Бессмертный Александр и смертный я - 30

Волчокъ Въ Тумане
Я спускался к гавани, легкие горы облаков громоздились впереди, солнце било в спину, и я вступал в свою тень, как в море. Белая шкура облезала, черная нарастала, воля пьянила. Я скользил меж дворцом и болотами как ткацкий челнок: протягиваю яркую нитку на лицевой стороне и ныряю на изнанку холста, в путаницу тайных путей, где ходят те, кому не указ цари, философы и людская молва, кто не печётся о добром имени и ведать не ведает о долге перед страной, предками и богами. Таким был и я наполовину, тень моя была такой.

Сколько раз, возвращаясь домой с городских окраин, отплевываясь от вкуса рыбы и кислого вина, потирая отбитые бока, слизывая кровь с разрезанной ладони, я клялся – больше никогда! но знал: день-другой – и безрассудная сила снова потащит меня вниз искать неведомо чего. Безымянность и темнота, кривизна и убожество бедных портовых улиц тянули меня по-прежнему. Дурная коза скачет, пока за рога не схватят.

На торгу врали, кричали, воровали, приценивались, сплетничали, толкались, ругались, узнавали новости, заводили свары. "Ткани родосские, хиосские, персидские", - кричит торговец. «Примочки, растирания», - зазывает лекарь. «Девка - царский кусочек», - шепчет сводня. «Моему дружку нужны растирания и примочки», - говорит гоплит трёпанной девке с грязными ногтями, схватив себя за пах. Бывалый проходимец облапошивает черноногую деревенщину, слепой птицегадатель, как у Эсхила, роется в голубиной требухе и обещает прибавление в семействе, нищий жалобно воет, во рту у него дрожит обрубок языка. Морячок, бывалая рыба, в Египет плавала, в четырех бочках солилась, тянет за собой гетеру с крашеными волосами цвета мочи, она хочет четыре драхмы и колечко на палец, а он желает по-собачьи и даром - по любви.

Старичок-озорник вдруг выскакивает из-за груды мусора, вспугнув голубей, и, повернувшись лицом к толпе, распахивает плащ, под которым ничего нет, кроме тощего немытого дряхлого тела. Стражники и женщины плюются, ругаются и хохочут: "А что там у тебя, дедуля? Пупок вижу, а боле ничего" - "Пшел вон, сейчас твою ковырялку оторвём и свиньям скормим!" - "Такую дрянь и свиньи пожуют да выплюнут!"

Носильщики тащат тюки, следом горделиво выступает хозяин - разряженный коринфянин. На пути корячится облёванный пьянчуга, пытается хоть за что-нибудь уцепиться, чтоб на ноги встать. Коринфянин как раз подвернулся. "Ах ты грязи комок! Курдюк овечий!" Пьянчугу рвёт на коринфский узорчатый подол и вызолоченные сандалии. Носильщики, сбросив тюки, налетели на беднягу. Собрался народ, над коринфянином смеются, своего жалеют. "Ни за про что замордовать готовы человека. Уйми своих брыкливых мулов, чужак, тебе тут не Коринф".

- Давай, бей меня! - вдруг отчаянно заорал пьяница, выплюнув выбитый зуб и размазывая кровь по лицу. - Все равно жизни нет! Был я человек, а стал - навоз. Прежде, бывало, с Платоном, как с тобой, разговаривал... Сам Платон не брезговал, а нынче всякая мразь ногами топчет.

Коза незаметно подошла к нему сзади и стала жевать его подол. Он, не оборачиваясь, отбрыкивался, показывал рукой, как близко стоял Платон, и лицо его было залито злыми слезами. Босяку было лет двадцать, не больше. Но кто знает? Забывающий слова, старенький Платон и впрямь мог погладить по голове пятилетнего мальчишку.

- Бейте, все бейте! - Пьяница бросался в горячке почему-то не на коринфянина, а на торговца овощами, который вышел из-за прилавка посмотреть на драку. - А я завтра весь город дотла сожгу, вот с твоей лавки начну, зараза. Сил нет на ваши щучьи рыла смотреть!

Я хохотал - нравятся мне такие отчаянные. А люди грозно зашумели и двинули на собеседника Платона. Пожара им только не хватало.

Все больше таких неприкаянных. Побеждённые, обнищавшие, выброшенные из жизни бегут из своих краев в богатую Пеллу, к царю-победителю, за македонской удачей, а потом видят - их судьба притащилась за ними следом.

На стене склада нацарапано про новый бой с болотными послезавтра. Пойти развлечься? Не до того мне: я собирался найти убийцу детей. Не найти, так поискать, послушать, что говорят - вдруг что разузнаю? Мне хотелось удивить Александра.

Вчера у нас был разговор. После неудачной облавы Александр был взволнован и сердит: "Так нам его не поймать". Он ходил по комнате, создавая вокруг себя область жара и возмущения, и смотрел на меня так, словно это я был во всем виноват.

Во дворце уже не вспоминали про мёртвых деток и пропавшего Евдокса. Обсуждали драку послов: феспиец неплохо навалял афинянину и ходил гордый, принимая поздравления, афинянин же полдня плакался царю, показывая синяки и раны, а вчера у феспийца вдруг пала лошадь, и все ждали новой свары и делали ставки. Александр один не мог забыть несчастную рыбачку и плачущую мать Евдокса.
- Я не могу жить спокойно, пока такой зверь ходит по моей земле. Пока мёртвые не отомщены, его скверна на всех нас.

"А что мы можем? - думал я. - Негодовать, что другие ничего не делают? Мы видим только то, что у нас перед глазами и наша власть над миром - не дальше протянутой руки".

- Евдокс был твой парень, - сказал Александр, зло прищурив глаза. Это значило: «Так какого хрена ты тут сидишь и ничего не делаешь?»

Я взбесился, но виду не подал:

- Его не найдут. Он остался там, в реке.

- Ты не можешь знать.

Но я знал. Я звал его, и он откликался с той стороны, не так, как откликаются живые. Выпила река его судьбу, как чашу вина, и всё, кончено. Даже память тает, как облако.

Недавно я дрался за него.

- А кто такой этот Евдокс? Шуршал где-то в углу, как мышь, мелкий такой, без факела и не разглядишь, - нарывался элимиот Фрасилох.

- Попробовал бы меня кто похитить! - разорялся Аттал. - Ха! Да я бы Гераклу петуха отнес, если б тот хрен ко мне грабки протянул. Хрясь в печень, хрясь в челюсть, и брык тот хрен с ног, а я такой кручу ему руки поясом и тычками гоню во дворец.

- Гефестион, он ведь с тобой всюду таскался? - Фрасилоху всё свербело. - Вечно прятался под твоим подолом. Трусоват, наверно?

- Храбрей тебя.

- Что ж тогда он попался смерду на нож, как свинья?

- Иногда и цари на нож попадаются... - мирно сказал я, дернул его на себя, впечатал кулаком под дых, подсечкой бросил на землю и ногой на горло наступил. Он блеял и закатывал глаза, как рожающая коза, а я с удовольствием смотрел. Подбери зенки-то, родимый, а то выпадут! Тут, конечно, все кучей бросились, кто с угрозами, кто с увещеваньями, а Александр - разнимать. («Эй, ты на кого тут сопли стряхиваешь?» - «Вломи ему, Алкета». - «Прекратить! Быстро! Не позорьтесь». - «А нехер было мёртвых порочить». - «Гефестион, отпусти придурка, он уже синеет».)
 
Теперь я понимаю - это всё от страха. Смерть взяла не старика, не бедняка, не чужака, а прошла между нами, положила руку на плечо одного из нас и увела с собой. Выбор ее непостижим, тайна страшна, лучше думать, что смерть берёт того, кто сам виноват, а я ни в чём не виноват и никогда не умру.

- Ладно, схожу, поищу его в Аиде, - кротко пообещал я Александру.

- Не ты один, - сказал он, сбавив на два тона. - Мы вместе пойдём.

