Советские страшилки

Анастасия Игнашева
ДЕРЕВНЯ ЗВАНКОВО.

  … Деревня звалась именно так – Званково, а не Звонково, как долго казалось мне. От слова «звать», а не «звон». Ныне от этой маленькой деревеньки, затерянной в глухих новгородских лесах, где-то на границе с Вологодской областью, осталось всего пара полуразвалившихся изб, в которых давно никто не живёт.

          … Когда мне было двенадцать лет, я убежала из дома. Это был первый в чреде побегов, которые я совершала регулярно лет до семнадцати-восемнадцати. Постепенно родители привыкли к моим эскападам и уже не обращали внимания на мои исчезновения, да и бороться с ними, как они вскоре поняли, было бесполезно. После окончания школы побеги сменились автостопами, турпоходами, туристическими и прочими слётами, а так же более цивилизованными способами мир поглядеть и себя показать. Но то, первое путешествие, наделало изрядного шума.

         Те времена сейчас принято вспоминать с ностальгическими всхлипываниями и придыханием, горюя об их уходе, как о некоем «золотом веке», или утраченном рае. Позднее их назовут временем «застоя». По мне – так название более чем меткое. То были времена бесконечной  скуки и не менее безграничного ханжества. Просто люди уже начали забывать об этом, а последовавшие за этим невнятным временем «лихие 90-е» подействовали на  страну как контрастный душ. Но я не об этом.
Семья моя, была вполне обычной, -  по тогдашним меркам. И родители мои считались вполне себе респектабельными и благонадёжными людьми,  хоть и не сделавшими головокружительной карьеры, но и не прозябавшими в должности «отставной козы барабанщика». И когда мы все: родители, я и брат – по воскресеньям выходили на обязательную прогулку, то впечатление мы  производили весьма благостное. Но только внешне. На самом деле мы давно уже были друг другу чужими. Однако, внешнего лоска моим предкам было достаточно.

