Ирреальный Мир 12

Виктор Решетнев
                12

                Глава VI

       В поезде на первых порах я никак не ощущаю произошедшей утраты, чувствую себя спокойно и меланхолично размышляю о жизни и смерти. Мысли текут медленно, лениво, слегка перемешиваясь в голове и не останавливаясь на чём-либо определённом. Я думаю о своём появлении на свет в 1959 году.
«Странно, что до этого момента не было моего Я, пусть в другой оболочке, в другом виде, но точно такого же объекта отражения и осмысления. Почему я тогда ничего не помню об этом? Когда возникло, будто феникс из пепла, из небытия, моё Я? На чём закрепилось оно в этом мире и куда уйдёт после смерти, ничего обо мне не помня, как и я не помню о предыдущих жизнях? Здесь, в этой Вселенной, в этом очень невыразительном образе, мне остаётся ещё довольно порядочный кусок жизни. Вдруг он изменится в будущем в лучшую сторону, ведь с будущим мы всегда связываем свои надежды, ждём от него лучшего, чем в прошлом. Прошлое уже прошло, и, каково б оно ни было, не стоит жалеть о нём. А будущее — оно светло и прекрасно, оно подарит множество радостей, наградит богатством, даст счастье и любовь. Но я смертен и, может, никогда не увижу его, не осуществится для меня его прекрасный лик.
«Что мне радость и счастье в будущем без меня, — сказал один философ, — если жил я и прожил в аду».
Я пробую вспомнить первые проблески своего самоосознания.
Сперва ничего не было — абсолютный хаос, потом на мгновение возникли и впервые запомнились образы. Образы чего? Конечно же, боли, неудовлетворённости, дискомфортности моего появления.
Почему Я поселилось именно в меня? Я чувствую его в голове где-то на уровне глаз, чуть выше.
Я делаю над собой небольшое усилие, стараясь расслабиться, и затем, не шевелясь, вращая одними только зрачками, начинаю ощупывать своё тело.
Вот лежит рука, на ней пальцы, я точно знаю, что они мои, но вроде бы одновременно и чужие; я могу послать в них мысленно сигнал — пальцы пошевелятся, исполнят нужную команду, но они не мои, я это явственно вижу. Если отрубить эти пальцы, все равно моё Я не изменится. Изменится лишь внешняя оболочка, механическая его часть, появится чувство боли, страха, может стошнить от вида обрубков и густой алой крови. Однако способность созерцать всё это своим внутренним Я останется, и всё так же оно будет находиться в голове на уровне глаз или чуть выше… Но что же такое Я? Почему так мучительно его рождение, мучительна жизнь, и такой отвратительный панический страх предстоящей смерти, боязнь, что ТЕБЯ уже никогда не будет на Этом Свете? Да ведь и раньше меня никогда не было, почему я не боюсь этого? Ведь время, прошедшее до моего рождения, абсолютно равнозначно времени, последующему за смертью. Но акт нерождения не так страшит, как миг предстоящей смерти. А он, этот миг, лишь восстановит «статус-кво», убрав из Вселенной мгновение моей жизни, моего Я. Целую вечность меня не было и опять не будет, чего же бояться»?...
      Я выхожу из купе в тамбур, закуривая на ходу сигарету, и пытаюсь переменить ход мыслей. В тамбуре курят ещё двое. Они явно выпивши, переговариваясь между собой, произносят матерных слов больше, чем обычных. Я глубоко затягиваюсь и, стараясь не привлекать их внимания, отворачиваюсь к окну. За окном быстро темнеет. Мы проносимся вдоль холма, усаженного виноградником до самой макушки.
«Можно ли жить, не зная смысла? — выхватываю я из головы постоянно находящуюся там мысль и пробую ее развить дальше.
Можно. Почти все люди так живут — и ничего, не отчаиваются, не переживают из-за такой ерунды. Но есть некоторые, и, вероятно, я в их числе, которые жить просто так, не ведая смысла, существовать чисто биологически — не могут. Тяжко им это. Приравнять себя к животному, к результату действия внешних сил, — что может быть ужаснее этого, что — унизительнее и безысходнее? Неужели я только раб внешних обстоятельств и ничего не могу поделать?..
