Тому, кто никогда... Ольга Ланская

Ольга Юрьевна Ланская
Как хорошо, что ты умерла. Как хорошо! Я знаю, ты злишься, стараешься не думать о нас, потому что мы – твой вечный укор, упрёк, грязевый сель, все ещё бушующий у твоих ног – не перешагнуть.
Как хорошо!
Словно овца с плеч, – не овца – тяжкое от золота руно скинулось с плеч наших, хоть болит еще шея, несшая его долгие годы. И трудно распрямиться.
Жертва не может быть золотой, если ты не язычник, или, как говорила наша вильнюсская знакомица Бируте, "поганый".
Мы не поганые, не язычники. Мы – православные. Ты могла бы это заметить.
Но мы по-глупому, по-русски, верили тебе и несли на плечах твое наличие, как священники носят на плечах своих образ агнца.
И не могли позволить себе сбросить эту ношу.
А ты нежно лгала, что не можешь без нас.
А потом исчезала, не сказав, вернешься ли, и когда. И мы никогда не знали, где ты.
 
Иногда мне снились страшные сны, я просыпалась посреди ночи, не зная, где ты, что с тобой и есть ли ты еще вообще на белом свете, на какой стороне земли ты обретаешься сейчас.
Ты никогда не говорила, куда уходишь.
Ты просто бросала нас, как выбрасывают ветошку в мусоропровод.

И пустел дом, и в каждом его закоулке чудилось: а вдруг ты там, прикорнула, приехав внезапно с ворохом шуток, и, решив разыграть нас, задремала?
Но стоило включить свет, как убегали тени, пустели углы, и мы должны были признаться самим себе, что никто нигде не прячется, никто не собирается посмешить нас ворохом искрящихся шуток, и дом по-прежнему пуст, потому что в нем нет тебя.

А ты бродишь по лугам-морям, загораешь на каких-то самых экзотичных, самых жарких островах, потому, что ты любишь жару. Невыносимую жару. Такую, как любят ящерки, нет – змеи. Ты сама становилась вдали от нас клубком змей.
Ты – клубок змей, и глаза твои круглы и холодны.

Как хорошо, что мы выбросили все твои телефоны, стерли все связи-ниточки, всё, что душило давно не существующей твоей привязанностью к нам.
Много лет мы спасали тебя, бежали на выручку к тебе и ко всем и каждому, на кого укажет твой изящный пальчик.
Всегда, стоило тебе пискнуть.
И каждое в этом мире мы считали святым для себя, стоило тебе коснуться этого каждого.
Потому, что ты носила в себе нашего ребенка.

А когда он родился и начал ходить, ты позвала нас.
Вы усадили мне на колени голенького малыша, который до этого носился за улетающим черным, похожим на дятла, попугаем по огромной квартире, стараясь прихлопнуть дверь, как только птица присаживалась на нее.

– Зачем ты это делаешь? – спросила я. – Зачем ты гоняешь птицу?!
Ты остановился – крохотный малыш, твоя макушка была чуть выше моих колен, устало взглянул на меня и едва слышно сказал:
– Они велят!
И кивнул в сторону, где клубком стояли  вы обе – ты и твоя мама Бася.
– Зачем? – изумленно спросила я. – Ведь однажды ты убьешь птицу!
– Я тоже этого боюсь. Но они хотят, чтобы он все время летал, а то испортит что-нибудь…
И добавил едва слышно:
– Я так устал!
– Брось это. И никогда не гоняй птиц. У них слишком маленькое сердце, чтобы выдержать такое. Пойдем лучше на кухню. Попьем чаю.

Я развернулась и ушла в полутораэтажную кухню – так высоки потолки в доме, из эркера которого был виден Эрмитаж и Дворцовая площадь.

Чего только не было здесь, в помещении, которое называли кухней.
Здесь было полно всего-всего, потому что она заменяла собой и гостиную, и столовую, и место для готовки всевозможной еды, мытья грязной посуды и, конечно же, для приема не особо важных гостей.

Я села к круглому столу, а ты пошла к плите – варить кофе.
И только все расселись, как Бася внесла малыша и усадила его мне на колени.
Я невольно обхватила его левой рукой – как же мал он был тогда! И он прижался ко мне всем тельцем, привалился крупной головой и затих.
Я удивилась – зачем эти фокусы, но промолчала. А он сидел, усталый загонщик попугая и молчал, и не шевелился.

А напротив нас сидели вы обе такие разные из-за возраста, который однажды уравняет вас. У вас были одинаковые крапчатые глаза, и в них стояла омутом непонятная мне настороженность.

Больше нам его не показывали.
 
Три года он нуждался в нас. Три года он искал нас. Ему было так тяжело в чужом змеином логове, хоть и пахло оно лавандой и мёдом…

И ты – или твоя мама? – однажды не выдержали и привезли его к нам.
Он рванулся ко мне, словно ждал целую вечность, и Бася произнесла, как бы в забытьи, покачав черной кудрявой головой:
– Зов крови!
И, обращаясь к тебе, сокрушенно и зло произнесла:
– С этим ты ничего не поделаешь!
Ты молча взглянула на покрасневшую не то от гнева, не то от избытка полноты Басю, и промолчала.

А малыш все говорил и говорил, и ходил по дому, и осваивал вещи, принадлежавшие тому, кто никогда не вернется.