      Друзей у меня не было. В классе я была «белой вороной», но меня и не изводили особо. Меня просто не замечали. Это касалось и учителей тоже. Иногда, правда, кто-то из них словно спохватывался, вспоминал о моём присутствии и тогда меня вызывали к доске, после чего отправляли на место — обычно я сидела где-нибудь на задней парте, с обычной "тройкой" в дневнике. Выше "тройки" мне не ставили независимо от того, как я отвечала. Знала я урок, или нет. Наверное, учителя меня просто не слушали. Им нужно было выставить за четверть каждому ученику определённое количество отметок, чтобы было потом из чего четвертную выводить.
     Из учительниц мне больше всего нравилась наша русичка — Татьяна Евгеньевна. Она была, на мой взгляд, самая красивая. У неё были огромные, чуть раскосые глаза цвета крепкого чая, кожа, хоть и смуглая, но с веснушками и тяжёлые тёмные волосы, которые вились крупными волнами, ниспадая почти до пояса. Она никогда не заплетала их в косу и не завязывала в узел, как большинство других учителей, просто расчёсывала. И от неё всегда пахло духами. Но не «Красной Москвой» и не «Ландышем серебристым». Духи были другие — тяжёлые, тягучие, с чуть сладковатым ванильным запахом, заграничные. И одевалась она не так, как большинство других женщин. Платья у неё тоже были всё больше заграничные. Она появилась у нас в четвёртом классе, сразу после начальной школы, когда серую и бесцветную, как моль, Надежду Александровну, которая вела у нас сразу все предметы, сменили разные учителя, каждый из которых вёл свой предмет. И надо было переходить из одного кабинета в другой. В Татьяну Евгеньевну мы, девчонки, влюбились моментально, с первого урока. Но вот мама, почему-то моего восторга не разделяла. Евгеньевну она возненавидела так же сразу и навсегда с первого родительского собрания, хотя и не могла сделать ей ничего реально плохого. За что она её так не любила — мама упорно отказывалась говорить. Но при встречах с ней на мамином лице появлялась та же заискивающая, искусственная улыбка, с которой она разговаривала со всеми.
    Татьяна Евгеньевна учила нас писать сочинения. И нещадно ставила "двойки" тем, кто списывал.
- Мне нужны ваши мысли, а не списанные с книг, или у других.- говорила она нам. Лучшие сочинения, как и худшие, читались перед классом лично Татьяной, с комментариями, иногда ехидными, иногда одобрительными. Мои сочинения никогда не читали. Я получала своё обычное "3/3" без каких-либо словесных гарниров. Любимой её фразой была: «Я всё вижу! У меня стопроцентное зрение у каждого глаза, а значит — двести процентов! Не пытайтесь от меня спрятаться!»
    Исчезла она внезапно, в середине пятого класса, вскоре после смерти Брежнева. Глухая школьная молва донесла до меня отрывочные слухи о том, что у неё был роман с отцом кого-то из учеников и их-де застукали. После неё у нас очень недолго вела  русский какая-то совершенно бесцветная особа, запомнившаяся мне только тем, что она была беременна. И её ничего не интересовало в этом мире. Класс у неё на уроках тихо занимался чем хотел, а училка, даже не помню, как её звали, сидела на своём месте и тихо бубня себе под нос, как пономарь, читала какую-то книгу. Она тихо довела у нас до конца четверти, до новогодних каникул, тихо удалилась в декрет и больше мы её никогда не видели. После Нового года в классе появилась новая учительница,она же директриса школы, Ирина Степановна. Которую вся школа звала «Мадам Фосген». Просто так таких прозвищ не дают. Мне она с первого своего появления внушила безотчётный ужас, сопровождавший меня почти до самой  её внезапной смерти. Ещё была учительница пения. Точнее — их было две. Первая задержалась у нас ненадолго. Всего-то пол-года, когда я была ещё в третьем классе. Я про себя звала её Проституткой, хотя толком не знала, что это слово означает. Но точно, что-то нехорошее. Проститутка была блондинкой с длинными, ниже пояса волосами, которые она тоже носила распущенными и ещё у неё был кожаный заграничный пиджак и узкая юбка. Если ей что-то не нравилось, то она, не долго думая, выгоняла учеников из класса с громоподобным воплем «Вон отсюда!». Я тоже один раз была изгнана, но меня водворила в класс завуч, чей кабинет находился рядом с кабинетом пения и которую однажды так достали Проституткины вопли, что она нажаловалась директрисе, и та предложила Проститутке уйти «по собственному желанию». Вместо неё появилась Маргарита Александровна, которая сама себя просила называть Марсана, но не только лишь всех, а только избранных. Это была толстая усатая тётка, стриженная «под горшок», хотя сама она свою причёску называла «под Мирей Матье».  Сходство со знаменитой француженкой на этом и заканчивалось. В уголках губ у неё вечно скапливалась слюна и она вытирала её кончиками пальцев. Чуть ли не на первом уроке она заявила, что «русские, украинцы и белорусы — это свиньи, у которых ни культуры, ни истории». Ирка Исаева тут же окрестила её Жидовкой. И больше никак иначе её не называла. Однажды, уже в шестом классе, Вадька Гусев исписал весь кабинет пения шестиконечными звёздами, свастиками и надписями «JUDENS”. Вычислили его довольно быстро, скандал обещал быть грандиозным, но его как-то не менее быстро замяли — Вадькин папаша был какой-то «шишкой».
   В четвёртом классе прибавились новые предметы. Одним из них было домоводство. Почему-то принято считать, что учительницы домоводства — это такие добрые и уютные тётушки-матушки, учащие девочек печь блины и варить щи-борщи. Ни фига себе подобного! Плюньте в глаза тому, кто внушил вам эту чушь! «Трудовички» - это замордованные истеричные тётки, истерзанные тяжкими фобиями, из которых главных две — что девчонки обожгутся о плитку и что они прошьют себе пальцы иглой швейных машинок, когда уроки кулинарии сменились уроками кройки и шитья. К середине четвёртого класса я возненавидела  домоводство всеми фибрами души. Тем более, что наша Таисья Ивановна ничему нас не могла научить по определению. Посудите сами, какой уж тут урок, если половину, а иногда и больше времени у неё уходило на крики и истерики? Ей всё казалось, что мы специально только и ждём случая, чтобы запустить пальцы в кипящую кастрюлю, или подсунуть руку под иглу швейной машинки. Меня она невзлюбила особенно, сразу же определив в бестолковые. Я отвечала тем же, упорно саботируя её уроки. Нет, на уроки я приходила, но ничего не делала, просто сидела, или слонялась по кабинету, пока другие снимали мерки и что-то там кроили. Кажется, шили не то ночнушку, не то ещё что-то в этом роде. Таким образом я практиковала «итальянскую забастовку», совершенно не догадываясь и не имея представления ни о названии, ни о явлении как таковом. Где-то через месяц терпение у Таисьи кончилось и она потащила меня к директрисе. По дороге в директорский кабинет — с третьего этажа на второй, я чуть не умерла со страху. Мне казалось, что Мадам Фосген меня там же в кабинете четвертует, а потом зажарит и съест. Но Фосген, едва узнав в чём дело, вдруг побагровела и, вскочив с места, заорала, совсем как приснопамятная Проститутка:
- ВООООООН ОТСЮДА!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!
     Таисью как ветром сдуло, а я грохнулась в обморок. После этого Фосген неделю относилась ко мне крайне деликатно и предупредительно. Но Таисья на этом не успокоилась и просто решила пойти другим путём. Когда я и в следующий раз пришла на её урок с пустыми руками, она отправилась «звонить родителям на предприятие», как она выразилась. Вернулась она минут через десять-пятнадцать, довольная, как нализавшаяся сметаны кошка.
- Дозвонилась до всех! - поведала она нам.
    Мама примчалась в школу, как наскипедаренная. Скандал был грандиозный. Мама ломала руки и кричала, что я её опозорила. Это было самым страшным в её глазах. Больше всего на свете мама боялась двух вещей — попасть на деньги и быть опозоренным. Что из этого было хуже — не понятно.
- С какими глазами я завтра на работу пойду?!
- С накрашенными. - сказала я. И получила от папы подзатыльник от которого мои зубы лязгнули так, что попадись, перекусили бы рельсу. Отец вообще о своих родительских обязанностях вспоминал только тогда, когда кого-то из нас, детей, надо было наказать. Обычным наказанием у него была порка, или затрещина. Проделывал он это с каким-то удовольствием, как мне тогда казалось. Гнев его был весьма искренним и неподдельным. Хотя сейчас я начинаю подозревать, что гневался он на нас не за наши прегрешения, а за то, что его, любимого, потревожили.  Называлось это «я с тобой поговорю». Хотя папа никогда, или почти никогда с нами не разговаривал. Он вообще мог часами молчать. Или даже сутками. Сейчас, когда я вспоминаю своё детство, я понимаю, что ему, наверное, просто не о чем с нами было разговаривать. Мы были для него одушевлённой мебелью. И мы, и мама.  Я никогда не задумывалась, любят ли мои родители друг друга. Скорее — они просто друг друга терпели. Придя домой со своего Комбината и поужинав, отец тут же заваливался на диван с книгой, или газетой. Остальным членам семьи в такие часы предписывалось ходить на цыпочках и говорить шёпотом.  Случаи, когда папа был действительно папой – возился с нами, играл, водил в музей и на концерты, или в театр, когда к нам в Волчанск вдруг наезжали с гастролями какие-нибудь заезжие труппы, – я могу перечислить по пальцам. Потому и запомнились.
     При этом мама не уставала повторять нам с братом:
-  У вас лучший папа на свете! Он исключительно порядочный!
   Порядочность папина заключалась в том, что до каких бы зелёных чертей и шмыгающих собак он ни напивался, - ночевал он всегда дома! 
- Да ну! - как-то сказала я, мне было уже лет четырнадцать, или пятнадцать, - Бывают и получше!

