Часть 4-я. Буква Ю

Ольга Мартова
Часть четвертая.


Буква Ю.

Юлия Розанова, человек для тебя.


Я не бросал мою законную супругу Яю Николаевну Романову, или просто Я., что бы она по этому поводу не твердила тридцати моим любовницам.

Как не бросал я и мою законную супругу Эльвиру Петровну Шмидт, или просто Э.

Как, уж на то пошло, не расстался ни с одной буквой, от А до Ъ.

От Александрины Юсуповой до Ърдым Бурхановой.

Они вшиты мне под кожу.

Они стучат в мое сердце.

Они засели у меня в печенках.

Они и есть я.

Сказать любви «прощай» нельзя.

Зачем было тогда говорить: люблю?

Раз полюбив кого-то, я не могу разлюбить.

Не умею этого. Не хочу.

Не умею, не хочу и не хочу уметь. И хотел бы, не получилось бы.

Мы, Словарь и Буква, раз притянув друг друга, продолжаем существовать в самом тесном родстве, в симбиозе, во взаимном почитании и страсти.

В перманентном соитии, если угодно.

Моногамия прекрасная вещь, но в моем случае моногамия невозможна. Так сложилось исторически и филологически, юридически и житейски,и даже физиологически, что у меня имеется 31 наложница (подруга, любовница, сожительница, мэтресса, партнерша, марьяжница, военно-полевая жена, герл-френд…) и три законных супруги.

Да, я пережил в жизни 33 страстных романа. Но только троим дамам (о третьей речь впереди) делал официальное предложение.

Никогда не смог бы я даже на бумаге развестись с Э.

Я должен оставаться ее мужем, по собственному выбору, и по ее девизу:

Во имя высшей справедливости.

А мыслимое ли дело бросить Я — ведь это все равно, что лишиться самого себя.

Чтобы вступить в брак с Яей, мне в свое время пришлось банальным образом потерять паспорт, выписать другой, без штампа, и ввести в заблуждение районный отдел Записи актов гражданского состояния.

Знаю, что меня можно привлечь к гражданской и даже к уголовной ответственности за двоеженство (имеется такая статья в Кодексе). Но думаю, этого не произойдет, так как решительно никто в мире в этом не заинтересован.

Ни св. св. Кирилл и Мефодий в своей небесной Академии (они создали нашу азбуку, с них и спрос), ни мировое лингвистическое сообщество, ни районная прокуратура, ни управдом, ни знаки зодиака, ни ангелы, ни демоны, ни соседи по лестничной клетке.

Мы все трое — Эва, Яя, и Аз многогрешный — принесли себя в жертву.

Высшей необходимости.

Вселенскому промыслу, вовсе для нас непостижимому.

Этическому компромиссу.

Бозону Хиггса.

А что еще остается?

Бертолетова соль и серная кислота.

Я по-старому влачил свой век один, в ветшающей сталинской берлоге на Котельнической, пил коньяк «Дербент» и закусывал подсоленным ломиком лимона.

И некому было постирать мне трусы и носки.

Сварить мне гурьевскую, без горечи и горя, кашу.

Полечить язвы моей ветшающей плоти, почти полностью состоящей из слов.

Погладить меня по моей старой, истончившейся коже, потрепанному сафьяновому переплету «Словаря».

Яе и Эве я купил по домику в Серебряном Бору (удобнее, чем на Рублевке).

Откуда деньги у бедного языковеда? Все из того же источника.

Верный эхологос помог, ссудил монетой.

Кстати, то, что друг-аппарат так охотно раскошелился ради решения нашего квартирного вопроса (обычно он в такого рода случаях скуповат и несговорчив), лучший показатель того, что решение это было провиденциально верным.

Весьма соломоново решение.

Только попросил я Инстанцию помочь мне оборотными средствами — и «Златослов-16», ничего не выпытывая, не оспаривая, не уточняя, принялся отливать и выпускать из своего сложно-нежного электронного нутра, прямо мне на ладонь, слитки 596-й пробы.

Курочка Ряба, несущая золотые яйца.

Их получил я в количестве, строго необходимом для оплаты двух купчих на дома.

Официально же это было оформлено, как комиссионные за Двойников.

Дело в том, что став человеком семейным и столкнувшись с необходимостью пополнять бюджет семьи (вернее двух семей), я вынужден был искать дополнительный заработок.

Бабы. Детишки. Платья. Штанишки.

