Ирреальный Мир 18 Конец

Виктор Решетнев
                18

                Глава Х
 
«Пусть выгоняют», — в каком-то окончательном безысходном порыве решаю я.
В общежитии — тишина, никого нет, и мне вдруг совершенно безразличной становится дальнейшая судьба.
Пойду в армию. Чёрт с ней, с бестолковой жизнью и розовыми мечтами.
Вечером того же дня я сижу в пустой комнате и, не мигая, смотрю в окно. Чудится мне в его чёрном проёме что-то трагичное, жалкое, полное безысходной тоски. Я сижу не двигаясь, вспоминаю прошлое и думаю о ней. Как хорошо, как сладостно думать о прошлом. Куря сигарету за сигаретой, я постепенно погружаюсь в мир грёз, который один теперь для меня реален. В это мгновение я чувствую себя самым счастливым, несмотря ни на что. Я вдруг чувствую на грани галлюцинации её присутствие во мне... 
… Любовь моя, где ты? В какие дали унеслась ты от меня, где спряталась? Помнишь, ждёшь ли меня?
Я сейчас один в комнате сижу за столом, передо мной зеркало, я смотрю в него и вижу твой взгляд. Смотрю на твою светлую улыбку, на глаза бездонные, как тёмное небо; они блестят радужным слезинками, они глядят мне в душу.
Иришка, милая моя, прошло уже много-много дней нашей разлуки, но я всё помню, я ничего не забыл — ни одной минуточки, ни одной секунды, проведённой вместе. Тебя кто-то насильно оторвал от меня, и рана эта не заживает с тех пор. Она кровоточит и ноет.
    Я закрываю глаза и вижу будто наяву твоё лицо, глажу пушистые волосы, чувствую робкое дыхание девичьего тела. Вот он я, что же ты не идёшь ко мне? Зачем заставляешь страдать, принимать нечеловеческие муки? Зачем жить, если нет тебя, нет твоей любви, твоего тела, не слышно родного до боли голоса?
Что за жизнь без тебя? - унылое тягучее время, ничтожное и мерзкое по своей сути. Убогость бытия меня томит, мне неинтересно жить, все мои чувства умерли, они не воспринимают окружающий мир, он чужд мне. Есть только я и ты, которая внутри меня, но где же ты, которая должна быть рядом? Где ты, моя Иришка?
Посмотри, я плачу, слёзы текут по моим щекам. Зачем жить, если жизнь невыносима — одна сплошная боль.
Единственная осталась у меня отрада — ночь. Ночью, ложась спать, я мысленно уношусь к тебе, я брожу с тобой по нашим местам, брожу вновь и вновь. Я целую твои губы, лоб, ресницы, прижимаю к груди твои ладони, я в сотый раз признаюсь в любви к тебе и вижу ясный нежный свет твоих глаз. Он струится из самой их глубины. Это ниточка, которая поддерживает мою жизнь, благодаря ей я существую.
Я верю, ты где-то рядом, и знаю, что мы с тобой всё равно встретимся. Пусть это будет не на Земле, пусть это будет в другом пространстве-времени, даже на Том Свете, но мы будем вместе. Иначе пусть всё провалится в бездну и разорвётся сущность этого бытия...
     Я роняю голову на стол и слёзы медленно скользят из глаз. Я не рыдаю, не плачу, совершенно спокоен, но слёзы… слёзы о потерянной любви, о загубленной жизни — обильные и горькие — застилают глаза. Мутным взором я снова и снова смотрю в ненавистное зеркало и вижу там самое несчастное на свете лицо. Это лицо принадлежит мне, но странно, оно вдруг кажется каким-то другим — одухотворённым, и есть в нём ещё что-то такое, что привлекает внимание. И тут до меня доходит: на этом лице нет прыщей, ну совсем… ни одного! Я тщательно, сантиметр за сантиметром просматриваю кожу на нём — она оказывается гладкой и чистой, без какого-либо изъяна.
«А ведь я завтра же к ней поеду, — проносится в голове шальная мысль. — Пусть она не примет меня, пусть прогонит, это неважно — лишь бы увидеть её ещё хоть раз, и, может быть, поговорить, а там… Нет, так просто я не сдамся. Тем более и прыщей нет, — обрадовано подбадриваю я себя и ещё раз внимательно смотрюсь в зеркало. — Поеду-ка прямо сейчас, наконец, окончательно решаюсь я, — не буду откладывать на завтра. Завтра я могу передумать, не всегда ведь утро мудренее вечера».