    О Боже, дай мне сил не отчаяться!
Как легко жить верующему! Бог есть смысл всей его жизни. Господь не позволяет отчаиваться, Он помогает в горе и нужде. Он даёт надежду, наполняет жизнь высоким, неутилитарным смыслом… Хорошо быть верующим.
Хорошо также быть атеистом. Атеист, или, другими словами, материалист в чистом виде, — это нехороший субъект, который может, исходя из принципа материальности природы, оправдывать свой самый гнусный поступок. Всё ему ясно в этой жизни, не надо никакого смысла, главное — цель. Цель — любыми путями. И вот он уже хрюкает от удовольствия, насыщая утробу материальными благами. Он вполне счастлив без Бога, как религиозный фанатик с Богом. Хорошо быть атеистом!..
        Плохо быть сомневающимся. Ему, сомневающемуся, всегда плохо. Он не живет настоящим; в прошлом осталась одна мерзость, при воспоминании о которой горят от позора уши, в будущем — светлое завтра, которое не наступит никогда. «Никогда» — страшное своей безысходностью слово, но сомневающийся обречен на муки в этой жизни. Ему нет счастья. Вопрос «зачем» постоянно  терзает его.
Зачем этот мир и я в нём? Зачем нужно мучиться и страдать, когда рядом сытый хлев: стоит лишь опустить туда рыло, и ты — счастлив? Зачем я мучаю себя, а не живу, как все?..
Я — не фанатик, не аскет. Люди, поймите меня правильно, я люблю жизнь, люблю этот мир: звёзды, вечернюю прохладу после знойного дня, диких животных, зелень травы и тихий шелест листвы в кронах деревьев. Я люблю людей, люблю женщин, люблю хорошенько поесть и выпить, люблю неторопливую беседу с милым, умным человеком. Но мне мало этого, верьте мне, я говорю правду, мне этого мало. Мне нужен Великий Смысл моего бытия, он нужен мне, как воздух, иначе зачем жить?
Все искали Большого Смысла, Великой Правды — но никто не нашёл. Неужели жизнь всех ничего не стоит?..
     Стоит. Шекспир и Чехов, Эйнштейн и Достоевский, Ньютон и Больцман жили не зря. Они приближали нас к Великой Правде. А сколько дали нам экзистенциалисты, эти больные одиночеством в мире обыденности великие субъекты: Кьеркегор и Сартр, Камю и Шестов! Нет, мы теперь не скоты, мы можем по своему хотению выбирать себе будущее. Ведь уже был Гегель и был Маркс, которые всё объяснили и всё доказали, — следуй только внешним законам диалектики, приспосабливайся к ним, живи честно, добродетельно — и получишь сполна заслуженное тобой. Миску ли супа в этой жизни, по Марксу, или райских яблок на Том Свете, по Гегелю, — короче, счастье в виде хлева тебе обеспеченно. Но как же личность, как же моё Я, которое равно Вселенной? Ужели только в том моё предназначение, чтобы сытно есть и пить, одеваться и иметь жилище, и ещё кое-что, о чём Маркс постеснялся написать открыто? Или, может, мне всю жизнь страдать, и тогда в иной жизни мне гарантировано место в раю с изобилием вкусных яблок и голых Ев? В одном не больше смысла, чем в другом...»
Я долго ещё размышляю в таком ключе о разных отвлеченных материях, стараясь не думать и не вспоминать о своём пребывании в Кишинёве. Поезд ритмично стучит и покачивается на стыках рельсов.
В колхозе ребята быстро выпивают привезённое мною вино и радуются, что я, наконец, появился. Они чувствуют во мне героя и немного завидуют. Подробностей я, конечно, не рассказываю, но, глядя на мою довольную рожу, им и так всё понятно. А мне уже кажется поездка в Молдавию к Иришке чем-то нереальным, будто не со мной это происходило, а вычитал я все из интересной книги. Приятно теперь лежать в вагончике вечером и вспоминать понравившиеся места.