Но я пошел один. На многое не рассчитывал - после облавы крупная рыба на дно легла, любопытствующих сторонились как царских послухов, а слишком настойчивому могли и голову откусить. Но если просто слушать, что говорят на базаре, смотреть, не продают ли барахольщики детские вещи, поспрашивать у знакомых с той стороны... мне казалось, я почувствую убийцу, надо только не пропустить знак, услышать зов.

Но еще больше я беспокоился из-за того, что Керса пропал. Стыд меня изгрыз: я давно не появлялся в порту, завел нам с ним общих врагов, затащил к Лабраку и оставил одного, как теленка у мясника. Керса придумывал мне оправдания лучше меня самого: "Понятно, куда тебе от царской-то службы? Я службу понимаю..."
Я рассказал ему, что мы снова подружились с Александром, он слушал с печальным восхищением, и думал, верно, что нашей с ним дружбе конец. В утешение Керса придумывал себе свою судьбу: "В Египет поплыву, наймусь к финикийцам на корабль, а ещё лучше - во Фракию, у меня ж там родня, может, тоже при царях ходят. Приеду сюда через пять лет на своем коне - ахнешь!" Или врал попроще: мол, его в богатую лавку зовут, помощником... Ну да! тюки ворочать и товар ночами охранять за миску овощной похлебки...

И вот пропал...

Я спрашивал о нём у всех, кто мог знать. Увидел Никерата, метнулся к нему. Никерат говорил с этером Филиппа:

- Юное, нежное существо, единственно из-за жестокости судьбы... мальчик в душе целомудрен и чист, но...

Неужели это он о Гигине? Этер будет сильно разочарован. Но тут я увидел неподалеку маленького сирийца, смуглого, темногубого, очень миловидного. Как такой цветочек Никерату в руки попал? Покупатель, кажется, был весьма доволен и товаром, и продавцом. Они оба вежливо ответили на мое приветствие. Я спросил Никерата про Керсу. Тот ответил, что видел его с пьяным и косноязычным чужаком, фракийцем, что у них за дела, он не знал:

- Отребье, мой друг, отребье, что тебе до них? - говорил Никерат. - Скажи лучше, как здоровье благородного Аминтора?

Он давно уже все вызнал всё обо мне и передавал приветы отцу - будто бы они были знакомы прежде, чуть не приятели... Мне не хотелось в это верить. Этер с понимающей усмешкой смотрел то на меня, то на Никерата, соединяя нас взглядом. Стоило мне отойти, как они тут же горячо зашептались за моей спиной. Похоже, к вечеру весь дворец будет знать, что Гефестион знается со сводниками. Я сплюнул.

+++

Мелькание лиц, тени и личины... Я запнулся об очищенные от мяса телячьи ребра, чуть не упал. Всё здесь не так, как кажется: слепец углядит фальшивую монету с первого взгляда, безногий внезапно отросшей ногой даст пинка брехучей собачонке, прокаженный смоет вечером проказу и пойдёт к девкам.

Вот нищий с чёрным жалким лицом уже полгода валяется у харчевни, под вывеской "Лев пустыни". Проходящие вечно шутят по этому поводу. А я тут разглядел, что у него отрублены большие пальцы на руках - так лучников калечат, когда в плен берут. Египтянин? Нубиец? Ливанец? Может и был он когда-то львом пустыни в шафрановых одеждах, пурпурном плаще, в блеске брони, на горячем коне, и бил персов из тяжелого лука, пока его самого не скрутили.

«Да чтоб тебя мормо утащил», - ругнулась баба на ребёнка.

А мормо сейчас, быть может, мимо прошел, погрозив пальцем закатившемуся в рёве младенцу. Я вглядывался в проходящих до головокружения. На месте агораномов я бы вот к этому доброму дедушке присмотрелся. Он подбирает сироток и учит их воровать, на то и живёт. Вот такая педагогика.  А безнадежные неумехи и те, кто утаивает добычу, бесследно исчезают в один прекрасный день. Я смотрел на его скрюченные ручонки, трясущиеся колени... Нет, не сходится. Этот с мальцом на руках и двух шагов не пробежит, развалится.

А вон на того взглянешь - обычный ребенок, закутанный в плащ, несмотря на жару. Но повернется к свету - восковое мятое лицо в глубоких морщинах, рот, как у театральной маски. Этого карлика, ростом с семилетнего мальчика, я видел во дворце, - встав на цыпочки, он что-то шептал на ухо склонившемуся Антипатру.

 Или взять, к примеру, тётку Гигина... На чём она зелья варит? Злые языки говорят - на человечьей и жабьей крови. На жаб-то плевать...

Я подслушал жуткий разговор хозяек в торговых рядах: «Чудовище то было, тварюга с трухлявой башкой, глаза - дыры, зубы в крови», - повторяла одна, делая знаки от сглаза во все стороны. Другая, плотно усевшись на корзины, мрачно и торжественно рассказывала, что изверг первым делом обдирает лица. Так лютует, потому что своего лица нет, голый череп, объеденный червями. Он шьет себе маску из детских лиц, а когда она сгнивает, собирается за новой добычей. Говоря это, тётка облизывалась, как собака, щёки горели. Слушательницы ахали и обмирали.

Я зашел в харчевню, взял вина, навострил уши. Справа торговец рассказывал приятелям о своем тесте:

- Совсем сдал старик. Он тут на охоте набрёл на гнездо болотного кота, котят перебил, а теперь зашло ему на ум, что кот на него зло затаил, ходит следом, на глаза не показывается, в канавах таится, а ночами вокруг дома шастает, то на крыше скребётся, то в ставни ломится, подстерегает: старик заснёт, а он - скок ему на грудь, и жилу на шее перегрызёт. Так-то тесть мой крепок и умён, торгует удачно, товар уже в амбар не лезет, пришлось второй снять, - тут ему моё почтение. А жить рядом с ним боязно: он теперь ночами не спит, кота с топором стережёт. Раба чуть не зарубил, когда тот среди ночи сунулся водицы испить, а вчера к нам с женой в спальню вломился... "А кто там у вас под кроватью? Я чую: болотом воняет". И топором так поигрывает...

Слева шепелявый кузнец жаловался на дороговизну, и вдруг говорит:

- Мужики его чуть не шхватили на пуштыре, но не удержали - больно шилён. Он же руки-ноги детишкам прочь вырывал, вот как ты крылышко от рябчика отламываешь. Кожаную маску у него ш головы шорвали. Штрашная - жуть ...  А шмердело от него штарой кровью и падалью.

- Харю его, стал быть, разглядели? - спросили из другого угла. Все сейчас его слушали.

- Где там! Ижвернулся, жмеюка, жубами клацает, одному руку до кошти прогрыж. Мужики только жубы ошкаленные жапомнили да крашные глажа. За покушанным теперь шледят, как бы не вжбесился.

- Брехня это все, - ревниво вмешался в разговор гоплит от другого стола. - Финикийцы детей воруют, всем известно. От торговли рабами доход больше, чем от пурпура. А они считать умеют.

- Молчал бы, копчёный! Шам шказал: финикийцы деньги щитать умеют. А ш коштей в болоте какой навар? Я шам одно тело нашел, уж не жнаю, мальчишка ли, девчонка - не ражобрать. Швоими руками из болота тащил.

- И что ты сделал?

- Первым делом бросился домой и выпил вина, штоб в шебя прийти, а потом к штражникам, у меня шурин там шлужит. Так и так, говорю, подарочек у меня для ваш от Аида...

- А на базаре врали, что зверь тот тела в бочках с ворванью прятал, чтобы, значит, запах перебить...

- А где это было? В каком точно месте? - спросил я. Кузнец повернулся ко мне, недоверчиво осмотрел изъеденными дымом глазами, но все ж нехотя ответил:

- За шгоревшей кужней, на краю болота.

- А кто там живёт поблизости? Ведь не через весь город он тела тащил.

- Ну я живу, - сказал кузнец, поднимаясь из-за стола, как разбуженный медведь. Голову пригнул, чтоб потолок не пробить. А я ведь его знаю, он за болотных всегда дерётся - только покалеченных оттаскивай.