     Весь следующий день я мирно дремлю в скором поезде «Москва — Бухарест» и ровно в восемь вечера прибываю в Кишинёв. Город встречает меня как старого друга — тепло и приветливо. Сойдя на перрон, я легко шагаю по знакомому маршруту. Быстро вечереет, монотонный шум улицы убаюкивает сознание. Я страшно боюсь подумать о предстоящей встрече, боюсь представить её, угадать, что из этого получится. Пройдя большую часть маршрута, я вижу, что совсем стемнело. Неожиданно уверенность и спокойствие, не покидавшие меня в течение дня, уходят. Они улетают, рассеиваясь как дым. В висках начинает стучать, по телу пробегает противная дрожь. Я вытираю со лба испарину и чувствую, как намокшая рубашка прилипает к спине.
«Надо закурить, — пробую я успокоить себя, — и немного переждать».
Но, выкурив три сигареты подряд и постояв в нерешительности с полчаса, храбрости не прибавляется.
«Всё же я пойду туда, — пересиливаю я охвативший меня страх, — сегодня мне надо быть сильнее себя».
Подойдя к дому, я, не раздумывая, открываю калитку и осторожно прокрадываюсь к окну. В нём ярко горит свет. Почти прильнув к нему, я заглядываю внутрь.
Иришка сидит за столом и что-то пишет, на ней красивое тёмно-красное платье, у неё новая прическа. Лёгкая прядь волос касается ее щеки. Иришка изменилась, я отчетливо вижу это — здорово повзрослела и стала совсем чужой. Лёля недавно говорила, что она поступила в институт, наверное, сейчас делает домашнее задание.
Внезапно раздается резкий скрип входной двери, и я пулей вылетаю на улицу.
«Что это было? — лихорадочно стучит в висках. — Чего я так испугался? Это же не их дверь открылась, а соседская. Надо немедленно успокоиться и снова туда пойти… Ты обязан хотя бы проститься, — ласково увещеваю я себя. — Ты должен сказать ей слова прощания, а потом поцеловать, и только после этого уйти навсегда».
Я продолжаю мысленно упрашивать себя, но чувствую, что уже не смогу так легко повторить предпринятое полчаса назад. Это выше моих иссякших сил.
Какого же рожна я тогда сюда приехал?
Я снова закуриваю, продолжая нервно прохаживаться вдоль каменного забора. Вокруг уже абсолютно темно, редкие парочки прохожих движутся по противоположному тротуару. Ничего не соображая, я бросаюсь навстречу одной из них.
— Молодые люди, — кричу я, — помогите! Я приехал сюда за тысячу километров к девушке и теперь не знаю, что делать.
Глаза у молодых людей округляются — вполне вероятно, что они принимают меня за сумасшедшего. Я хватаю девушку за руку и умоляюще смотрю ей в глаза. Парень с ужасом взирает на меня, не зная, что предпринять.
— Подождите, не уходите! — лихорадочно выкрикиваю я. — Сейчас я всё расскажу. Я приехал из Брянска, у меня здесь любимая девушка жила. Вообще-то она и сейчас здесь живёт. Она там, — показываю я рукой в сторону калитки, — во дворе первое окно направо.
На секунду я перевожу дыхание и продолжаю:
— Сходите, пожалуйста, к ней, скажите, что её парень из Брянска приехал. Попросите, чтобы она вышла хотя бы на одну минуту, а то у меня нет никаких сил.
Голос мой настолько умоляющ, что молодые люди, опешившие сперва от моей выходки, в конце концов, сжаливаются и решают помочь.
— Вот это любовь, — говорит девушка, с укоризной поглядывая на парня, — не то, что ты. — И, обращаясь ко мне, добавляет:
— Не волнуйтесь, мы все сделаем, как вы просите. Мы сделаем это для вас обязательно.
Через несколько секунд они скрываются в темноте двора, а я, трясясь как в лихорадке, прячусь за толстое дерево.
«Сейчас она выйдет, — радостно бьётся в груди,  — сейчас я увижу её».
Я осторожно выглядываю из укрытия, калитка во двор открыта, но из неё пока никто не появляется. Наконец парочка показывается, но выходят они одни. Иришки с ними нет. Увидев меня, прячущегося за деревом, направляются ко мне.
— Идите туда, — говорит девушка, стараясь уверенным тоном приободрить меня, — не бойтесь. Она там одна сидит. Мы с ней говорили через окно про вас, но она жестами показывала, что не слышит. Идите сами, не бойтесь.
Девушка ещё раз с нескрываемым удивлением смотрит на меня, и они уходят.
