65-й

Игорь Срибный
     Окровавленный нож, кривой и острый, как бритва был у него в руке, и он его бросил, даже не пытаясь сопротивляться.  Хотя наверное мог бы пробиться сквозь толпу, отбиваясь ножом. Мог…

     Его схватили цепкие руки солдат и буквально вынесли на привокзальную площадь, под уличный фонарь. Толпа нависла над ним.

     Убийца оказался невысоким, коренастым, сильным, - трое рослых солдат едва смогли его удержать, когда он вырывался. Загорелое лицо украшали аккуратно подстриженные темные усы, волосы были коротко острижены, слегка раскосые карие глаза горели недобрым огнём. Он одет был в старую солдатскую шинель, а папаху с его головы сбили при задержании.

     На крики толпы прибежал с вокзала наряд красной гвардии и матросы-анархисты, и все они плотной, чёрной стеной окружил убийцу. Зная, что его сейчас ожидает, он был на удивление спокоен. Только дыхание после борьбы было неровное. Но он улыбался… И бывалые, видавшие виды матросы, и столичная красная гвардия, опытные в боях и с немчурой, и с контрой, вдруг попритихли…

     - Наверно, ограбить хотел? Иначе, зачем убивать? – неуверенно произнес один из солдат, задержавших убийцу.

     - Да иначе и быть не могло! – крикнул второй.

     - Кого он убил? – спросил начальник красногвардейского патруля. – Кто-нибудь знает убитого?

     - Так, все мы знаем! – сказал первый. – Сашку Краснова!  Он агитатор был из Совета солдатских депутатов полка. Верно, думал, что у Сашки какие-то деньги есть от партии большевиков, коль агитатор. А Сашка гол был как сокол.
 
     - Дело ясное! – крикнул кто-то из толпы. – Расстрелять!

     Толпа вновь возбужденно загудела, предвкушая убийство. А как же? Этот человек убил ночью их сонного товарища, которого все знали. А кто же не знал Сашку, который неутомимо вел агитацию среди солдат по поводу демократизации армии, введения выборного начала, с тупой непреклонностью проповедовавшего ненависть к офицерам и необходимость их полного истребления?!
 
     Но уж слишком был спокоен убийца…  Не бессознательно тупо, а разумно спокоен. Он улыбался. И толпа вновь затихла.

     - Товарищ! - худой, безбородый и безусый матрос с испитым лицом вдруг тронул убийцу за рукав. - Как же это ты свово ведь товарища солдата?! А?! Ты уж, будь любезен, объяснись!

     - Да чего тута не ясно?! – крикнул кто-то. - Грабить!

     - Нет, не грабить, - спокойно ответил убийца. - Я не грабитель.

     - Ладно! – сказал матрос. - Так зачем же убил?

     - Я мстил! – задержанный широко улыбнулся, показав ровные белые зубы.

     - Так ты знал убитого? – не унимался матрос.

     - Упаси Господь от такого знакомца!

     - Ты нам тута зубы-то не заговаривай, не болят! – закричали в толпе. - Расстрелять! Чего попусту возиться?!

     Глухо волновалась толпа. Метались в сумраке ночи худые косматые тени, пальцы, сжатые в кулаки, вздымались к черному небу, мрачные глаза горели ненавистью и жаждой убийства. Смерть уже готова была схватить убийцу за горло своими когтистыми лапами, а он стоял всё так же величаво…

      - Я мщу не ему одному! – вдруг тихо заговорил убийца, и толпа враз стихла. - Я его не знал, и, слава Богу. Но этот не первый…

      Дело принимало совсем другой оборот. Вина усугублялась, казнь грозила стать не простым расстрелом. Признавшись в других убийствах, он усугублял свою вину, но зачем-то шел на это.
 
     Коренастый матрос в офицерской фуражке, но в простом бушлате с боцманской нашивкой на рукаве вышел из толпы и встал напротив убийцы.

     - Так это не первый, кого ты убил? Я правильно понял? – спросил он.

     - Да, я убил шестьдесят пять человек! – ответил убийца, и сложил руки перед грудью.

      Ахнула толпа и, теснее сгрудившись, придвинулась почти вплотную к убийце. Цифра поразила и её, привычную ко всяким зверствам войны.

