Слепой танкист. Гл. 4

Дмитрий Криушов
Глава 4.

Врачебный консилиум начался минут через сорок, и не суть, что состоял он всего из двух местных жительниц, зато по медицинской части они в деревне были самыми сведущими. Так, тётка Лександра, пока училась на товароведа, окончила ещё и курсы медсестёр. Думала тогда, что для галочки это, ан нет – пришла война, а с ней пришёл и первый опыт. Нет, ампутировать ей, конечно, не приходилось, но перевязывать бойцов, чистить им раны, да накладывать швы она преотлично может.
Вторым же участником консилиума была бабушка Аннушка, которую из-за её малого ростика, седеньких волосиков, заплетённых «в дулечку», и мягкой, можно даже сказать – благостной улыбки, никто и бабушкой-то не называл. Аннушкой, и всё тут: «Здравствуй, Аннушка», - и Аннушка поклонится и перекрестит; «С Первомаем, Аннушка», - Аннушка поклонится и перекрестит. Одним словом – Аннушка.

Ну и, разумеется, со всякой хворобой народ в первую очередь тянулся тоже к ней, к Аннушке. И она охотно, за малую толику, а подчас и вовсе за «спасибо», снабжала болящего травками и порошками, врачевала раны и грыжи, да вправляла кости. А уж сколько раз родовспоможеницей была – так и вовсе не счесть. Почитай, почти все деревенские, что после гражданской родились, первым человеком на белом свете не собственную мать, а её, Аннушку, видели.
О том же, чем Аннушка занималась раньше, было известно лишь то, что при царе она была санитаркой в здешнем фельдшерском пункте, а после революции, как только красные стали подступать к Царицыну, местный фельдшер забрал её с собой в Сибирь, а обратно она вернулась  вся седая, и без фельдшера. К тому же – настолько блаженная, что новые власти махнули на неё рукой, даже на полевые работы не выгоняли. Возможно, ещё и потому, что сами же у неё и лечились и, как правило – излечивались.

Не стал исключением из этих правил и Степан: уже через день он без посторонней помощи встал на ноги. Жилин на скорую руку смастерил ему костыль, и теперь танкист мог самого себя хотя бы обслуживать. Единственное, что его сейчас всерьёз тяготило, так это бесконечное и бесполезное время. Казалось, что сейчас оно тянется в тысячу раз дольше, чем весною, тогда, когда он без дела просто лежал на лавке и глядел в серый потолок. Теперь же ему было жизненно необходимо что-то делать, ему хотелось работы и общения, он жаждал снова сесть за рычаги «Удальца» и приносить хоть какую-то, но пользу.

Да, поздно вечером с полей возвращается Машенька и, напевая возле печки колыбельные, на скорую руку что-то готовит. Потом они вместе  ужинают, и так до самого утра: жёнушка спит, а Стёпка, не сомкнув глаз, ею любуется. Нет, разумеется, не так, как раньше, но тоже руками: то по грудке, едва касаясь, её погладит, то по животику. А ещё он любит послушать, что  там, внутри, его ребёночек делает. Вот ведь смешной-то какой растёт! Спал бы себе, да спал, а он нет-нет, да вдруг взбрыкнёт. Это ночью-то! А Машеньке всё ничего: спит себе, и хорошо ей, покойно. А раз так, то покойно и ему.

Но всё это – дела ночные, а днём, как от утренней дрёмы очнёшься, делать совершенно нечего. Нет, не затем рождается на свет мужик, чтобы свою бабу щупать, да тихой радостью довольствоваться. Дело ему надо, настоящее мужское дело! И мало ему утешения в том, что по два раза на дню забегают попроведать курсанты, которых Степан временно переподчинил Егору. Да, интересно послушать, какие они рассказывают новости, но ведь… что такое мальчишки? Припорхнули, словно воробушки, почирикали, и улетели. Вон, в обед-то чего сказали! Говорят, под командованием ефрейтора уже четыре мины тралом обезвредили. Без него. До чего же обидно! Поди, и сейчас разминированием занимаются….  Лишь бы не попортили чего, неумехи, - вовсю ревновал танк к Жилину слепец. – Лишь бы на противотанковой не подорвались! Тогда совсем худо будет дело. Тогда точно пиши пропало. Быстрее бы уж вечер!

Колька застал Степана за его новым увлечением: чтобы не сойти с ума от дневной скуки, тот только и делал, что разбирал и собирал пистолет. Полюбовавшись, как руки слепца безошибочно и молниеносно управляются с оружием, послушав, как оно смачно клацает, курсант осторожно кашлянул.
- Колька, ты? – радостно отложил танкист пистолет в сторону.
- Так точно, товарищ командир.
- А что, уже вечер?
- Никак нет, товарищ командир. Просто меня к вам послали.
- Кто?
- Товарищ Меркушин и дядя Егор.
- Приехал, что ли?! – ещё больше обрадовался Степан. – Вернулся, наконец! И что, когда зайдёт?
- Он не один вернулся, а с каким-то злыднем из города. Танк у нас хочет отнять, - дрогнул голосом Колька.
- Ах он, сучара…, -  деловито сунул Попов пистолет в карман. – Я ему покажу – отнять! Я ему… кишки на траки намотаю! А ну, веди  к нему!
Праведный гнев буквально окрылил Степана; позабыв про боль в спине, он жаждал только одного: скорого и справедливого возмездия. «Экий же подлец – чужое отнять надумал! Нет уж, танкисты не сдаются! Хрен этому городскому, а не «Удальца»! Если что, у нас и пулемёт есть, -  уже хвалил себя за предусмотрительность Степан. – То-то душу отведу! А ещё лучше – загнать этого городского на минное поле, и дело в шляпе! Эх, и славно же поохотимся»! 

Кровожадным намерениям танкиста не суждено было сбыться: раскинув руки крестом, на пороге непреклонно встал Колька:
- Мне приказано вас никуда не пущать, товарищ командир!
- Ты…, - не ожидал Степан такого подвоха, можно даже сказать – измены, - …ты чего городишь-то? Устав позабыл?! У тебя один командир - я, и никто, кроме меня, тебе не указ!
- Никак нет, товарищ командир! – отчаянно выкрикнул курсант. - Пока вы болеете, командир у нас дядька Егор! Сами же так приказали!
- Ну… приказал. А теперь я выздоровел, вот, - не вполне уверенно произнёс танкист. – Так что – веди.
- Не поведу! Не велено! – ни на йоту не сдвинулся со своего места парнишка. – А один вы не дойдёте, заплутаете.
Увы, но в этом Колька был совершенно прав: пусть невелика деревня, но Степан смутно помнил лишь направления, и перепутать какой-нибудь проулок с дорогой, ведущей к правлению – проще простого. Было бы всё прямо, да прямо – мимо не прошёл бы, а тут целых два поворота. Как пить дать, собьётся он с пути.

Зло сплюнув, Степан вернулся к столу и, вновь принявшись за пистолет, буркнул:
- Может, этот твой дядька Егор и мне чего-нибудь такого приказал?
- Никак нет, товарищ командир, - заметно приободрился курсант. – А вот передать – просил. Просил, чтобы вы лежали, да стонали погромче.
- Это-то зачем?!
- Дядька Егор сказал, что этот городской и к вам заглянуть хочет.
- На кой это ляд?!
- Не могу знать, товарищ командир. Но дядя Егор сказал, что мы этого приезжего всё равно объегорим. Он хитрый, дядька Егор.
- Как бы твой Егор сам себя не объегорил…, - никак не мог нашарить пружину слепец. – Да где же она?
- Вот, пожалуйста! – подал мальчишка укатившуюся к краю стола деталь.
- Спасибо. А председатель чего говорит?
- Он со мной не разговаривал, товарищ командир. Тока… хмурый он весь ходит, потерянный. То есть – ходил! – поправился Колька. – А потом, как с ним дядька Егор поговорил, вроде отошёл, даже улыбаться начал.
- Ну-ну. А скажи теперь: сержант этот сапёрный чего делает? Изгородь-то хоть закончил?
- Изгородь закончил, а теперь делать ничего не делает. Как этот городской приехал, так с самого утра вокруг него и вьётся.

- Вот гнида! – в гневе ударил Степан рукоятью пистолета по столешнице. – Точно – он! Верно Жилин предупреждал:  теперь точно кляузы жди. И отчего же оно так быстро-то?! Я тут ещё с этой спиной…, - с досадой погнул он поясницу вправо-влево, и поморщился: болит, зараза. – Ничего, пройдёт. Мы ещё повоюем, Колька. И вот ещё что…, - покачал он оружие на ладони, - прибери-ка пока. Неровён час, пристрелю мерзавцев. А что? Что мне за это будет? В тюрьму меня посадят? На Колыму сошлют? Да кому такой, как я, нужен! – никак не мог расстаться с пистолетом Попов. – Расстреляют? Да дулю им с маком!

«Расстреляют, Стёпка, обязательно расстреляют, - возразил здравый смысл, и этот внутренний голос мигом поубавил задора. – Такие вещи, да в военное время, не прощаются. Городского начальника, и жизни лишить – это тебе не фунт изюма. Это тебе не простого работягу убить, а коммуниста! Точно расстреляют. О Машке надо думать, о будущем ребёнке, а не в казаки-разбойники играть. Когда же ты повзрослеешь-то, Стёпка»?
- На, забирай. От греха подальше, - протянул он пистолет курсанту.
- А как же вы? – тут же спрятал оружие Колька.
- Как приказано, - завалился на бок танкист, - лежать буду. Только вот стонов вы от меня не дождётесь. Спать буду. Иди. Свободен!
 
Разумеется, поначалу ни о каком таком сне не могло быть даже и речи: сжав кулаки и стиснув зубы, Степан глядел в потолок, и на этом сером фоне ему почти въявь виделись страшные картины мести. «Городской» своим обличием походил на Гитлера, статью же – на кривоногого колобка. Но только очень шустрого: гоняешься за ним на танке, гоняешься, а тот раз – и в сторону отпрыгнул. Да ещё и смеётся ехидно – мол, и от бабушки ушёл, и от дедушки ушёл, и от тебя уйду. И – вновь звенят траки, и вновь погоня…. Осознав, что, вопреки ожиданиям, он всё-таки задремал, танкист прислушался: какие-то подозрительные звуки вокруг, не из сна они. Явно. Кто-то хозяйничает в его доме. И зачем он пистолет Кольке отдал?!
- Кто здесь? – помятуя, что вставать нельзя, спросил в пустоту Степан и нарочито застонал.
- Я это, касатик, я, - легла ему на лоб влажная рука, - Аннушка. Что с тобой, Стёпушка? Где болит?
- Ты одна здесь?
- Одна…. А ещё с тобой вот… и с Богом, -  мягко погладила Аннушка танкиста по голове. – Скажи мне, где болит, Стёпушка.

Разомлев от такой простой душевной теплоты, танкист улыбнулся:
- Нигде, Аннушка.
- И слава Богу, - коснулась местная знахарка губами его лба. – А зачем ты тогда стонал и рычал, Стёпушка? 
- Я рычал? – удивился Степан, и тут же вспомнил свой мимолётный сон. – А может, и рычал. Но стонал я не от боли, а… мы точно здесь одни? – заозирался он в тщетной надежде, что разглядит нечто от него сокрытое, и тут же смутился: такие, как Аннушка, не врут. – Стонал я оттого, милая, что приказано так. Ты про злыдня городского слышала? «Удальца» у нас хочет отнять, тварь!
- Все мы творения Божии, Стёпушка. И не нам судить, кто добрый, а кто злой. Вот видишь, и я тоже, выходит, зла: надумала тебя, бабка неразумная, жизни учить. Гордыня это, Стёпушка. Смертный грех.

Смертных грехов танкист побаивался, но с тем, что учить жизни молодых – грех, согласен не был. Кем бы он вырос, ежели бы не мамкины подзатыльники, да батин ремень? Или что, деда укорять за то, что уши за дурное баловство, да за безделье, драл?! И правильно делал, что драл! Жизни учил! Честным человеком сделал, а не злыднем, - вновь вспыхнула в груди Степана неприязнь к городскому. – Этого-то, поди, не драли. На скрипочке играл, да конфетки жрал, а как вырос, так сразу в начальнички выбился, гад!
- О суетном задумался, Стёпушка? – присела рядом с танкистом старушка, и ласково, как на собственного сыночка, поглядела на него. – А оно тебе надо, касатик ты мой?
- Мне?

Ощутив на своей руке тепло ладони Аннушки, Степан прикусил язык: и что за глупый вопрос он задал? Совсем мозги в узел завязались с этой ненормальной. Никак не поймёшь, кто она такая – святая, или просто блаженная. Машка говорит – блаженная, а вот сидишь с Аннушкой рядом, чувствуешь её тепло, и такой мир вдруг в душе наступает, что поневоле подумаешь, что… ну, может, и не совсем она святая, но… словно бы дружбу со святыми водит, что ли? Да и голос у неё какой-то необыкновенный, хотя и знакомый.
- Скажи, Аннушка, а это не ты ли меня умоляла танк в церковь не ставить?
- Я, касатик.
- А я, выходит, поставил. И снова поставлю, когда молотить начнём, - поджал губы Степан. – Скоро поставлю. Прям завтра! Не дай бог, дожди пойдут – всё погниёт. И… что?

Аннушка в ответ лишь молча улыбалась.
- Неужели ты на меня не сердишься? – в надежде, что он получит одобрение, приподнялся на лавке танкист. - Скажи мне хоть слово, ну! Ну, чего ты молчишь, а? Сама подумай: где будет склад зерна, там и молотилка должна быть, как иначе? Или мне что, танк в свой дом нужно было закатить?!
- Не переживай, касатик, - словно благословляя, поцеловала его в лоб Аннушка. – Ты всё правильно сделал. Церковь всё равно опустела, вот оттого и в доме твоём пусто. Негоже так, не по-божески…, - оставив Степана, подошла она к дверям и извлекла из своей котомки икону. – Я, Стёпушка, тебе в дом частицу церкви нашей святой принесла. Примешь?
- Что это? – с заведомым благоговением взял в руки толстый деревянный прямоугольник танкист. – Икона?

- Никола Угодник это. Покровитель землепашцев и страждущих. С иконостаса только он один, защитник наш, чудом и уцелел, остальных богоборцы в костре пожгли, - подёрнулось тенью печали доселе светлое чело старушки. – Не ведали, бедненькие, чего натворили. Живой ли из них ещё кто? Прости их, Господи. 
- У нас икон не жгли…, - поцеловал святой лик танкист, и положил себе на колени. - По домам разобрать разрешили. Забоялись. Спасибо тебе, Аннушка. Даже и не знаю, чем тебя отблагодарить.
- Спрячь, - вдруг насторожилась знахарка. – Едет сюда кто-то, слышишь?   
- Слышу, - засуетился Степан, не зная, куда бы понадёжнее припрятать икону.

Не решившись засунуть лик под спину, он положил его на грудь, накрыл одеялом, и громко застонал. Но, стоило ему лишь начать, как маленькая сухонькая ручка легла ему на губы:
- Не лицедействуй, Стёпушка, не зови бесов. Потом не оборонишься.
Покорно умолкнув, танкист плотно сжал губы, смежил веки, но на всякий случай постанывать продолжил. Примерно так, как те умирающие в госпитале - бессильно и безнадёжно. Эх, и изводили же они душу, особенно – по ночам! Ночь же за ночью, ночь, и за ночью! С ума ведь сойдёшь от такой невыносимой муки! Чего греха таить: так и хотелось тогда, хоть ползком, но добраться до них, и заорать, - «Когда ж ты подохнешь-то, сволочь?! Заткнись, а то придушу!». Ой, грешный я, грешный, - поверх одеяла сложил на иконе руки Степан и, сам того не осознавая, застонал ещё тише, но уже – искренне, от непереносимой душевной боли.

