и жизнь…

Четвертой встречи не будет.
Но я всё же не прощаюсь с ним, Стариковым Сергеем, Старым… Не хочу.