И нашел его в виде охоты на бескрайних полях литературы. Моя Инстанция высказала готовность доплачивать мне за всех доппельгангеров, обнаруженных и доставленных мной, на предмет опубликования их в «Большой книге раздвоений». Но об этом после.

Мои интеллигентные, хорошо воспитанные, высококультурные жены, ближайшие соседки по Серебряному Бору и Златому Алфавиту, ныне (впрочем, как и всегда) вполне лояльны друг к другу.

Стараются перещеголять, одна другую, благородством манер.

Даже дружны.

Истинные леди всегда остаются ледьми (молодеж. жарг., арго).

А люди — людьми. Иногда.


Ай`м со сори!

Я, я, натюрлих!

Экскьюз ми!

Даз ист фантастиш!

Год блесс ю!

У-ла-ла!

Упс!

Ауфведерзейн!

Вот и все их разговоры.

Выговорить все это можно только с губами, сложенными в виде пупка (сучьего соска, по-английски; куриной попки, по-немецки).

С человеческим яйцом, с чупа-чупсом, надутым хабл-баблом во рту.

Или даже с киндер-сюрпризом, в колясочке.

...Лучше бы они били друг-друга морожеными курами и оторвавшимися с неизбежностью куриными ногами. Хлестали авоськами (с морковью и картошкой).Фехтовали на зонтиках.


Не верьте тем, кто скажет мне, что положение двоеженца не лишено приятности.

Я завис в воздухе меж двумя магнитами (кажется, был такой иллюзион у кого-то из великих циркачей…)

Я опоздал сразу на два поезда, идущих в разные стороны.

А однажды, по пути к Яе, проходя мимо дома Эвы, я увидел самого себя у нее на крыльце, звонящего в дверь.

Спина моя выражала понурость. А в лицо себе я не отважился заглянуть.

Натренировавшись на охоте по лексическим полям, я сразу смог признать Доппельгангера.

О божественные учителя, Кирилл-Константин и брат его Мефодий!

О, великие коллеги, Ожегов, Ушаков, Тихонов, Тришин и Лопатин!

О, Кузнецов и Ефремова! Галкина-Федорук и Фомина-Цапукевич! Священный Даль!

Спасите!

Неужели в ближайшей перспективе явится два Платона Дурова?

Два Академических Словаря современного русского языка, взаимно пожирающие друг друга?

Доказывающие, что именно тот, другой — самозванец, пародия, эпигон?

Ибо один из пары двойников для другого всегда — житель Дворца ароматов Зюскинда, Магического театра Гессе, Каинова болота Уэльса.

Локис.

Тень.

Иной.

Черт, враг, ночной выморок.


Двойная жизнь моя меня погубила.

Я разорвал свое сердце пополам.

Распался на две независимых самости.

Весьма обыкновенная болезнь для литератора, к коим я себя причисляю.

Должен признаться, что, произнеся со страхом: Доппельгангер! — в тот же миг я впал в состояние, которое мы, лингвисты, определяем термином из санскрита — двара мритью, врата смерти.

Двара мритью, древние ритмы.

Двара мритью. Во дворе умрите.

На дворе трава, на траве дрова.

Дровни, двери, дары, дерева.

Оно характеризуется быстрой сменой на экране внутреннего зрения литературных реминисценций, образов бессмертной классики, беллетристики и даже набившей оскомину популярщины.

Псы попсы.

Ключевое слово тут: быстро.

Не успеваешь очнуться от привычки жить.

Это частенько случается с ходячими энциклопедиями. Те слова, что входят в мою плоть, получив от мозга их Генерального Хранителя сигнал SOS, в тот же момент активируются.

Что одновременно опасно и целительно, в зависимости от личностных особенностей того, кому двара-двери открываются.

Ибо слова, призванные на помощь, вырабатывают некие живые картины, некие импульсы, предсказывающие будущее. Выстраиваются ассоциативную цепочку, тем самым помогая сознанию прояснить взрывоопасную ситуацию.

Но та же самая цепочка смыслов может, обвившись вокруг шеи, задушить спасаемого. Так иногда утопающий в море, дождавшись пляжного инструктора, намеренного вытащить его из воды, слишком отчаянно цепляется за него и неизбежно идет ко дну (спасателю в ряде случаев удается ускользнуть из цепких объятий и выплыть).

Стоило мне по настоящему испугаться, все двойники русской литературы тотчас напомнили о себе.

Всплыли, как утопленники, из глубин подсознания — и оказались живыми.

Асмодей.

Ибикус.

Портрет, купленный на Апраксином рынке художником Чартковым.