- Показывайте, где тут ваш новантор-симулянтор! – прогрохотав сапогами по крыльцу, ворвался в дом усатый мужчина с орденом Трудового Красного Знамени на груди. – Этот, что ли? – ткнул он пальцем на лавку. – А это ещё кто? Мать его? – перевёл он пылающий гневом взор на Аннушку. – Ты почему не в поле?!
- Это совсем даже не мать его, товарищ секретарь обкома, - ужом просочился между Меркушиным и городским Александрович. – Это - местная….
- Позвольте, я сам всё объясню, Василий Тимофеевич, - плечом оттёр председатель сержанта в сторону. – Пройдёмте, пожалуйста, я вас познакомлю. Если он в сознании, конечно. Степан Феопемтович, ты меня слышишь? – наклонился он над слепцом.
- Сергей Михайлович, ты…, - отнял ладони от иконы танкист и обнял председателя за плечи. – Как же мне тебя не хватало! Ты мне свежие газеты привёз, да? А это с тобой кто?

Второй секретарь Сталинградского обкома партии представленным невесть кому  быть не хотел, а потому дошёл до изголовья лежанки и наклонился к заведомому симулянту и вредителю. Он жаждал увидеть в глазах танкиста затаённый страх и заискивание, но вместо этого обнаружил лишь белёсую пустоту. Отпрянув, он недоумённо оглянулся на стоящую рядом старушенцию:
- Мать…. Он что, совсем слепой?
- Аки крот, батюшка, - поклонилась она. 
- Батюшки в церкви кадилами машут. Поняла, старая? – Обрёл прежнюю уверенность в себе Василий Тимофеевич. - Ты здесь кто такая?
- Аннушка это, товарищ секретарь, - ответил за блаженную Меркушин.
- Это…, - во второй раз за минуту растерялся городской, приглядываясь к деревенской врачевательнице, - …та самая, да? Это ж надо, какая ты маленькая, Аннушка.
Привстав на носочки, Аннушка нежно погладила приезжего по щеке:
- На моего Андрюшеньку похож, царствие ему небесное. Такой же большой и добрый. Зубки болят, да?
Зубы у Василия Тимофеевича и на самом деле были ни к чёрту. До войны, вон, и ведать не ведал, что они могут болеть, а те, всего за пару лет, и вдруг в труху. Не зубы, а пеньки чёрные. Даже в зеркало на себя смотреть противно.
- Заговаривать собралась? – неприязненно отстранился секретарь от Аннушки.
- Умела бы заговаривать – заговорила, - согласно кивнула старушка. – Дозволь взглянуть, батюшка. А там, глядишь, с Божьей помощью чего и присоветую.
- Да ну тебя! И твоего бога тоже. Смотреть им…, - с досадой провёл он языком по дёснам и торчащим из них осколкам зубов. – Иди, иди, старая. Потом поговорим. Иди, не до тебя тут.
Сказать по правде – не будь никого рядом, секретарь с готовностью открыл бы рот и, целиком и полностью доверившись знаменитой знахарке, следовал бы её указаниям, но… нельзя так. А жаль: все стоматологи сплошь уверяют, что нужно выдирать все зубы до единого, а на их место ставить протезы. Словно бы старику какому. И это в сорок-то один год! Эскулапы хреновы!

С сожалением проводив взглядом удалившуюся Аннушку, Прохватилов обернулся к председателю:
- Я правильно понял, Сергей Михайлович: это и есть тот самый, - указал он пальцем на лежанку, - ваш хвалёный рационализатор?! Да он же слепой, как…, - проглотил секретарь обкома слово «крот», - летучая мышь! Как такой может что-то сделать?!
- Товарищ Островский тоже слепой был, когда «Как закалялась сталь» писал, - осторожно заметил Меркушин.
- Так то – Островский! Его сам товарищ Сталин ценит, - искоса взглянул на безмолвно лежащего танкиста Василий Тимофеевич. – А этот кто? Как у него фамилия?   
- Попов. Зато он кандидат партии. Я за него лично отвечаю, рекомендацию давал.

Хмыкнув, Прохватилов наклонился к танкисту и, словно бы рентгеном прощупав его глазами, спросил:
- Ты где кандидатский носишь, товарищ Попов?
- В штанах. Вот…, - достал танкист из кармана билет, - даже с фотографией, как положено.
- Не положено так, не положено, - мельком взглянул на удостоверение секретарь. – Коммунисты билеты в штанах не носят. Сергей Михайлович, потрудитесь выдать товарищу Попову гимнастёрку нового образца. Чтобы с нагрудным карманом, как полагается. Кхм…, - по-прежнему недоверчиво, но уже – с проклюнувшейся задумкой во взоре, прищурился он к слепцу. – Желаю тебе скорейшего выздоровления, танкист. Если что – обращайся прямо ко мне. Не откажу. Ну, бывай, Попов. Товарищ Меркушин, поехали.

Вскоре на улице раздался знакомый скрип председательской коляски, и Пятёрочка, тяжело ступая, увезла нежданных гостей по дороге направо, по всей видимости – к правлению. Облегчённо вздохнув, Степан с благодарностью погладил спрятанную на груди икону: помог Никола, как есть – помог! Не такой уж и злой он оказался, этот городской. С пониманием, так сказать. И не ругался тебе, и не грозил совсем, даже наоборот – посочувствовал. Нет, такой человек танк не должен отнять. Справедливый он. Хороший. Недаром же вторым секретарём обкома стал, - изо всех сил лелеял Степан свою надежду на благоприятный исход дела. – Жалко, что Аннушка ушла. А то с ней бы, да обсудить…. Или не ушла? Вроде бы, что-то возле стены там шевелится. Или это просто ветер занавеску качает?
 
- Аннушка, это ты здесь? – в серую пустоту спросил танкист.
- Это я, Жилин.
- И чего ты там делаешь?
- Фотографии смотрю. Это чьи?
- Где? – повернулся на бок Степан, придерживая икону на груди.
- На стене.
Да откуда Степану знать, что там за фотографии на стене?! Он уже и свою-то позабыл. Вот как выглядит святой Николай – отлично помнится: тот на деда похож, только кучерявый, а так – одно лицо, особенно – носом. Усмехнувшись сравнению собственного деда с иконописным ликом, танкист попытался представить, каким бы он хотел видеть свой  с Машенькой дом. Чтобы чистеньким, уютным, да чтобы с детишками – это понятно. Со скатёрками ещё там всякими, самоваром, и обязательно с фотографиями на стенах, да…. Тут и думать нечего.

Но, увы, покуда не до самовара и не до скатёрок. Но всё это обязательно будет: скоро, вон, первое дитё народится, а к нему, Бог даст, и всё остальное приложится. «Остальное», это, конечно, зрение. Иначе зачем нужны фотографии?
- Мои это фотографии, а что? – стало танкисту досадно, что кто-то чужой рассматривает его домашние снимки, а он, выходит, и рассказать-то о них ничего не может.
Да, помнится, Машка как-то о них упоминала, но тогда ему было на них плевать, а сейчас вдруг остро захотелось узнать, как выглядели все эти люди. Родня ведь, как-никак. Которую он никогда не видел. И которую он вживую никогда не увидит. Не оттого, что слепой, а потому, что умерли все. Чья, к примеру, раньше была та лавка, на которой он сейчас лежит? Тестя? Или… кто там ещё был? Мужа Машкиного? Или – тёщи?   

- Твои, говоришь…. Понял. В чепце и в юбке – тоже ты, – хохотнул Егор. – Так-так, а это кто здесь? Ух, ты…, - снял он со стены соседнее фото и взглянул на оборот. -  Порт-Артур, 1904-й. Рядовой К. Петров. С солдатским Георгием, ишь ты. Героический….
- А ну, не трожь! Я сказал – мои фотографии, значит – мои!
- Понял, - осторожно повесил фото на стену Егор. – Твои. Кстати, твоя здесь тоже есть.
- Откуда?! – изумился танкист.
- Кхм…. Недавняя, короче. Тебя когда на партбилет снимали?
- Аааа, - потерял было всякий интерес Попов, но тут же встрепенулся, даже присел, спрятав икону под одеялом. – Сильно страшный, да?

- Глупости ты всё говоришь, Степан, - присел Жилин на лавку возле входной двери, и закурил. – Какой ты страшный? Так…. Знаешь, чё щас в Сталинграде творится? Калек – тьма тьмущая, и никому до них дела нет. Особенно хохлов много, да бульбашей, а чё? Наших-то после госпиталя хоть домой можно отправить, а этих обрубков куда девать? На оккупированные территории? Вот и ползают себе, милостыньку просят….
- Что, так они и ползают?! И много? – подкатил к горлу Степана ком жалости. – Как же так?! Свои же!
- Свои, - запоздало прикусил Жилин язык. – Потому их и вывезут. Соберут всех, и вывезут. Говорят, что по санаториям каким-то кавказским. За протезами.
- Брешешь, - не поверил ни единому слову уральца танкист. – Протезов даже товарищу Меркушину не делают, а этим – сделают?! Сам-то подумай!

- Подумал. Брешу, - покаянно развёл руками Егор. – Ну, брешу, и казни меня щас за это. Но про то, что вывозить собрались – собственными ушами слышал. Вроде бы – на Кавказ.
- Держи карман шире, - поморщился Степан. – Устал я уже от твоего вранья. А ещё меня попрекал…. Зачем пожаловал-то?

Жилин задумчиво поскрёб подбородок, зачем-то отдал честь фотографии героя Порт-Артура, и присел за стол напротив танкиста:
- Я чё сказать-то хотел… ну, и Сергей Михалыч тоже. Думали мы тут, думали, и надумали из тебя героя сделать, а что?
- Чего?! –  перегнулся через стол Степан.
- Да не кипятись ты, послушай сперва!  Сядь! Сядь обратно! Ишь ты какой…, - аж вспотел от волнения  Егор, подбирая нужные слова. – Торопыга! Не для тебя же стараемся, для народа. Нужон ты кому…. Старшим ещё грубит…, - облизнул он пересохшие губы. – Дело же это, дело!  Или ты думаешь, зазря к тебе этот секретарь заявился? Председатель это всё твой! Ево зазвал, вот! Передовика показать, значица!
- Чего ты городишь?!
- Дело горожу! – вскочив, опрокинул табурет Егор.

Чуть поостыв, Жилин поднял его с пола и протёр ладонью:
- Хорошие у тебя мебеля, крепкие. Руками делались, не абы как. Вот и мы давай о деле. Слушай меня, братишка. Ты у нас – новатор, понял? Из дерьма конфету сделал? – сделал! Вот! И ты его испытал. Курсанты опять-таки! А это чево значит?
- Чего?
- А тово, что ты – новатор и этот… на «р»… не радиатор, а… неважно! Меркушин подскажет, он грамотный. А ты, значица, и новатор, и опыт ещё передаёшь, понял? Такого ещё никто не делал, а ты – сделал! И всем рассказать об энтом самом хочешь, понял?
- О каком?
- Тьфу ты, пропасть! До чего же ты непонятливый-то! Ты – новатор, чё тут непонятного-то?! Герой, понял?! Тральщик! Удалец, вот!
- А-аа…, - наконец-то начал доходить до Степана замысел Жилина. – Это чтобы у нас танк с тралом не отняли?
- А я тебе о чём битый час талдычу?! Соглашайся!

Танкист молча смотрел на смутный силуэт напротив, и никак не мог понять, в чём тут подвох, и зачем кому-то нужно его согласие. На что? Чтобы опыт передавать? Так вот он весь я! Хотя - какая в том его заслуга, что танк оказался почти целый? Это же чистое везение, здесь и передавать нечего. То, что с тралом всё удачно получилось? Так здесь он и вовсе не при чём: это Егор всё придумал, собрал, да как обращаться, научил. О чём там ещё он говорил? Ах, да! – курсанты! И чего? И – ничего. Опять ничего непонятно. Ясно лишь одно: хочешь, чтобы не отобрали «Удальца», надо соглашаться.
- Я согласен. Вот только поясни поподробнее - делать-то чего надо?
- Сразу бы так! А делать тебе ничего особенного и не надо, работай, как работал, а ежели кого пошлют к тебе за опытом – так покажи им всё, да расскажи.
- Кого пошлют?
- А я знаю? Кого надо, того и пошлют. Не знаю.
- Вот и я не знаю…, - уже принялся обдумывать своё задание танкист. – Народу-то нет. Баб учить бесполезно, ребятишек – рано. А что, если…, - сама собой сформировалась в его голове идея. – А если из таких, как я, набрать? Сам же сказал, что в Сталинграде калек тьма тьмущая! Нежто там танкистов не сыскать? В нашем же деле даже целые ноги, и те не нужны – не вальсы плясать! Твоя Леся, вон… э-эээ. Извини, это я так, к слову, - покраснел от смущения Степан.

- Да это ничё, братишка. Нормально. А вот твоя мысля – это что-то, - с воодушевлением потёр ладонями Жилин. - И голова же ты, братишка! Я ж говорю - новатор! Всё, я побежал, покуда городской не уехал!
- Куда ты?!
- Председателю твою задумку расскажу, - уже в дверях выкрикнул Егор. – Жди! Вечерком заглянем!
«Жди» ему! А как тут ждать, когда сомнений полная голова, да сердце не на месте? Степан пробовал было позаниматься с пистолетом, но тот вдруг стал, как чужой: не слушается, и всё тут! То потеряется что-нибудь, то в зазоры не входит. Едва собрал. Потом танкист решил обратиться к богу, стал читать «Отче наш» перед иконой, но - после «иже еси на небесех» - пустота. Слова из молитвы словно бы прыгают, мешаясь друг с другом, да и мысли-то вовсе не о боге – о танке. Затем Попов попытался поговорить по душам со Святым Николаем, как мужик с мужиком, ну… или хотя бы – как внук с дедом, и вновь ничего не получилось. Тишина, никакого ответа. Может, и правду говорят безбожники, что икона – это просто доска?

Степан уже хотел было улечься спасть, чтобы убить ненавистное время, но тут его чуткое ухо уловило лёгкие шаги возле дома, и через пару секунд в проёме двери возник силуэт в юбке с чем-то длинным в правой руке.
- Хорошо живёшь, племянничек. Все работают, а он бока налёживает. Ну, здравствуй, Стёпушка, - коснулась Леся губами лба танкиста. – Всё хорошо, температуры нет.
- И ты здравствуй, тётушка, - приподнялся на лавке Попов, засовывая икону подальше под одеяло.
- Да не прячь ты, не прячь. И за что тебя Аннушка так полюбила? И икону-то подарила, и молока, вон, прислала…, - достала Лександра из печки кружку и наполнила её почти до краёв из бидона. – Пей!

Танкист недоверчиво принял из рук тётки кружку, принюхался, и в изумлении спросил:
- Это что, и вправду молоко? Откуда?
- От козы. 
- А коза здесь откуда?
- От козла. Пей, нето сам козлёночком станешь. А нам с тобой ещё баню топить.
Странное дело: всю живность давно поели, а тут, оказывается, коза какая-то живая есть. Точно, живая: козье молоко ни с каким другим не спутаешь, особенное оно. Опустошив кружку, танкист поставил её на стол:
- Спасибо, тётушка. Аннушке поклон передай.
- На здоровье, Стёпушка. Ещё налить?
- Не-не! А то будет, как в прошлый раз. С яблоками, помнишь?

Отсмеявшись, самогонщица спустила на верёвочке бидончик в погреб и, закрыв крышку, удовлетворённо кивнула:
- Так и до утра достоит. Бидон вернёшь. Пошли, племяш, баню топить.
- Так не суббота сегодня ж вроде….
- Приказы начальства не обсуждаются. Может, даже сам товарищ Прохватилов к тебе пожалует. Так что одевайся, и пошли.
- Нищему собраться – только подпоясаться, - спешно сдёрнул Степан с гвоздя ремень. – И чего это именно ко мне-то?! У Меркушина и своя баня не хуже. Могли бы и туда….
- Могли. Но там у него кунсткамеры не получается.
- Чего? – застыл танкист с портянкой в руке. – Она же в Ленинграде должна быть.
- Кунсткамера для нашего председателя – это ты, Стёпушка, - опустившись на колени, намотала на ногу танкиста портянку тётка, а затем проделала то же самое и со второй ногой. – Но ты на него не обижайся, молодой он ещё, здешних обстоятельств не понимает. Вот и сейчас зря старается, не останется Василий Тимофеевич у нас ночевать. Обувайся.