       Иногда отец вдруг вспоминал о своих родительских обязанностях. Обычно это сводилось к проверке наших тетрадей и дневников. И лучше бы он этого не делал! Каждый раз он с удивлением и какой-то детской обидой вдруг узнавал, что дети у него не вундеркинды и в учении  звёзд с неба не хватают. Мама уже давно знала наши возможности и за «двойки»-«тройки» нас не ругала. С кем не бывает? Кто в школе «двоек» не хватал? Другое дело отец. Всё заканчивалось тем, что он швырял наши дневники и тетради нам в лицо, отвешивал затрещины и рвал уши, обзывал, брызжа слюной, бездельниками и идиотами, предрекая, что работать нам исключительно дворниками и сдохнем мы в канаве, опозорив семью. Пару раз мама пыталась было вступиться за нас, но выходило только хуже и, в конце-концов, она перестала вмешиваться в папины попытки «воспитания».
       С мамой, впрочем, всё детство у нас тоже не было особо близких отношений. Я не помню, чтобы мы сидели с ней на кухне, или просто рядышком в нашей комнате, делясь на ушко секретами. Наши детские игры её не интересовали, а однажды, уже в юности, я раз и навсегда поняла, что и девичьими секретами с ней лучше не делиться – всё будет использовано против тебя. И я росла одиночкой – замкнутой диковатой девочкой, почти без друзей, большую часть времени проводя за книгами.  Я была «белой вороной» и меня откровенно не любили и не упускали случая поиздеваться, хотя, повторюсь, чаще всего меня просто не замечали.
 
            Жизнь в городе вертелась вокруг Комбината. Что там такое делали, я так и не поняла до сих пор. Какую-то технику. Были там и «секретные цеха», где работали люди «с допуском», как говорила Ирка Исаева, которая всё знала. Её отец, кажется, был из таких. Мой отец ничего такого не имел. Он был обычный неудачник, как я сейчас понимаю. Они с мамой попали в Волчанск сразу после институтов «по распределению», да так тут и застряли. Хотя родом оба были из Ленинграда. В Ленинград, точнее, уже в Петербург, вернулась я, уже после школы, когда уехала поступать в институт. Времена были уже другие. А тогда отец искренне счёл, что его жизнь не удалась и поставил на себе крест.
      Комбинат строили ссыльные и зэки. А по официальной версии, которую нам рассказывали в школе, это была «стройка коммунизма». Точнее — «первых пятилеток». Но тогда он ещё не был Комбинатом. Просто завод. Комбинатом он стал во время войны, когда сюда эвакуировали ещё какие-то заводы, объединив их в один. И Волчанск тоже строили ссыльные. Только царские. Когда-то здесь был царский острог, куда ссылали всех неугодных. Потом к неугодным добавились купцы, промышленники и просто авантюристы. Нелюбовь к Волчанску от родителей передалась нам с братом. Мы никогда не считали его своей родиной. Да что там говорить,если даже рожать нас с братом мама  уезжала в Ленинград. И каким-то образом ей это удавалось. Маленькая хитрость — приехала в гости во время декретного отпуска, начались роды... По месту рождения мы были ленинградцы. И у нас с братом были не просто свидетельства о рождении, а особые — с медальками. Их и сейчас выдают всем, родившимся в Городе. Мы не любили Волчанск и он платил нам тем же.