И портрет Пушкина в Фонтанном Доме.

И портрет Параши Жемчуговой, крепостной графинюшки.

Черный Человек Есенина.

Самозванка-императрица на троне Анны Иоановны.

Профессор Коробкин.

Братья Кальсонеры.

И конечно, несчастный господин Голядкин.

Кстати уж, поясню тут для читателя суть истинного и единственно возможного бессмертия: его обретают лишь те, кто становится (чаще уже после физической кончины, но порой и при жизни), самостоятельными полноценными, общеупотребительными лексемами. Будучи занесенными в большой Академический Словарь национального, русского в нашем случае, языка.

Никакого иного бессмертия в этом Юниверсуме, в нашем эоне не существует.

Достоевский — слово, и Гоголь — слово.

Есенин, Куприн, Андрей Белый — слова.

И даже Анна Иоанновна, героиня бесчисленных исторических (истерических) романов, «Ледяного дома».

Войдя,в малом парадном туалете из лионского шелка и парчи и в малой короне, в Тронную залу, Императрица, храбро держа осанку шестидесятилетней дамы, плавно переступая отечными ногами в туфлях-буфф и шелковых чулках, скрывающих синюю сеточку вен, достойно неся свое грузное, но все еще дисциплинированное тело, охнула и затряслась мелкой мещанской дрожью.

Ибо увидала в углу самое себя.

(Дежурный офицер докладывает о странном явлении Бирону).

Бирон в сопровождении адъютантов поспешил в залу и смог сам лицезреть женщину, удивительно похожую на императрицу. «Что-то не так. Здесь или заговор или обман!» – он последовал в спальню Анны, уговаривая ее выйти, чтобы на глазах караула изобличить незванную гостью. Ее величество сперва отказывалась, в испуге, потом, все же, встала, велела оправить на себе юбки и под руку с Бироном, проследовала в залу. Едва взглянув на двойницу, она вскрикнула и закрыла лицо руками. «Дерзкая самозванка!» – воскликнул фаворит и тотчас вызвал караул.

Солдаты прибежали, видят: две Анны Иоанновны, и отличить одну от другой совершенно невозможно.

Царица, промешкав еще минуту в ужасной нерешительности, подошла к своей копии: «Кто ты? Зачем ты пришла?»

Не говоря ни слова, привидение пятится к трону и усаживается на него.

Да, это я сидел на царском месте, затянутый в корсет, облаченный в кринолин, с напудренными, нарумяненными щеками, наведенными бровями, приклеенной под носом мушкой и кусал губы от едва сдерживаемого хохота.

Двойница!

Государыня, обращаясь к Бирону, произнесла торжественно-печально: «Это моя смерть», – и удалилась к себе.

Смерть – всегда самозванка, незаконно, без всяких на то прав, отнимающая у человека его корону, его трон, его земное царствие.

Дней через несколько самодержица Анна Иоанновна почила в Бозе. Не я, а она. Я-то, слава Богу, жив и здоров.

И в смерти государыни отнюдь не повинен.

Упомянутый Эрнст Иоганнн Бирон, кажется, разгадал меня.

Подмигнул, но разоблачать не стал.

Открою еще один секрет — я был и Ее величеством с грузным станом и отечными ногами, с прокисшими государственными печалями в голове — и в то же время, ряженой самозванкой (пустоголовой и любострастной). И сам не мог бы решить, какая из моих ипостасей истинная.

Я был и солдатом императорского караула, дергающим себя за ус, чтобы проснуться, и циничной фрейлиной Невзоровой, нимало не смутившейся от пикантной придворной ситуации (то ли еще бывало на ее памяти. И канцлером Бироном я был, одномоментно.

Фигура сама по себе двойственная. Его даже называли «Господин двойка». Цифра «2» в его жизни сыграла роль фатума: второй год каждого десятилетия оказывался для него решающим. 22 года он был фаворитом императрицы. После ее смерти, согласно ее завещанию, 22 дня  пробыл  регентом Российской империи. Потом 22 года находился  в опале. Скончался в возрасте 82 года.

Поймав старого интригана на мистическом фатуме, я получил в свое время от моего эхологоса… не буду говорить сколько.

Хватило, чтобы отпраздновать свадьбу с Яей.

В Ушаковском зале Публички.


Иоанна, в отличии от Эвы, настояла на приглашении всех 33-х товарок по алфавиту.

Да еще приехало трио в составе Алеф, Бет и Гимель из Иерусалима.

