Понравившиеся строки Олеся стихи 1970-79 г

Федоров Мистик
Понравившиеся строчки из ранних стихов Олеси 1970-76 годов.  ''Сад чудес''

''Калейдоскоп'' из строчек, вырванных из текстов.

Под облаками мою окна,
и тряпки мокрые в руках,
чтоб засверкало все, что блекло,
Я мою окна в облаках.

Как чудно – смыть, отмыть, умыться –
долой все пятна и следы!
и стать лишь света ученицей
и стать помощницей воды!

Какое крошечное дело,
а кажется – уже вот-вот
все, что пылилось и тускнело,
на солнце весело блеснет.

Как ветер схож по звуку с альтом!
И музыка – уже близка, –
как ливень, грянет над асфальтом,
и – отразит он облака!

Листья липли к подошвам, и было покончено с днем.

Это драка с лобзаньями пьянки
выясняла, что каждый – и прав.

был в алом сад, был в белом старец
и тротуары – в голубом.

Воду не пью – я целую, целую, целую
в тонком стакане сырой ледяной водоем.

Свет падает вниз и сдается под пыткой,
а ночь подстрекает – увезть.
И кажется мне, что за этой калиткой
скрывается кровная месть.

Да, это она заскрипела засовом,
стесала порог сапогом
и ржаньем коня, и девическим зовом
поставила на ноги дом.

Ах, как он живет – я не знаю, когда в глухоманном краю
шарманка, как дочка немая, тоскуя, лежит на полу

Душа, словно ветка, качалась. Мы вышли в сияющий сад,
и песня уже не кончалась, и воздух был юн и крылат.
Шмели над цветами хмелели, и тек по листве аромат,
и вдруг виноградные трели вторгались шарманщику в лад.

От замерзших людей с замороженной репликой краткой,
от холодных квартир, где тепло – лишь намеком, украдкой,
от пространств ледяных, где над судьбами тешатся бесы,
где меня сочиняет остывшая жизнь поэтессы.

Полны листвою и водой
качелей лодочки, а рядом
свидетель жизни молодой –
шиповник смотрит грустным взглядом.

Даже если и малую спичку зажечь,
темноту победит ее бледное пламя,
так насколько же огненней бедная речь,
если сердце вдруг овладевает устами!

Школьник, сноб и сладострастник
знают, что Париж и праздник
нераздельны тут и там,
и стремятся в небе сером
к шпилям, башенкам, химерам –
Тюильри и Нотр-Дам.

Купола с колоколами,
демон с черными крылами,
дева, спящая в гробу, –
не на будничных событьях,
а на тайных перекрытьях
кто-то строит нам судьбу.

Говорила ты все невзначай.
Речь твоя на полслове кончалась,
и тогда, будто пряталась в чай,
ты прихлебом от нас защищалась.

Но мы долго сидели втроем,
пониманьем бессильным на взводе,
что зачем-то мы чай этот пьем
и цветок на клеенке обводим…

Бывшим хозяевам вдруг оказалось ненужным
заяц безухий и клавиши в пыльном мешке
рама, сундук, абажур и растенье в горшке.

и гости ушли и успели меня позабыть,
и свет потушили, и только открытою раною
кипит умывальник, где воду забыли закрыть

Смотришь пристально, неуловимо
мимо окон, людей, тополей,
мимо сумрака летнего, мимо
умоляющей жизни моей!

Люди, вам женщина эта опасна,
ибо она не вмещается в плач.

Безумная, куда я тороплюсь,
чего я жду, что знаю я, чем тешусь?
Тем, что в осеннем ливне – утоплюсь,
тем, что листом на дереве – повешусь?

ЛИВЕНЬ

Ливень рушился стонами, гвалтами,
лил всю ночь, и его знобило:
он меня разносил, разбалтывал,
ибо я его заговорила.

В каждом всхлипе, и вскрике и шорохе –
сквозь его гримасы и корчи
вести шли о промокшем порохе
и еще о какой-то порче.