      - Ты с нами шутки не шути! - строго сказал боцман. - Ежели ты говоришь о тех, кого убил на войне, это нам не интересно! Здесь все хлебнули фронта по самые не хочу!

     - Нет, я не об этом, - всё так же спокойно, с чуть заметной усмешкой на тонком выразительном лице проговорил убийца. – Этот убитый – шестьдесят пятый солдат, которого я выследил и убил здесь, в самом гнезде революции.

     Кто-то сзади, стараясь протискаться ближе, прокричал:  «Эй, энто что же, вчерась ночью на северном вокзале солдатику живот, значит, распорот, на месте уложен, тож твоя работа?»

     - Моя! – спокойно ответил задержанный. – Я же говорю вам – этот – шестьдесят пятый. Я убивал их ночью, во время сна, вскрывая живот.

     - Он сумасшедший, - пробормотал боцман, пораженный услышанным.

     - Все одно! – закричали в толпе. – Ишь ты, какой выискался сумасшедший! Слышьте, товарищи, сколь солдат зарезал, сука! Его не то, что расстрелять, его замучить надо!

     Примолкшая было толпа опять загалдела. Жадная до крови, привычная к убийств, сотнею глаз она смотрела на человека, отправившего, по его словам, шестьдесят пять солдат на тот свет ударом ножа. Даже по их понятиям, эта цифра совершённых злодеяний производила впечатление и вызывала невольное уважение.

     - Антиресно выходит! – сказал матрос с испитым лицом. - Товарищи, ну пускай он перед смертью покается, как это он, значит, бедных страдальцев солдатиков, числом шестьдесят пять душ уложил. А там мы обсудим, как его за это замучаим.
 
     Хмурая ночь злобой и ненавистью дышала над городом. Город спал, измученный войной, голодом, революцией, и только эта черная толпа волновалась и, надсадно дыша, наваливаясь друг на друга, стараясь рассмотреть поближе этого замечательного человека, тискала друг друга, била по плечам и жила сладострастным ожиданием страшной пытки и казни.

     - Прежде всего, ответьте мне, кто вы такой? - спросил боцман, уважительно перейдя на «вы».

     Задержанный ответил не сразу. Он задумался на мгновенья, опустив на грудь свою сухую породистую голову…

     - Я мог бы соврать. Назвать любое имя. Документ у меня чужой, солдатский. Он принадлежал тому первому, которого я зарезал, под чьим именем живу, но я не хочу этого. Пусть перед моей смертью солдатчина узнает правду.
 
     Напряженно пожирая его глазами, тяжело дыша ему в лицо, теснились вокруг матросы и красногвардейцы. Властным взором привыкшего повелевать, приказывать и покорять своей воле людей, оглядел убийца толпу и раздельно, громко и отчётливо произнёс:

     - Я - штабс-капитан Иван Николаевич Семенихин! Коман…

      Взрыв негодования не дал ему договорить, оборвав на полуслове . Опять заметались в воздухе руки, то сжатые в кулаки, то потрясающие оружием.

     - Офицер! Ах, ты, мать твою! Это, товарищи, расстрелять его мало! Надоть убить так, чтобы памятно было! Своего брата солдата, туда- сюда, ещё и помиловать можно бы, потому, мало ли ежели затмение разума или темнота наша, а то офицер!
 
     - Тихо! – вдруг гаркнул начальник патруля. – Тихо! Боцман прав! Нехай, товарищи, он раньше доскажет, за что так притеснял... Этакое убийство!

     Голоса постепенно стихли. Жажда услышать что-то страшное, выходящее из ряда вон, вновь заставила людей умолкнуть и слушать этого невозмутимого человека.

     - Рассказывайте! – приказал начальник патруля.
 
     - Извольте! – офицер вновь широко улыбнулся толпе. - Три месяца тому назад наш полк самовольно оставил позиции на фронте и был отведён в резерв в город… Словом, в мой родной город, где у меня жила семья: старуха-мать, молодая жена и трое детей. Семью я с начала войны три с лишним года не видел. Мучительно стыдно было мне возвращаться домой без победы, самовольно, как дезертир. Мы, офицеры, пробовали уломать солдат, отговорить их делать это, но полком уже правил самозваный солдатский комитет, и сделать что-либо было невозможно. Офицеров не слушали - их оскорбляли...