Потопав каблуками, Попов поспешил на двор, недоумевая, зачем же тогда топить баню, если секретарь обкома всё равно уедет. И будет даже досадно, ежели уедет: хорошо придумал с «кунсткамерой» председатель. Какие тут могут быть обиды? К тому же, Сергей Михалыч сам безногий. Да и Егор Жилин из себя бог весть, какой. Наверняка ведь тоже увечный – иначе кто бы его в тылу оставил? Вот и пускай этот городской хоть засмотрится на них, голых, да убогих! Авось, тогда и с сельхозинвентарём поможет. Или же – второй танкотрактор выделит. С  ещё одним слепым танкистом. И жаткой в придачу! А уж как со всем этим обращаться, Степан новичка обязательно обучит. Вдвоём-то, оно куда как веселее пойдёт!
Нагнав тётку возле сарая, Попов первым делом спросил у неё:
- А почему он не останется-то, тётушка?
- Сказала – не останется, значит – не останется. Я на колодец, - загремела она вёдрами, - а ты печку разводи. Спички-то есть?
- Есть. В бане…, - уже в спину тётке сказал Степан. – Но почему не останется-то?!
- Да потому, что знаю я его, - обернулась самогонщица. – С довоенных лет ещё, доволен? Не советуетесь со старшими…, - уже себе под нос ворчала она по пути к колодцу, но порой до Степана  порывами ветра доносило обрывки фраз. - …Цирк с живыми людями… а этот… не дам… клоуна надумали….

Без труда догадавшись, что «клоун», по мнению тётушки, - это он сам, Степан возмутился: чего она тут о себе возомнила?! «Не дам» ей! Не понимает, дура баба, что общее благо дорогого стоит, а ради этого он готов хоть клоуном стать. Да хоть Буратиной, - зло выдёргивал танкист из поленницы дровишки, - лишь бы добро всем было. Чтобы мин на полях не было, лишь бы спокойно сеять и жать. Сеять, жать, да детей рожать…, - наощупь откалывал он от полена лучины для растопки, и продолжал шептать про себя: - Тишины хочу, душевного спокойствия. Собаку хочу во дворе, корову, ну… иль хоть козу, чтобы молоко детишкам было. На рыбалку хочу…, - наблюдал он за разгорающимся в печке огоньком, - здесь на Волге, верно, хорошая рыбалка. Белуги, осетры там всякие…, - уже грезился Степану пойманный и вытащенный на берег двухметровый осётр. - Только вот для него и леска, наверное, особая нужна….
- Переливай воду в баки, да я по-новой пошла, - донёсся из предбанника голос тётушки. - Иль мне самой перелить?

Степан лишь беспомощно развёл руками:
- Боюсь, что больше расплещу….
- Тогда подвинься.
Попов прислушался, как плотно гудит тяга в печи, обождал, пока тётка выльет всю воду из вёдер, и полюбопытствовал:
- А скажи, тёть Лесь – на что тут у вас осетров ловят, а?
- Осетров? – недоумённо посмотрела на племянника самогонщица, и вдруг подмигнула. – Осетров – это только на статью, - хохотнула она и, прихватив вёдра, пошла на колодец.
Стёпка из её ответа ничего не понял, а потому спросил вослед:
- А как она выглядит? Взять-то где её?
- Так даром же дают! – уже в голос рассмеялась тётка, но сжалилась, пояснила. – Нельзя простому человеку осетра ловить. Никак нельзя. Статья. Посадят, понимаешь?
- А-ааа….

Танкисту стало обидно: опять нельзя. И что за порядки на Руси вечно свирепые такие? При царе, вон, как дед сказывал, без позволения начальства в лесу ни единого дерева нельзя было срубить – выпорют. Рыбку бредешком попромышлять – обратно выпорют. С удочкой только, мол. Чего там ещё нельзя было? А, землю, где хочешь, пахать! Не твоя земля, мол, вот и не тронь её. Потом царя свергли, землю общей сделали. Гуляй, вроде – не хочу: паши себе, да рыбу лови, но почему-то вновь ничего нельзя. Даже хуже: теперь не просто выпорют, а сразу посадят, и все дела.
Отгоняя эти неприличествующие для кандидата партии мысли, Степан помотал головой, подкинул полешко в топку, и отправился за новой порцией дров. Через полчаса в бане стало совсем жарко, а воды тётушка натаскала столько, что не то, что четырём мужикам, да двум бабам –  целому взводу бы хватило, и ещё на стирку осталось. Даже три обожженные бочки из-под газолина во дворе, и те полнёхоньки стоят.

- Что ж ты молодец, невесел, что ты голову повесил? – потирая поясницу, присела рядом с танкистом самогонщица.
- Грусть-тоска меня снедает…, - в тон ей ответил Степан. – Хотел осетра, а тут – нельзя….
- Ишь ты! Благородия какой…, - наградила его насмешливым взглядом тётка. – Осетров ему подавай. А икорки паюсной не желаете ли?
- Чего? А, икры… нет, икры я не хочу. Всякую ел – и щучью, и ершовую – не нравится она мне. Ни варёная, ни солёная – никакая. Ну их, эти потроха. Пшёнка, и пшёнка. Только мелкая и рыбой воняет.
- Так ведь и осётр – он тоже рыба. Навроде большой щуки, - продолжила пытать племянника Леся. – Зачем он тебе?
- Вкус особый. Наверное…, - смущённо пробормотал Степан.
- Особый, тут ты прав, - погладила его по голове тётка. – Ишь, вспотел-то как. Иди в дом, переоденься. А то приедут, а ты мокрый, как мышь. Нехорошо будет. Иди, иди, а я скоро вернусь.
- Ты куда?
- Осетров не обещаю, но икры принесу! – весело отозвалась самогонщица. – Она у осетра тоже особенная! Пальчики оближешь!

Оставшись в одиночестве, танкист тут же заскучал. А что прикажете делать, когда баня уже натоплена, воды – полно, а на стол поставить нечего? Было бы чего – так хоть плошки можно было бы расставить, а так – не тюрей же гостей угощать? Хотя… картошка тут где-то должна быть, - хищно обвёл взглядом он свои владения. – А ещё – репа, морковь и свёкла! Потом, Машка помидоры с огурцами откуда-то отсюда носит, лук, да зелень всякую. Где же оно растёт-то тут, зараза? – азартно принялся ощупывать землю возле тропинки Степан, но под ладонями, куда ни сунься, оказывалась лишь трава. Одна маленькая, обычная, а вторая какая-то странная: длинная, толстая, но, к счастью, не колючая. Выдрав с корнем несколько растений, он попробовал одно из них на вкус, но оно оказалось явно несъедобным.

Решив, что здесь всё поросло бурьяном, танкист вернулся на тропинку и двинулся чуть правее неё к сараю с инструментами. И тут его вновь ждал неприятный сюрприз: путь преградила непонятная изгородь из торчащих из земли палок, переплетённых высокой мягкой травой. Степан поискал было в этой траве помидоры, или хотя бы – огурцы, но ничего съедобного не нашёл. Рыкнув от злости, он пинками расшвырял зелёный редут и наобум двинулся дальше, к серому высокому силуэту. Это была яблоня.
Наконец-то! – ликовал в душе Степан, слушая, как  от тряски дерева яблоки смачно шлёпаются оземь. – Хоть что-то есть! Теперь главное, чтобы они не червивыми были, - шарил он по земле, удивляясь, отчего она такая бугристая.

- Ты чего картошку-то топчешь, аспид?! – ахнула вернувшаяся тётушка.
- Так….
- Ох ты, батюшки, чего натворил-то…, - шла она по тропинке, в испуге глядя на потраву. – И горох-то изломал весь, ах…. Подсолнечник… чем тебе подсолнухи-то не угодили, а?! – была она в полном отчаянье. – Хуже медведя же! А ну, выходи с огорода!
Степан ужаснулся размеру разрушений, попятился, наступил ещё на что-то хрустнувшее, и беспомощно спросил:
- А куда тут?
Тётушка взяла танкиста за руку и, словно маленького, вывела к дому, усадив на завалинку:
- Сиди здесь, и никуда не шастай! Медведь! Твоё счастье, что хоть цветы не поломал, а то б совсем прибила.

Попов, словно бы под домашним арестом, сидел на одном месте и грустил, подперев ладонью подбородок. Нет, ну кто мог подумать, что весь огород, и сплошь засажен?! Даже цветы, вон, какие-то…. И зачем нужны цветы, если их никто не видит? Машка, вон, ни свет, ни заря уходит, а возвращается и вовсе за полночь. К чему ей ночью цветы? Степану же – тем более. И вообще: когда жена успела это всё посадить? Не ночью же. Картошку, к тому же, ещё и окучивать надо. А ещё – поливать там, пропалывать, да мало ли работы в огороде? Нет, ничего не понятно.

Ходил, понимаешь ли, целое лето по тропинкам, и даже не подозревал, что вокруг что-то растёт. Хотя… наверное, это даже и хорошо, что не знал, иначе вряд ли что-нибудь осталось от урожая. Горох-то он точно бы весь приговорил – шибко уж он вкусный, когда молодой, да молочный. Репу бы ещё хорошо подъел с морковкой, да и картошку тоже изрядно подкопал. Судя по клубням, что были вчера на ужин, она уже давно созрела. По местным меркам, конечно. Кстати, а отчего её не копают?

- Тёть Лесь, ты где? – робко спросил он.
- Чего надь?
- Ну, я так… спросить хотел. А когда здесь картошку копают?
- Когда руки дойдут, тогда и копают. Тебя не пущу, даже и не думай, - вышла она из-за угла и, посмотрев на виноватый облик Степана, смилостивилась: - Сейчас мы копаем у Аннушки, потом будем копать у меня, а потом очередь и до вас дойдёт.
- Так это вы…? – обвёл рукой танкист окрест.
- Ага, - кивнула тётка, - и садили тоже мы, бабки старые. Вам-то, молодым, некогда. Вам в поле работать надо. Так что, племяш - колхоз в колхозе у нас тут получается! – хохотнула она. – Вот и хранить наш урожай мы тоже в одном месте будем.

Такой подход к делу резко переменил настроение танкиста: он совершенно не желал, чтобы урожай с его земли хранился невесть где, да без пригляда. Ну, да, тётка с Аннушкой садили, ухаживали, но вдруг Леся всю его картошку, и на самогонку пустит? А самим тогда что останется?! Одни вершки? Опять тюрю хлебать, как в прошлую зиму?
- И в каком это? – сдавленно спросил он.
- Здесь, конечно. Погреб-то у вас вон какой большой, а у нас всё погорело. Иль не пустишь?
- Да ты что говоришь-то такое, тётушка? – разом подобрел Степан. – Да ради Бога! Родня же! У нас всё общее!
- Вот и хорошо, - вручила самогонщица танкисту ведро. – Значит, сегодня есть мы твою картошку будем. Мой, вон, её в бочке. Да не потопчи потом, мытую на лавку складывай.

Степан мыл картошку, и ему было не по себе: явно же тётка над ним насмехалась. И поделом ему, жадине! Ну что за кровь в нём такая? Неужто и вправду кулацкая, как говорит товарищ Меркушин? «Своё» ему…. Даже с роднёй поделиться, и то пожадничал. Ой, нехорошо-то как….  Совестно.
Положив последнюю картофелину на лавку, танкист несмело вышел на тропинку:
- Чего ещё помыть, тётушка?
- Физию свою чумазую, - взглянула она на Степана, и с полным ведром овощей пошла ему навстречу. - Остальное я уже сама помыла. Дай дорогу-то! И баню проверь. Но чтоб только по дорожкам мне ходил!
- Так я всегда…, - пропустил он тётку, прижавшись к стене, и со всеми предосторожностями пошагал по тропинке в сторону бани.

Умывшись, он на всякий случай подкинул ещё одно полено в топку, хотя и без того вода в баке уже вовсю кипела, да и каменка порой хрустко потрескивала. Был ещё какой-то непонятный стук, но он доносился откуда-то извне, то ли с улицы, а может - из предбанника. Недоумённо высунувшись из парилки, танкист прищурился: в проёме входной двери молча серело и равномерно постукивало что-то невысокое и рогатое, не больше семидесяти сантиметров ростом. А прямо под рогами глаза поблёскивают…. «Неужто банный?!» -  мигом всколыхнулось в душе Степана суеверие, а его кожа покрылась мурашками.
- Гав! – радостно отозвался «банный», и ещё усердней принялся колотить хвостом о косяк двери.

- Гиммлер, зараза! – с облегчением выдохнул танкист. – Ну, напугал…. Откуда ты здесь?! Да перестань же ты мне морду-то нализывать, псина нерусская! Я ж только-только умылся, - и не думал отстраняться Степан, ласково трепля собаку за уши. – Как же я по тебе соскучился-то, блохастик! Бессовестный, где ты был? По бабам, гад такой, бегал?
- Гав! – задорно ответил кобель и, продолжая лаять, умчался на улицу.
- Куда по грядкам прёшь, псина поганая?! – раздался с огорода заполошный крик тётки. – Щас я тебя! Сергей Михалыч, а ну, привязывай своего аспида, а то пришибу!
- Кого – меня? – с задором ответил председатель. – Здравствуй, Александра.
- И тебе не хворать! Нет, ну ты сам посмотри, Михалыч, чего деется-то! Пропасть же, сущая гадина! Горох мне весь изломал, подсолнух – потоптал, ох…, - прижав руку к сердцу, печалилась самогонщица. – Окаянец он, а не пёс! Дикий он! Пришибить его мало!

- Да ладно ты…, - смущённо поглядел на огородную потраву председатель. – Гиммлер, ко мне! Сейчас привяжу, привяжу, Александра. Ты уж прости его, дурака. Не человек ведь он, не объяснишь ему. Всё возмещу, не беспокойся. Тушёнка тебя устроит? Две банки?
- Три!
- Хорошо, бери три. Там, в пролётке. Ей, понимаешь ли, племянницу привезли, а она ругается….
Похоже, что тётка только сейчас разглядела, что в пролётке ещё кто-то есть. Сделав ладонь козырьком от лучей заходящего солнца, она присмотрелась:
- Марья, ты, что ль?
- Я, тёть. Занемогла я что-то, вот меня с поля и забрали.

Лександра настороженно посмотрела на племянницу, помогла ей спуститься на землю и, то и дело заглядывая ей в глаза, повела в дом. Степан, разумеется, всего этого не видел, но отлично почувствовал повисшую в воздухе напряжённость. Егор тут ещё, ни слова не сказав, и даже не поздоровавшись, вдруг куда-то уехал. Опасаясь заходить вслед за женщинами в избу, танкист в волнении подошёл к председателю:
- Чего стряслось-то, Сергей Михалыч? А? Рожает она уже, что ли?
- Да нет вроде ещё. Воды отходить точно не начали. Но да кто их разберёт, этих баб…, - не вполне уверенно добавил Меркушин. - А когда должна родить-то?
- Говорила, что через месяц где-то.
- Значит, пока и думать нечего, - махнул ладонью председатель. -  Для каждого дня, как говорится, довольно своей заботы. А у нас, Степан Феопемтович, теперь хлопот полон рот. Ни разжевать, ни проглотить, во-от…. Даже не знаю, с чего начать, - увесисто стуча ходунками о землю, направился он к завалинке.

Танкист сидел рядом с председателем, отворачивался, как мог, от вони его табака, но подальше отсесть не решался. И не столько потому, что ему были важны грядущие хлопоты, сколько его волновало лукавство тётушки. Как она могла, как она только додумалась обвинить невинную собаку в том, что натворил он, Степан?! Да ещё при этом затребовать с её хозяина аж три банки тушёнки! Это же грех, это нехорошо. И нехорошо вдвойне, если не втройне: вот, к примеру, признайся он сейчас Меркушинув том, что огород порушила совсем не собака – что станется? То-то и оно, что худо. И тётку-то подведёшь… кхм…, - почесал в голове Степан. – Её подведёшь, кажется – мигом опять чего надумает, шельма. А может, и не совсем шельма – не для себя же старается, для племянницы. А это уже вроде бы как и хорошо.

С другой же стороны, промолчать сейчас – что слукавить. Обмануть, одним словом. Согрешить за три банки тушёнки, словно бы за тридцать сребреников. Ох, тётя, тётушка… горазда ты искусы подстраивать. Чисто же ведьма. И ни выдать-то тебя, ни оправдать. Остаётся промолчать, и постараться возместить председателю причинённый ему ущерб. А что? Неужто он, да жалкие три банки не сыщет?! Да найдутся они где-нибудь! Курсантов, вон, как следует попросить – обязательно сыщут.