- Тебя мужики сразу бы признали, ты в городе человек известный, - сказал я льстиво, не торопясь пугаться. - Да и зубов у тебя нет, кусаться нечем.

У него и впрямь рот был голый, как у младенца. Если не завяжу с драками, то и у меня такой будет.

- Ты сядь, расскажи лучше, как того изверга ловили. Где его увидели, почему ловить бросились?

Но кузнец еще не закончил обижаться. Замотал головой, плюхнулся на лавку и отвернулся.

Я у других соседей принялся спрашивать. Сейчас бы в два счета вытряс из них всё, что знают, а тогда никакого толку от моих розысков не предвиделось.

Один тупица, как бык, огромный, злой, как хорёк, и слишком пьяный, чтобы понять, что мне от него нужно, подумал, что я пытаюсь завести с ним приятное знакомство, и радостно цапнул меня за зад. Получил локтем под дых, свернулся.
 
- Это ты зря, - сказал хозяин харчевни. - Такому не откажи – затопчет, разорвет пополам и потом все же поимеет, так что ничего не выигрываешь.
Ничего, я при всех своих зубах ушел, только хитон слегка порвали.

+++

Александр вчера говорил: надо бы завести соглядатаев в городе.
 
- Мы ведь совсем не знаем, что у них в головах. Нас там грязью закидали. А один в меня - камнем. Смотри, какой синячище, руки не поднять, - похвастался он.

Я живо представил лабраковского подонка, убийцу от ногтей до кишок, цепкий глаз его, твердую руку, пращу и свинчатку. Букефал встает на дыбы, и Александр, застыв на миг черным силуэтом в солнечных лучах, медленно стекает на землю. Трава чернеет от крови, глаза остывают, и первая муха садится ему на ресницы.

- Он понимал, что делает. Рассчетливый такой, холодный взгляд, как у наших двудольников в строю. Зачем ему защищать убийцу?

- Плевать ему на убийцу. У него из-за облавы беспокойство, убытки и застой в делах, - объяснил я.

- И чем облава помешала какому-нибудь меднику или рыбаку?

- Это не медник.

Александр разозлился:

- И на таких плеть найдётся. В городе должна быть одна власть.

+++

Что-то неправильное было в этой толпе. В обычные дни тоже немало брани и свар на торгу, воплей и угроз одураченных, жалоб и отчаяния проигравших на перепелиных боях, но общий дух был другим. Торг - это торопящаяся жизнь, радость от удачной покупки, предвкушение пирушки, болтовня с приятелями, незнакомцы и чужестранцы, шум и крики зазывал, ворох сплетен, бодрость, непрестанное движение, надежды... А в эти дни не кричали, а перешептывались, не глазели, а переглядывались. Сейчас я бы сразу узнал запах бунта, а тогда только удивлялся и тревожился.

Не я один чуял неладное. Половина лавок так и не открылась, стражники не перешучиваются с девками, не потягивают винцо в харчевне, а ходят по трое, злые и настороженные, как в захваченном городе.

В харчевне неподалеку скрутили моряка. Он дико избил проститутку - вырывал волосы с клоками кожи, ломал пальцы один за другим. Когда его вязали, он бешено сопротивлялся, рвался, как кабан из сетей. Ему ему проломили голову дубинкой, и на следующий день он умер в тюрьме, так и не очнувшись.

Потом еще одного протащили: голое бабье лицо, почти женская грудь, трясущееся брюхо. Сразу толпа собралась, теснили стражников, тянули руки. Никто не знал, кто он и за схвачен, но сразу прошел слух, что он ворует детей и продает их в Азию. Он висел в руках скифов, поджимая подломившиеся ноги. «Пус-с-сти…» - пузыри слюны на синих губах, пустые от ужаса белые глаза.
 
Об одном таком Клит рассказывал нам с Александром много лет назад. Похититель заманивал детишек лакомствами, держал их яме, пока не подвернется случай переправить их в финикийский трюм. Взяли его в кабаке, когда он сговаривался с торговцем из Библа. Он был омерзительный трус, но из смертного страха все отрицал до конца, так и не рассказал, где прячет детей. А когда их нашли, было уже поздно - двое умерли от жажды и голода, а последний чуть дышал. Страшных фантазий об этом нам надолго хватило. Хрен заснешь, представляя, как парень ползал в темноте подвала, грызя холодные ноги умерших братьев, и все такое...

Так что, толстяка мне жалко не было. Я запустил в него камнем и пошёл бродить дальше.

+ + +

У "Критского Быка", как обычно, толпилась всякая портовая шелуха, не смея переступить порог. По слову самого ничтожного из Лабраковых людей эти мальчишки помчатся на другой конец города с поручением или разорвут в клочья кого прикажут. На меня они всегда смотрели с лютой завистью: их ровесник, а допущен к их заплеванному алтарю, зубастому божку. Некоторые здоровались почтительно (после кулачных боев меня на торгу знали и любили) и прели от гордости, если я кивал им в ответ. Но были и иные взоры: почему чужаку такая честь? (А я и сам не знал. Меня всю жизнь не по моей воле заносит на такие вершины, откуда, шеи не сломав, не спрыгнешь. А держаться приходится так, словно солнце с неба, и три царства, и Александр - всё мне нипочём.)

Командовал ими рыжий бледный парень лет шестнадцати, замухрышка, как и все они, всё покашливал да сплёвывал, рот весь в засохших язвах, глаза рыбьи... И ненавидел он меня, хер знает почему, так истово и упорно, что при всей тогдашней беспечности, я понимал, что это не пройдёт, не утрясется, и когда-нибудь получу я от него в бок ржавым ножом из плохого железа, если не поостерегусь. А ведь и двух слов друг другу не сказали.

В дверях я чуть не налетел на самого Лабрака. Он был с женщиной. Она куталась в паллу, но всё же я разглядел её лицо - огромные влажные глаза, тонкий нос, брови с изломом - красавица! Она что-то говорила жалобным голубиным голосом, а Лабрак бережно держал ее за руку, и вид у него был растерянный. Я проскочил побыстрее, чтобы он меня не заметил, но потом всё поглядывал тайком на неё.
 
 В "Быке" - чад и злоба. Улей разворошили, в воздухе висело злобное жужжание, замолкавшее, когда кто-то заходил с улицы. Иногда я чувствовал себя здесь совсем своим, но не сегодня. Горбун бросился мне наперерез, но узнал и посторонился,  давая дорогу, угрюмый, как Кербер.  Впрочем, есть такие лица, которым улыбка - как свинье узда. Начни он веселиться и пританцовывать, он бы еще сильнее всех перепугал. 

В остальном же всё было, как всегда. Вонь сучья-барсучья, глаза режет. Грязный, как свинья, повар готовит на всех. Соус со вшами, похлебка с волосами, подлива на соплях - спасибо, мне только вина. Отталкиваю миску, хотя жрать хочется.

В чаду подгоревшего жира все казалось еще более причудливым и непонятным. Знакомых лиц почему-то было мало, и всё самые жуткие рыла вокруг. В них было что-то пугающее и жалкое, жестокое и нелепое, собрание уродов и злодеев... Что я тут делаю, боги? У одного глаза, как у варёной рыбы, у другого зубы длинные, как пальцы, а вон тот - какой сумасшедший кровосос забыл улыбку на его морде? Лица, тронутые гнильцой и безумием, сразу хочется увидеть их дохлыми, потому что живые они - слишком опасная сволочь. Любой годится на роль ночного убийцы. Вдруг словно муха пролетела и тронула нить моей жизни в руках у мойры. Знак? Зов? Я осмотрелся, леденея. Я не боялся встретить убийцу лицом к лицу, страшнее узнать о людях и себе что-то такое, что я не хотел бы знать.