И квартет Альфа-Бета-Гамма-Эпсилон из Афин. Дельту тоже приглашали, но она не смогла. Она там у них за финансы отвечает, всю прибыль на себе тянет. Осталась на кассе.

Даже старая, сосланная в затрапез буква Ять притащилась, с букетом анютиных глазок.

Фита с Фертом — возлюбленная парочка, за тысячу лет вместе похожи друг на друга сделались, их уже все и различать перестали, где он, а где она.

Партизаны Юс малый, Юс большой и Юс большой йотированный, со-юзники (теперь на пенсии все трое, всё больше по компу юзают).

И знаете, было весело.

Аз и Буки отплясали «Барыню» и «Камаринского».

Алеф, Бет и Гимель — натурально, семь-сорок, прямо на барной стойке.

Потом три Юса надели хомуты, закусили удила, впряглись в бричку, под дугой с колокольчиками — Птицу-тройку изобразили.

Да так отчебучили «Полет шмеля», он же полет русской души, что чуть потолок не обвалился.

Икс, Игрек и Зет представили конспирологическую пьеску, детектив в трех актах.

И, конечно,  мы все пели хором нашу любимую балладу-канцону-заздравную, «Двара миртью». Какой без нее праздник.

Я посвятил этому событию целую главу в своих мемуарах.

И пост в ЖЖ — в духе Василия Розанова, основателя жанра.

Не завязнуть бы только в Вяземском.

Стоя у золоченого елизаветинского бюро, быстро-быстро диктовал секретарю (молодому и смазливому, с подведенными озорными гей-глазками):

- Однажды я ночью возвращался в свою квартиру на Невском проспекте у Аничкова и увидел яркий свет в окнах своего кабинета. Не зная, отчего он тут, вхожу в дом и спрашиваю своего слугу: «Кто в моем кабинете?» Слуга сказал мне: «Там нет никого» – и подал мне ключ. Я отпер кабинет, вошел туда и увидел, что в глубине комнаты сидит задом какой-то человек и что-то пишет. Я подошел к нему и, из-за плеча его прочитав написанное, громко крикнул, схватился за грудь свою и упал без сознания.

И это повествует европейски-образованный джентльмен, убежденный агностик, казалось бы, вовсе чуждый какого-либо суеверия и мракобесия.

Он было приостановился диктовать, затуманился.

Наконец, изрек:

- Когда же очнулся, уж не видел писавшего, а написанное им взял, скрыл и до сей поры таю, а перед смертью прикажу положить со мной во гроб и могилу эту тайну мою.

Кажется, я видел самого себя пишущего…

Приятель Александра Сергеевича, между прочим. Конфидент.

Юные годы прокутил на Монмартре, атеизму и свободной любви отдав щедрую дань. Но таковым-то под старость лет и являются видения с того света.

Двара миртью распахнулись передо мною, приглашая. Я вошел в кабинет князя, оставаясь невидимым и неслышимым для него.

- Что ж это были за слова?  — проблеял смазливый секретарь.  — Кабы знать!

- Если и узнаешь, друг мой, то там только, где будет известно все,  — эпически ответствовал хозяин.

Откроюсь  — двойником, водящим пером по бумаге, был не он.

А никто иной, как ваш покорный слуга.

И ничего особенного не писал я в бюваре Вяземского.

Натянул хозяйский атласный шлафрок на вате, колпак, домашние турецкие туфли, малость подгримировался и уселся за письменный стол.

Достал перо, чернильницу, и валяю себе: Мене, Текел, Фарес!

Ну, еще: Талифа, куми!

Осанна!

Аллилуйя!

Просто шутка. Студенческая пти-жо. Хотелось щелкнуть по носу прожженного либертена, вольтерьянца.

Он вернулся домой заполночь, подшефэ, из Демутова трактира, встал у меня над ухом, задышал часто, замычал, и на тебе — хлоп в обморок.

В некотором роде, посодействовал я спасению его души. Петр Андреевич с этих-то самых пор стал примерным сыном русской православной церкви: прилежно исповедовался, соблюдал все посты, отстаивал, крестясь и кланяясь, многочасовые обедни.

Но на собраниях литературного общества «Арзамас», каждый из членов которого, как мы помним, имел прозвище по названию одной из баллад Жуковского, именовался – Асмодей.

Все мы сами себе Асмодеи.


В Вольфилле, вольной философской ассоциации, несясь после лекции по залам, в поисках выхода, я  вбежал в зеркало.