      Неуверенно, но твердо, решив всё же завершить предпринятое до конца, я шагаю в открытую калитку и иду во двор. Через секунду я снова у окна. Иришка сидит всё в той же позе, старательно пишет. Я не могу оторвать от неё взгляда и долго стою не шевелясь. Проходит пять минут, десять, двадцать, ход времени теряет смысл, и я опять начинаю чувствовать ирреальность происходящего. Наконец не выдерживаю и костяшкой указательного пальца стучу в окно. Спина Иришки напрягается, но сама она остаётся неподвижной и продолжает писать. Я стучу громче и замираю, она снова никак не реагирует. Я стою, растерянно смотрю, как она заканчивает писать и начинает укладывать портфель. В окно она по-прежнему не смотрит.
«Почему ничего не происходит? – бьётся в голове, будто в клетке, неразрешимая мысль. – Почему?»
И вдруг… Неожиданный резкий шаг в мою сторону, я ничего не успеваю сообразить. Иришка быстрым движением задёргивает штору. Я оказываюсь перед сразу ставшим тёмным окном и ничего не понимаю. Затем свет в комнате гаснет, и с ним гаснет моя последняя надежда.
«Всё кончено, — страшно просто думаю я. – А ты ещё чего-то хотел, хотел по своему усмотрению выбирать, думал, что ты не скот, мнил себя избранным. Вот и получи свой смысл жизни. Ты заслужил его».
   Я медленно выхожу на улицу, дрожащими руками нащупываю в кармане сигареты, спички, достаю их, торопливо закуриваю.
Внутри что-то противно звенит, уши заложило, как при посадке самолета, к горлу подступает тошнота.
«Хорошо бы совершить самоубийство, в таком состоянии это легко сделать… Что это? – пугаюсь я,  – мысль ли такая пришла в голову или наваждение какое»?
Я задираю голову и смотрю в небо на свою звезду.
«Нет, не спасла ты меня. Не уберегла мою единственную ответную любовь!»
Обдумать положение я решаю по дороге на вокзал, но, чем больше думаю, тем яснее осознаю безысходность ситуации. Мысли путаются в голове, теснятся, и ясно вырисовываются лишь какие-то болезненные обрывки: то я целую Иришку в валах, то выдавливаю себе на щеках прыщи, то нежно обнимаю её, то с брезгливостью смотрю в зеркало, то вдруг приходит идиотская мысль об инопланетянах – хорошо бы, чтобы они меня сейчас забрали… то наваливается полная безысходность.
«Наверное, она не услышала, как я стучал»,  — является неожиданно спасительная мысль, и я хватаюсь за неё, как утопающий за соломинку.
Но ведь окно одинарное, и я прекрасно слышал, именно слышал, а не только видел, как она укладывала портфель. Кажется, она лгала и тем молодым людям, говоря, что не слышит их. Если бы она действительно не слышала, то вышла бы во двор узнать, что случилось и почему это незнакомые люди стучат ей ночью в окно. В том-то и дело, что она всё прекрасно слышала и поняла с самого начала, потому и задернула штору. Но я так просто не сдамся, утром я снова туда пойду. Я подкараулю её, когда она будет идти в институт, и скажу ей всё.
     Но приходит утро, которое оказывается ничем не лучше вечера. Утром, когда так свежо, когда так хочется жить и смеяться, этим чистым октябрьским утром ничего не происходит. Абсолютно ничего. Я хожу вокруг Иришкиного дома, но хожу далеко, подойти ближе не хватает сил. Я блуждаю по каким-то узким улицам и переулкам несколько часов подряд – вероятно, Иришка уже давно ушла в институт, а я всё хожу взад и вперед и никак не могу снова подойти к её дому.
    Часов около двух пополудни я сворачиваю в первый попавшийся магазин, покупаю пять бутылок вина, четыре бормотухи и одну марочного «Чумай», взваливаю потяжелевшую сумку на плечо и, сгорбившись, плетусь к вокзалу. Тёплый воздух струится вверх от нагретого асфальта, в нём медленно кружатся пожелтевшие листья. Навстречу попадаются прохожие, все как на зло молодые, красивые, довольные собой, и вообще – вокруг осень, золотая пушкинская осень -  пора увядания любви.
«Зачем мне такая жизнь?! – в безысходных конвульсиях кричит мой внутренний голос. – Такая несправедливая и подлая. Зачем она строит препятствия, которых нельзя преодолеть? Или она, глупая, думает, что после этого я стану лучше и чище, добрее и справедливее? Или, быть может, она, кощунственно злорадствуя, полагает, что, только пережив такое, я стану счастливым? …Ха-ха-ха!!!»