Конец благодушию наступает в первый же день приезда в Брянск. В общежитии в почтовом ящике с буквой «В» лежит целая кипа писем, и все мне. Я беру верхнее, смотрю на почерк, — мгновенно чувство утраты пронзает меня. Бережно прижав их к груди, я мчусь по лестнице на четвертый этаж.
— Иришечка, милая моя, любимая, — шепчу я, с нежностью глядя на большие, по-детски круглые буквы; они расплываются в моих глазах. — Где ты, моя родная, что с тобой?
Вбежав в комнату, быстро вскрываю верхний конверт, начинаю читать. Письмо простое, по-девчоночьи неряшливое, написанное по принципу «ни о чём». Иришка рассказывает про учёбу в школе, про то, что начала посещать подготовительные курсы в институте. Дальше сообщает, что приехал из командировки дядя Коля и был очень огорчён, что не застал меня. Когда узнал, что я жил у них, остался этим недоволен.
«По-видимому, он подозревает нас в каких-то тёмных отношениях, — пишет Иришка. — Я и так его не любила, а теперь совсем не перевариваю».
Следующие письма оказываются примерно такого же содержания; ничего кричащего о страстной любви и безмерных страданиях, но мне это и не нужно, — наоборот, простые, наивно-детские строчки ни о чём, трогают самые заветные струны души. А подпись в конце каждого «Твоя Иришка» заставляет учащённо биться сердце.
«Что же я ей писал из колхоза? — ужасаюсь я. — Вот осёл, ничего не помню. Отныне буду сначала писать черновик, а затем переписывать начисто. Так всегда Лёшка Матвеенков поступает. Черновик буду сохранять, всегда можно будет впоследствии проверить, не написал ли каких глупостей».
Письма от неё начинают приходить часто, почти каждый день, а иногда и по два в день.  Писание ответов становится для меня священным действом. Я беру полученное Иришкино письмо, внимательно прочитываю его несколько раз, долго обдумываю и лишь после этого начинаю писать черновик. В нем я делаю множество исправлений, зачеркиваний, что-то убираю, что-то дописываю. Наконец,  полученное более-менее меня устраивает. Отложив черновик, я достаю белый лист бумаги одиннадцатого формата, кладу под него «полосатку-матроску» и чётким каллиграфическим почерком переписываю письмо.
     От неё же получаю письма грязные, все в помарках и исправлениях. Поначалу это выглядит мило, но со временем делается как-то не по себе — могла бы и она, если любит, писать чуть-чуть поаккуратнее. Незаметно вся моя жизнь превращается в получение и написание писем. Я срастаюсь с этим занятием, оно становится ежедневной потребностью, частью жизни. В письмах мы разговариваем, делимся новостями и секретами. Я пишу Иришке о своих новых мыслях по теории относительности, о философских проблемах астрофизики, о моей гипотезе строения Вселенной. Не знаю, нужно ли ей это, но писать про такое для меня не составляет труда, мне интересно делиться с ней самым сокровенным, и я не боюсь, что в этих вопросах она меня неправильно поймёт или обидится. В письмах мы любим друг друга, хотя собственно о любви пишем мало, особенно она — всё больше о подругах и доме; в них мы строим планы на будущее, с нетерпением ждем предстоящей встречи. Реальная жизнь окончательно превращается в письменную. Без писем я уже не могу существовать, в них помещаю свои желания и из них черпаю силы жить.
      Но все же реальная жизнь существует. Живём мы теперь вчетвером в 91-й комнате, все из одной группы: я, Лёшка, Боря и Коля Марченков. Коля — бывший Лёшкин одноклассник и друг детства. Парень вроде ничего, постараюсь поближе сойтись с ним. На вид он симпатичный, хотя физически, малость жидковат.
Так вот о реальной жизни: она не такая гладкая, как письменная, и преподносит очередной сюрприз. Происходит новый рецидив с моей физиономией: на лице высыпает прыщей как минимум в два раза больше, чем было. Разглядывая украдкой свою рожу в зеркале, я нахожусь на грани отчаяния, но всё же по инерции продолжаю посещать лекции и боксёрские тренировки. Делать это с каждым днём становится всё тяжелее. Предстоящая встреча на зимних каникулах не радует.