Осваивал так, словно знал их давно и заранее знал назначение каждой …

И снова Бася сумеречно повторила странную свою фразу:
– Зов крови…
Странную, быть может, потому, что я не слушала их.
Я смотрела на малыша – он был очень красив.
Смотрела и узнавала в нем того, кто уже никогда не вернется, но кого я буду ждать всю свою жизнь, а потому что, кроме него, какое-то время я перестала видеть всех остальных.
Они скользили, произносили что-то, чего-то хотели, за что-то дрались – мелкие неслышные рыбки в аквариуме. Я всегда терпеть не могла аквариумов.

А малыш все узнавал, все осматривал…
Открыл тяжелую крышку рояля и начал весело барабанить по древним клавишам из желтоватой слоновой кости, и вдруг попросил достать другой инструмент, который не так расстроен.

Откуда он знал, что есть другой?
Ему принесли синтезатор – последний подарок того, кто уже не вернется.
Синтезатор распаковали, подключили к электричеству, и малыш утонул в звуках, окружая себя голосами то пианино, то органа, то скрипки…

Иногда он поглядывал на меня, словно спрашивая, и я впервые за много лет счастливо улыбалась, видя перед собой того, кто вернулся.

...Залив был тих и спокоен. Мы зашли по трапу на яхту. Краешком глаза я отметила, что вокруг много незнакомых людей, но главное, малыш был с нами.
И поначалу все было хорошо, нас познакомили с капитаном, и я спросила, знает ли он что-нибудь про яхту "Русь"?

Спросила, потому что там были следы того, кто так и не вернулся однажды.
– Да, конечно! – сказал капитан, и глаза его светились солнечным морем и нежностью.
А пока мы разговаривали, я услышала вдруг как малыш нарочито громко и отчетливо говорил:
– Я их всех уничтожу, когда вырасту, слышишь?
Я обернулась.

Он был необыкновенно красив, и даже страшно было подумать, как не похож он будет ни на кого вокруг, когда вырастет, ошарашивающей, неземной своей красотой, которую дает только порода. И сквозь какую паутину чувств придется продираться ему всю жизнь из-за этого.

– Слышишь? Когда я вырасту, я уничтожу их со всеми их домами, машинами, фабриками, автосервисами, гаражами, дачами! Им все мало. Они покупают и покупают, и… Я ненавижу их! Ты понимаешь?
И он пнул кого-то невидимого в воздухе.
– Нет, – сказала я.
И огляделась.

Бася, уютно раскинув свои пышные телеса на корме яхты, громко хохотала в окружении каких-то мужчин над очередным анекдотом, наблюдая издали за происходящим.

А малыш буйствовал, и все взрослые делали вид, что ничего не видят и не слышат.
Увидев, что ты, оторвавшись от стола с винами и подружками, стала подниматься к нам на верхнюю палубу, малыш принялся пинать в проем трапа, стараясь достать до тебя, так любившую этого разгневанного черепашку.

– Это же мама! – сказала я ему.
– Я вижу, я и ее уничтожу, когда вырасту, я ненавижу их всех!

– Нет, – сказала я, сгребая в охапку худенькое, легкое, легче пушинки тельце, пинающее руками и ногами воздух над яхтой и в трюме – как это ему удавалось? – Ты никогда не сделаешь этого. Ты всегда будешь беречь эту девочку, потому, что она самая лучшая в мире, самая красивая так? Красивая ведь?
– Да. – тихо сказал Чебурашка.

– Ты всю жизнь будешь беречь эту твою девочку и защищать ее, ясно?
– Да, – так же тихо произнес он, разглядывая тебя, улыбающуюся и прекрасную.

Он словно впервые видит тебя. Затих, рассматривает.
А я гляжу на берег за его плечом.

Он медленно удаляется. Но не отпускает,  И к тихому гладкому, как зеркало, заливу, течет, рвется, спешит, заливая дома, дороги, улицы, зеленый берег его черная сверкающая душа.
Она зла.
Она не хочет опускать кого-то из нас.
 
Но паруса неслышно несут нашу "Гею" в море, и я вижу, как черный битум с разгона врывается в залив, рвется за нами, истончаясь по краям.
И тянутся к нам уже лишь щупальца – плотные, черные языки неведомого чудища, внезапно выпрыгнувшего за нами из потаенных глубин Города.

Но и они слабеют.
Город втягивает их назад, и они подчиняются, и всё шире становится ослепительно синяя полоса залива между нами.

Я молчу. Я знаю, что сегодня весь день море будет чистым и солнечно-спокойным. И недоступным для грязи. Беда отпускает меня, потому что малыш того, кто не смог вернуться, рядом. И я,сама не зная того, улыбаюсь...
Потому, что этого достаточно, чтобы жить.

А спустя много лет – десять, шестнадцать? – ты, глядя на меня сквозь странный прищур почти исчезнувших вдруг глаз, на прямой мой вопрос о Чебурашке ответишь:
– Нет-нет! Он не ваш. Он вам никто.
– Это правда? – Уточняю я.- Никто?
И земля рушится подо мной...
– Да, конечно!- говоришь холодно ты, хороня, запихивая в черную топку небытия всё, чем мы еще жили.
Издалека, почти неслышно и совершенно бессмысленно я пытаюсь пробиться сквозь толщу принятого ими когда-то, где-то, в одуряющей жаре чужих земель решения, о котором нам просто забыли, наверное, сказать:
– Зачем же тогда… Зачем ты и твоя мама…
– Нет-нет!.. – говорит она уже раздраженно, не сдерживаясь и не изображая больше вечную привязанность, такую легкую и веселенькую.

– Ну, что ж, – говорю я. – Ну что ж…

И мы похоронили ее. Вычеркнули. Забыли.
Забыли?..

Санкт-Петербург
26.06.2016