   Планы побега я начала строить задолго до этого – лет, примерно, с десяти. И сейчас мне трудно сказать, что же послужило последней каплей и толкнуло меня на отчаянный поступок: побег почти через половину страны, из  нашего Волчанска в Ленинград, к бабушке, моему единственному другу, человеку, кто понимал и принимал меня такой, какая я есть.

   Когда надо – я соображаю лучше некуда, хотя обычно тугодумка и крепковата задним умом. Но иногда и на меня снисходят озарения, как в тот раз: мой план был разработан и осуществлён безукоризненно. Я догадалась, сама, без посторонних подсказок! – что передвигаться лучше электричками, там редко ходят контролёры. Что чем меньше ты привлекаешь к себе внимание – тем лучше. Что в электричке нужно выглядеть так, как будто ты местная, едешь с дачи, или, наоборот – на дачу. Что контакты с незнакомыми людьми надо свести к минимуму, а лучше – избегать их вообще. В крайнем случае – можно ехать на рейсовом автобусе, или идти пешком. А ещё – нужны деньги. Много. Рублей десять. Или даже больше. С деньгами тоже проблем не возникло - где мать их прячет, я знала. Случайно подглядела.

    В тот момент в моей жизни настала очередная «чёрная полоса». И учителя, и одноклассники как-то особенно жестоко ополчились на меня. Родители в тот раз решили оба «серьёзно заняться» моим воспитанием, как мне было сказано после истории с ночнушкой и звонка полоумной училки домоводства по фамилии Мордвинцева и которую вся школа звала Вмордудвинцева, к маме на работу. Для начала папа в очередной раз прошёлся по мне ремнём, а потом  меня на месяц лишили прогулок во дворе и телевизора. А там как раз шли «Семнадцать мгновений весны» - фильм, во время которого улицы пустели. В Штирлица-Тихонова была отчаянно влюблена вся женская половина Союза с десяти до восьмидесяти лет. Наверное, я, всё-таки, убежала из-за Тихонова-Штирлица. Это и было последней каплей переполнившей чашу моего детского горя.