Натолкнулся с размаху на себя самого, отступил, дав дорогу своему отражению, и прошипел раздражен: какой неприятный субъект!

То были не то богослужения, не то сеансы черные мессы, заговаривал аудиторию многочасовыми, невнятными, но блистательными монологами: витийствовал, плясал краковяк и качучу, вопил, руки летали в воздухе.

Ирина Одоевцева называла сии действа небесным чистописанием, Георгий Иванов – словесным балетом, а Марина Цветаева – метанием поэтического бисера.

Я мог уболтать собеседника, если не до смерти, то до потери сознания: два человека, натурально, лишились чувств, слушая меня, причем, такие прокаленные эрудиты, как Сергей Соловьев и Владислав Ходасевич.

История, в каком-то смысле, предсказывающая печальное (хоть и блестящее) – хрупко-стеклянное будущее Андрея Белого (Бориса Бугаева), до конца жизни остававшегося в сложных отношениях (а то и в кровной распре) с самим собою.

Как-то, увидав знакомого, идущего навстречу, я протянул ему руку, намереваясь поздороваться – но по дороге забыл о своем намерении и остановился, в растерянности, с протянутой рукой. Словно ожидал, что мир, который есть философское отражение человека, поздоровается первым. Но вселенная-двойник не спешила приветствовать поэта.

Настойчиво искал он (я) в окружающих кого-то, кто зеркально соответствовал бы ему (мне), кто мог бы адекватно понять и без оговорок принять – отсюда мои (его) многочасовые глаголания.

Искал и не находил – оттого как бы все время и проваливался куда-то.

Туда, где шапки живы, коты умеют говорить по-русски.

Подобно Коробкину, герою своему, раз надел на голову вместо шапки живую кошку (окружающие душились от смеха).

А однажды Белый (поссорившись с Александром Блоком и его женой) целых восемь дней просидел в номере петербургской гостиницы, в черной карнавальной полумаске, не снимая ее ни на миг.

Думаю, что я знаю, что он хотел этим выразить.

В детстве разрывали меня пополам чадолюбивые (и враждующие меж собой) родители, каждый старался переманить на свою сторону, каждый видел во мне – свое, и я, стараясь угодить обоим, рос с двумя лицами.

У меня, маленького, была гувернантка, которая убеждала вести себя естественно: «Зачем ты, милый мой, ломаешься под дурачка? Ведь ты совсем другой». Она одна меня понимала и, если бы ее не выгнали, я, наверное, стал бы другой. Но мама приревновала меня к ней. И я остался один – в четыре года. И с тех пор уже не переставал ломаться. Даже наедине с собой. Я всегда в маске! Всегда.

Повзрослев, я, как известно, сделался примерным  антропософом, штернерианцем, строителем солнечного храма Гетеанума.

Утверждаю прямо, что могу впадать в астральное состояние во время сна, и тогда душа моя выходит из тела; что в предыдущем своем воплощении на Земле я был ни кем иным, как Микеланджело Буанаротти; что не раз запанибрата общался с чертями.

Я Белый и Черный, чернокнижник и маг-антропософ – кое-кто-то из недоброжелателей именовал меня: Андрей Борисович Черно-Белый.

Псевдоним не стал естественным и родным именем – а собственную фамилию я и вовсе терпеть не мог: «Бугай – это же бык! Производитель!».

С другой стороны: «Кто такой Белый? Ангел – или сумасшедший выбежал на улицу, в одном белье?».

Ни Борисом, ни Андреем  себя не ощутил, ни в одном из них себя не узнал, так и прокачался всю жизнь между нареченным Борисом и сотворенным Андреем, отзываясь только на «я».

Может быть, «двойник Коробкина» – самое подходящее для писателя прозвание (некая мистическая Коробка).

Ср. Коробочку Гоголя, полную до краев всякой всячиной. И опять же – знаменитый дорожный ящик Чичикова, мистическая модель хозяина, хранящая в сложном нутре своем страшные тайны и всякие пустяки.

Белый — двойник Коробкина.

Профессор Дуров — целая Коробка двойников.

Вольфилька – страшное место, заколдованное место.
 
Не исключено, что мистик-антропософ (кто?) все-таки вбежал в зеркало, в астральное пространство, а вместо него из потустороннего мира выскочил уже другой человек.


Дмитрий Писарев вошел по пояс в никогда не затихающий прибой Рижского взморья, и подумав опять о Марко Вовчек, о волчонке своем, никогда не перестающем грызть его изнутри, оттолкнулся ногой и поплыл по-деревенски, саженками.