Предал, выдал меня, твоим именем
заклинал, закипая пеной,
плел о том, что продал и выменял,
бил наотмашь, хлестал изменой.

Набивался репьями, перьями
в провожатые – до вокзала,
жарил, тыкал, молил суеверьями:
ни следа – утекло, пропало!

Утром встанешь – свежо: ни трещины,
ни морщин. Не божись – не меток:
жизнь в отмщенье плеснет, как женщина,

с прыти кошачьей – бежать.
С этого самого мокрого сада,
с запаха мокрой травы,
с мокрых ладоней, но дальше – не надо,
Иль не сносить головы.

В эту ночь я сожгла все любимые старые книги.
Ничего у меня не осталось, и все, что ни есть,
мне казалось хулою спесивца, безумца, расстриги,
лишь одно было верно и сладко – Медеина месть.

У моря, у скал, на земле этой пылкой
один есть средь прочих камней –
прозрачный, с таинственной розовой жилкой,
столь схожий с душою твоей.

А помнишь, когда волосной и пунктиром
два взгляда впервые сплелось,

Вьюга, свернись в спираль,
                в сеть заплетись, в кольца завейся.
Я знаю: ты можешь сокрыть следы и мотивы злодейства,
пыли снежной пустить в глаза
                и слезы выбить изморозью у века,
наконец, привести ко мне на порог вот этого человека!

Видишь, я всей душой к нему примерзла навеки!
Я усмехаюсь, сравнив: так примерзают реки
к стылой, строгой земле или так – гортанью каленой, –
на морозе, припавши, пьют
                из колонки железной зеленой!

Я ничего не прошу – ни жизни его, ни смерти,
а только места, чтоб встать поодаль на этом свете,
чтоб увидеть его, узнать, добыть из бедра, из снега…
Выпусти, вьюга, отдай, верни вон того человека!

Что ж возвращаться? Зачем расколдовывать тайны?
Скерцо и форте – в такой-то заплеванной чайной!

Так много в углах завалявшихся спичек и мелочи.
Так много в душе перегноя, угара и падали!

Но там, где мрак, где ночь подобно страху
и где прохожий смотрит людоедом,
она из жалости да за него – на плаху,
она за ним, а он за нею следом.



Понравившиеся строчки стихи Олеси
1974- 79 г.
( строки ''вырванные из текста. Калейдоскоп)

Хорошо ль в такой неволе
всей юдолью прозябать,
это вспаханное поле
черным телом удобрять?

Прокликушествую лучше,
прокукушествую век,
пятаки труда с липучих
сброшу со слипучих век.

 запахах бани, и хлева, и хлеба,
В черной заботе, как в куче угля,
средь общепита и средь ширпотреба
шею вдруг выпростав и оголя:
– Вот она – я, твое детище, небо,
Я – твой ребенок болезный, земля!

С каким-то паршивым окурком,
с пространством, как будто в венце,
с какой-то забытой мазуркой,
с упрямством на смуглом лице;

Такой осенний день:
простудный воздух гнилостный,
мразь, морось, дребедень,
ни жалости, ни милости.

Лицо в воротнике,
сама в себе я по уши,
на чьем-то языке
я, верно, крик о помощи.

Расскажи мне, как я изживала
эту жизнь на холодном ветру,
как слова, все слова изжевала
и немою, немою умру…

Выходи, начинай поединок
с толстокожею злой глухотой!
Спой – ответят тебе без запинок,
сядет жук на дырявый ботинок,
и взорвется бутон налитой.

Так обошлось бы, да сказал: «Служу
и ничего на ветер не бросаю!..»
И началось – сквозняк по этажу
зашлепал вдруг, как женщина босая.

Не сладишь, нет, и не перехитришь
стихии шквал, природы окаянство, –
ты – бредишь, ты – сгораешь, ты – горишь,
ты – точкой удаляешься в пространство!..