       Дуракам везёт. И дурам тоже. И новеньким.  Обычно брат сам отводил  меня в школу, он был на два класса старше. Но в то утро я убежала пораньше, не слушая материных криков и требований вернуться. Спрятавшись в кустах, я дождалась, когда  мать уйдёт на работу, отец ушёл ещё раньше, и вернулась домой. Вытряхнула из ранца учебники и положила вместо них заранее приготовленные вещи – запасные носки, бельё, нож, спички, фонарик и складную ложку-вилку. С одной стороны у неё была ложка, а с другой – вилка. Потом залезла в материн письменный стол и взяла двадцать пять рублей одной  купюрой. Это были колоссальные деньги! Назад пути не было. Я знала, что такое точно не простят. Расписание электричек я купила несколько дней назад на вокзале, мимо которого каждый день ходила в школу. Ближайшая электричка отходила через полчаса. А от дома до вокзала было идти минут двадцать.
   Мой план удался как нельзя лучше! Ночевала я в залах ожидания на вокзале и ко мне почему-то никто не цеплялся, ни милиция, ни работники вокзала. На мне была словно шапка-невидимка, защищающая меня от чужого внимания. Первый сбой, как я сейчас понимаю, всё было не случайно! - случайности в нашей жизни бывают крайне редко! – случился уже когда я добралась до Новгородской области. Что на меня нашло, каким образом я отклонилась от маршрута – не понимаю! Но вместо электрички до Новгорода я каким-то образом оказалась в поезде, идущем в обратную сторону, на Боровичи, а потом и дальше – до Хвойной. Больше электричек не было. Ни обратно, ни на Ленинград, никуда вообще. Я оказалась в какой-то забытой глуши одна. Денег у меня ещё оставалось почти двенадцать рублей, но что толку?! И я пошла пешком куда-то, смутно представляя, где может быть Ленинград. А он был далеко. Страшно не было. Было досадно, что я так глупо прокололась. Ведь всё шло так хорошо! Я оказалась в какой-то деревне. Она была совсем безлюдной, хотя и жилой. И было ещё светло – была весна и дни были уже долгие. Но на улице почему-то не было даже собак, хотя недавно по ней  проехали на телеге – посреди дороги дымилась свежая кучка конского навоза, и в домах слышалось сквозь открытые форточки бормотание телевизоров и обрывки разговоров. Но на улице не было ни души. Только когда я уже почти дошла до околицы откуда-то появилась женщина. Мне она показалась старой. Она поманила меня рукой, и мне почему-то стало страшно. Откуда-то появилась ещё одна женщина, помоложе, она зашла мне со спины и шла следом.
- Девочка, иди сюда, не бойся. – сказала первая женщина.
 И от этого стало ещё страшнее. Я уже жалела, что потащилась в эту деревню, будь она неладна. И я рванула бегом, но меня, разумеется, догнали.
- Не бойся, девочка, не бойся. Мы тебе ничего не сделаем. – приговаривали женщины, ведя меня к какому-то очень старому на вид дому. Ноги у меня враз стали ватными и я шла за ними совершенно механически. Внутри всё заледенело от страха. Я даже кричать не могла. Та, что помоложе, зашла вперёд и открыла входную дверь, она была незапертая. За дверью оказалась крутая деревянная лестница. Мы поднялись по ней и оказались в тёмных сенцах. Пахло старым деревом, сеном, скотом и ещё чем-то. Запах был резкий, но приятный. Та, что помоложе, открыла ещё одну дверь, обитую оборванным войлоком и дерматином и мы оказались в полутёмной избе. Я запнулась об высокий порог и чуть не растянулась, но меня подхватила первая женщина, та, что постарше.
- Вот! – сказала она, выталкивая меня вперёд и обращаясь к кому-то. В избе на стульях  возле стола и лавках вдоль стен сидели какие-то люди. В деревне и в деревенском доме я была впервые и мне стало интересно. Любопытство пересилило страх, и я  стала оглядываться и рассматривать убогую обстановку: старый стол, накрытый вытертой, с загнувшимися и замахрившимися концами клеёнкой, ситцевые, в цветочек, занавески на окнах, домотканые половички, обшарпанные стулья и огромная побеленная русская печь с небольшой лесенкой, чтобы на неё залезать. Справа я увидела двери в другую комнату. Оттуда вышла какая-то согнутая в невероятный крючок старуха.
- Привели? – спросила она моих провожатых.
- Да, баба Кланя. – ответила та, что постарше.
  Согнутая старуха подняла голову и посмотрела на меня.
- А сможет она? – спросила она, обращаясь, впрочем, больше к себе, чем к кому-то.
- А кого ещё-то?
- Ладно, пошли. Не бойся. – старуха уцапала меня за руку железной крепости пальцами и повлекла за собой в другую комнату.
- Не бойся, девочка, не бойся. – приговаривала женщина постарше, слегка подталкивая меня в спину, - Мы тебе ничего плохого не сделаем.
   Уже отворив дверь в другую комнату, старуха вдруг остановилась и пристально посмотрела на меня.
- Ты откудова-то в наших краях? – глухим старческим голосом спросила она.
- Я… я в Ленинград еду. – прошептала я, - К бабушке.
- Из дома убежала? Ну-ну.
   Мне стало не по себе. Откуда она знает?
- А я всё знаю. – буркнула старуха, - И ты сейчас будешь.
  С этими словами она втащила меня в комнату. Внутри было почти совсем темно - окна были завешаны какими-то тряпками. И я не сразу разглядела железную кровать у окна. На кровати кто-то лежал.
- Анна! – позвала старуха.
   Ответом был долгий и какой-то мучительный стон. Мне стало совсем худо. По спине покатился пот, ноги противно задрожали.
- Вот, Анна! Привела! Ей отдай!
- Вот и хорошо. – ответили с кровати.
   Согнутая старуха подтащила меня к кровати вплотную. Там, разметавшись, лежала другая старуха. Ей, видимо, было очень плохо. Зловонное дыхание с сипом и хрипом вырывалось из груди. Приподнявшись на локтях, она попыталась рассмотреть меня получше. Я отпрянула было, но первая старуха держала меня крепко. Да и вторая женщина, стоявшая сзади, подтолкнула меня к кровати. Вонь от старухи была просто непереносимой. Меня замутило. Выбросив вперёд руку, лежавшая на кровати схватила меня за запястье.
- Возьми!
    Что было дальше, я не помню. Меня словно накрыло невидимой волной и я потеряла сознание.