    В поезде в купе я еду обратно с тремя молдаванами. Всю дорогу мы пьём. Выпиваем мои четыре бормотухи, потом – их шесть; затем старший молдаванин – он, кстати, едет на постоянную работу в Коми АССР, т.е., выходит, почти что мой земляк, особенно во хмелю,  — так вот он достаёт двадцатилитровую канистру самодельного кальвадоса, и мы пьём его чайными стаканами. Вернее, пью уже я один, молдаване вырубились. Самый младший из них, не выдержав львиной дозы, облевался. Зашедший в купе проводник сперва долго кричит, размахивая руками, но я наливаю ему полную кружку кальвадоса, и на моих глазах происходит метаморфоза. Опорожнив кружку до дна, проводник крякает, вытирает губы рукой, затем берёт тряпку и сам убирает блевотину. Странно, необычно наблюдать, как за кружку самогона убирают чужие и не совсем переваренные харчи.
Я сижу до глубокой ночи, окруженный богатырским храпом потомков Котовского, потягиваю кальвадос и курю сигарету за сигаретой. Голова наливается свинцовой тяжестью, но я не пьян нисколько.
В полночь выхожу в тамбур и решительно открываю входную дверь вагона. Снаружи темно, холодный ветер порывами залетает в тамбур, обдувает разгорячённое лицо. Я берусь за поручни и приготавливаюсь прыгнуть в чёрную пустоту дверного проема.
«О чем же подумать мне, прежде чем сделать смертельный шаг?  — бьётся в голове судорожная мысль. – Все самоубийцы в роковую минуту о чём-то думают, пишут записки: «В моей смерти прошу винить К.» или «В моей смерти ни виноват никто». Что вспоминают они у последней черты? И о чем подумать мне»?
Я напрягаю мозг, морщу лоб, но в голове чисто – никаких дум, никаких воспоминаний.
«Тем лучше», — мелькает последняя мысль, и я крепче сжимаю поручни. От неимоверного усилия белеют пальцы. Поезд мчится с бешеной скоростью, вагоны на стыках качаются из стороны в сторону, как когда-то наш катер в Выми в хорошую волну.
«А что если я сейчас свалюсь туда помимо своей воли? – неожиданно трезво думаю я. – Ведь всё же я пьян, как ни говори. И получится, что не я распоряжусь своей бесценной жизнью в данную минуту, а слепой случай. Ну, уж нет, дудки, на это я не согласен!»
Резко захлопнув дверь, я направляюсь обратно в купе. Молдаване по-прежнему храпят, я поправляю младшему подушку и залезаю на свободную полку. Напоследок еще раз закуриваю и, ни о чём не думая, стараюсь заснуть.
Утром просыпаюсь оттого, что проводник трясёт меня изо всей силы.
— Вставай! – испуганно орёт он. – Уже давно твой Брянск, через минуту в Москву отправимся.
Я слезаю со второй полки и тут же валюсь на пол, как срезанный сноп, пробую подняться, но снова падаю. Я пьян в стельку. Ночью во время сна, нервное напряжение спало, и алкоголь сделал своё дело.
Под руки старший молдаванин с проводником выводят, а скорее, выносят меня из вагона,  так как ноги волокутся сзади, и оставляют на перроне.  Я хватаюсь за фонарный столб, но всё равно удержаться на ногах не могу и падаю на землю.
Поезд тихо трогается и плывет в сторону. Я предпринимаю следующую попытку подняться – ничего не выходит. Тогда я начинаю ползти по перрону на четвереньках, осторожно волоча за собой сумку, ведь в ней осталась ещё бутылка «Чумая».
«Интересно, — размышляю я,  — посмотреть бы сейчас со стороны. Шесть часов утра, а я ползу по заплёванному асфальту в стельку пьяный. Возьмут сейчас и в «мойку» заберут.
Осторожно, чтобы не разбить бутылку, с энной попытки я всё же поднимаюсь на ноги и, качаясь, иду к автобусной остановке.
В семь часов я в общежитии, стучу в дверь нашей комнаты. Открывает заспанный Матвеенков.
— Ну, как съездил?  — спрашивает он.
— Отлично, — отвечаю я заплетающимся языком, — пить будешь?
— Буду, — просто говорит Леха.
 
                Эпилог
 
    Прошла неделя, решалась моя судьба: оставят в институте или выгонят. Большинством в один голос я был оставлен, а в личное дело мне записали строгий выговор с последним предупреждением. Ещё через неделю я бросил пить и курить, начал бегать по утрам, занялся всерьёз боксом и вообще скоро стал настоящим мужчиной – жестким, холодным и решительным; вот только что-то человеческое, хрупкое и ранимое, потерялось во мне навсегда.
 
«О вы, образы
и видения моей юности!
О взоры любви,
божественные мгновения!
Как быстро исчезли вы!
Я вспоминаю о вас сегодня
как об умерших для меня…»
 
Фридрих Ницше
 
 
15 декабря 1988 – 16 июля 1994

Иллюстрации Народного художника России Михаила Решетнева.