а не то –
петушиная истина из-под пальто
вдруг да высунет голову – и –
гребень в масле, а горло в крови!

Как ты любил полуночных такси обещания
прочь увезти от проклятой, несчастной, с трудом
произносимой любви в лихорадке прощания,
комкая варежку с мятым последним рублем!

Как ты любил воздух города – плотный спрессованный
разноголосьем таинственных мощных флюид,
дружбы навеки, когда – словно мелом рисованный –
месяц молоденький в небе неблизком стоит.

ШКАФ

Вот как – душу промотала,
размотала, словно шарф,
все секреты разболтала,
разметала жизнь – и вспять:
в тот облезлый, в тот чудесный,
душный, тесный, пыльный шкаф
спряталась от всех, как в детстве,
чтоб обиду в нем заспать.

Ах, как тесно, безызвестно,
как пустынно, как темно!
Сколько пыли, нафталина:
вещи срока ждут и спят,
а на свет и воздух выйти всё равно предрешено –
в шляпке с фруктами старинной,
в платье бабкином до пят.

А воздух так туго натянут,
                что отталкивает каждый натужный вздох.
Глубоко и торжественно
                надобно им дышать, ни о чем ином не радея…

Ибо только доверишься сытости, лести, достатку,
на себя покиваешь, заслуги, как пальцы загнешь,
и – провалится пол, и за окорок спляшешь вприсядку,
и хмельною блудницей на зеркало жизни дохнешь!

ГАДАНИЕ  НА  СПИЧКАХ

Две спички вынь, но не бери горелых! –
и вынь не до конца, а коробок закрой,
да так, чтобы два спичечных, два белых
древесных т;льца встали пред тобой.

Зажги огонь. И – пусть они взорвутся!
Он и она – им душно, тесно тут!
Они то огненными шеями сплетутся,
то руки черные разнимут-разомкнут.

То вдруг поклонятся, то выпрямятся строго,
а то совьются в жгут – навек! вдвоем!
О, только не дыши и коробок не трогай!
И нас не потуши, заботясь о своем!..

СОН

Мне снился сон. Он шел путем моим.
Там, на вершине над потоком горным,
я видела тебя. Ты выглядел чужим,
ты страшен был мне в одеянье черном.

И ты настолько был несхож с собой,
что в ужасе я к скалам прилипала:
да ты ли это? Или тот, другой,
чтоб, обознавшись, я во тьму упала?

Да ты ли это? Острые лучи
вонзились в спину мне, тропа прогнулась.
«Ты иль не ты, – я крикнула, – молчи!»
И ты молчал, и я живой проснулась.

И когда меня убеждают, что болезнь из болезней
то, что в мире зовется любовью,
                и она разбивает сердца,
всё подробнее вспоминается, всё чудесней:
вот – мы уже выходим,
                спускаемся,
                спустились с крыльца!..

Утром проснешься – туманнейшим дурнем на свете.
Вспомнишь – на даче и лето. И завтракать надо.
Равно и жить. Ну а тут уж соседские дети
дышат сопливо и просят малину из сада.

Упадают яблоки, созрев,
наступают сумерки теснее.
Воздуха плотнеющий напев
явственней, надсаднее, страшнее.

Уезжают дачники. Сады
одичало ринулись в окрестность.
Ливнем наливаются следы
и уводят ночью в неизвестность.

Не ищи того, кто бы помог
в час, когда предметы умирают, –
слово вырывается иль слог,
словно клей, к утру загустевают.

Больно все средь гибельной поры –
дни ложатся в землю, словно листья.
Но вольно принять их, как дары
бедности, свободы, бескорыстья.

Там, где люди живут – уж не выветришь дух общепита.
Там парадная лестница чествует призраков быта.
По торжественной лестнице – в омут запутанных улиц –
из гордячек и дочек, из модниц, и скромниц, и умниц!