Кто-то брякает на лире без всякого склада, но поёт верно, сорванным отчаянным голосом: "Закали мне нож в вине, а потом в крови..."  Сонные всхлипы ребёнка на руках у попрошайки. Шумный припадок ярости у трактирщицы (всем становилось не по себе, когда её верхняя губа заворачивалась, показывая жёлтые зубы в оскале). Тихие и громкие разговоры ("Они в Аркадии друг друга жрут". - "Неправда ваша, не друг друга, а соседей и мимо проходящих". "На что тебе эта груда копченого мяса? Я тебя с такой девкой познакомлю... Харрошая сучка!". "Так в колодке и сбёг, в камышах схоронился, потом на пахарей наткнулся - но отмахался на раз, разбежались все, жопами треща…" - "Эх, хорошо в деревне жить, тока скучно до смерти". )

Воры в уголке изучают новые лаконские ключи. Тихие люди. Шумит, грозит и заводит свары всякая шелупонь, вот как те, слева: требуют вина, да получше, мяса, да пожирнее, сразу видно - люди ни на что не годные, пустолайки. Лабрак, небось, колец не носит и, должно быть, всех нас переживёт. Его красавица пристроилась в уголке, низко склонила голову, но порой ее глаза вспыхивали из полутьмы и горячий язык скользил по тёмным губам.

В дыму и чаду я углядел того, кто мне нужен: Хрипун, скупщик краденого и страстный болельщик на кулачных боях, мы с Керсой загоняли ему сорванные с пьяниц плащи. Здороваюсь, говорю громко:

- Из-за какой-то мрази достойным людям одни затруднения.

Хрипун, почёсывая в паху, сонно соглашается:

- Да, повымели нас с базара, как вороний помёт.

Он разжирел, как евнух, глаз за щеками не видно, синие татуировки полностью покрывают предплечья, как рукава. Но ко мне он был всегда благосклонен.

- Не слышал ли ты чего об убийце детей? - начал я сходу, шепча и оглядываясь, как заговорщик. - Может, кто детскую одежду продавал или рассказывал что-нибудь дельное?

- Во дворце интересуются? - усмехнулся он.

Значит, и здесь всё про меня знают. Я уже и не удивлялся. Достаточно одному увидеть меня в торжественной процессии или в красном плаще оруженосца - и Лабрак узнал бы об этом в тот же день. Ну и ладно, неприятностей я не ждал: я не первый и не последний, кто ищет удовольствия везде, где может их найти.

- Все убийцу детей ищут. Поймают и успокоятся. И всем будет хорошо.

- Эти наловят... чирьев на задницу.

Он рассматривал меня насмешливо и спокойно.

- Даром только птички чирикают.

- Знаю, - я позвенел монетами и одну выложил на стол. Нарочно всю ночь во дворце в кости играл и теперь был при деньгах.

- Вот тот, у двери, безбородый. С ним поговори. Он все время об убийце болтает.

Тот, на кого он указал, вдруг повернулся и посмотрел прямо на нас, кокетливо наклонив голову. Глаза его были совершенно круглые, красные, как сырое мясо, неподвижные. Это был нелепо скроенный человек с маленькой птичьей головой на петушиной шее, с узенькими плечами, здоровенными кулаками и по-женски пышным задом.

Он даже привстал, стараясь разглядеть что-то в нашем углу. В нем не было ни страха, ни напряжения, одно веселенькое любопытство. Он вывалил длиннющий багровый язык и призывно заквохтал. Нос свернут набок, челюсть кривая, рот рваный - красавец! Сосед Курицы, крепкий молодой скиф, смачно хлопнул его по заду, и тот плюхнулся на место, хихикая и отбиваясь ладошками: "Да ладно тебе, дорогуша", - голос у него был пронзительный и писклявый.

- Это полоумное чучело? - возмутился я.

- А за обол ничего лучше не купишь, - заржал Хрипун. Я сердито выдал ему еще одну монету.

- Кто он?

- Имени не знаю, а прозвище его - Курица. Не местный, но и не новичок. Полгода здесь ошивается, деньжата водятся, хоть и немного. Сначала он в городскую стражу пристроился, а потом его выгнали за воровство.
 
- Ты слышал что-нибудь об убийце детей? - спросил я Курицу с места. Подходить близко не хотелось, издалека было понятно, что он смердит. Я видел, что он был презираемым, с таким рядом сесть - запачкаешься.

- О Безликом? - спросил он с сильным северным выговором.  - Его называют Безликим Ужасом. Я многое знаю.

- Царь его никогда не найдёт, потому что он заговоренный.
 
- Откуда тебе знать?

- Я не простая курица, - сказал он. - Знаешь, небось, иногда рождаются цыплята с четырьмя ногами, с двумя головами, с чешуей вместо перьев. Вот и я такой, в чешуе.

Он улыбнулся жуткой улыбкой, словно покойник, у которого половина лица слезла. Да, приятель, и ты на роль мормо сгодишься.

Преодолев брезгливость, я направился было к нему, но по пути нечаянно задел Харитона, одного из самых жутких людей Лабрака. Он медленно повернул ко мне голову, как гадюка на камне и схватил меня за подол.

- Кто это? Никак Ликиск, а говорят люди, что ты и не Ликиск вовсе. Что обманываешь обчество, говорят, а сам мясо каждый день жрёшь с царского стола. Не знаю уж на что ты там царю сдался... Я бы гнал тебя, погань такую, чтоб место свое знал... - Хрипит, точно его давит кто-то, в свинячьих глазках горит беспримесная злоба.

- Чем ты недоволен, Харитон? Что тебя за царский стол не зовут?

- Обманываешь обчество, потаскухино отродье, вот чем я недоволен. Почему имя свое скрываешь?

- Чтоб не сглазили. Руку убери, по-хорошему прошу. - Я слегка растерялся. Какого хрена он ко мне прицепился? Кто здесь данное при рождении имя носит? Лабрак? Огонёк с Голубком? Хрипун или тётка Душок?

- Что ты тут вынюхиваешь? Развели блудняк, всякая сопля хайло разевает!

Я оглянулся по сторонам в поисках поддержки, и увидел, что одни отводят глаза, а другие смотрят напряженно и странно. Женщина Лабрака подняла голову, глаза у нее горели, как у хищного зверя, язык облизывал обветренные губы. Сам Лабрак смотрел прямо на меня, обычно сонный, с мёртвым взглядом, теперь он выглядел странно беспокойным и будто хотел что-то показать мне взглядом.

- Не кричи на меня, Харитон, я человек тихий, чуть что - оробею... - взялся я за рукоять тесака. Во мне вдруг гордость вспыхнула и презрение к этому сброду.

А Харитон отшатнулся, упал на лавку, слюной брызжет, рукой по воздуху скребёт, глаза закатил, обмер, как утка в грозу. По его знаку из-за стола поднялся здоровенный мужик с тесаком на поясе, которого я прежде не видел, шрам через лоб, бровь, нос и щеку, рожа - не подходи зарежу. Навис надо мной горой, изо рта вместе с вонью:

- А ну извинись перед уважаемым Харитоном, дерьма кусок, а то порву, выпотрошу, требуху псам скормлю...

 Красные от чада глаза, видно, днями из "Быка" на свет не вылезает. И смотрел он как-то не по-человечески, исподлобья, подбородок к груди прижал, глаза выворачивает и усмехается так, что кровь в жилах стынет. Не понравился он мне, бешеный какой-то...

- Не хочу. И кончено. - Я отвечал деланно спокойным тоном и изготавливался бить первым, но тут Душок вмешалась:

- Безобразить на улицу ступайте, слышь, Меченый? У нас такой закон.

И на меня тоже смотрит недобро, будто я это затеял.

- Тётенька, ты б мне лучше выпить чего принесла.

- Царская кобыла тебе тётенька. У, глаза бесстыжие...

Меченый вдруг взревел медведем; "Сюда иди, сукин кот!" - и рванулся меня убивать. Я увернулся, свалив стол ему под ноги. Нас тут же вытолкали из харчевни, и половина народу следом вышла, даже Лабрак - встал у двери  и смотрит. И борец Амик тут, показывает знаками, мол, твой противник обоерукий. Вот еще напасть!

Я был растерян и испуган: непонятная мне ссора не пойми из-за чего, незнакомый мужик, настоящий убийца с виду, Лабрак и остальные, которые невесть чего от меня ждут... На хрен вы мне все сдались? Сегодня у меня не было настроения убивать и быть убитым. Не затем я сюда пришел.
 