- Одним словом…, - поплевал на окурок председатель, - не знаю я.
- Спасибо, утешил, - кивнул Степан.
- И что ты за язва-то такая?! Ни единого слова тебе нельзя сказать – обязательно переврёшь. Дай подумать!
- Думай. У тебя работа такая – думать.
- А у тебя она какая?!
- Работать.
- Ах, ты…, - аж покраснел от возмущения Меркушин, и замкнулся в себе.
Сердился Сергей Михайлович недолго: посопел себе под нос, протёр очёчки, и опять разулыбался, словно ясно солнышко.
- Ты в пионерском лагере был, Степан?
- Чего? А… нет, не был. А зачем?

- А я – был, - каким-то детским счастьем светились глаза председателя. – Два раза – пионером, и один раз – пионервожатым. Это уже после первого курса, в институте когда, да….  На бережку мы тогда лагерь поставили, а что? Пруд – под боком, да и деревня недалеко. И место-то такое пригожее, словно бы для нас специально устроенное. Нет, ты только представь себе: перед тобой – лог, за ним – покосы колхозные, а позади – лес сосновый. Каково, а? И – палатки стройными рядами! У первого отряда – самый правый ряд, ну… и так далее. А вот здесь, где мы с тобой сидим – наши две палатки. В одной начальник лагеря с фельдшером жил….
- С кем?! С мужиком, что ли?
- Да нет – жена она ему была!  Да хоть бы и с мужиком – что такого? В нашей палатке тоже одни мужики были: пять отрядов – пять пионервожатых, и что с того?
Степан в ответ лишь пожал плечами.

- Вот и не перебивай, если ничего не понимаешь. А там… там всё просто было. Без дураков. С утра – горн, все пионеры бегают-мечутся, смехота…. Ну, умываются там, дурачатся, полотенцами в шутку дерутся, а потом вдруг всех как подменили! На линейку все в красных галстучках, строем, да с песней! Шутка ли дело – подъём знамени! И – хором: «Вставай, проклятьем заклеймённый, весь мир голодных и рабов»! Знаешь, какое это чувство, когда вокруг тебя десятки ребятишек «Интернационал» поют?
- Голодные были, вот и пели.
- Ты к чему это, Степан Феопемтович? – насторожился Меркушин.
- А ты к чему? Егор говорил, что ты здесь совещание будешь проводить, и чего?! Байками меня решил накормить?  Работать-то когда начнём? Кстати, а Жилин куда делся?
- За Аннушкой он. Её твоя Марья в баню позвала, - поторопился уточнить лейтенант. – Втроём они попариться захотели, вот.

Степану поспешное объяснение председателя не понравилось, но спорить он не стал. «Нет ничего тайного, что не стало быть явным», - как говорил дед. Поживём  - увидим, чего это тут бабы затеяли.
- А мы с тобой тогда чего ждём? Баня натоплена, полотенца с мочалками есть. Кваса, конечно, нет, но уж…, - развёл руками танкист, - чем богаты, тем и рады. Пошли, погреемся?
- Точно! Погреться же тебе надо!– обрадовался смене темы разговора Меркушин. – Спина-то у тебя как?
- Не спросил бы – не вспомнил, - погладил Степан поясницу. – И кто тебя за язык тянул? 
В бане разговор между двумя молодыми инвалидами вновь разладился: каждый сидел на полке, и молча думал о своём. Сперва – о суетном и сиюминутном, затем – о наболевшем; ещё чуть погодя – о приятном и радостном, а минут через пять их мысли и вовсе потекли в одном направлении.

«Хорошо…, - с радостной истомой в членах проводил Меркушин ладонью по мокрой груди и ногам. – Чудо, как хорошо… даже пяточки, и те  зачесались. Эх, почесать бы их сейчас, да не достанешь, - нежно, словно бы малых детишек, гладил свои культи председатель. -   Где они теперь, наши пяточки? Гниют, наверное, где-нибудь… а может – вороны их склевали, - овладело им философическое умонастроение. - Или собачки их скушали, да, ноженьки? Кроме тех, конечно, которых мы сами под танки с гранатами послали: этих-то отменно кормили, почти как людей. Нет, опять врём мы всё, ноженьки! У нас же санитарные собачки были ещё, чтобы с передовой раненых вытаскивать, - вёл умиротворённый диалог с культями лейтенант. - Помните их? Быть может, они наши с вами пяточки и скушали? Но… мы же не в обиде на них, ноженьки? Им же тоже кушанькать что-то надо было, да, обрубочки вы мои? Вот и славно, вот и хорошо»….

«Хорошо…, - блаженствуя, ощущал на своей коже то скатывающие вниз, то застревающие на волосках, капли пота, танкист. Он чувствовал всем своим телом, как пот через поры выносит из его души всю злую усталость, что накопилась за последнее время; и как все беды и горести, пробегая струйками по складкам тела, покидают его. Одни, наиболее упрямые и прилипчивые, стекают прямо с груди на живот и застревают в там ложбинке пупка; другие же, скользнув по бокам и локтям, шаловливо барабанят по доскам полка. Беззаботно, словно бы как в детстве, - распахнув глаза, глядел перед собой Степан, и видел там не ставшую уже привычностью серость, и даже не закопчённую стену, а новёхонький сруб бани, и даже ощущал ноздрями аромат свежей древесины. – Будто бы как у дядьки Трифона, да…. Во мастер-то был! И столяр-то, и плотник, и… «до баб охотник», - сам собой возник вдруг в голове недовольный голос матушки. – Ну и пусть его! – улыбнулся маминому замечанию танкист. – Мужская шалость, что бабья жалость – одной без другой никак нельзя. Улыбаешься? Вот и ладно, маменька, вот и хорошо»….
- Ещё поддать парку, или отдохнём? – вклинился в диалог третий голос, но столь деликатно, что Степана он нисколько не рассердил, даже напротив – ему показалось, что тот словно бы родной ему, почти домашний.
- Отдохнём, друг мой Меркушин, давай отдохнём, - кивнул танкист, спускаясь с полка. - Для первого захода достаточно. 

Предбанник встретил молодых людей приятной прохладой, да и дышать здесь было куда как полегче. Степан, расположившись на крытой половичком лавке, нащупал стол, пошарил взглядом в поисках питья, но вокруг было так темно, что на общем фоне даже крохотное оконце, и то было едва различимо.
- Михалыч, а тут попить есть чего?
- Мыслишь в правильном направлении, - прихватив ковшик, попрыгал председатель на выход. -  Сейчас вернусь.

Отворилась дверь, в предбанник ударило вечерним холодком, да и светлее стало намного. А ещё – голоса какие-то снаружи. Егор кому-то чего-то бубнит, Гиммлер повизгивает, и… неужто бабы поют?! Напились уже, что ли? – рассердился Степан на Машку с тёткой. – Как же так можно – до бани, и пить?! Да и после им совсем необязательно: не мужики, чай. Это мужикам Суворов указывал после бани хоть портки продать, да выпить, а бабы тут не при чём.
- Держи! – сунул танкисту в руку ковшик лейтенант. – Студёная, не простынь.
- Спасибо, - сделал глоток танкист и кивнул на дверь. – А чего это там?
- А, это там Жилин с твоими пионерами….
- Курсантами!
- Курсантами. Чего-то делают, без очков не вижу – чего.
- А бабы зачем поют?
- Ты спросишь!  У Гиммлера ещё спроси, зачем он лает. 
- Ты гуманитарий, ты и спрашивай, - вернул ковшик Степан. – Егора хоть кликни, что ли.

Жилин долго ждать себя не заставил: ввалившись в баню, он кинул в угол какую-то кучу, и без лишних слов вручил Степану шуршащие прутья:
- Нюхай!
- Что это? – недоверчиво приблизил связку танкист к носу.
- Веник! Живём, мужики! Настоящая у нас баня будет, с парилкой.
- Из тополя, что ли? – недоумевая, втянул в себя воздух Степан.
- Какого тополя?! Дуб это, неужто не чуешь? 
- Вроде – да. Прелый только какой-то. Откуда он здесь?
- Привезли, надо полагать. Может – наши, может – фрицы. Фуражный это, лошадям на корм. Твои архаровцы его углядели. Молодцы ребятки! Я их сейчас веники вязать учу. На всю зиму запасёмся. Ох, и напаримся!

Степан хотел было возразить, что он-то с председателем, быть может, и напарятся, но что касается Егора – тут бабушка надвое сказала. Ведь как пить дать, скоро пошлют его фронт догонять. Далеко уже, поди, ушли-то, не всё же возле этого заколдованного Изюма топтаться.
- Сергей Михалыч, а ты газеты с собой привёз? – в азарте обернулся танкист к Меркушину. – Как там на фронтах-то?
- Газеты… в правлении оставил, - с досадой ответил тот, но спохватился. – Могу по памяти рассказать, если хочешь.
- Хочу!
- Ну, вы тут рассказывайте, а я пошёл дальше веники вязать. Хоть бы спасибо кто сказал…, - проворчал Жилин.
- Спасибо, конечно! Нет, стой! – замахал Степан ефрейтору рукой. – Забыл совсем! Бабы-то там чего поют?
- Стряпнёй занимаются, вот и поют. Обнокновенное дело…. А чё?

Не дождавшись ответа, Егор пожал плечами и прикрыл дверь. Степан, потеряв всякий интерес к бабским причудам, принялся тут же теребить председателя:
- Ну, рассказывай, чего там?
- Из последнего. Слушай. По радио передали, в газетах об этом только завтра будет, - не без гордости в голосе произнёс Меркушин. – Таганрог мы сегодня штурмом взяли, вот как!
Танкист о Таганроге знал лишь то, что он где-то есть, но ни малейшего представления, в Союзе ли он, или же в Болгарии, а может – и в самой Турции, увы, не имел. Где-то на юге, вроде, а вот где…? Но, наверное, он большой, если его штурмовать надо было.
- А где это?  - мечталось Степану, что наши войска ушли так далеко… так далеко, что даже загадывать страшно.
- Забыл, как река называется, - с досадой цыкнул зубом лейтенант. – В Азовское море впадает, чуть западнее Дона.

У Степана от недоумения даже челюсть отвисла:
- Какого такого Дона?! Дон же – вон он! – ткнул он наугад пальцем. – Пятьдесят километров! Вы чего тут все, сговорились?! Один Изюм то берёт, понимаешь, то отдаёт, другой – Таганрогами пугает! Он сколько – километров сто отсюда?! Чего они там топчутся, как бараны?!  Сколько можно?!   
- Да не горячись ты, не горячись, - положил Сергей танкисту руку на плечо. – Я уже тебе говорил, что плохо ты географию знаешь. Неуч ты, братец, - похлопал он по плечу ладонью. – И не обижайся. Изюм уже давно наш, и Харьков наш, а Таганрог примерно километров за семьсот отсюда. Крупный порт и стратегически важный центр, кстати. Радоваться надо.
 
Увы, но не было на душе у Попова радости, даже напротив – новости вконец расстроили его. Утомительный оказался день, как на него ни посмотри. И во что за одни только сутки его избу превратили? Шастают тут все, кому не лень, а в итоге – лишь кружка молока, поломанный подсолнух, Гиммлер, да жухлые веники. Таганрог ещё этот…. Семьсот километров ему! Нет, так к Рождеству точно не победим.
- Рано радоваться, - отвернувшись, буркнул танкист.
- Да чего ты за бука-то такой?! – попытался обнять его председатель, но Степан лишь досадливо отстранился. – Ишь какой! А хочешь, Степан Феопемтович, я тебе стишок новый прочитаю?
- Опять Есенина своего, что ль? – поморщился Попов.
- Твардовского! Про Тёркина.

- А он что – ещё живой? – радостно встрепенулся танкист. – Он же почти земляк мне! Это ж надо! Вот новость, так новость! Эх, и повидаться бы с ним!
- С… кем…? С Твардовским?
- Да нужен он мне! С Тёркиным, конечно! Он же наш, псковский!
Сергей Михайлович хлопал на Степана глазами и недоумевал: тот что, и вправду считает, что Тёркин – настоящий? Выдумка же всё от начала и до конца! Ещё в тридцать девятом, как помнится, над этим аникой-воином Твардовского в кругу друзей-филологов потешались, да огрехи автора едко примечали, и… и где вы теперь все, друзья мои? То-то и оно: многих уже совсем нет, меня – частично, - с иронией бросил взгляд он на культи, - а Теркин-то, как оказывается, жив-живёхонек. И даже кому-то – земляк. Настоящий. Живой.

- Ну, тогда слушай про своего земляка, - кашлянул в кулак Меркушин. – Совсем недавно Твардовский о нём новую главу написал. Быть может, это и о нас с тобой тоже. Слушай: разрешите доложить….
- Чего?!
- Не перебивай, это так стихотворение начинается, - собрался с мыслями лейтенант:
- «Разрешите доложить
Коротко и просто:
Я большой охотник жить
Лет до девяноста…».

- О, хватил! – весело скалясь, хлопнул танкист себя по ляжкам. – До девяноста ему! Хотя… Василий Иванович – он такой. Такой и до ста доживёт.
- Какой такой Василий Иванович?
- Так Тёркин же! Иваныч он, или не знал?
- Может, и Иванович…, - неуверенно произнёс лейтенант. – Твой земляк, тебе виднее. Но…, - хотел было сказать он, что Тёркин родом всё-таки со Смоленщины, а не псковский, однако дискуссию предпочёл не начинать. – Слушай дальше, мечтатель пожить:

- «А война - про всё забудь,
И пенять не вправе.
Собирался в дальний путь,
Дан приказ: «Отставить!»…
- Хочешь сказать – не дадут? – осторожно спросил Степан.
- Чего - не дадут?
- Пожить. До девяноста.
- Вот тебе неймётся-то, а! Да доживёшь ты до своих девяноста, и даже я, может, доживу. А вон те, кто на фронте рядом с твоим земляком, те вряд ли. Так что радуйся жизни, и больше не перебивай, а то читать отказываюсь. Ясно?
- Так точно, - то ли для куражу, а может – на всякий случай, Степан прикрыл ладонью рот.

- То-то же. Слушай:
- «Грянул год, пришёл черёд, - важно, словно бы заезжий лектор в клубе, возобновил декламацию лейтенант:
- Нынче мы в ответе
За Россию, за народ
И за всё на свете.

От Ивана до Фомы
Мёртвые ль, живые,
Все мы вместе – это мы,
Тот народ, Россия.

И поскольку это мы,
То скажу вам, братцы,
Нам из этой кутерьмы
Некуда податься»….

Танкист сидел на своей лавке, и согласно кивал головой в конце каждой строки, с тянучей и сладкой грустью вспоминая недолгие часы привалов, что пережил он с начала войны. Это ведь только для начальства любая стоянка – привал, а для рядового состава он начинается лишь тогда, когда осмотришь и замаскируешь технику, когда обустроишь мало-мальский быт, а там, глядишь, уже и солярку подвезли, или снаряды, и опять работай, да молись, чтобы немецкие самолёты не налетели.

Очень редко для обычного красноармейца случается полноценный привал. Такой, чтобы с кашей, да с гармошкой, чтобы… пусть не выспаться, но хотя бы часика четыре поспать. Нет, это даже много – всё на потом откладывали. Покуда не спим, мол, и не стреляют – давайте поговорим, да споём, братцы. Прямо как у Тёркина, не иначе. Ну, или слегка похуже. А уж когда Фаридка после наркомовских начинал на своём языке песни петь – так и вовсе хоть святых выноси: каждый же, кто вокруг костерка, подпеть ему старался. Степан даже пару слов из этой песни запомнил: «бисмилля» и «хуррахим». Татарин говорил, что про любовь это. Наверное, так оно и есть, а «бисмилля» - это имя женское такое. А что? Можно даже сказать – красивое имя, ласковое. Хотя и татарское.

Воспользовавшись тем, что председатель на время замолчал, Степан поспешил уточнить:
- Слушай, Михалыч, а ты татарский в институте учил?
- Это зачем?!
- Так…, - пожал плечом танкист, - спросить хотел. Может, знаешь, что значит «бисмилля». Имя, нет?
- Может, и имя, - недоумевал лейтенант. – Зачем тебе это? И вообще: у нас в Союзе больше ста народов живёт, и сколько народов, столько и языков. Всех за целую жизнь не выучишь. Вот, взял, и перебил! – сердито засопел он. – Так, «нам из этой кутерьмы некуда податься»…. А дальше… дальше не помню, хоть убей.
- Ерунда! Сейчас попаримся, мигом вспомнишь!