        Очнулась я уже утром на следующий день. Я лежала на очень мягкой и жаркой постели в деревенской избе. Как оказалось, меня перенесли в дом той женщины, что постарше. Она была дочерью умиравшей старухи Анны. Звали её Надежда. И я уже знала, что Анна умерла. Откуда? Не знаю. Но я знала, что теперь я стала другая. Анна передала мне свой дар. Она была деревенской колдуньей и не могла умереть просто так, не передав  своих способностей другому. Но в деревне никто не хотел с этим связываться, даже её родня. И мучилась она очень долго, пока баба Кланя – тоже колдунья, не сказала, что нужно привести к ней первого встречного. Первой встречной оказалась я.
   Надежда появилась, словно ждала за дверью. Словно по волшебству на столе появилась трёхлитровая банка молока, хлеб, варёные яйца, тарелка с кашей.
- Мы тебя на станцию отвезём. – сказала она мне, -  В Хвойное. А там поезд на Ленинград ходит. Ты не бойся, мы тебе ничего плохого не сделаем.
- А я и не боюсь.
   
   Провожали меня с невероятным почётом, словно важного гостя. Жители деревни натащили в избу Надежды кто молока в банке, кто домашнего творогу, кто варёных яиц,  кто варенья. Надежда сунула мне ещё червонец к уже имевшимся у меня деньгам.
      Во главе сопровождавшей меня процессии шла Надежда, рядом со мной вчерашняя женщина помоложе, её звали Мария, замыкала шествие давешняя баба Кланя.  Деревенские дары не влезли  в школьный ранец, и кто-то выдал мне старый вещмешок, с которым, наверное, какой-то деревенский житель прошёл всю войну.
   Так я стала ведьмой.

        До Ленинграда я доехала так же без приключений, под пристальным присмотром проводницы, коей деревенские жители передали меня с рук на руки. Мешок с подарками был тяжёлый, но проводница вызвала мне носильщика, который дотащил «сидор» до входа в метро. Вообще-то к бабушке можно было доехать и наземным транспортом – она жила   на Фонтанке, недалеко от Аничкова моста, но мне хотелось на метро – на диковинном подземном транспорте. Я наменяла пятаков в  призывно моргавшем красными лампочками-глазками автомате и проехала одну станцию до «Владимирской». Собой я была невероятно горда и довольна. Увидев меня, бабушка чуть в обморок не упала. Она, конечно, знала о моём исчезновении. Ибо мама, первое, что сделала, когда обнаружила мою пропажу, это понеслась на переговорный пункт – в те времена мобильных телефонов не было, да и домашние были не у всех, - и обзвонила всю нашу ленинградскую родню. А потом уже отправилась в милицию.

       Пока я мылась и приводила себя в порядок, бабушка сбегала на почту и отправила телеграмму моим. Мама моя была весьма разумная женщина и вариант, что я могу сбежать в Ленинград, предусмотрела.
- Я всё равно к ним не вернусь. - сказала я бабушке, - Я хочу с тобой жить.
   Бабушка была бы не против, но мы обе чувствовали, что на этот раз ничего не получится.
- Бабуль! А ты светишься вся. И искришься. - сказала я. Бабушка действительно, была словно окружена каким-то неярким, но тёплым сиянием, рассыпавшим лёгкие искры.
- Ну и хорошо. - ответила бабушка. И пока я обедала, я поведала ей свою одиссею, а заодно и то, что меня толкнуло на побег. Только про странную деревню, точнее, про произошедшее в ней, я ничего не сказала. На вопрос бабушки, откуда у меня деревенские гостинцы, ответила, что добрые люди дали.
    Мама приехала за мной через два дня.
- Ты нас  опозорила. - первое, что сказала она мне, едва переступила порог.
- Тогда зачем приехала? - спросила я в ответ, - Давайте, раз я позор семьи, я буду у бабушки жить. Она не считает, что я её позорю.
- Дети должны жить с родителями и слушаться маму и папу. - сказала мама каким-то заученным голосом, как на пластинке.