Меченый был мастер, я понял это сразу, когда он встал передо мной и выхватил нож. Он щурился на свету, глаза слезились. Вот тут-то бы и бить, но я не мог напасть на человека, который мне пока ничего не сделал, и всё ждал, что кто-нибудь остановит эту чепуху.

Он шагнул ко мне, я медленно перемещался вправо, чтобы он меня к стене не прижал. Держал его взгляд. Он легко перебросил нож в левую руку - видно было, человек знающий, опытный, не первого режет. Стоило мне на миг на его нож посмотреть, как он прыгнул на меня, метя в живот. Я ушел от удара в последнее мгновение, лезвие распороло плащ, меня не задело, но я снова оказался прижат к стене.

Наверно, он мог покончить со мной в первую минуту, но ему хотелось покрасоваться, а зря - с началом боя моя растерянность и нерешительность испарились, я в меру разозлился, в голове прояснилось.  Можно было сыграть перепуганного дурачка, чтобы он расслабился,  но, пожалуй,  поздно - он просчитал меня сразу и бился всерьёз, без показухи. Ладно, ты хорош, но и я не на помойке себя нашёл - вот уже месяц я брал уроки у Антигена, лучшего бойца в армии, и тоже кое-чему научился.

Я намотал плащ на левую руку, чудом уклонился от тычка в печень, сам резанул поверху, по глазам. Он вовремя отдернул голову, ударил в ответ: нож крестом располосовал воздух прямо перед моим носом, я отшатнулся и со всей дури впечатался затылком в стену. Нет, место надо менять, а то так по этой стенке он меня и размажет. Я прыгнул рыбкой в сторону, с перекатом, в падении подсёк его ногу, но переулок был слишком узкий - он схватился за стену и восстановил равновесие. Но я уже занял позицию получше, теперь улица за спиной, будет куда отскакивать. С удивлением понял, что он меня все же достал, по руке текла кровь.

Мы кружили в переулке, солнце то било мне в глаза, то жгло затылок. Когда я был слеп, он старался достать меня, и наоборот. Ножи мелькали, зрители ревели, я несколько раз падал прямо им в руки, и они кричали мне в ухо советы и толкали назад, к Меченому, а его нож то свистел у моего горла, то целил мне в живот. Я отмахивался, пару раз клинки с лязгом встретились, руки были все изрезаны, я с трудом удерживал нож, скользкий, как живая рыба.

Только я подумал, что люди, пожалуй, за меня, как кто-то подставил мне ногу, и я полетел кубарем на землю. Меченый прыгнул сверху. Я выставил нож ему навстречу, он отбил мою руку, но, кажется, все же был ранен. Он хрипел, его нож колол мне ребра, и я из последних сил удерживал его левой рукой, и хрен бы удержал, но кто-то повис у него на плечах и оттащил от меня. Люди не хотели, чтобы все закончилось слишком быстро. Я вскочил на ноги, а Меченый уже снова шел ко мне, перехватывая нож поудобнее.

Дела были плохи. Я не чувствовал своих ран, но голова кружилась, руки были скользкими от крови. Я подумал, что, наверно, сейчас умру, и холодно решил: ну и ладно. Когда смерть подходит вплотную, отчаяние и страх  оборачиваются странным успокоением.

Я бросил в него свернутый плащ. Он легко отмахнулся, да только в плаще был здоровенный камень, который я цапнул с земли, когда кувыркался. Он охнул, и рука с ножом повисла. Я напал: ногой в колено, локтем в горло, сбил его на землю, он снизу ударил ножом в живот, но не достал, я со всей силы шарахнул его ногой в голову, и он наконец завалился на бок.

Почему я его просто не дорезал? Не знаю. У меня часто так: драку на кулаках заканчиваю ножом, бой на ножах заканчиваю кулаками. И тогда мне и в голову не приходило, что очень легко перерезать глотку лежащему человеку.

 Кто-то свистнул в конце переулка. Моего противника подхватили и в мгновение ока затащили в щель между домами, я поднял с земли плащ, а когда распрямился, увидел перед собой стражников.

Ну вот и все. Сейчас меня скрутят в компании отпетого ворья, те про меня такое напоют - чужак, вали все на чужака! Дойдёт до отца, до царя, до Александра. И все скажут: "Сорная трава, вырвать да сжечь", - и вся моя жизнь и надежда чёрным дымом изойдут.

"Хорошо, что вы появились", - голос дрожал от отчаяния. Я приказал себе расслабиться, и скиф, который держал меня за плечо, как тисками, тоже слегка ослабил хватку. С перепугу я даже вспомнил несколько приличных слов на скифском, извернулся, заглянул стражнику в глаза и сказал мягко на его родном языке: "Спасибо, друг". Он насмешливо поднял брови - я изо всех сил излучал благодарность. "От ворья спасу нет, - продолжал я уже на македонском, ровным тоном, как говорят с рычащей собакой. Хороший пёсик, воспитанный пёсик. - Плащ порвали, видишь?" Я  показал ему дыру, скорчил горестную морду.
 
Другие стражники крутили малолетних крысёнышей, которые замутили драку, дабы взрослые воры могли отойти, не спеша. Мелкие орали, кусались и брыкались, один скиф вскрикнул, выругался и отвесил затрещину кусачему мальчишке. Мой посмотрел в ту сторону, а я поднырнул под его руку и рванул прочь, как на беговой дорожке. Ушлые крысята тоже одновременно бросились врассыпную. Двоих на следующий день выдрали на площади да тем дело и кончилось. А я ушёл.

+ + +

Бежал я быстро и долго, через город, пустыри, священную рощу, не разбирая дороги, пока не свалился. Сердце пекло в груди, легкие разрывались. Меня вывернуло прямо под ноги, еле успел согнуться. Болели изрезанные руки, кровь перепачкала весь бок, хорошо, что на грубой бурой ткани почти не заметно пятен. Кровь я замывал в огромной луже и трясся мелкой дрожью: лужа была ледяной, видно, родник пробивался на дне. В свинцовой, с прозеленью, воде отражалось мертвенно белое, почти незнакомое мне лицо.

Я со страхом всматривался в себя: неужели я притягиваю неудачи, грязь, вражду и нестроение? Зерно гибели зреет внутри незаметно, а потом - всмотришься в  себя холодными глазами, а там вместо юного любимца богов, исполненного радостных надежд, - загнанный зверь, клеймённый неудачей... Что на самом деле видел Нарцисс, вглядываясь в отражение? Что разглядел в себе? Почему умер?

Я залепил рану сухим мхом, отжал хитониск посуше и побрёл за телегой с пронзительно визжавшим колесом, кутаясь в драный плащ, изумлённо глядя по сторонам.  Я оказался на самом краю города, там, где озеро сливается с болотом, где оседают все гонимые и несчастные, прежде чем окончательно исчезнуть за краем. Эта бедная земля  отражала мою душу, как вода лицо; топкий берег, ржавая вода, затянутая ряской, сварливый визг водяных крыс, потемневшие стены хибар из прутьев, обмазанных глиной, сутулые спины крестьян, бурые лица и изрезанные руки рыбачек, пухлые животы и старческие глаза голодных детишек...

Там, где потрошили рыбу, над грудами костей и внутренностей, носились чайки, гадили на головы и чуть глаза не выклевывали. Вонь сшибала с ног. Подальше - свежевали быка. Его ободранная туша была как диковинная карта с голубыми озерами, белыми тучными землями, желтыми холмами, багровыми реками. Птицы облепили бычью голову, расклевали морду в один кровавый ком.

На пригорках мусор, труха и щебень, заросшие бурьяном; огороды, малыши, отгоняющие птиц с грядок, полумертвые старики и старухи... Здесь все какое-то дохлое - родившись, сразу принимается умирать; люди, как в дурном сне живут, собаки все паршивые или бешеные, у тощих коз отчаяние в глазах, и земля, как гноящаяся рана...