Дубовые веники, к удивлению танкиста, прелостью после замачивания отдавать перестали, и вскоре в парной повис густой аромат дубовой рощи. Да, до настоящей русской бани не хватает квасного хлебного духа, или хотя бы – эвкалипта, который перед двунадесятыми любил пользовать дед. «На божественный лад» он, мол, настраивает, к молитве ум и сердце прочищает. Может, и прочищает, но Степану больше по душе был именно квас: бывало, разведёшь его водичкой, и – на каменку! Да такого запаха даже в пекарне не бывает, настолько он вкусный. Хоть ешь ты его, хоть маслом намазывай! Но только – не эвкалиптовым, - вновь вспомнил он о деде, улыбаясь. – Этот квадратный зелёный флакончик даже трогать без спроса нельзя было – враз дед разгневается и уши крутить примется. А коли уж старый и разрешал притронуться к своей драгоценности – так это чтобы понюхать. Через пробку, разумеется, чтобы «не осквернить».
- Жалко, что этот твой Прохватилов с нами не пошёл, - вернулся Степан к действительности.
- И зачем это он тебе?
- А вдруг у него квас есть? С кваском-то оно душевней бы вышло. Как дома….

- Эй, мужики, на выход! – распахнулась вдруг дверь парной, и внутрь заглянул полураздетый Егор. – Напарились на сегодня, будь они неладны!
- Чего случилось? Напал кто? Пожар? – живо соскочил с лавки председатель и запрыгал на выход. – Что там?
- Бабы напали, чтоб им всем…, - посторонился Жилин. – Стёпка, ты тоже выходи, чего застыл-то статуей?

Спохватившись, танкист поспешно выскочил в предбанник и, даже не ополоснувшись, принялся одеваться. Благо, процесс давно отработанный: на самом правом крючке – подштанники, чуть левее – штаны, ещё левее – рубаха и пилотка. Пилотки на месте не оказалось, но Попову было не до неё: со двора доносились женские голоса и громкое оханье. По всей видимости, охала Машка, и  оттого Стёпке стало совсем дурно: безвольно затряслись руки, ноги стали словно ватные, а грудь будто бы железным обручем сдавило.

- Маш, ты чего? Маш, ты как? – сдавленно шептал он, стоя на пороге бани.
- А ну, подвинься, дай пройти! – бесцеремонно отодвинула его Александра. – Встал тут, как статуя….
От вторично произнесённого слова Степан словно бы очнулся от наваждения, и прихватил тётушку за локоть:
- Рожает, да?
- Да никого она ещё не рожает! – отдёрнула та руку. – Рано ещё. Идите, вон, мужиками. Чай свой пейте, - захлопнула самогонщица дверь перед самым его носом.
В недоумении постояв перед закрытой дверью, танкист обернулся на плеск воды:
- Точно не рожает?
- Баба брюхата – что пила щербата: визгу много, а толку – пшик, - философским тоном изрёк Жилин. - Бывает это у них, Стёпка: то слабость, то галдёж. Никакого покою.

Егор, конечно, врал, однако стыдно ему не было: зачем раньше времени тревожить человека? Ну, да - Машка наверняка сегодня родит, и что с того? Ей чего, будет лучше, если Стёпка всю ночь по стенкам ползать будет, да переживать? Нет уж, пускай он ничего не подозревает. Сейчас посидим, выпьем по рюмке чаю, о планах на будущее поговорим, а там, глядишь, наш герой и папкой станет. Лейтенант тоже ничего лишнего не сболтнёт: раз уж договорились дуть с ним сегодня в одну дуду, то вперёд батьки в пекло не полезет.

Едва переступив через порог избы, Степан остановился в недоумении: пахло настоящей домашней стряпнёй. Причём – не абы как, не лепёшками какими, а настоящей стряпнёй! Как до войны, как дома!
- Это что – пироги?! – ни к кому не обращаясь, проговорил он.
- Скоро будут. Капустные Леся приказала через…, - кинул взгляд на часы Жилин, -  четыре минуты вытаскивать. Потом мы следующую порцию поставим. С картошкой, а там и до рыбы черёд дойдёт. Занимай места, мужики, а я покуда тут похозяйничаю. Вам чаю, или сразу чё покрепче?
- Чаю, - хором ответили танкист с председателем.

Степан сжимал меж ладоней горячую кружку, принюхивался к чаю, и никак не мог разобраться в собственной душе. Вроде бы, надо сейчас переживать за стонущую Машку, ждать там, возле бани – не надо ли ей чего, ан - нет. Организм даже шагу лишнего ступить не хочет, да и на сердце – тишина. Меркушин, правда, закурил, но запах табака – это тебе не вонь от солдатской махры, и потерпеть можно. Стерпеть всякое можно, когда на душе тихо… до пугающего тихо. Если бы ещё и не темно, так казалось бы, верно, что и войны-то никакой не было и нет. Она – как дурной сон, и стоит лишь разлепить веки, и ты вновь попадёшь в те далёкие, с мычащими коровами и звенящими подойниками, мирные годы, и пора вставать в школу.

Да и возле печки сейчас вовсе даже не Егор, а мамка шурудит. Вот, уже и пирог посреди стола поставлен, и он, верно, румяный весь такой, с корочкой… сейчас матушка его сверху сливочным маслицем оботрёт, и засверкает он, голубчик, чище ясна солнышка. А потом, как его порежешь, слеза из него так и сочится….
Сглотнув слюну, Степан провёл ладонью по подбородку: так и есть! Опять слюни сквозь дырявые губы напустил. Даже рубаха на груди мокрая. Хорошо хоть, мужики этого не видят. Или – видят, но молчат, жалеют? А, и ладно! Утрёмся рукавом, и за пироги.

Хотя и обжигающе горяч был пирог, да и размером во всю духовку, но судьба его оказалось коротка. Толком поостыть не успел, как мужики, то дуя на печево, то вытирая пот со лба, его прикончили.
- А где? – тщетно поводил танкист ладонью поверх противня.
- В животе, - довольно погладил себя по пузу Жилин.
- Аппетит приходит во время еды, - согласился с ним лейтенант, помятуя о временном союзе с Егором. – А как он придёт, так еда сразу куда-то уходит. Боится, наверное….   

Не обращая внимания на смешки, Степан ещё раз проверил стол на наличие пирога и с обидой протянул:
- Мы что, даже Машке не оставили? Ей же….
- Беременным капуста противопоказана. Знать надо, - авторитетно возразил Меркушин.
- Пучить будет, - с неменьшей солидностью в голосе пояснил Егор. – Щас картошку поставлю, так её можно. С полчасика подождём, по пять капель выпьем, а там и поспеет.

После первой же «капли» танкиста стало неудержимо клонить в сон. Да, он честно, изо всех сил старался понять, чего именно толкуют ему эти двое обжор, но мысли его были совсем не о том. «Проглоты, - в полудрёме порицал он сотрапезников, - даже маленького кусочка пирога для Машеньки пожалели оставить. «Пучить» им, ишь! Какая разница – беременного ли человека пучить, или же обычного? Зачем тогда весь пирог сожрали?! А, - сожрали, и сожрали, и пусть их самих сейчас пучит, - со вздохом простил Степан мужикам грех чревоугодия. -  Меня, вон, нисколько не пучит. Разве что голова от их пустых россказней пухнет. Да ни в жизнь не поверится, что товарищ Прохватилов в какой-то забытой Богом деревушке, да опытный полигон устроит! И для инвалидов, мол, и для бездомных курсантов. Гладко было на бумаге, да забыли про овраги. Пустобрёхи они, что с них взять?».
 
- Жить-то они где все будут? Сгорело же всё, - отвернулся Степан от поднесённого стакана. – Убери это, не хочу я. Засну сейчас, и всё. Чаю бы кто налил лучше, да покрепче.
Жилин критически посмотрел на танкиста, отметил про себя, что тот уже чуть ли не расползается по лавке, и укоризненно качнул головой: - «Эх, чифиря бы сейчас парнишке. Да только вот чая осталось с гулькин нос. А, пущай тогда голимую заварку пьёт. Прокипячу её для крепости ещё разок в ковшике, и пущай пьёт. Авось, и оклемается».
- Знаю, что горько и горячо, но пей. Чем скорее одолеешь, тем верней, - выставил он на стол кружку с заваркой.

Степан морщился, округлял глаза, кривясь от обжигающего напитка, но за несколько глотков кружку-таки одолел. Вернув её на стол, он выдохнул:
- Как в танке… горящем…. Чего это было, Егор?
- Не чифирь, конечно, но чё-то вроде.
- Чи… чего?
- Чифирь – это заварка такая крепкая. Вот у тебя, Степка, сейчас шары по пятаку стали, а от чифирю были бы по полтиннику, - охотно пояснил Жилин. – Забористая вещь, скажу тебе. От него сердце аж в ушах колотится, а мозги - как наждаком продрали. Сон рукой сымат. Чуешь, нет?
Танкист вдохнул-выдохнул, но ничего особенного, кроме кома в желудке и обожжённого языка, не почувствовал. Ну, руки с ногами ещё как-то странно затянуло, однако сердце точно не в ушах, на месте оно.
- Чую…, - на всякий случай ответил слепец, и тут же понял, что не соврал: сонная пелена от действия напитка начала будто бы сползать с мозга, и её место заняли беспокойные мысли. – И чего? О чём вы тут?
- Вот это – правильно! – азартно потёр ладони ефрейтор. – Это надо отметить. Ну что, по маленькой?
- Мне – нет! – словно бы сдаваясь, поднял руки Степан.
- Мне тоже хватит, - перевернул стакан кверху дном председатель.
- Да вы чё, мужики? - растерялся Егор. – Теперича и мне, что ль?! Ну, как скажете…, -  недовольно сопя, поглядел он на самогонку, и вдруг подмигнул. – А, была – не была! Поддержу инициативу! Раз по маленькой нельзя, буду как обычно! За товарища Сталина! 

Поведение Жилина для Меркушина чем-то необычным не являлось: за недолгий срок службы он успел повидать не один десяток таких вот странных пьяниц. Причём – начиная с рядового красноармейца, и вплоть до генерала. Да и на довоенной гражданке он тоже встречался с подобными индивидами, только не задавался вопросом, почему они такие странные. А что именно «странные» - несомненно: могут годами капли в рот не брать, но как запой – так до последней возможности за бутылку держатся. А потом опять ходят трезвые, как стёклышко, хоть на доску почёта их вешай.

Егор, конечно, статья особая, но разве его бессонница – повод для того, чтобы делать ему послабления? Всего лишь из-за того, что он когда-то ночью контуженным не к своим, а к немцам с нейтралки пополз? Ну, да - порешил там своими руками сколько-то сонных фрицев, головы им ножиком поотрезал – велика ли печаль? От оттого бессонниц не бывает. У снайперов, вон, счёт на сотни идёт, а у него из-за какого-то дохлого взвода, и бессонница! Выпить ему для сна надо, видите ли. От ордена к тому же отказался, дурак. Выпросил у генерала взамен государственной награды перевода в тыл, - «Не могу больше кровь человеческую лить», мол, «руки трясутся».  Какой прок был Жилину от той «крови», когда она – немецкая? Тем более, когда русскую сберёг: как говорят, нашей на той высоте ни капли не пролилось – всех фашистов перерезал за ночь Егор, и во вражеские окопы поутру наша рота вошла, как к себе домой.  А потом… про «потом» Меркушину думать не хотелось – слишком уж обыкновенно оно было. Немцы обошли высоту с флангов, арт-огнем проутюжили, и поминай, как звали. И один из десятка выживших – красноармеец Егор Жилин.

Нет, председатель до конца не был уверен в своей правоте, в своём праве судить Жилина; он даже чувствовал в душе, что мельче, суетней его, однако же должность – это долг. И его надо выполнять. Раз возложили на тебя обязанность руководить колхозом – руководи, и отбрось прочь сантименты. Все герои остались там, на фронте. Или же – под землёй. Здесь, в тылу, есть лишь начальники и их подчинённые. 
Отсюда вывод: товарища ефрейтора надо срочно разлучать с Александрой, иначе сопьётся. А ещё лучше – серьёзно с ней самой поговорить. Бабы, они жуть какие страшные, когда их напугаешь. Самое страшное же для них – разлука с мужиком. Всё, решено: утром с нею с глаза на глаз разговариваем и, если она сама не справится, пусть пеняет на себя. Хоть и хороший мужик Егор, но вечно пьяный он здесь никому не нужен.

- За товарища Сталина, товарищ Жилин, мы с тобой завтра поговорим, - голосом, не предвещающим ничего хорошего, произнёс Меркушин. – А сейчас я хочу поговорить за товарища Попова.
- А причём здесь я? – совершенно не понравился танкисту тон лейтенанта. – Нет, если надо, за товарища Сталина….
- Не о нём речь! О тебе она, - перебил его председатель. – О нас о всех, о партийных, и кандидатах в партию Ленина-Сталина.
- И чего?
- И того, - достал свой портфельчик Сергей Михайлович. – Мне товарищ Прохватилов поручил у тебя интервью взять.
- Чего? – испуганно прислушался к шелесту бумаги Степан. – За что?!
- Да не пугайся ты так, - снисходительно улыбнулся председатель. – Интервью – это не допрос. Мне товарищем Прохватиловым поручено о тебе статью написать в областную газету, вот и всё. Я стану задавать вопросы, а ты отвечай, хорошо?

- Так чистый же допрос! – хохотнул Егор, но, встретившись глазами с лейтенантом, прикусил язык.
С досадой крякнув, председатель взял в руку карандаш:
- Твою довоенную биографию я читал, так что давай, Степан Феопемтович, рассказывай про свои подвиги на войне.
- С самого начала?
- Разумеется.
- С самого начала, с самого начала…, - зашептал танкист, припоминая наиболее яркие события на фронте.

Однако же, сколько он не силился, но даже мало-мальского подвига в собственных действиях не находил. А рассказать, выходит, чего-то надо. Чего же им рассказать-то, тем паче – для газеты?! Областной! Это же сколько народа её прочитают – стыда потом не оберёшься. А может, чуток приврать, да сказать, что он на таран шёл? Нет, совестно. Чего не было, того не было. Что фашистские пушки с пулемётами гусеницами крушил – было, но чтобы танковый таран совершить – Бог миловал. Это же чистое самоубийство, почище воздушного: там-то хоть можно из самолёта с парашютом выброситься, а из танка куда? Да после такого удара ещё никто не выживал – так враз оба экипажа живьём и сгорали - что наши, что немцы. 

- Не знаю… не было их… ну, не Тёркин я, Сергей Михалыч, - смущённо пробормотал Попов, но вскоре нашёлся. – А может, тебе про Жилина будет лучше написать? Я-то всего ничего воевал, а Егор, вон, ефрейтора получил! С него и спрашивай, а?
- Сказано – про тебя, значит – про тебя, - нахмурился Жилин. – Делай, что старшие говорят! Правильно я говорю, товарищ Меркушин?
Оставив без внимания реплику сапёра, лейтенант заговорил доверительным голосом:

- Знаю, Степан Феопемтович, как это трудно. Про себя, да чтобы хорошо сказать – это не каждый может. Но ты не стесняйся. Пойми, ты же не для хвастовства пустого говоришь, а по партийному заданию. Чтобы такие, как ты, как я, как тысячи и тысячи других увечных новую жизнь начали, понимаешь? Веру надо в них возродить, иначе…, - ненадолго умолк он. – Я уже тебе рассказывал, что с нашим братом в Сталинграде творится. А по всей стране нас таких, безногих и слепых, сколько? То-то и оно. Пример им нужен, понимаешь? Вроде маяка в море. И этим маяком станешь ты, и не спорь даже. Или что, мне предлагаешь им стать? – уловил Сергей в чертах лица Степана новый проблеск надежды. – Не выйдет. Я – офицер. Не танкист, не кавалерист, а…. Неважно. Нельзя про меня. Пойми, нашему брату-инвалиду нужен простой красноармеец, чтобы тот на него был похож. Чтобы и повоевать-то он успел, и выжить сумел, и чтобы здесь, в тылу, новую жизнь начал. И такой человек есть, и это именно ты, товарищ Попов! Налей ему свою «маленькую», Егор, а то он так до утра отнекиваться будет.