     - Известно, у них завсегда солдаты виноваты! – снова перебили его из толпы. - Тебя послушать, так и в том, что войну проиграли, солдат виноват один!

     - Постойте, товарищи, дайте же слушать! – крикнул боцман. - А вы, товарищ, давайте уж покороче.

      - Я вас не задержу! – кивнул головой штабс-капитан Семенихин. - В городе солдаты взбунтовались, узнав, что после переформирования полк снова будет отправлен на фронт. Убили командира полка, почти всех офицеров. Ворвались в мою квартиру. Искали ценности. На моих глазах убили мою мать. Потом меня схватили и держали за руки, а над моей женой надругались толпой.  Её насиловали до тех пор, пока она не умерла… Тоже сделали с моею двенадцатилетней дочерью, а сына восьми лет и дочь четырёх - убили, закололи штыками. После этого меня отпустили. «Смотри и помни солдатскую школу» - сказали мне... И я запомнил. Наш полк разошёлся, и найти злодеев я не мог. И я поклялся отомстить всем тем агитаторам, которые смущают душу солдатскую. Я переоделся в солдатскую шинель, взял свой трофей -турецкий кинжал и стал бродить по тем местам, где собирались митинги, благо, было их немало. Я толпился с солдатами на митингах и слушал агитаторов. И когда я слышал призывы к бунту, к братанию на фронте, к убийству командиров, я не отставал от этого человека. И в эту ли, в другую ночь, на вокзале среди множества спящих людей, в притоне алкоголиков я настигал его спящим и творил свою месть. Я научился делать это в большом, плохо освещённом зале железнодорожного вокзала тогда, когда по залу ходили люди. Я ждал только, чтобы ближайшие уснули. Я постановил уничтожить шестьдесят пять агитаторов, потому что столько было тех, которые взволновали наш полк, творили убийства и насилия. Я не боялся быть схваченным, ибо что для меня смерть? Ничто! Что для меня мучения, когда я вспоминаю муки моей жены и дочери, свои муки. Я жажду мучений тела. Они дадут мне блаженство и искупление... Я желал только одного - выполнить цифру. Убить столько, сколько было негодяев в солдатском комитете. И до сего дня я берегся и был осторожен. Сегодня этот был последний, и я мог позволить себе маленькую роскошь: подойти и убить спящего на глазах у его бодрствующих товарищей... И я мог бы уйти. Меня бы забоялись с ножом. Но я бросил нож. И теперь жду смерти. Жду мучений. Я жажду смерти!

      Офицер опустил голову, готовясь принять смерть. Его губы, побелевшие от напряжения, шептали молитву. В молитве он отрешился от земного…

      Тяжелое, тягостное молчание и прерывистое сопение многих ртов и носов повисло над площадью. И была в этом молчании тупая и неповоротливая дума. Дума о том, что жизнь для этого человека во сто крат тяжелее смерти… Что оставить ему жизнь будет наиболее мучительною казнью... На многих лицах сквозило уважение к этому человеку, пренебрегшему смертью и убийством.

     Сырой сумрак висел над грязной, заплеванной площадью. Тускло мигали огоньки улиц предместья, убегавших в чёрную даль, к площадям и большим улицам спящего города, полного громадных зданий, дворцов, храмов, полного спящих людей.
 
     Штабс-капитан Семенихин закончил молитву и ждал.  Ждал первого удара, который страшен и мучителен. Потом наступает отупение, сознание угасает, и  боль теряет силу. И он ждал этого первого удара. Но его не было.

     Офицер поднял голову.

     Толпа матросов и красногвардейцев молча, понурившись, расходилась по площади. Он понял. Безмолвный народный суд приговорил его к самой жестокой пытке: жить. Семенихин снова опустил голову на грудь и вон пошёл с площади.

      Вот он вошёл в какую-то тесную, плохо освещенную улицу. Тревожно скользнула по грязи его тень, выявленная фонарем, протянулась до стены дома, заколебалась на ней и исчезла.

     И не стало видно и самого штабс-капитана. Ночные сумерки поглотили его…