    Дома у нас сидела Евстольевна. Толстая неопределённого возраста тётка всегда в одном и том же мешковатом цветастом платье и с одной и той же кудрявой причёской. Она и её муж считались друзьями родителей. Такое впечатление, что она вообще никуда не уходила, пока я скиталась. Я до сих пор не могу понять, что же связывало моих родителей — интеллигентных, вообще-то, людей, и этих жлобов. Евстольевна и её супруг, а так же их дети, уже взрослые — сын и дочь, вызывали у нас с братом жгучую ненависть пополам с отвращением. Появилась она после того, как я случайно услышала, как Евстольевна говорила кому-то про моих родителей, про отца особенно - «они посмешище для всего города». Ну если посмешище — что же ты тогда к нам таскаешься? В другой раз я увидела, как дядя Саша, в отсутствие родителей, открыл одно из отделений в нашей стенке и принялся там что-то изучать. Я как раз в это время вошла в комнату.
- А что Вы делаете? - спросила я.
- А мне интересно. - ответил тот, но дверцу тут же закрыл. Он же украл у отца из альбома несколько самых ценных марок. Папа подумал, что их взял брат и ему здорово влетело, а пару дней спустя я увидела, как дядя Саша показывал марки кому-то из своих знакомых. Я подбежала и сказала, что это наши марки, но мне не поверили и сказали, чтобы я шла отсюда. Как не поверил папа, когда я сказала, что марки украл дядя Саша. И я думаю, что дело там марками не ограничилось. Этот пропойца мог ещё что-то прихватить. Иногда, вспоминая те годы, мне кажется, что родители жили словно во сне, не замечая ничего. К лицу мамы словно приклеилась раз и навсегда какая-то искусственная, вымученно-заискивающая улыбка, с которой она разговаривала со всеми, а отец как будто раз и навсегда отрешился от окружающей его действительности, загородившись от остального мира листом газеты, или книгой. Окружающий мир тоже относился к ним не очень-то ласково. Волчанск был нам чужим и мы были в нём чужие. С Евстольевной и её мужем родители так и продолжали общаться даже после истории с марками и этим подслушанным разговором. Почему? Ведь ни она, ни дядя Саша не были друзьями родителей. Так. Просто собутыльники. А собутыльники не друзья. Это даже я в детстве понимала. А родители, наверное, нет. И мама всё так же разговаривала с ними со своей приклеенной вынужденной улыбочкой. Дядя Саша той же зимой умер — замёрз пьяный на улице. Мне его было совсем не жаль. Он откровенно спаивал моего отца, который не смел, или не мог ему отказать. Иногда он внаглую являлся к нам домой, когда мы все были дома и просто уводил папу с собой. Тот шёл за ним, как за дудочкой крысолова. Возвращал он папу всегда пьяным. Всё наше с братом детство прошло под феерические папины пьянки. Самое гнусное, что в подпитом виде дядя Саша всё время подбивал папу на всякие авантюры. А пили тогда по любому поводу, благо для этого поводов было достаточно — все праздники, выходные, дни рождения, «тяжёлые утраты», которые несли «партия и весь советский народ» довольно регулярно — руководители страны, словно соревнуясь друг с другом, мёрли  наперегонки, да только предложи, а повод найдётся. А иногда и просто так. Без повода. В пьяном виде папа всегда принимался нас воспитывать. Нет, он нас не бил. Бил он нас всегда трезвый. Он утыкался в нас оловянными застывшими глазами и гнусным, размазанным каким-то голосом, принимался читать нам морали, осыпая попутно оскорблениями. Это было даже хуже, чем порка, или затрещины, которыми он нас награждал довольно регулярно. Основными темами его  речей были наша лень, бескультурье и дрянной характер. Брат был «лентяй и избалованный бездельник», а я «лживая стерва».
- Испортила вас мама! - рефреном повторял он, - Ну ничего! Я вами займусь! Я вам покажу мою власть!
    Реальной власти у него никогда не было. Всем в семье заправляла мама. Она же нас и воспитывала как могла. Теперь я понимаю, что всё наше  мнимое благополучие — то был только внешний лоск. Потёмкинская деревня. На самом деле мои родители давно перестали быть семьёй. Если они вообще ей когда-нибудь были. Но внешнего лоска им было вполне достаточно. И мама не уставала повторять нам, что нам достался «лучший папа на свете».
         - А, нашлась пропажа! - заголосила Евстольевна, едва мы вошли в прихожую, - Что ж ты, шаромыжница, родителей-то позоришь? Да кто ж тебя научил-то такому?
  Её-то какое дело?!
          Но самое интересное было не это, а родители. Они были словно связаны по рукам и ногам чем-то вроде толстой серой паутины. На ногах были путы, а верёвка на руках позволяла им шевелиться, но не особо. Что это, я не знала, но догадалась, что вижу верёвки только я, но не родители. Они, если и догадываются о чём-то, то вряд ли понимают, что происходит. И что видение моё как-то связано с происшествием в деревне. Несколько веревок тянулось от родителей к Евстольевне, словно от кукол марионеток к кукловоду. И я подумала, что это она опутала моих папу и маму.
- А ну, пошла вон отсюда! - неожиданно для всех, а больше для самой себя, заорала я, - И верёвки свои забери! Ещё раз сюда появишься — в порошок сотру!
  Верёвки действительно лопнули. Но только те, которые тянулись от родителей к Евстольевне. Те, что были у них на руках и ногах так и остались. Евстольевна хотела что-то возразить, но посмотрела на меня и заткнулась, а потом вдруг как-то быстро, бочком, по-крабьи, прошмыгнула к двери и выскочила вон.
   Папино лицо перекосила гримаса, очки съехали к кончику носа, волосы надо лбом встали дыбом, что означало страшный гнев. Он вознамерился наградить меня затрещиной в честь приезда. И уже занёс карающую длань над моей бедовой головушкой. Я посмотрела ему в глаза. И папа, издав какой-то непонятный горловой звук, вдруг застыл в нелепой позе с поднятой рукой. Буквально окаменел, как в сказке. В этой нелепой позе отец простоял до вечера. Мама сначала рассердилась, потом испугалась, потом хотела вызвать «скорую», но я сказала, что лучше не надо. И до вечера, мама тихо рыдала в их с папой спальне. Брат смотрел на меня с суеверным ужасом. А я прошла в комнату и демонстративно включила телевизор. Второй мой побег произошёл примерно через пол-года, но о нём я расскажу дальше.