Однажды я не выдерживаю бессмысленной размеренности своей жизни и крепко выпиваю с Матвеенковым. Как легче мне сразу становится в тот вечер и как неизмеримо тяжелее на следующее утро! Потом незаметно, как бы естественно, я повторяю это мероприятие. Матвеенков — собутыльник солидный, он ни о чем не спрашивает, не лезет в душу и никому не рассказывает о моём грехопадении. Но всё же в один прекрасный день Боря замечает, что я пьян, и пытается укорить меня в этом.
— Как ты можешь, — говорит он, — у тебя такая любовь с Ириной, а ты пьёшь? Зачем ты это делаешь?
Я молча смотрю в его чистое, без единого прыща, холёное лицо и думаю: «Взять бы тебе да и приклеить мою харю. Я б тогда посмотрел, что бы ты делал».
    Но на написании писем изменение поведения никак не отражается. В письмах я выдумываю для себя иной мир, иную жизнь — счастливую, радостную, полную любви и спокойствия; выдумываю иные мысли и чувства — светлые, чистые, не омрачённые ничем. В них заключается абсолютно всё. Со временем их скапливается довольно много, и они начинают вытеснять из тумбочки конспекты лекций. Когда в комнате никого нет, я открываю дверцу и подолгу любуюсь множеством разноцветных конвертов.        (Впоследствии, летом после третьего курса у меня их все украдут).
Ребята, с которыми я живу, быстро привыкают к моему чудачеству. Они не смеются и не дразнят, но другие, которые приходят в гости выпивать (а со временем про мою письменную эпопею узнают многие — скрыть её невозможно), стараются чем-нибудь досадить, особенно Володька Марчевский с Борей Сафенковым. Они намного старше нас, поступили в институт после техникума и службы в армии, оба здорово употребляющие. Они частенько наведываются в нашу комнату выпить с Матвеенковым и тогда смеются надо мной.
— Любовь по письмам — что обед по телефону, — философски изрекает Володька, опрокидывая очередную стопку. — Брось ты эту муру. Всё равно из неё ничего не получится.
— Это у тебя не получится, — говорю раздраженно я, — а у меня всё будет нормально.
— Э-э-э, жизни ты еще не видел, ничего не понимаешь, — смеётся он, пьяно икая, — выпей лучше со мной.
— Не буду, — зло отвечаю я.
— Ну, тогда я тебе оставлю. Когда мы уйдем, ты выпей, чтобы никто не видел — без свидетелей, это не будет считаться, — произнеся эти слова, он долго и противно смеётся.
После их ухода я иду на вечернюю тренировку, но самое отвратительное, что, возвратившись с неё, я в одиночку выпиваю оставленное вино.
В одном из конвертов вместе с письмом Иришка присылает свою новую фотографию. Фотография цветная, большого формата — 9х14; на ней она изображена вдвоём с какой-то девушкой, вероятно, одноклассницей или подругой. Выглядит Иришка потрясающе — настоящей красавицей.
Разглядываю фото, и мне делается не по себе.
«Ту маленькую, паспортную, — пишет она мне в письме, — выброси. Она некрасивая».
Да, действительно, в сравнении с цветной та первая много проигрывает, но мне она неизмеримо дороже. На новой проглядывает что-то надменное, чужое, хотя, может быть, это просто плод моего воображения.
«Никогда в жизни не выброшу, — решаю я, — буду носить её на груди всегда, а эту, большую, вставлю в рамку напоказ».
Проходит время, необычная наша любовь, разделённая тысячей километров, не угасает, наоборот, крепнет с каждым днём. Наступает время зимней сессии.
Я сдаю экзамены легко — сказывается систематическое посещение лекций, но оценки получаю невысокие. Это происходит из-за рассеянности: я часто задумываюсь о постороннем, даже во время экзамена, а иногда попросту выключаюсь. Постоянно представляю и прокручиваю в голове будущую скорую встречу в Кишинёве. Преподаватели думают, что я хочу достать их своим равнодушием  и ставят за это четвёрки вперемежку с тройками, но на стипендию я кое-как вытягиваю. Сдав последний экзамен, в тот же день, не празднуя и не отмечая успех с друзьями, я отправляюсь на вокзал.

     http://www.proza.ru/2016/06/20/1338