Я стоял в бурном море. Меня с  головой накрыло волной. Песок заскользил под ногами, я упал, и шквалом швырнуло меня о скалу. Горло мое и дыхательные пути наполнились соленой водой.

С трудом вынырнув, я кое-как откашлялся, отдышался, но тут же второй волной меня унесло в море.

Я барахтался в воде, стараясь выплыть, но до берега становилось все дальше.

Я тону, понял я.

Никаких спасателей тут нет.

В этот раз Двара миртью, раскрывшиеся предо мной, приняли вид чертога златого в подводном царстве Садко.

Они просияли, как желанное спасение.

Я сам себя ухватил подмышки.

Сам себя потянул вверх.

Сам выбросил себя на скалы, обдираясь в кровь.

Сам себе сделал искусственное дыхание, рот в рот.

Я лежал на песчаном берегу, как выброшенная шквалом рыба.

А он утонул.

Ночь была ужасная, ноябрьская, мокрая, туманная, дождливая, снежливая, чреватая флюсами, насморками, лихорадками, жабами, горячками всех возможных родов и сортов – одним словом, всеми дарами петербургского ноября. Ветер выл в опустелых улицах, вздымая выше колец черную воду Фонтанки и задорно потрагивая тощие фонари набережной, которые в свою очередь вторили его завываниям тоненьким, пронзительным скрипом, что составляло бесконечный, пискливый, дребезжащий концерт, хорошо знакомый каждому петербургскому жителю.

Господин Голядкин вне себя, выбежал на набережную Фонтанки, близ самого Измайловского моста…

Я вдруг почувствовал, что именно ради этой ночи выхвачен из своего привычного существования. Что новые двери смерти приняли теперь вид петербургского ноября с его лихорадками и жабами. Что эти двери, впустив меня, уже не выпустят.

Шел дождь и снег разом. Прорываемые ветром струи дождевой воды прыскали чуть-чуть не горизонтально, словно из пожарной трубы, и кололи и секли лицо, как тысячи булавок и шпилек. Ни души не было ни вблизи, ни вдали, да казалось, что и быть не могло в такую пору и в такую погоду.

Этот текст самой пунктуацией (путаницей) и орфографией (графской) своей, каждой буквой говорил мне нечто очень важное. Чего не должен был я забывать никогда.

Предостережение о худшем? Или, все-таки надежда на спасенье?

Вдруг… вдруг он вздрогнул всем телом и невольно отскочил шага на два в сторону. С неизъяснимым беспокойством начал он озираться кругом; но никого не было, ничего не случилось особенного – а между тем… между тем, ему показалось, что кто-то сейчас, сию минуту, стоял здесь, около него, рядом с ним, тоже облокотясь на перила набережной…

Господин Голядкин увидел Двойника.

Теперь есть кого винить за все унижения, катастрофы безнадежность жизни.

Есть, кого запереть в тюремной камере.

Кого казнить на эшафоте.

Кого отправить в ад.

Мне безмерно захотелось кинуться Доппельгангеру на шею: «Ты, наконец, нашелся, подлец!»

Он все еще стоял на пороге дома моей первой жены и звонил в ее дверь.   

И вот, обернулся.

Подмигнув, он сказал мне, что не стоит бояться своего второго, ночного я, влюбленного в демоницу Яю.

Как не боюсь я своего первого, главного своего, дневного Я, влюбленного в ангелицу Эву.

И вот, наконец, чтобы вам все понятно стало:

Юная горничная Наташа в объятиях поручика Ржевского с восторгом ощущала, как пара рук нежно поглаживает ее лоно.

И при том другая пара рук дерзко щиплет ей соски.

Озадаченная, она подняла взгляд… и завизжала от ужаса.

Все на свете знали поручика Ржевского, но не все посвящены были в его тайну: он был двойной человек.

Всю жизнь он принужден был носить гусарский мундир особого фасона, с широкой прорезью, ибо ниже его пояса свешивался на лосиные панталоны сросшийся с ним пупками недоразвитый сиамский близнец.

С этим созданием у Ржевского была на двоих одна пара ног, одно мужское достоинство, одни судороги наслаждения, одна мука.

По отзывам современников, Петр Ржевский обладал мягким, даже застенчивым  нравом,  являлся в обществе образцовым комильфо, украшением гостиных, и до старости лет мог похвастать успехами у прекрасного пола.

А вот сросшийся с ним единоутробный брат Павел, напротив изумлял мир своим развратом.
 