       В классе, разумеется, все знали о моём побеге и встретили меня с некоторым боязливым любопытством. Даже наша классная «прима» Людка Сугакова на перемене соизволила ко мне подойти полюбопытствовать, правда ли я сподобилась на такое. Я сказала, что правда.
- А куда ты уехала?
- В Ленинград. К бабушке. Я хочу там жить. Мне ваш Волчанск вонючий уже поперёк горла.
- А что же вернулась тогда?
- Предки заставили. Взяли и увезли обратно.
- Я тоже в Ленинград поеду. Или в Москву. После школы. - решила уделить мне толику своего внимания классная «прима», - Поступать.
- Ну, это вряд ли. - ответила я неожиданно для себя, - Большой город не для тебя.
     Картинка, вдруг вспыхнувшая перед моими глазами, была яркой, как в кино. Я увидела Людку уже почти взрослую, наверное, после школы, ярко накрашенную, она курила длинную сигарету и сидела, видимо, в каком-то ресторане, в окружении взрослых мужчин. Двое из них были почти стариками, как мне показалось. Потом вдруг в зал вошли ещё двое — крепкие ребята в тренировочных штанах и чёрных кожаных куртках. И начали стрелять в тех, что сидели за столом. Людка, обливаясь кровью, упала первая. Всё это заняло какие-то секунды, не больше. Людку действительно застрелили в Москве, в каком-то ночном клубе в начале 90-х... Из моего класса в живых вообще  почти никого не осталось в живых. Почти все погибли в аварии, когда класс поехал на экскурсию, но про это я тоже расскажу дальше. А когда я впервые, спустя почти двадцать лет, приехала на встречу выпускников в Волчанск, оказалось, что вся наша параллель легко умещалась в одном классе и даже места оставались. Больше половины наших уже не было в живых, словно война выкосила наше поколение. Поколение последних советских детей.
    Людка, в ответ на мой рассказ, жутко обиделась, обозвала меня дурой и ушла. А я поняла, что то, что я видела, как и то, что произошло с отцом и с моими родителями вообще — как-то связано с тем, что было в той странной деревне. Что та вонючая умирающая старуха Анна что-то передала мне. И я могу видеть будущее и не только будущее. Но мне ещё предстояло научиться управлять внезапно свалившимися на меня умениями и знаниями.
       Через пару дней, возвращаясь из школы, я встретила Евстольевну. Случайно. Увидев меня, она, почему-то испугалась. А я увидела вокруг неё как бы чёрный клубящийся дым. Или вот как чернила в воду капнешь, а они расходятся потом таким облаком. То же самое было и у неё. Внутри Евстольевна была какая-то трухлявая. Как старый пень.
- Вы зачем на моих родителей верёвки какие-то навязали? - спросила я.
- Это не я. Это не я!
- А почему они от Вас тянулись? - не поверила я.
- Это не я! Я просто поняла, что кто-то сделал на них. Ну и почему бы не воспользоваться, думаю.
- А кто на них сделал? - не отставала я, - И что?
- Кто — не знаю. Я просто решила привязать их. Они всё равно сами себе не хозяева.
- Не стыдно? А верёвки я с них сниму.
    Я видела, что она меня боится, но при этом старательно ищет у меня слабые места.  И что жить ей осталось недолго.
- Сгниёте Вы заживо. - сказала я.
- Ты сначала пользоваться научись тем, что тебе дали. Снять должен тот, кто надел.

     Люди вдруг открылись мне с какой-то новой, совершенно неожиданной стороны. Они  оказались совсем не такими, какими хотели казаться, или быть. Даже Мадам Фосген не внушала мне уже такого безотчётного ужаса. Её власть над всеми была мнимой. Одноклассники были просто стадом напуганных и неуверенных в себе детей, изо всех сил стремящихся самоутвердиться за счёт друг друга. Они виделись мне словно сидящими в чанах с дерьмом, самозабвенно обкидывающими этим самым друг друга. Исключением была Ирка Исаева. Её я видела почему-то в военной форме, но в какой-то странной, не похожей на нашу, советскую. Она была какая-то пятнистая. Ирка действительно пошла в армию. С стала спецназовцем. И прошла обе чеченские войны. И сделала какую-то невероятную карьеру в ФСБ. Но это совсем другая история. И она же осталась единственным моим другом на всю жизнь.