Жилин охотно выполнил приказание старшего по званию и, не забыв о себе, придвинул к Степану стакан:
- Не кочевряжься ты, Степка. Надо, значит – надо. Выпей для храбрости, и расскажи.
- О чём? – беспомощно спросил танкист.
- Да хоть о чём. О танке своём расскажи, - участливо проговорил председатель, приготовившись записывать. – Каков он, танк, по сути свей? Для бойца, понимаешь? В его глубинном, метафизическом смысле, понимаешь? 

- Похоже, понимаю, - к облегчению присутствующих, кивнул Степан, и даже сделал глоток самогонки. – Фух, зараза…. Про глубинный смысл, это ты верно загнул, Сергей Михалыч. Танк, он ведь как самая глубокая преисподняя для танкиста. Но не такая, как после смерти. Совсем не такая. При жизни-то она совсем непростая выходит, не однобокая, а словно бы две половинки в ней спаяны, - водил он по воздуху перед собой ладонью, будто бы выискивая в пустоте нужные слова. - Это ведь как посмотреть на танк, понимаешь? Он и спасение-то твоё, и погибель твоя. Смотри: лезешь ты в него перед боем, как в эту самую твою преисподнюю, в самое нутро его адово, чуть ли не мучеником каким трисвятым. Но, коли потом выживешь, то на свет Божий непременно вылезешь чёрт-чёртом. Ручки-ножки трясутся, хвост поджат, и зуб на зуб не попадает. Видал нас, поди, после боя? А?

- На войне святых не бывает, - отложил лейтенант карандаш, и добавил с досадой. – Их нигде не бывает. Герои – есть, а святых – нет. Кругом одни…. И не путай мне тут метафизику с религиозной пропагандой! Тебя о чём просили говорить?! О войне!  О танке! А ты мне – о трисвятых мучениках! Дурака тут валяешь…. Ладно, извини, погорячился слегка. Всё. Кажется, понял: танк для тебя – это одновременно и надежда, и судьба, правильно я говорю?
- Правильно, - изумился столь грамотному оформлению своих мыслей танкист. – Так точно оно и есть: и судьба он, и надежда. Это ты верно сказал.
- Слава богу, - кивнул председатель, и вновь взялся за карандаш. – Теперь следующий вопрос, но чтобы больше без святых мне. Итак, что для танкиста находится в промежутке между надеждой и судьбой? Что позволяет выжить? Что является связующим звеном между ними?
- Как это?

- А вот так это, очень даже просто. Для начала расскажи, что движило тобою в бою, за что ты сражался, и за что именно ты был готов погибнуть. Надежду и судьбу ведь объединяет идея, и эта идея…? Ну? – тщетно пытался лейтенант подсказать нужную мысль. - За что сражался-то, Степан? За Родину ведь? За Сталина?
- Конечно!
- Наконец-то, - облегчённо выдохнул Меркушин. -  Так и запишем: «За Сталина». Он и судьба наша, и надежда.
- Диалектика, - невесть к чему ввернул мудрёное словцо Жилин, за что был вновь «вознаграждён» пристальным взором председателя.

Лейтенант мельком просмотрел наброски к статье, и остался недоволен их пресностью и безликостью, а потому нехотя прибавил для колорита слова Степана о спасении, погибели и чертях. Слово «чёрт» он подчеркнул дважды: чёрт – это синоним неустрашимости и отваги. Это – символ вызова всему старому и враждебному и, даже можно сказать, что чёрт – это второе имя советского солдата. Бесстрашного и непобедимого. Которому не страшен ни рай, ни ад, и в бой он идёт без всяких там хоругвей, а со святым именем Сталина на устах. Так-то!

Такой «изюминки» в тексте будет достаточно, а потому нечего Степана расспрашивать о семье и танкотракторе – пустая трата времени. Без подсказок распишем в лучшем виде. Можно даже сказать – в героическом. И то, правда: чем Степан Попов хуже Павки Корчагина? Один воевал за революцию, второй же – за её завоевания! Это замечательно, очень даже хорошая мысль: преемственность поколений, так сказать. К тому же – оба ослепли. Ослепли, но работать на благо Родины не перестали. Идеальная параллель получается! А потому статья выйдет, что надо, не то, что у прочих фронтовых журналистов-недоучек.

 В воодушевлении от своего плана Меркушин азартно поглядел на танкиста, и неожиданно встретился с ответным взглядом. Невидящим, но так и испытующим душу.
- Ты чего это, Степан? – смятенно пробормотал председатель.
- Того. Чего-то вы мне тут недоговариваете, я же вижу. Чувствую. И ты, и Егор, вон, не такие вы сегодня какие-то. Говорите уже, чего сказать хотели.
Меркушин чертыхнулся про себя, удивляясь проницательности слепца, и достал папиросы. Потом он рассеянно полюбовался, как табачный дым причудливо вьётся над керосинкой и, наконец, решился сказать начистоту:
- Всё, отвоевался ты, Степан Феопемтович. Не командир ты больше - нового назначили. Сразу двух.

Весть была скверная, но отнюдь не неожиданная: танкист уже давно подозревал, что просто так, на уровне деревни, вся эта затея с танкотрактором не закончится. Поначалу он, конечно, надеялся, что успеет ещё несколько лет на пользу колхоза потрудиться, но когда с месяц назад Сергей Михалыч повёл разговоры о передаче передового опыта, эта надежда начала таять, как дым. От большого камня, как говорится, и круги большие.
- А меня куда? – обречённо спросил Степан.
- Да никуда! Здесь остаёшься. Заместителем по учебной части, согласен?
Танкист в ответ лишь неопределённо повёл плечом, но по всему было видно, что у него словно бы груз с плеч свалился. Даже спина выпрямилась, а на лице появилась тень улыбки.

- Вот и славно, вот и по рукам, - с энтузиазмом прихватил ладонь танкиста Меркушин. – Только ты учти, Степан Феопемтович: тебе, как герою, больше в поля ни-ни. То есть, - спохватился он, - в учебном поле – пожалуйста, но чтобы самому разминировать, да пахать – запрещено. И брось мне тут хмуриться! Да ты десяткам, а то и сотням людей своё умение передашь! Можно сказать – профессором станешь!
- Кислых щей…, - покачал головой танкист, но возражать не стал. – Как прикажете, товарищ Меркушин.
- Это не я приказал – товарищ Прохватилов, - пояснил лейтенант. – Ты ему живой нужен. Кстати, он тебя к годовщине Октября досрочно в партию решил принять. Ты как, готов?
- Нет, - всё в том же равнодушном тоне ответил слепец. – Ни номеров съездов партии, ни их программ я так и не выучил. Даже какой из них последний был, не знаю. Не до того было.

Для обычного кандидата незнание «Краткого курса ВКП(б)» являлось непреодолимой преградой ко вступлению в партию, но 2-й секретарь обкома чётко и ясно дал понять лейтенанту: Попов ему нужен. И – безо всяких там объяснений. Нужен, и всё тут. Сергей Михайлович, несмотря на свою молодость и неопытность, уже отлично понимал, что означает слово «надо». Оно даже хуже, чем «или грудь в крестах, или голова в кустах». «Кресты», да «кусты» героически фатальны по своей природе, но они – эпизодичны. «Надо» же – навсегда. Сегодня ты можешь быть молодцом, но завтра твоё «надо» поломалось, и всё. Совсем всё. И кто даст гарантию, что Стёпка после принятия в партию чего-нибудь не учудит? Совсем же он не готов, дурошлёп. Брякнет чего-нибудь сдуру, или заерепенится, приказ не выполнит – что тогда? Правильно, станут смотреть, кто давал ему рекомендацию. Какой только изверг придумал это слово – «надо»?!

Чуть ли не с ненавистью посмотрев на танкиста, Меркушин потупил взгляд, стараясь перевести мысли в конструктивное русло:
- Последний был восемнадцатый, запомни хоть это. Март тридцать девятого. Станут спрашивать о чём-то ещё, ответишь, что у тебя голова болит. Всегда! - словно бы сам себя обрекая на вечные муки, с надрывом добавил он. 
- Типун тебе на язык, - трижды сплюнул через плечо Степан.
- Да всем вам типуны. Надоели…, - зевая, поднялся Жилин с места, накинув половичок со скамьи на плечо. – Я – дремать. Буду нужен – разбудите. Про пирог только не забудьте.

Меркушин смотрел, как ефрейтор обстоятельно укладывается на пол возле печки, и ему было грустно. А ещё – странно оттого, что три советских человека, выживших в мясорубке войны, и умудрились наедине друг с другом заскучать.  Неправильно это, неестественно как-то. Словно бы в избе враз повис невидимый кисель глухоты, и каждая секунда молчания делает его всё гуще и гуще, а оттого дышать становится всё труднее и труднее. Даже мухи над столом жужжать перестали. Ползают себе по оконному стеклу, и не жужжат.

Прокашлявшись от накопившейся в лёгких табачной копоти, председатель огляделся вокруг: да уж, подзапустился за лето дом Поповых. Полы чистые, а по углам паутина. Да и окошко тоже наискосок треснуло, а весной ещё целое было. Ба! Вон, и в другом окне, что на улицу, тоже ветер сквозит. Целый кусок с угла выпал. Так и замёрзнуть зимой немудрено. Эх, нет в доме мастеровитого мужика, нету…. Надо будет Егора попросить, пусть у своего друга  наведёт порядок. Так-так, а там что за розовая куделя лежит на лавке? Никак, Машкина? Любопытствуя, Меркушин спрыгнул на пол и тут же улыбнулся, разглядывая вязание:

- Мастерица у тебя Марья! Красивые пинетки получились, даже со звёздочками. 
- Кого? Кто со звёздами?
- Пинетки, - весело покачал их Сергей в руке. – Носочки такие детские, неужели не знаешь? Вот и чепчик тут, тоже розовый. Видимо, девочку твоя жёнушка ждёт, вот и вяжет. Сам посмотри.
- Никаких таких она не вяжет, - с подозрением принюхался танкист к вязанию. – Не её это запах. Да и не до того ей. Это Аннушка вязала, точно – Аннушка! Это она так пахнет. Её рук дело.
- Ну, тогда уж определённо девочку жди, - бережно сложил на место детские одёжки председатель. – Аннушка в таких делах никогда не ошибается. Это хорошо, когда девочка. Мальчишки – к войне, девчонки – к миру и покою. Общепризнанный статистический факт, кстати. Слушай, а не пора ли и нам с тобой тоже чуток вздремнуть? Бою-бой, а баю - бай? А то, глядишь, скоро женщины вернутся, тогда точно не поспишь.

Попов спать не хотел совершенно, но послушно прилёг на лавку, примеряя на себя, как это оно – стать отцом девочки. Настолько ли это хорошо, как говорят некоторые? Или же был прав бывший командир Алексей Григорьевич - царство ему небесное – когда похвалялся своими сыновьями? Дочь, мол, отрезанный ломоть, а сыновья – навеки плоть и кровь твоя. И в работе-то подсоба, и в старости услада. Вроде, так он говорил. И он, наверное, был прав, только вот почему-то Стёпке сейчас непременно дочку хочется. Хоть молись, чтобы оно так вышло.

Вспомнив, что у него есть икона, танкист прислушался: так, Егор возле печки уже вовсю похрапывает, да и председатель повозился – повозился на топчане, затих, и вот уже и он рулады на свой манер начал выводить. Счастливые люди, ничего-то их не беспокоит. А вот у Степана на душе кошки скребут, словно бы что-то осталось задумано, но – не доделано. До ума не доведено, до спокойствия. Выпростав из полотенца икону, танкист на ощупь, по гвоздику, определил, где верх у неё, где низ, и утвердил на скамью. Потом он представил себе, как выглядит лик Святого Николая, несмело перекрестился и прошептал: «Святой угодник, сделай… нет, не так. Я понимаю, что я нехороший, что я недостоин, но послушай меня, прошу. Прислушайся, вонми мне, - само собою всплыло в его голове загадочное слово. – Не надо мне ничего самому. Пусть только Машеньке будет хорошо, и младенчику, а мне ничего не надо. Как ты решишь, пусть так оно и будет, а меня даже и не слушай. Просто замолви за нас словечко перед Богом, и…».

На этом месте религиозный порыв танкиста иссяк, и он уже совершенно не представлял, что может сказать дальше. Вроде бы, и всё сказал, а оказалось, что ничего. Словно бы не о том, что нужно, говорил, а о чём-то маловажном и суетном. Даже смешно немного. Или - грешно? Не напрасно же душу словно бы железными щипцами прихватило, и вниз всё тянет, тянет…. К тому же, бабы слишком уж долго моются. Или – не долго? Интересно, а сколько времени уже прошло? Час? Два? Нет, когда тело просит, да от веничка поёт, можно и все четыре часа париться, но… нет, надо сходить, проверить. Вдруг им чего принести надо?

Обрадовавшись, что ему наконец-то нашлось реальное занятие, танкист спрятал икону, прихватил свою слепецкую палку и уверенно зашагал к бане. Но, чем ближе он к ней подходил, тем былой уверенности становилось всё меньше, и меньше: из предбанника отчего-то доносились не обычные бабские песни, не смех и болтовня, а плеск, звон металла и деловитый женский говор. А ещё – противный скрип, словно бы железом по стеклу. Или как кошка пищит, когда её злые пацаны мучают.

В недоумении остановившись возле двери, Степан собрался с силами, и вознамерился было уже в неё требовательно постучать, но тут же  передумал, решив сперва послушать, о чём идёт речь внутри. Словно бы ему назло, в предбаннике тут же зашуршало и загремело железом ещё громче, а бабы, напротив, перешли на шёпот. А кошачий писк каким был, таким и остался. Вроде бы, стихнет чуток, и опять по-прежнему мяучит. В недоумении почесав пятернёй голову, Попов вдруг вспомнил, что так пищит. Это же новорожденные так пищат! К тому же – баня это! У них в селе бабы тоже в банях рожали. А это… это значит….

Сердце Степана заколотилось ещё пуще, чем от чифиря, в глазах окончательно потемнело, и он едва нащупал дрожащей рукой скамейку. Ноги держать совсем перестали, а мозг заезженной пластинкой повторял одно: «Это что же со мной такое? Это же почище боя! Это что же…».  Танкист моргал, пытаясь успокоиться, высматривал на небе луну, стараясь определить – совсем она полная, или же нет, но ничего не помогало обрести спокойствие – его душа была уже не в теле, а за его спиной, за бревенчатой стенкой, и искала там другую – но настолько же и свою – душу. Кровиночку. Единственную свою. Ягодку ненаглядную. Ма-ахонькую такую, лапочку мою ясную, звёздочку светлую.

Попов сидел на скамье, плакал в умилении, машинально утирая первые отцовские слёзы, и даже не услышал, как скрипнула входная дверь. В себя он пришёл лишь тогда, когда выглянувшая наружу Александра насмешливо заметила:
- Долго жить будешь, Стёпушка. Только тебя вспоминали, а ты тут, как тут. Ну, проходи, папаша, на дочку свою погля… подержи её, то есть. Теперь уже можно.
- Проходи, Стёпушка, проходи, - вторила ей Аннушка. – Порадуйся своей доченьке. А ты, Лександра, будь ласкова, ступай-ка в дом, голубушка. Нечего мужикам там больше валандаться, пусть к себе идут. Нельзя им до «каши», сама понимаешь.

Танкист несколько раз вдохнул-выдохнул свежий ночной воздух, и наконец решился зайти. Первой его мыслью была, – «надо было снять сапоги на улице». Потом он подумал о жене, но тут ему подали в руки мяукающий свёрток. Веса в нём оказалось и на самом деле примерно столько же, сколько в обычной кошке. По крайней мере, от своей дочки Степан ожидал гораздо большего.
- А почему она такая худая? – в волнении спросил он.
- Ну, подержал, и хватит с тебя, - забрала у танкиста дочку Аннушка. – А что маленькая – так это папку с мамкой увидеть нам очень хотелось, да, пуговка? – потетешкала она новорождённую и передала её на руки лежащей на скамье роженице.
- А Ма… Маша где? – кольнуло вдруг сердце Степана. – С ней всё хорошо?
- Отдыхает твоя «мамаша», притомилась….
- Я здесь, Стёпушка, - подала голосок роженица. – Сейчас оденусь, и домой пойдём. 