Я вспомнил, что где-то здесь живёт отец Керсы; спросил о нём у косматого деда, тот пожевал бороду и указал на черную хибару вдалеке.

Угрюмый фракиец, заросший бурой шерстью, ничем не похожий на легкого, как перышко, доверчивого Керсу, смотрел на меня с мутной злобой и яростно скреб в паху.

"Откуда мне знать? Явится - я ему рёбра переломаю, в последний раз был - колбасы кусок спёр, пащенок". Какой памятливый мужик! О колбасе мне Керса еще осенью рассказывал: похищенье золотого руна, спящий дракон, клики погони за спиной... А вот и дракон - мачеха выдвинулась из хижины, как гружёный корабль, глаза - катапульты, взгляды - камни, сожрёт целиком и зубы выплюнет.
- А как жизнь вообще? - Я улыбку убрал, что зря трепать ее без пользы.
- Дерьмо свинячье. Был пожар, пять хором сгорело и кузня.

Я покивал головой, глядя на уцелевшие "хоромы", слепленные из камыша и грязи с дырявыми тростниковыми крышами, без дверей, с гнилой соломой вместо пола. Летом пожаров будет еще больше. Сухой мох на болотах вспыхивает, как трут.
- Увидишь Керсу, скажи ему, что я ищу его. Пусть ко мне придёт.

- А где ж ты проживаешь? Баяли, что в верхнем городе... - В нём проснулось завистливое любопытство.

- Он знает.

Я спросил ещё, что говорят о погибших детях и убийце. Ему не было до них дела, но он махнул рукой в ту сторону, где нашли их тела - ещё дальше в болота, за лугом, у сгоревшей кузни.

+++

Я шел по берегу заросшего пруда цвета коровьего навоза, отмахиваясь от комаров. Вдруг из травы выскочила чёрная собака и пошла впереди, словно приглашая за собой, оглядывалась, улыбалась и радостно дышала, вывалив алый язык. Говорили, здешние собаки пострашней волков. Когда греки захватили Пеллу при Аминте, трупы сваливали в реку, они плыли по течению, застревали в камышах, а там их объедали собаки. До сих пор вокруг города ходили одичавшие стаи, раздирали овец и бросались на людей. Но эта псина была безобидной, она останавливалась, если я отставал, ожесточенно чесалась, встряхивалась, и снова бежала вперёд.

Болота лежали в тумане. Бессолнечный, тусклый, стоячий свет отовсюду, стареющее к вечеру, замедляющееся время, обманчиво ровная, плоская земля... Лес здесь вырубили давно, но я то и дело запинался о вывороченные гнилые пни. Земля качалась, скользила, чавкала, хватала за ноги, следы сразу наливались водой. Приходилось обходить огромные лужи, на дне которых вяло шевелилась трава, маленькие озерца с черной водой, заросли прошлогоднего сухого камыша.
 
В густом, как мучная похлёбка, мареве я натолкнулся на крошечную девчонку со старой коровой. Малышка перепугалась до смерти, а корова, проходя мимо, неожиданно резво мотнула рогами - я шарахнулся в сторону, поскользнулся и ухнул в канаву, полную воды. Когда вылез, ругаясь и отплевываясь, никого рядом не было, ни одной живой души, и собака моя исчезла.
 
Туман обступал со всех сторон, странно розовый, точно на нем лежали отблески пламени. Это солнце садилось над плоской бедной землёй...

Весь белый свет был уложен вокруг меня пушистыми складками, свернут рулонами, и очевидно, что за пределами тумана не оставалось ничего, кроме пустоты. Где-то звенела вода, но я представлял себе не ручей в овраге, а поток, льющийся из чаши, столь огромной, что всемирный океан наполнит её лишь до половины. Не вода, не вино, не кровь... мировое точило, где бродит сок раздавленных плачущих душ.

В тумане ты где угодно, только не на родной земле. Здесь все возможно и невозможно ничего. Все связи распались, забывается незабываемое, вспоминается никогда не бывшее... Я не знал, куда идти, не помнил, что ищу. Я чувствовал себя Кастором под медным небом царства Персефоны. Мой Полидевк был над облаками, на Олимпе, на солнечном припёке - не докричаться, а я брожу неприкаянный среди теней, на зыбкой земле, которая вот-вот провалится под ногами. И скажут люди: гулял непутёвый, где не надо, лез, куда не звали, заплутал и в болоте потонул, старой коровой затоптанный. Всему юношеству урок, а дурню - наказание за безрассудное глупое сердце.

Я ругался и смеялся, но вдруг, непонятно с какой стороны, прозвучал жалобный крик и сразу будто кто-то мёртвой рукой провел по волосам: малышка с коровой, убийца, охотящийся на детей, болота, где находили трупы...

Я бросился обратно, в ту сторону, куда ушла девчонка, но сразу наткнулся на плотные заросли ивняка, которых тут быть не могло. Обычно я чувствовал направление даже в кромешной тьме, но в этот раз все было по-другому. Глаза словно маковым отваром залило, взгляд двоился, да и смотреть было не на что - я видел только свою протянутую руку, а дальше стеной стоял туман, то слоистый и текучий, то недвижный, растущий незаметно для глаза, распухающий во всю вселенную.

Метался я без толку, замутило меня совсем. Звуки - как всегда в тумане - обманные, неопределимые; то рядом совсем, звонко так ветки хрустят, а кругом никаких веток, трава да мох, то свои шаги словно издалека слышу, будто не я, а стороной кто-то идет, со мной шаг в шаг. Боялся, что вглубь болота забреду, хотя и знал, что глубоких топей поблизости нет, но все равно страшно: как начинали ноги в воду по щиколотку проваливаться, сразу отворачивал.

На мои крики что-то отозвалось - немо, странным шевелением тумана. Я не мог представить, каким окажется мир, когда эта пелена спадёт, но знал, что там будет ждать меня Безликий, наконец обретший лицо. Жалобно вздохнув несколько раз, чтобы выровнять дыхание, я решительно пошел вперёд.

Я чувствовал зло и болезнь, разлитые в воздухе. Им есть где разгуляться на этой нищей земле. Безнадежность жизни, бесследность исчезновений, бедняки с черными руками и тоскливыми глазами, тупое и грубое страдание людей, не пробуждающее даже жалости, потому что вместо нежной Андромеды, умоляющей о помощи в трогательных стихах, здесь пьяная старуха швырнёт тебе в голову горсть дерьма: до богов ей не добросить, а ты под рукой и отчаяние невыносимо. Тут всегда будут тонуть люди, глотая грязь, трясина чавкнет - и все.

Бессильная ярость поднимала зло из болот. Из щелей Гадеса лезли разнообразные твари, гладкие, как черви, шершавые, как кабаны, лишь отдаленно похожие на людей. Вот сейчас всплывёт в озерце маленькое обескровленное тело, белая вздувшаяся рука пошевелит камыши, шатаясь, выйдет из тумана слепой гигант с глазами и ртом, полными черной крови...

Омерзительное хихиканье раздалось непонятно с какой стороны, я почуял запах мертвечины, будто случайно наступил на разложившийся труп, и окончательно обезумел. Бросался то в одну сторону, то в другую, проклинал и угрожал, проваливался в какие-то ямы, путался в тростнике, весь вымок, ободрался, всхлипывая, вылезал из болота и сорванным голосом грозил: "Я убью тебя, когда поймаю, выпущу тебе кишки," - и корчился от стыда за свою беспомощность.

 У болотных испарений цвет и запах бледных поганок, в тумане скользили изорванные, скрученные тени, неустойчивые текучие формы, и порой шевелилось что-то огромное, тошнотворно чуждое, неодолимо страшное. Не было ни севера, ни юга, ни верха, ни низа, ни тьмы, ни света, ни воды, ни земли, времени тоже не было, - только туман, съедающий обличья, рыхлый клубок слепого хаоса, бреда и яви, только дыханье невидимых и чьи-то тихие шаги.

Боги стояли в тумане. Дед говорил: если встать на одну ногу и закрыть один глаз, попадёшь в трещину между мирами, и сквозь нее можно увидеть живых и мертвых, богов и себя настоящего.