И за то, что когда-то, стыдясь, я стирала румянец, –
я сера, словно день, полюбившая горечь и пьяниц.
Мне их темные речи – милей щебетанья и личек –
из просторных гостиных –
                да в тамбур ночных электричек!
....

то затянет нуду, то таким откровеньем шарахнет,
то хранителем глянет, то близкой бедою запахнет…

И за всю эту речь, что вовек не поймет иностранец,
до отдушины слёз – со слезами люблю этих пьяниц!

НОЧНЫЕ  СЛУХИ

– Ты послушай-ка, что люди говорят,
мол, над каждым пьяным, спящим на снегу,
будто круги, круги светлые горят,
и течет сиянье по воротнику…

– Что ты, что ты! Небу нынче не  с руки
приглядеться – кто ж персты к нему простер:
все-то вьюга занесла товарняки,
весь-то стужа заколдобила простор!

– Я сама видала – спал мужик хмельной,
мордой красной тротуар раскровенив,
не глядела бы – прошла к нему спиной,
да вернулась, будто что-то обронив.

Ну а там – как будто свет на покровах –
Тот, Кто милостив и в сердце жив простом,
встал у пьяного дурынды в головах,
трижды, трижды осенил его крестом!..

То-то вьюга лютовала и мела,
то-то тьма снег; обуглила, и вдруг –
пьяный встал, а ночка темная была,
точно выпала у ангелов из рук…

когда позёмка заметает след,
и тьма дорогу к дому закрывает,
и случай, как разбойничий кастет,
тебя в любом проулке поджидает.

Но, может, блаженный – свой голос в тумане унять,
шагая в затылок судьбе своего поколенья,

В нас столько мрачной тьмы, что зрачок наш черен
и ширится, когда подносят ночь к глазам.

 
[ В другое время понравились другие строчки в тех  же стихах]

РОДНАЯ  РЕЧЬ
1976-1981

Муза
…И кивала мне старуха в черном платье исступленья –
с мертвым глазом, с хищным носом, с оттопыренной губой.

Шел и ты – глаза дурные, пальцы красные, кривые
по привычке пианиста крепко чувствовали звук
каждой капли: начинался – дождь, и струи дождевые
пробежали между нами, и погасло небо вдруг.


Так брели и выходили из тяжелого тумана
сноб, игрок, романтик, мистик и высокомерный смерд,

Первенец

Хотелось бликов, ласточек, стрекоз,
чтобы пространству плакалось и пелось,
и шепота, и шороха, и слез,
и бабочки, и бабочки хотелось!


( Возлюбленный)

И пока ты прощался со мной на ходу, и пока
разжималась, меня выпуская на волю, рука,
и пока за тобой зарастала дорога травой,
в небесах я читала:
«Вот это – возлюбленный твой!»


Отповедь

Мне полюбилось носить неудобные платья,
в тесном дворе, размахнувшись, ковер выбивать,
вешать белье, раскрывая такие объятья,
что, задохнувшись, пространство могу целовать.

***

Если двое иль трое средь ночи, в дыму
сигаретном на кухне сидят,
то они не подвластны уже никому,
кроме тайны земли, уходящей во тьму,
и в основе которой – разлад.

***
ВОПРОС

Случалось ли вам средь людей,
их речи заслушавшись куцей,
забытья всей жизнью своей,
всем сердцем от них отвернуться
и мысленно сто площадей
пройти, чтоб о слово споткнуться
и снова средь тех же людей
с иным ощущеньем очнуться?...

Расслышать сквозь гомон тщеты,
сквозь бледную ткань суесловья
в них музыку детской мечты,
забитой впотьмах нелюбовью;
увидеть сквозь позу, игру
в их душах – надрывы, надломы.
Все слезы их глаз – на ветру
и душном отсеке их дома;
спросить – и услышать ответ,
взглянуть и увидеть их лица,
продраться сквозь сумрак на свет
и к Богу сквозь пошлость пробиться?