С этой ночи жизнь Степана закрутилась бешеной каруселью, и вскоре он потерял счёт дням. А уж когда из города прибыли новые командиры, стало и вовсе не до сна. Только-только обустроили их на новом месте, и тут вслед за ними потянулись первые курсанты – инвалиды и начала поступать техника. Она была всякая – и наша, и союзническая, но в основном трофейная, на скорую руку подлатанная. С последней было особенно трудно, её никто толком не знал, да и запчастей для неё попросту не существовало. Нет, быть может, где-то они и были, но все они шли на фронт, а про тыл начальники словно бы и забыли. В этом вопросе даже сам секретарь обкома товарищ Прохватилов оказался бессилен, и лишь разводил руками, призывая проявить врождённую русскую смекалку. Ни к селу, ни к городу привёл в пример Левшу, Кулибина с братьями Черепановыми  и прочих русских изобретателей, совсем никому неизвестных. После чего, пожелав всем трудовых успехов, укатил к себе в Сталинград.

Между тем, из пятнадцати человек численного состава учебной команды, по мнению Степана, исконно русских было едва ли с половину. Это если с украинцами и  белорусами считать. Кроме них, на учёбу зачем-то прислали четверых плохо понимающих по-русски, но крайне послушных азиатов,. и столько же бурятов, которые, кажется, курили даже во сне. «Интернационал» дополняли гортанные грузины с армянами, а также пара прибалтов. Последние русский понимали сносно, но были настолько немногословны, что у танкиста со временем возникало подозрение, что каждый раз он разговаривает с совершенно незнакомыми людьми. Да и как ему было их запомнить, если не по голосам? Даже прибалтийского старшину «Как-там-евоучуса», назначенного заместителем командира по матчасти, Попов признавал лишь после того, как тот представлялся.

А ещё, кроме своей диковинной фамилии, этот старшина имел вполне соответствующее ей имя. То ли «Гральгермас», то ли «Альбергенус», или ещё как – хоть к стенке Степана ставь, хоть калёным железом его пытай – не вспомнить. Неизвестно, кто впервые молчаливого прибалта так назвал, но примерно на второй день тот обрёл вполне нормальное русское имя – Герасим. Старшина на это не возражал, а если и был против, то молча. Танкист сперва ухмылялся, чувствуя над ним своё превосходство: уж он-то Тургенева читал, знает, в чём подвох, а этот молчун, дескать, что прочёл, кроме Устава?

Но мало-помалу его мнение изменилось. Оказалось, что Герасим по-русски говорит очень гладко, даже культурно, и лишь лёгкий акцент выдаёт в нём человека с Балтики. Когда же открылось, что тот отлично разбирается в технике, и читает прямо с листа немецкие инструкции, то Степану стало совсем стыдно за своё былое высокомерие. Хотелось извиниться, искренне покаяться за свою глупость, однако как прикажете извиняться перед старшим по званию, к тому же - своим начальником? Вдруг он посчитает это за лизоблюдство? За… да невесть, за что! Кто знает, что взбредёт в голову этому прибалту?

К счастью, танкисту с ним приходилось пересекаться не слишком часто – на планёрках, да по случаю неисправности техники, и вскоре его неловкость перед Герасимом испарилась, развеялась, как удушливый и промозглый осенний туман в лучах ласкового Сталинградского солнышка. А уж когда товарищ Меркушин решился на немыслимое, и «случайно» рассекретил свой тайный склад с запчастями, встречи танкиста со старшиной свелись к одной лишь формальной стороне. «Сдал – принял», и все дела.
 
Гораздо хуже дело обстояло с несовершеннолетними «курсантами», особенно в первые недели: «городские» никак не желали признавать авторитета «стариков» - как окрестили себя Никита с Колькой, - и между ними на пустыре за бывшей церковью то и дело вспыхивали драки. Одни ребятишки, те, что из Сталинграда, в основном держали сторону «стариков», эвакуированные же гордо именовались «жуликами», и единственное, что их удерживало от побега из опытной базы, было обеспечение одеждой и питанием. Трёхразовым!  Да от такой кормёжки даже волк, и тот в лес не убежит.

Не убежит, но по своим лесным законам жить не перестанет. Выручил Егор Жилин: даже не спросясь председателя, объявил себя «пацанским вожаком», изготовил из бывшего иконостаса в храме стену, и там, за загородкой, устроил для себя и своих малолетних подопечных общежитие. С тех пор безобразия среди бывших беспризорников почти прекратились, а если и случалось что  - так ведь и у мужиков подчас дело до кулаков доходит?

К середине октября учёба на опытной базе вошла в стабильное, деловое русло, и Степан смог вздохнуть спокойно. Всё шло, как по накатанному: техника ремонтировалась, курсанты учились теории и практике, осваивали работу с сельхозоборудованием и минное траление, а самое главное – Маша была дома, а с нею – обожаемая дочка, названная в честь грядущей победы Викторией. Попов был не в восторге от такого имени, но когда товарищ Меркушин пояснил, что имя это латинское и что его носили аж две английские королевы, не знавшие поражений, согласился. Не сразу, конечно, но раз уж Машеньке нравится, то пусть дочка будет Викторией. А что? «Виктория Степановна», - неплохо звучит, вроде. Даже красиво. Но это когда она большим человеком вырастет; а может, даже начальницей. А покуда она – просто «Вичка», «Виченька-румяные щёчки». Ах, до чего же сладко их целовать!

Увы, но всё сладкое имеет обыкновение заканчиваться. Едва выпал первый, неуверенный ещё, снежок, как из города вслед за ним нагрянул председатель, да не один – с Прохватиловым и ещё каким-то мужиком в пропахшей маслами кожанке. Первым делом секретарь обкома потребовал проводить его с «кожаным» к «Удальцу», затем приказал, чтобы к нему явились Колька с Никитой, а затем началось и вовсе невообразимое: гости забрались в кузов и пожелали, чтобы их прокатили по деревне. Степан был в полной растерянности, но приказ есть приказ. Барин сказал, - «Хочу покататься», - отчего бы не прокатить?

И Попов прокатил, с ветерком, с задором прокатил! Да и курсанты не подвели, направление и скорость подсказывали вовремя и чётко. Когда сделали круг, и был дан приказ остановиться, танкисту даже стало досадно, что его деревня такая маленькая. С сожалением отпустив рычаги, он выбрался из танка и недоумённо обернулся вокруг: нет, не на прежнем месте остановились. Где это они? Только он хотел было задать этот вопрос, как его под локоть подхватил Меркушин:
- Пошли, пошли.
- Куда? – с нехорошим предчувствием на сердце спросил Степан, не понимая, в чём он провинился.
- На кудыкину гору. В правление.

Невесть по какому поводу идти в правление, да ещё с секретарём обкома и его поскрипывающим кожей подозрительным спутником танкисту не хотелось совершенно; ему мерещилось, что сейчас его начнут арестовывать, но – дело сделано. Из танка он, увы, уже вылез, да и на том немного навоюешь. Жилин, гад такой, даже пулемётные диски, и те выгреб. Да и курсантов в это дело втравливать негоже. А один в поле не воин. Хотя б ты был и на танке.

Повиновавшись судьбе, Степан мысленно попрощался со своими родными, с благодарностью вспомнил о братьях Петровых, об Аннушке и тёте Лесе, и тут ему сказали снять шлемофон и телогрейку.  Подав их в чьи-то руки, он попытался рассмотреть, что происходит. Похоже, что это кабинет председателя: возле окна – стол, левее – два шкафа; вдоль стены – кушетка и… что там стояло в прошлый раз? А, неважно! Главное, что всё остальное на месте. Кроме этих, которые здесь лишние. Один возле стола бумагами шуршит и чем-то брякает;  рядом – короткая тень шевелится. Явно – лейтенант. «Кожаный» в окошко курит, его хорошо видно. Головой, вон, покачал. Чего это он?

- Товарищ Попов! – раздался из-за стола торжественный голос секретаря обкома. – Подойдите к столу, пожалуйста.
«Час же от часу не легче! Что им всем от меня надо?!», -  на ватных ногах подошёл танкист к указанному ему месту.
- Степан Феопемтович! Поздравляю Вас! С этого дня Вы – член ВКП(б)! Вот Ваш партбилет, держите. Ещё раз поздравляю.
- Руку протяни, - подтолкнул танкиста под локоток Меркушин. – Да не эту! Обе!
Ещё мгновение, и правая ладонь танкиста почувствовала крепкое рукопожатие; в левой же он ощутил согнутую пополам картонку.
- Скажи чего-нибудь! – прошептал из-за спины председатель.
- Спасибо, - растерянно ответил Попов, мимолётно подумал, стоит ему отдавать честь, или же нет и, отказавшись от этого, добавил привычно.- Служу трудовому народу!

- Вот и служи, - одобрительно похлопал его по плечу Прохватилов. – Служи, танкист, и помни: сегодня твой второй день рождения, запомни накрепко его. Новую жизнь начинаешь. Чтобы отныне только партию, а не жену слушал, - хохотнул он. – Всё, я в Сталинград, формальности без меня закончите. Ну, и жду вас всех завтра, как условились. До свидания, товарищи.
Когда  шаги за окном стихли, Попов присел на пол, чтобы быть одного роста с председателем. Положив густо пахнущий типографской краской партбилет в карман, он осторожно спросил:
- И чего этим двоим было здесь надо, а? Не ради меня же приезжали.
- Второй ещё здесь, - неожиданно раздался незнакомый голос справа. – Будем знакомы, брат, - сел «кожаный» рядом с танкистом и протянул ладонь. – Сержант Евгений Ломов, водитель товарища Прохватилова. Для своих – Жека. Держи пять, Степан. 

- А я сперва подумал, что ты «оттуда», - с облегчением ответил на рукопожатие Попов, кивая головой куда-то вверх и направо. – Скрипишь тут кожей, людей пугаешь. Молчишь, к тому же. А…, - недоумённо посмотрел он на сержанта, - а чего это ты с секретарём не поехал? Кто его повёз?
- Он сам за рулём ездить любит. А я тебя завтра страховать буду.
- От чего?
- Когда твой танк в Сталинград погоним. Или… ты чего, не в курсе?
Отчаяние настолько явственно проступило на лице Степана, что Меркушин запоздало спохватился, с укоризной глядя на Ломова:
- Это мой недогляд, Степан Феопемтович, мой! До последнего сглазить боялся. Ты только успокойся: твой танк как был твоим, так твоим и останется. В другом соль. Ты готов?
- Да уж валяйте…, - прошептал Попов. 

- Тебе доверено на твоём «Удальце» возглавить праздничную демонстрацию трудящихся нашего района, понял? А может – и области! Тут уж как начальство решит. Сперва с «Тракторного» новые танки пойдут, ну, те, что сразу на погрузку и передовую, а потом уже и ты на своём танке. Осознал важность события? Первая демонстрация в мирном Сталинграде, понимаешь? Двадцать восемь лет Великому Октябрю! Великий праздник!

Что Октябрьская революция – праздник великий, танкист не спорил, но лично для него, потерявшего счёт часам и дням недели, время уже давно сводилось лишь к смене времён года. «Холодно – жарко – дождливо», и всё, опять всё сызнова. При чём здесь дни? Зачем здесь праздники? Не нужны они, когда есть работа. Вот, допустим, уедет он завтра в этот Сталинград, и два дня впустую пропало. Или – больше? К тому же – родных рядом не будет. А как без них человеку?
- Какое сегодня число? - на всякий случай поинтересовался он.
- Пятое, разумеется.
- Ноября? Ну, да, ноября, конечно. Вот уже и снежок выпал, - поднялся Степан на ноги и выглянул в окно. – Выпал и растаял. Растаял, да? Бело же с утра было….  Тепло здесь. Теплее, чем у нас. У нас уже вовсю снег лежит, поди…, - вспомнил он свою родину и затосковал по родителям.

Как они там, под немцами? Живы, нет? Эх, ни весточку-то им не подать, ни внучкой их порадовать. А может, они вовсе теперь думают, что нет его в живых больше. Если сами живы, конечно. Помогай им Бог.
- Путь будет так, - решительно отвернулся танкист от окна. – Демонстрация – так демонстрация. Раз надо – поеду. Какие будут указания?
- Распишись в личной карточке, седлай своих курсантов, и езжай домой, - запрыгнул председатель на своё место за столом. – Иди сюда, я покажу, где. Не забыл ещё, как расписываться?
- Не забыл, - послушно поставил закорючку рядом с пальцем Меркушина Попов.
- Тогда свободен, и хорошенько выспись, Степан Феопемтович. Завтра в семь ноль-ноль вместе с курсантами и своей семьёй быть здесь, ясно?
- А семья-то тебе зачем?!

- Приказ. На трибуне твоя Маша будет сидеть, понял? И не строй мне тут постные рожи! Надо так! К тому же – вместе с другими жёнами… секретарей и начальников будет она, ясно? Усиленный паёк к тому же. Подарки к празднику. Иди уже, и радуйся. Иди! 

Ночь перед демонстрацией Степан провёл не со своей семьёй, которую разместили в каком-то офицерском, ядрёно пахнущем свежим деревом, бараке, а в поставленной рядом с танкотрактором палатке. Тут, вблизи от своего железного детища, ему казалось ночевать гораздо спокойнее, а может – просто привычнее. Однако и здесь Попов почти не спал, перебирая в голове, всё ли он учёл, всё ли исправил, чтобы «Удалец» достойно прошёл испытание праздничным парадом. Танкист раз за разом, загибая пальцы, мысленно представлял себе каждый агрегат, каждый узел танка, порой даже вскакивал и пытался проверить, всё ли затянуто, и нет ли где зазора или иной непоправимой беды. 

Эх, и до чего обидно, что Жилина с собой взять не позволили! Дали вместо него какого-то там Серёгу, а что – Серёга?! Прямо с завода он, ишь ты! Мастер! Да какой он мастер, когда от горшка два вершка! Чуть постарше курсантов, а всё туда же – «мастер»! Как такому сопляку можно что-то доверить? К тому же и работал-то этот Серёга всего ничего: с обеда и до сумерек. Да нет, не до сумерек: солнце даже краюшком земли ещё не коснулось, когда он ушёл. Оттого-то душа у Степана и не на месте, да и руки чешутся, работы просят. Но – не находят: на ощупь-то оно всё вроде и хорошо, а как на самом деле? Вдруг трещина где образовалась? Что-то погнулось и вот-вот, прямо на параде, сломается? Или в электрической цепи контакт плохой? Нет, без глаз совсем плохо дело. Или же – плохо дело с нервами? Курсанты, вон, под своими шинелками дрыхнут, и всё-то им нипочём. Словно бы завтра не на праздничную демонстрацию им ехать, а на будничное траление мин. Хочешь – не хочешь, но порой их спокойствию даже завидно становится. Неужели и он, Степан, когда-то таким беззаботным был?

Танкист вздохнул, повернулся на другой бок и, чтобы отвлечься от тревожных мыслей, принялся вспоминать собственное отрочество. Было ли оно таким уж беззаботным,  или беды у него всё-таки были? В школе, вроде, ничего такого особого не случалось. Самое страшное – это когда в начальных классах Роман Сергеевич линейкой за кляксы по пальцам бил, но так на то он и учитель, чтобы бить. Ничего такого особенного. С соседскими ребятами тоже не сильно враждовали, а уж когда из речки полуживую э-эээ… как её там звали? – да неважно! – сестрицу «ихнего» вожака вытащили – так и вовсе замирение вышло. Что ещё? Ах, да! Когда батя в первый раз за трактор посадил, тогда сильно волновался. До первой лужи. А потом – как рукой сняло! Хорошая всё-таки машина – трактор, везде пройдёт, а если и поломается слегка – так мы его с закрытыми глазами разберём и соберём! Хм… почти как сейчас, да….