Я остановился, вымотанный до предела, до боли вглядывался в туман, до звона в ушах прислушивался и, конечно, услышал - шорох, будто сотни змей скользят по траве. Снова шаги и свистящее дыхание. Я завертелся, выхватив нож. Два зверя бродят по следам друг друга, скрадывают, ждут, кто первый ошибется. Я представлял себе его лицо, изъеденное проказой, скрытое за нашлепкой из содранной детской кожи, чудовищно искаженный облик человека, тень с выжженными глазами, зашитым ртом, поставщик Аида, подручный Танатоса...

Я почувствовал странное упоение от мысли, что лишь тонкий волосок отделяет меня сейчас от смерти или безумия, от торжественного преображения из человека в труп, в неизвестное существо, вещество, клочок тумана... Я ярко вспомнил то, чего помнить никак не мог, - свое рождение, режущий свет, первый, разрывающий легкие вздох, судорожное движение смятого тела, возмущенный и жалобный плач. А потом всем своим существом почувствовал близость матери, нежность и жар ее щеки, запах молока и крови, влажные глаза со слипшимися ресницами, которые встали надо мной, как два чёрных солнца... Земля качалась, как колыбель, я тонул в этом сладком воспоминании и хотел, чтобы оно стало мной, а я - им.

Но тут подул резкий ветер и в один миг растерзал туман. Трава легла, как подкошенная. Из сердца болот с шумом вырвалась лебединая стая. Край багрового солнца тлел на западе, как уголь, и вдруг все лужи, озерца, затопленные луга, жидкая грязь, ручьи и протоки загорелись алым, словно кровью потекли, и погасли.

Впереди что-то чернело. Я подошел ближе и увидел, что это та самая сгоревшая кузница, к которой я и направлялся. Сил больше не было совсем. Я сел на обгоревший порожек, привалился к косяку, закрыл глаза, и вдруг отчётливо представил, что за моей спиной, среди обгорелых бревен лежит труп ребенка. Я обернулся, вглядываясь в темноту - там могло быть что угодно. Мне никогда не узнать, добралась ли до дому та кроха. Я надеялся только на корову: меня она сбросила в канаву, может, и убийцу отогнала.

Мне вдруг  показалось, что зло исходит не отсюда, что я сам принес его сюда на своих подошвах. Что это мы, откупаясь, скармливаем злу тех, кто слаб и беден. Я заплакал от печали и усталости, царапая сгоревшие бревна, выплакался досуха, поёрзал, подобрал ноги, прижался к кривому косяку, чтобы было потеплее, и заснул.


+++

Я проснулся от холода среди ночи, вскочил на ноги, стряхивая с себя сладкую лень, попрыгал, разогрелся чуток, в голове прояснилось.

 Всё кончилось. Боги и демоны ушли, убийцы я тоже рядом не чувствовал - я был один. Сиплый крик петуха из деревни, журчанье воды в ручье - живые, земные звуки... В поле было не так темно, как в тени кузницы, я сразу сообразил, куда мне идти.

От ночного бреда и кружения в тумане не осталось ничего - ни обрывочка в руке, ни мысли в голове. Я смотрел на мир другими глазами, и всё, что было в тумане, казалось безнадёжно потерянной диковинкой.

Я проиграл всё, что мог: убийцу не поймал, даже не разглядел, Керсу не нашёл, ничего не узнал, завёл себе пару смертных врагов в "Быке", плащ потерял, хитон только выбросить, весь в грязи, в крови, в саже, в лохмотьях, воняю болотом - неловкий преследователь, плохой друг, слабосильный враг, неудачливый сыщик... Но я не чувствовал горечи поражения: будто все раны души затянулись во сне, остался только порезы на руках, да и те почти не болели.
Только я отошел от кузни, как появилась та самая черная собака, мокрая от ночной росы, с невинной и радостной мордой. Она с удовольствием выслушала мои упрёки, почесалась всласть, и потрюхала вперёд. Полная луна светила ярко, путь был мне ясен.

"Куда бредёт полуночный Загрей, бреду и я;
Я выдержал его окрик громовой;
И красные, кровавые пиры его свершил;
Я выдержал Великой Матери горный пламень;
Я свободен " (Еврипид. Критяне)

Ночь была слишком длинна, но меня это мало беспокоило. Она меня не пугала, я остро чувствовал ее очарование и свободу. Это солнечный Аполлон Ликийский, гроза волков, ко мне неблагосклонен, а ночь меня любит и бережет.


+++

Рассвет что-то ужасно задерживался. Впрочем, в городе я не боялся заблудиться. Чтобы найти дорогу, мне достаточно было движения воздуха на перекрестке и ветра на площадях, очертаний крыш на фоне неба, запаха от лавки благовоний и рыбного склада, лая собак мясника и уханья сов в развалинах старой башни. Город не спал: пьяницы кричали и пели в кабаках, кто-то выезжал в дальний путь до рассвета, кто-то шел на свиданье, закрывая лицо... Гермес в отрепьях прячется за углом, перебегает из тени в тень и оттуда манит: "Иди за мной! попробуй, у тебя получится. Таким, как мы, многоликим, диким, неприкаянным, уютно во мраке, где летучие мыши в небе и волки в овчарне. Зачем держать своего зверя в клетке? Выпусти его, пусть погуляет на воле. Душа - жар без света, частица тьмы, ждущая огня, бездна, ждущая чужого голоса, чтобы отозваться эхом. Мы ходим кривыми путями, ищем сердце ночи в средоточии тьмы".

В переулке появилась старуха. Странно, она была в тени, но я видел ее отчетливо - проваленный нос, мутные глаза, патлы редких волос, тощие плечи, куриную шею, обноски. Я узнал ее - тряпишница, которая стирала и штопала ворованную одежду и вечно рылась во вшивых обносках. Кажется, она была пьяна - приплясывала и сипло пела что-то похабное.

- Не смотри на луну, она вызывает судороги, - прокаркала она. Во рту у нее торчали два гнилых клыка. Стара и свирепа. Никто со мной говорить не хочет, может хоть эта болтунья что расскажет.

- Бабуль, а ты слышала что-нибудь о том, кто детишек убивает?

- Зачем ты пришёл в страну, из которой нет возврата, скажи на милость?
 
- Да я...

- Какой бы путь ты не выбрал, это будет путь смерти.

- Ну ты философ, понятно, а как насчет...

- Черный бык означает смерть, - сказала она твёрдо, свалилась под стену и захрапела.

Устал я от этой темноты и смуты - мало мне своей! Каким чистым и сияющим казался мне Александр, каким недоступным и желанным. Но вместо того, чтобы вернуться домой или прямо во дворец, я решил - пойду-ка к Гелиодоре; там меня искупают, накормят, починят одежду, там напьюсь, высплюсь, протрезвею - и тогда уже к Александру.

Я пошел быстрее. Мне послышалось: шаги за спиной, лёгкий бег чьих-то ног следом, впереди кто-то дышит в чёрной щели между домами, - но я слишком долго гулял среди теней и людей не боялся. До дома Гелиодоры оставалось несколько десятков шагов, я уже слышал музыку, стук кроталона и тимпана, "по три венка на пирующих было", "люблю и словно не люблю, и без ума, и в разуме".

Мне бросили в лицо горсть золы. Я сразу задохнулся, ослеп. Кто-то схватил меня за волосы и ударил лбом о стену. "Давай, принимай его". Кто-то прыгнул на плечи, ледяное лезвие скользнуло по шее, и горячая кровь полилась. Суетливое, неумелое, грязное убийство: колотили маленькими пятками по спине и по бокам, рвали одежду, кто-то тянул сандалии с ног. "Голову ему топчи!" Я свернулся, поджав колени к животу, руками закрыл виски и лицо, кровь страшно стучала в ушах. Впрочем, это была уже смертная дремота, медленные вспышки и затухания боли, опасная лёгкость умирания - я уже плыл вниз по Стиксу на лодочке, покачиваясь на мелких волнах, все дальше от жизни, все ближе к Аиду, и всё было не так уж плохо - без долгих прощаний, без лишней суеты... Найдут через пару дней труп под кучей отбросов, может, кто-нибудь признает? А! не моя печаль - я уплывал. Мир, огромный и шумный, вдруг сжался в крысу и шмыгнул в узкую черную щель.