***
Майорик

Майор шагает через ливень.
Он поднимает воротник,
ни резкость черт,
ни четкость линий,
не нарушая ни на миг:
строга шинель его до пят,
и сапоги его хрустят.


Иль он не слышит эти трубы,
такие гулкие к утру,
что о любимой и безлюбой
земле подумаешь: «Умру…»

***

Выдумав крылья, надеясь на тело,
в мир с колокольни шагнуть я хотела
выше лесов и полей,
выше твоих бездорожий и выше
собственной жизни и собственной крыши,
выше природы своей.

Но оказалось, что крепок твой норов:
на самозванца найдется Суворов,
и не спасется беглец,
падшего примет рудник безотказно,
и с высоты упадет безобразно
верящий в крылья гордец!

***

Вот и осень в России сереет,
и ползет по земле нищета.
– Страшен тот, кто страдать не умеет, –
говорит и целует в уста.

Ах, Россия, да полно дивиться,
ты сама ведь без веры темна,
ты же – злодейка, ты – детоубийца,
ты – забывшая Бога страна!

Всяк в тебе – упадет, околеет
да во тьме не отыщет огня…
– Страшен тот, кто страдать не умеет, –
повторяет, целуя меня.
***

И когда мелкий дождичек землю кропил,
и когда тот, кто ближним был, деньги копил,
тот, кто рядом был, потно, небрито храпел,
тот, кто был недалеко, – душевно болел;
тот, кто возле был, – в карты семью проиграл,
тот, кто подле был, – тяжко темно умирал, –
всех и каждого так ты просила: «Прости»
и тянула им небо в горсти…
..

Не вступившая в мелкий дележ правоты,
у забытых могил ты сажала цветы.
Прорастали равно они – жирный паслен,
сухощавый репейник, роскошный пион,
львиный зев истеричный и нежный левкой,
и такой разливался покой,
что мне вдруг показалось, что чуден и прост
(за деревню и – рощицей) путь на погост.

***
  САД

Он сулил мне бенефис первой дачницы,
сан последней из отшельниц на тризне, –
так хранил, как тщится мать-неудачница
уберечь родное семя от жизни.
***

Родина

Что же в тебе тот, кто любит, тот бьет и бросает,
тот, кто хохочет, тот давится комьями слез?

***
НЕВИННЫЙ

Дождь колошматил, а ветер довел до угла.
Далее шли три барака, вдали было плоско.
Съехав на землю, по-детски безвольно спала
пьяная баба под куцым навесом киоска.

А между тем пробегала уже молодежь
на итальянскую ленту с названьем «Невинный»,
далее – дачи, и так незаметно пройдешь
с хмурыми сумками путь этот долгий и длинный…

Право, невинный! А если ты в чем виноват,
так ведь не в бабе, не в темном разврате умишек,
так ведь не в этом – повторенном тысячу крат
ряде продрогших, протухших, прогнивших домишек.

Право, невинный, а если виновен, то не
в этой промозглости, не – опустив остальное –
в том, что гуляет по самой широкой стране
глупый кастет, чтоб сказать тебе слово стальное.

Дождь между тем всю округу рябил и знобил,
ветер меж тем – налетел, подхватил, искорежил.
Право, невинный! Но что ж ты так мало любил,
что ж ты упал и уже от удара не ожил?!

***


ОБ ЭДИПЕ

Окраина, полночь, отчаянье, бездна:
ни сил, ни автобуса, ни провожатых,
и это – напрасно, и то – бесполезно,
и главное – негде искать виноватых.

И это – трагедия? Изморось фальши,
старенье, разлада гигантские дули,
и холод безбожья: чем  хуже, тем дальше.
Лукавые греки, вы нас обманули!

Вам все – и возвышенный слог, и Парисы,
и золото моря, и голос природы,
и Бахус, и бабочки, и кипарисы,
и чутких небес населенные своды!

А тут – ни подсветки нет, ни декораций.
Тут женщина, улица, дом, где чужие,
куда через хаос и хамство продраться
сложнее, чем вымостить все мостовые.