Но как ни странно, многие куртизанки, актрисы, а равно и светские дамы безупречной репутации считали пикантными интимные свидания с гусаром, в присутствии неотделимого от него монстра.

Именно гадкий близнец произносил пошлости и скабрезности, которыми Петр Ржевский сделался печально известен.

Паразит, что прилип к телу, и питается чужой жизнью, ее соками.

Демон-искуситель (кусающийся).

Расплюев, плюющийся.

Ржевский, ржущий.

Обратная сторона луны.

Часть твоей сущности.

Двара мритью никому не раскрываются без последствий.

Но я искушенный словомаг, знаю, главное — не оказывать предпочтение ни одной из явившихся по твою душу историй.

Иначе сам попадешь в «Большую книгу раздвоений».

Будешь сидеть там, как бабочка на булавке. Из охотника превратишься в добычу.

Жизнь свою подгонишь под литературный сюжет! Что может быть гаже.

Гаже гаджета с его гадами.

Я симулировал полное безразличие ко всем фата-морганам высокого искусства словесности.

Из чувства самосохранения (как тот бедняга, что на чердаке своем повесился).

В случае с господином Голядкиным это было особенно трудно.

Признаюсь, что смысл показанного мне шоу двойников оставался темен для меня.


Я продолжал жить по-старому: страдать.

Становясь, по очереди всеми великими двоеженцами русской литературы:

Григорием Мелеховым, прометавшимся всю жизнь между Аксиньей и Натальей (между белыми и красными, между Ветхим заветом и Новым, между жизнью и смертью).

И  Юрием Живаго, делающим свой провиденциальный выбор (меж Тоней и Ларой, разумом и сердцем, порядком и хаосом, судьбой и судьбой).

И даже Прохором Громовым (это тоже слово, но поменьше), протоптавшим в русском поле две стежки-дорожки: к Анфисе и к Анне.

Варварой, краснознаменно ушедшей от Васисуалия Лоханкина («и его роль в русской революции») к инженеру Птибурдукову.

Анны Карениной с ее двумя Алексеями.

Меня угораздило провалиться в лексическую щель и застрять меж двумя буквами.

Что ж, это расплата за грех — владеть двумя женщинами, не принадлежа до конца ни одной, ни другой.

Но было в свое время послано и мне спасение.
 
Я, несчастный абсолютно и от этого безмерно поглупевший,  «вдруг вспомнил», что между 31-й буквой азбуки и 33-й буквой азбуки имеется 32-я.
 
Ю. You, вечное Ты.



Ликуй, Дуров, принц Юниверс!

Ювенал-сатирик!

Юкагир на камлании!

Юпитер своей Вселенной!

Юнона, жена Юпитера!

Император Юлий Цезарь!

Юзер фэйсбука!

Старый юбочник!

Поверьте, я был искренне рад тому, что в отличие от Эльвиры Шмидт и Иоанны Романовой, Юлия Розанова не имела ни профессионального отношения, ни даже любительского интереса к филологии, закончила  техникум торговли и общественного питания и владела кафе «Харчевня Три пескаря», удачно расположенным близ входов на станцию метро.

Средней руки кафе со средним (то большим, то меньшим) коммерческим успехом.

Там она была сама себе генеральным директором, главным бухгалтером и старшей официанткой.

И младшей официанткой.

И средней.

А порой и уборщицей.

У меня вошло в обыкновение каждый вечер заходить в эту харчевню, где милая выслушивала мои жалобы, давала разумные советы, проливала слезы сочувствия, улыбалась и кормила меня гурьевской кашей, а также запеченной форелью — вполне недурно приготовленными.

Не отличаясь высоким IQ и энциклопедической образованностью, не будучи красавицей и светской львицей, Юлька, тем не менее, являлась идеальной держательницей всех слов на букву Ю — такова была природная особенность ее натуры, вычисленная в свое время эхологосом.

Ибо «держать слова» не означает водить их на поводке или запирать в клетке, дрессировать и обращать в рабство, стеречь с берданкой.

А означает: быть ими.

Воплощать их в себе.

Юлькина сущность определялась несколькими десятками слов, начинающихся с литеры Ю (их всего около ста в языке).

Она юла — все крутится-вертится и поет.

Она юга — ж. вьюга, фуга, мятель, закрутень, завертень,  завируха, заметуха, заметь, пурга, вея… Вьется, танцует, вихрится, дымится, клубится, пылится морозной снежетью.| Но юга это еще и (южн. женск.) состоянье воздуха в знойное лето, в засуху, когда небо красно, солнце тускло, без лучей, и стоит сухой туман, как дым; мгла, марево, сухозной.