* * *

Меня не добили. Легковаты оказались крысята, и горло резали неумело. Я валялся в проулке, как никому не нужный хлам, мимо проходили равнодушные люди, время от времени кто-то лениво тыкал мне ногой под ребра, проверяя, не сдох ли, я жалобно хрипел в ответ, и ко мне сразу теряли интерес. Потом я почувствовал, что кто-то меня переворачивает, ругаясь знакомым голосом: «А это ты, детка? Так я и знал. Некоторые части твоего тела я и в Аиде узнаю». Я не мог разглядеть лица, засохшая кровь залепила глаза, но прохрипел вежливо: "Радуйся, Аминта".

Кулик отволок меня к Гелиодоре. Я висел на нём, даже не пытаясь идти своими ногами, но в голове понемногу прояснялось. Гелиодора разбиралась с буйным клиентом, я слышал ее ровный холодный голос: "Я беру в свой дом только смирных, тихих девушек. Я бы не потерпела привередниц"... И вдруг: "ах", вскрик, плач, суета, несколько рук потащили меня наверх, терпкое вино, тёплая вода, мягкая губка, холодное полотенце на лоб, врач, острый запах заживляющего бальзама, перевязывают шею, руки, "вот что значит везение! на палец в сторону - и верная смерть, а так - царапина"...

Гелиодора хлопотала вокруг со слезами, но когда Кулик небрежно выставил ее за дверь, ушла, профессионально покорная мужчине, который платит.

- Может, послать за Аминтором? - спросила она от двери.

- Дура, зачем нам здесь благородный Аминтор? Идиллию в трагедию превращать? Синяки, шишки, ссадины да пяток порезов - отлежится детка и завтра будет как новенький статер сверкать. Гефестион крепкий парень, его на три жизни и пять смертей хватит, не ной.

Голубой свет лился сквозь ставни. Мне казалось, комната наполняется водой. Кулик поменял мне повязку на голове, она была холодная, влажная, капли текли по щекам, по вискам. Я был жив и даже не искалечен, только голова болела и кружилась от потери крови и неразбавленного вина. Кулик смотрел на меня так, словно я жёг ему глаза.

- Говорят, когда рыбак тонет, к его дому прилетают кулики и бьются о стены, - сказал я почему-то.

- А ты тонешь? - хрипло спросил он.

- Тону.

Он наклонился ко мне, и, пока он пробовал мои губы на вкус, я дышал носом и пытался что-то почувствовать. Не зря мне тот сон снился. Надо серьезней относиться к снам. Его шершавая горячая рука шарила по моим ногам и спине, я сначала терпел, а потом забрыкался, ударил его по уху перевязанной рукой и сам зашипел от боли – «убирайся к воронам!» Кулик, не расстроившись, поудобней растянулся рядом на ложе и засвистел веселую песенку.

- Ничего не будет, - сказал я.

- С чего бы это?

- У меня есть Александр.

- Со мной веселее.
 
- Не хочу. Найди другого.

- Да чего их искать? Пучок - пятачок в базарный день. Я красивой любви хочу, пострадать, помучиться.

Я расхохотался, корчась от боли в отбитых боках. Кулик всегда умел меня рассмешить.

- Может, я тоже помучиться хочу...

Он скривился, как стариковская задница, и плачущим голосом сельского раба из комедии прокряхтел:

- Спасите! Помираю! Мальчишкой злым погублен. Последнюю надежду изо рта он вырвал. Пойду, несчастный, в море утоплюсь...

Он ловко щелкнул меня по носу и засмеялся.
 
- Ты лежи, лежи, не вставай, вдруг передумаешь...

Он держался так, будто ему все нипочём, но я видел, что ему невесело. А я думал уже не о нём, а о том, что буду врать про эту ночь Александру.

- Ну давай, рассказывай, - потребовал Кулик. - Кто бил? За что? Разглядел их?
Не разглядел, но по голосам признал. Та стая малолетних крысят, что толклась у "Критского быка", и их белоглазый синегубый главарь, не помню, как зовут. Просто так налетели, отомстить за то, что я мимо них, задрав нос, хожу или кто натравил? Я думал, стоит ли говорить Кулику то, что я и Александру пока не рассказывал. Думать было больно. Кулик ткнул меня в бок: заснул? Я заговорил, медленно подбирая слова.

Он слушал сперва насмешливо, потом внимательно. Рассказ о том, как я бродил по болоту, мне самому показался бессвязным. Слишком похоже на сон или бред. Он вытянул из меня всё, даже про то, как мы с Керсой грабили пьяниц, - я не смог удержаться, видя, как у него глаза на лоб лезут. Лестно мне было его удивление. В Кулике был будоражащий блеск крупного игрока, который уже не раз бросал свою жизнь на кон и выигрывал также крупно, как и проигрывал. Я думал, он меня поймёт.

- Детка...

- А?

- Ты думаешь, что никогда не умрёшь? - Когда-то он уже спрашивал меня об этом. - Зря ты беспокоишься о будущем. Его у тебя не будет. От силы год - и ты свернешь себе шею или другие тебе ее свернут.

Я счастливо смеялся. Выговорился - и гора с плеч.

Он еще долго расспрашивал меня о Лабраке и "Критском быке", эта часть истории его заинтересовала больше всего. А я спросил, что он думает об убийце детей.

- Ловкий парень. Я думаю, ты не там искал.

- Почему? А где надо?

- Сам подумай. Кому из твоих вшивых портовых знакомцев хватило бы ума письмо отправить благородному Элефенору? Нет, этот парень не из простых. Может, ты ему каждый день "радуйся" говоришь.

Кулик был неправ. Я вспомнил Никерата, его убожество, стихи и философию, его мальчишек, клиентов и жалкую похоть, вспомнил Харитона, проворовавшегося управляющего крупного поместья, старика, который ненавидит всех до корчей и пены изо рта, вспомнил отчаянного бродягу, который кричал о Платоне... Найдутся люди, которые что угодно хоть гекзаметром напишут. Но ведь и мне пришла в голову мысль, что мы сами тащим зло и смерть на нищие окраины.
 
 - Зачем благородному человеку в детской крови руки пачкать?

- Может, проигрался в дым, и заимодавцы докучают... - Он искоса посмотрел на меня, и я понял, что он подумал о моем отце. - Или влюбился в жадную гетеру, или просто всегда деньги нужны, вот как мне.
 
- Деньги всем нужны, но не убивать же ради этого...

- Да-а-а? - фыркнул Кулик. - Как думаешь, сколько голодранцев готов зарезать Клеандр, чтобы купить призового коня? А за четверню с колесницей вдесятеро больше.  А чем мы все, этеры царя Филиппа, занимаемся? За что нам поместья дают, детка? За что мне царь заливные луга в Амфиполе пожаловал? За две отрезанных головы!

- Это другое... - Я уже ни в чем не уверен был.

- А потом... Может, ему просто нравится всё это? Кожа гладкая, кровь яркая...

Я притих, посматривая на Кулика. Он любит мальчишек помоложе, любовники боятся его до смерти и жалуются на жестокость, ему всегда нужны деньги... Мне не хотелось об этом думать. Я знал, что он дурной человек, но со мной он вел себя благородно. Мне и сейчас трудно смотреть на него другими глазами. Умом я понимаю: этот волчара любому голову отгрызет ради заячьей лапки, а все верю - любому, но не мне.  Мало ли тех, кому нравится причинять боль? Я опять с тоской вдруг вспомнил об отце.

Заглянула Гелиодора, принесла нам поесть, поцеловала меня, тревожно вглядываясь в глаза.

- Чего только на свете не бывает, - говорил Кулик, обсасывая рыбную косточку. - Даже добрые люди порой встречаются, правда, мне пока не попадались.