Тут служба и тяжба, вражда и обида,
судьба и окрестность сроднились навеки:
все свалка, все серость, и все перерыто,
а это трагично, поверьте уж, греки!

Когда же вокруг эта темень и слякоть
что делать нам с жизнью – на вскрике, на всхлипе,
как вдруг не забыться, как вдруг не заплакать
О пр;клятом вашем, проклятом Эдипе!

***
ПУТНИК

– Ишь ты, рожа немытая, рваный пиджак,
забулдыга, бродяга, туда тебя так.
Может, беглый ты, может, впусти тебя лишь –
ты нас по миру пустишь, а дом подпалишь!
Знать, есть грех на душе, коль средь темных болот
ошиваешься ты – кто ж тебе отопрет?

***


ДЕЛО И СЛОВО

Так начинаются все испытанья:
что ты полюбишь – тем будешь храним ты.

***

О  СЕБЕ

Непреложным вдруг стало, насущным
о себе, как о третьем лице,
рассуждать, восседая в грядущем,
точно в кресле на дачном крыльце;
о себе, как о давнем преданье,
рассуждать, начиная с сего:
«...И она полюбила страданье,
прежде чем испытала его…
Ей мерещился жертвенный жребий:
кровь на лбу, на руках волдыри.
Из сокровищ, пустот и отребий
ночь взяла она в поводыри.
Ей хотелось присвоить у века
полусвет одинокой звезды,
зверя в чаще, лицо человека
с отпечатком пропащей судьбы;
вещий сон, долгий путь, бездорожье,
мутный ливень, поля и леса,
чад куренья, облитые дрожью
закипавших страстей голоса…»

Ну а дальше – что сделалось с нею?
Не сгубил ли ее лиходей?
Не замерзла ль в объятьях Борея?
Не погибла ль от злобы людей?
Нет, – потупясь себе отвечаю.
Всё в порядке, – она говорит. –
Крепко спит, любит пряники к чаю,
в тщетной бедности мужа корит.
Мерзнет в холод, в жару обмякает,
тянет лямку усталости злой
и заботою дня истекает,
в руки белые пав головой.

И не видит она, и не слышит,
что какое уж время подряд
у нее нет ни дома, ни крыши:
ливни стрелы повсюду летят!
И не чает она, и не чует,
что идет по родимой земле,
под звездой своей мутной ночует
и блуждает в предутренней мгле;
что природа загадочным жестом
сочетала царя и раба.
И – слились испытанье с блаженством,
смысл со словом и с жизнью судьба!

( !!!!!)

***

ДВАДЦАТЬ  ПЯТЬ  ЛЕТ

Время свертывается, как удав,
                наглотавшись живого тела;
как могущественная река, мир подносит к своим устам.
И шуршит шершавая жизнь, заплетясь за куст чистотела,
за шиповник держась, прильнув
                к можжевеловым злым кустам.

Мне же двадцать пять долгих лет
                в кольцах дерева и удава!
В водяных непрочных кругах
                канул камень, брошенный мной:
двадцать пять мимолетных раз
                он коснулся воды шершаво,
двадцать пять единственных раз
                прошуршал воздушной волной.

Жизнь боится сойти на нет,
                жизнь боится сорваться с круга:
недоверчиво смотрит вдаль, настороженно тянет нить,
говоря, что легче свести скалы Севера с пальмой Юга,
чем свои следы разыскать и дела свои изменить.
***
УЖЕ ТУТ

По Иосифу Флавию – к Пасхе заклали примерно
триста тысяч отборнейших агнцев, Талмуд же гласит –
вдвое больше, –
                поскольку лишь кровью смывается скверна,
и душа перед Богом, как облачко дыма, висит.

...

А при этом – уже приготовлена горница: вымыто блюдо,
благолепен Сион, препоясан, одет и обут
всякий званый на пир. И прекраснейше видно отсюда,
что твой Царь молодой на заемном осле уже тут!