Что там ещё у нас такого страшного в детстве было? Вот, вспомнил! Велосипед же! Страх, какой красивый был! С хромированным рулём, ярко-красной рамой и звоночком! А какое у него было сиденье! Настоящая кожа, не то, что на батином тракторе – брезент драный. В каком же это году было? В тридцать пятом, вроде. Степан, да и не только он один, тогда впервые в жизни велосипед увидели: все местные ребятишки вокруг этого чуда столпились. Даже потрогать, и то боялись. Как оказалось впоследствии, напрасно: приехавший на этом механическом чуде комсомольский агитатор из Пскова оказался рубахой-парнем: тех, кто помладше, покатал на раме; старшим же доверил за руль сесть самим. За седло придерживал, правда, но остальное по-честному: коли сел – рули, да педали крути.

Именно тогда-то Степан и волновался больше всего. Он боялся и того, что спицы на колёсах под его весом непременно погнутся; ему было боязно упасть и что-нибудь помять, поцарапать; да мало ли что может случиться с такой нежной машинкой, как велосипед! Это ведь тебе не трактор, у велосипеда даже колёса, и те надувные. Абы как, с налёта, да по гвоздям не проедешь.

Но ничего, справился тогда Стёпка, даже полкруга возле клуба сам, без поддержки проехал и, если бы не очередь жаждущих прокатиться, нарезал круги и дальше: очень уж хотелось похвастаться, да покрасоваться. Вот ведь, опять запамятовал… всю деревенскую жизнь как губкой стёрло… как же звали того комсомольца? Как-то по-революционному, в честь Владимира Ильича. Но не просто Вилен, и не Владлен, с Ульяновым связано… Уль… Влаиль… нет, не то. Вилуль? Нет, тоже не так… может, Виуль? Может, и Виуль….  Так, перебирая имена, танкист наконец-то уснул.

Едва забрезжили на востоке робкие зарницы восходящего солнца, как к лагерю делегации от колхозов и совхозов подкатила полуторка с прицепленной к ней полевой кухней. В кузове автомобиля, кроме приличествующих торжественному случаю флагов, транспарантов и портретов вождей партии, находился сопровождающий в потёртой кожанке. Однако вместо того, чтобы сразу по прибытии начать распоряжаться столь ценным грузом, он спрыгнул на землю, прихватив с собою вместительный судок из нержавейки.

- На пятерых нам, - протянул он посудину вылезающему из кабины толстому мужику в белом колпаке и медицинском халате.
- Экий ты скорый, Жека, - со скорбью посмотрел на объёмную тару повар. – И на кухне-то ты первый, и здесь тебе наперёд вынь, да положь. Зачем тебе одному столько много?
- Чтобы тебе, обжоре, за пятерых не досталось. Хорош вздыхать, Миха, накладывай по-полной. И хлеба побольше. Иначе за добавкой вернусь.
С долей брезгливого снисхождения проследив, как толстяк наполняет судок исходящей паром перловкой; как он, словно бы отрывая от сердца самое драгоценное, поливает её соусом с кусочками мясного рагу, Ломов на прощание вместо дежурного «спасибо» сказал:
- Знаешь, Миха, а на фронте тебе цены бы не было.
- Это почему это? – вдогонку уходящему выкрикнул повар. – Готовлю хорошо, да?
- Прятаться за такой тушей хорошо, - под нос себе буркнул Ломов, выискивая взглядом среди палаток и тракторов «Удальца».

С недоумением покрутив головой, он слегка растерялся: вроде, когда вчера приехали, танкотрактор слева от пригорка ставили, но где теперь он, этот пригорок? Цыганский табор, а не лагерь. Только медведей не хватает. И тут его взгляд остановился на часовом, что одиноко стоял в стороне, нерешительно поглядывая на нежданного гостя.
- Караул несёшь, солдат? – подошёл к нему сержант.
- Не…, - чуть не подавился слюной часовой, неотрывно глядя на судок с едой. – Несу, товарищ…?
- Сержант Ломов, - сочувственно посмотрел на солдатика он. – Котелок с собой?
В ответ караульный лишь часто закивал, алчно принюхиваясь к ароматам кухни.
- Минута тебе. Дуй до кухни, и бегом назад. Скажешь, что от меня. Бегом-арш! Чего стоишь?! Беги уже, покуда начальства нет! Десять секунд уже прошло! 

С отеческой улыбкой посматривая, как безусый солдатик жадно уплетает перловку, Ломов вдруг поразился сходству: до чего же тот похож на Стёпку! Только – зрячего, и без уродств. Такой же нескладень мосластый. И ухваткой-то, и руками схож, сразу видно – не на фортепьянах играл парнишка до призыва. Явно не начальский сынок; из своих кровей, из рабоче-крестьянских. К тому же, судя по погонам, в пехотуру попал, а не на тёплое местечко при штабе. Даже странно, как такого недотёпу в охранение поставили, обычно НКВД этим занимается. Хотя, если задуматься, почти всех «наших» в оцепление определили, да по «точкам» расставили. 
- Доел?
- Да… почти…, - тщательно обтирал коркой хлеба внутренность котелка солдатик. – Спасибо вам большое, товарищ сержант. И – с праздником вас! – расцвёл он конопатой улыбкой. – С Великим Октябрём!
- Ох…, - с укоризной покачал головой Ломов. – Откуда ты такой взялся-то, чудо?

- Я…, - растерялся часовой. – Из Нижней Синячихи я. Алапаевского района. А зовут меня….
- Сибиряк, значит…, - перебил его сержант, - теперь послушай, сибирячок: ты какого ляда устав караульной службы не соблюдаешь?! Под трибунал захотелось?! А вдруг я – диверсант? И Миха - тоже диверсант? – ткнул он пальцем в сторону полевой кухни. – Вдруг мы вас всех потравить перед демонстрацией хотим?
- Так вы же….
- Молчать!  И запомни, сынок, - сменил Ломов гнев на милость, - больше никогда так не делай. Иначе – трибунал, или ещё чего похуже. Увидел незнакомца, кричи, – «Стой, кто идёт?». Требуй пароль, а промолчит – смело шмаляй прямо в него! Только предупредительный потом в воздух не забудь сделать. Но это, - погрозил он пальцем, - это не для сегодня. Это для фронта. А сегодня, если что, сперва в воздух стреляй. Всё понял?

- Так точно, - прижал винтовку к боку солдатик, тем самым почти превратившись в настоящего караульного.
- Ну, тогда и тебя тоже с праздником. Где тут «Удалец» дислоцируется, знаешь?
- Знаю! Вас проводить?
- Ты совсем дурак, или как?! Ты! Должен! Стоять на посту! Контролировать вверенный тебе объект! Контролировать, понимаешь? А не всяких там… кхм… приезжих сопровождать. Понял, нет?
- Так точно!
- Раз понял, пальцем покажи, - мельком взглянул Ломов на часы.

Найти танкотрактор оказалось проще, нежели чем определить, в какой именно из четырёх палаток, возле него поставленных, обосновался Степан. Храпело, постанывало и надсадно кашляло со всех сторон одинаково. К тому же – небо тёмно-серым куполом давит, душит, и – не ветерка тебе, ни звёздочки. Словно бы толстым ватным одеялом всё окрест накрыло, да в узел завязало. У Ломова даже сердце от наваждения защемило, словно бы это не отдельные люди стонут в предрассветной мгле, а весь лагерь единым организмом бредит от боли и холода, и никогда-то не будет этому страданию ни конца и ни краю. С усилием сбросив с себя кошмарное видение, сержант огляделся: так, три палатки смотрят входами в сторону от «Удальца», и лишь одна обращена к нему. Кивнув сам себе, он поставил судок на землю и запустил руку вглубь выбранной палатки. Раз, два… ноги в сапогах… небольшого размера… значит – женские или детские. Четыре штуки. Скорее всего – курсантов это сапоги. Справа ещё один сапог, но побольше….

Нащупать другой сапог Ломов не успел: получив каблуком по лбу, он отлетел от палатки и сел на задницу, в недоумении тряся головой. Когда же раздалась команда «Курсанты, к бою!» и заклацали затворы пистолетов, ему стало досадно вдвойне: а ну, как шмалять сдуру начнут?! Совсем же сдуру! И погибать! Задарма! Это ж я, Жека, бляха-муха!
- Ду-ра-ки…, - прокашлялся сержант, - не стреляйте, это ж я, ну?
- Кто такой? Отвечать! – грозной тенью выполз из палатки Степан, поводя оружием из стороны в сторону.
- Да опусти ты пистолет, дурак! Пристрелишь ещё кого! Жека я, Ломов! Пожрать вам принёс, а вы тут чего творите?!
- Чего? – опустил танкист оружие.
- Дерёшься, вот чего. Сапогом, и по харе…, - дотронулся до лба сержант, - ни за что, ни про что…гады.

- Стучаться перед входом надо было. Ладно, извини, Жека. А что пожрать принёс – это ты ладно придумал, кстати. Да не обижайся ты, держи пять. Где ты тут? – на слух заоборачивался Степан, протягивая ладонь в темноту.
- Сперва курсантам своим отбой тревоги дай, - нехотя поднялся на ноги Ломов, с опаской поглядывая на мальчишек. – Ишь, изготовились. Того и гляди, продырявят.
- Курсанты, отбой тревоги.

Лишь после этой команды ребята убрали оружие, но было видно, что делают это они с сожалением, нехотя. А ведь им так хотелось хоть одного диверсанта, хоть единого фашистского лазутчика, да подстрелить! Но – опять не вышло. Своим оказался. К тому же, вместо похвалы, да доброго слова утреннюю зарядку заставили делать, а потом ещё и воды из колодца в радиатор натаскать. И всё это буквально в нескольких шагах от полевой кухни, к которой ещё до сигнала подъёма уже начала выстраиваться очередь будущих демонстрантов. Шепчутся, мисками, да котелками гремят. Начала раздачи ждут. Как только учуяли? Жрать скоро будут…. А тут – на голодное брюхо воду носи. Нет, нету на свете никакой справедливости….
 
Но вскоре она была восстановлена, и курсанты вместе со взрослыми дружно застучали ложками, дивясь про себя изобилию праздничного угощения. Их, конечно, и в учебном центре голодом не морили, да и мясо в тарелках тоже плавало, но то мясо было из банок «второго фронта», это же… это мясо было настоящим, цельным, как до войны. И хлеб дядя Жека тоже настоящий, свежий привёз, а не сухари какие заплесневелые. Хороший мужик, что ни говори. Только смешной: сидит себе, причмокивает, и не знает, что у него след от подковки на лбу отпечатался.
- А я уж подумал было, что ты с концами уехал, - с удовлетворением облизал Степан ложку. – Ты куда вчера делся-то, сержант?
- Куда надо. Я тебе что – нянька? То провожай его, то жратву ему носи, - то ли в шутку, то ли всерьёз заворчал Ломов. – На параде ещё рядом с ним в танке трясись…. Курить будешь? – протянул он папиросу танкисту.
- Не курю.
- Хе-хе! А мне на двоих выдали! Разжился-яя….

На этих словах горнист затрубил лагерю подъём, и деревенские жители, непривычные к таком роду побудки, оголтело повыскакивали из палаток, кто в чём был. Их оторопь длилась недолго, не больше минуты, и вскоре очередь из колхозников возле полевой кухни переросла в настоящее  столпотворение, грозящее перерасти в драку.
- Во дураки-то! Так, я пошёл, - недолго думая, достал Ломов из кармана пистолет. – Не дай бог, подавят ещё кого. А вы тут пока без меня танк заводите! Я вернусь! – и он даже не пошёл – побежал вниз по склону.
 
Кого там Ломов опять обозвал дураками, и кто кого давит, Степан не понял. Шум и гам он, конечно, слышал, но мало ли народа после подъёма галдит? Обычное дело, можно даже сказать – обыденное. Стоит ли из-за этого беспокоиться? Главное сейчас – «Удалец». Ещё раз всё проверить, чтобы на демонстрации не опозориться. Нет, до чего же хорошо, что Жека вернулся! Грамотный мужик, ответственный…, - и тут танкист поймал себя на мысли, что ему в глубине души боязно за исход дела, и что ему очень хочется разделить эту самую ответственность с кем-то другим. Неправильно это, конечно, и  надо всё делать самому, но... напару с Жекой оно будет спокойнее.

- Всё доели? Чай допили?
- Почти… мы сейчас…, - по давно опустевшим мискам побрякивали ложками курсанты, с любопытством выглядывая, что же творится там, возле полевой кухни. – Мы самую минутку, товарищ командир.
- Никаких «минуток», шевелись! Мыть посуду, мне – воду для бритья! Где моя бритва? Где бритва?!

Попов вдруг беспричинно разнервничался, а может – сказывалась бессонная ночь, но он не хотел, а может – и не мог давать себе отчёта в причинах своей нервозности; ему постоянно мерещилось, что всё вокруг неладно, и всё-то не так; танкист не находил себе места, дёргая и взвинчивая не только себя, но и курсантов однако, как бы кто не старался, он всем был недоволен. Он даже ругался на перепуганных ребятишек нехорошими словами, что было ему несвойственно, но и это не привносило душевного равновесия. Перед его незрячими глазами одна за другой проносились ужасные картины: вот «Удалец» вдруг заклинило, и он на полном ходу врезается в трибуну; вот у него внезапно рвётся гусеница, и танкотрактор бессмысленно кружит на одном месте, и все вокруг смеются; или вот, внезапно закусило педаль газа, и танк со всей дури въезжает в колонну демонстрантов, безжалостно давя и старых, и малых…повсюду кровь, руки-ноги, и – кишки, кишки на траках….

Ломову не без труда удалось успокоить танкиста: сперва он его тщательно побрил, затем подровнял «для фотографии в газете» редкие пучки волос на его голове; потом настала очередь ревизии «Удальца», умывание и переодевание во всё чистое; и вот, наконец, раздались звуки горна «на построение».
- Ты как? Готов? – критически осмотрел Степана сержант. – Может, сто грамм? «Для храбрости», так сказать?

Танкист в ответ лишь закусил губу и мотнул головой.
- Как знаешь, было бы предложено. Тогда слушай, Степан Феопемтович, внимательно слушай, - приблизил своё лицо вплотную к лицу танкиста Ломов. – Сперва мы едем на репетицию. Там всё будет как по-настоящему, с оркестрами и речами. Ты на них внимания не обращай, всё прямо, да прямо езжай. Башку только из люка повыше высовывай, да улыбайся пошире.
- Это зачем?
- Это секрет такой. Журналистам, им на репетициях кинохронику легче снимать, чем на настоящих парадах. Нельзя их подводить, сам понимаешь. Потом же – на всю страну…. Я тебе скажу, когда высовываться, хорошо?  Ну, раз так, командуй своим «по местам», а я на месте стрелка-радиста буду. Командуй уже, командир!

Репетиция, к удивлению Степана, прошла не так уж и скучно: да, пришлось постоять минут пятнадцать перед каким-то поворотом, послушать, как танковая колонна мимо прошла. Затем, судя по звуку моторов, проехали «Студебеккеры» и маршем прошли солдаты. Потом им дали сигнал к движению, ещё два раза остановили; опять поехали, откуда-то справа донеслись звуки духового оркестра, вокруг кричали «Ура!» и ещё что-то, однако что именно – через шлемофон слышно не было. Потом по сигналу Жеки танкист вытянул шею повыше, высунувшись из люка, но ничего разглядеть ему так и не удалось. Так, на два часа справа что-то красненькое колышется, на двенадцать часов – шаг чеканят, а остальное и не разберёшь. Гвалт и гомон сплошной, разве что гармошка ещё где-то слева наяривает, озорством заливается.  Настроение перед настоящим парадом создаёт, стало быть.

После очередного поворота танкист получил команду остановиться и заглушить двигатель. Устало откинувшись на спинку сиденья, он с улыбкой повернулся к месту стрелка-радиста:
- Ну как, хорошо получилось? Справился?
- Ещё как справился! Вылезай, фотографироваться будем! Корреспонденты уже вон, тебя ждут – не дождутся.
- А второй круг? Демонстрация-то как? – неуверенно выбрался из люка Степан. – Не опоздаем?
- Уже не опоздали. Становись вот сюда вот, - деловито подвёл Ломов танкиста на указанное журналистами место. – Ладонь положи на броню, плечи расправь, да улыбнись пошире. 
- Как это – «не опоздали»? - встал возле танка Степан, тщетно озираясь по сторонам. - А как же парад?

- Проехали уже парад. Улыбайся!