Летняя зима и зимнее лето.

Юг этого холодного мира.

Она юркая, Юлька.

ЮРОК: ниж.провор, вертлявый, бойкий малый, юрка.  Юрок и вьюрок (первое правильнее), цевка, трубочка, в которую продевается нитка, при мотке клубков, чтобы она не резала пальцев и чтобы закрутины рассучивались.

Суки, попав в поле Юльки, рассучивались.

А закрутины раскручивались!

Юрок, вьюрок, горный воробей, Fringilla montifringilla; моск. Пташка, дубровка, дубровец, желтоплекая. Самый малый зуй, вертлявый, лапчатый, плавун, поплавушка. Юрок, новг. белозер. мелкая рыбка судачок. Провесной юрок.

Она юна. Юный, младой, в цветущих летах, в ранней поре жизни. Юный герой, юный месяц, молодик. Весна юнит природу: юниться, молодиться, обновляться.

Она — первые дни июня.

Она ювелирное изделие:

бирюзовый перстенек зазнобушки Коробейника,

браслет Нины Арбениной,

ожерелье мадам Луазель,

медальон гимназистки Оли Мещерской,

золотой обруч Натальи Гончаровой,

алмазная корона Марины Мнишек,

запястья и серьги Суламифи.

Ювелирку Юлька любила, охотно украшая свою особу бриллиантами даже в дневное время, так как полагала, не без основания, что дорогая бижутерия (плюс всех цветов радуги наряды) делают эффектнее ее миленькое, но вполне обыкновенное личико и несовременную, не похожую на скелет фигурку.

И ювелиром повседневности она была, огранила быт до блеска.

Ее всегдашние занятия:

Юмать — думать, раздумывать, размышлять, рассуждать про себя. Юмала, юмала, многое выдумала, да и раздумала.

Юкать  — арх. новг. вологодск. перм. колотить, стучать и стучаться. Юкала, юкала в ворота, нет, не доюкалась.

Юлить  — не сидеть смирно, метаться туда либо сюда и суетиться, егозить, елозить; беспокойно вертеться, увиваться около чего, выслуживаясь; льстиво прислуживаться; хитрить увертываясь; не юли ты тут, уронишь что-нибудь! он давно юлит около этого дела.

Она много юмала о мире и настойчиво юкала в его двери.

Кое-до чего доюкалась.

Юзать в компе она тоже любила.

И юмором она обладала: мы с ней придумали игру, что у нас на Югорском шаре имеется личная юрта, располагающая к неге (в снеге), и сочиняли все новые арктические приключения, и хохотали, хохотали.

Но самое главное: она любила (и даже предпочитала это занятие всем остальным) ютить.

Ютить кого, приючать, ухичать, дать приют, пристанище; укрывать, баюкать. Ютил я его, как родного, а он меня ж корит! Ютиться, приючаться, искать приюта; пристраиваться, примащиваться, гнездиться. Ютиться под навес, от дождя. Индюшки ютятся на седале. Ты что ко мне ютишься, пошел! говорят и юхьться. Юченье, действие по глаголу. Приючать, уючать.

Ради этого: ютить, приючать, наводить уют, баюкать  — Юлия Розанова родилась на свет.

Она ютила меня.

Она была мои ЮЗЫ ж. церк. узы, вязи, путы, ступеньки веревочной лестницы, веревочные или кожаные крепления лыж.

Желанные узы мои.

Юза пеленная: укрой, свивальник.

Юза родственная.

Она была Юдольница: ж. юдолие ср. церк. лог, разлог, дол, долина, удол, раздол; | *земля наша, мир поднебесный. Юдоль плачевная, мир горя, забот и сует. Завеща Бог смиритися всякой горе высоцей и холмом... и юдолиям наполнитися в равень земную, Варух. V, 7. Юдольная суета сует. Юдольник, юдольница, житель юдоли, земли.

Литератор Василий Розанов оказался ее предком.

Двуликий Янус, видящий все окрест и пожирающий сам себя.

Я даже охнул было, когда мой верный эхологос донес до меня эту весть.

И решил, что у меня вновь обострилась двара мритью.

Вечная болезнь, вечный диагноз мой.

Я был Янусом, печально известной скульптурой из Летнего сада (символ России!), со вторым лицом, на затылке.

Юдофилом, легко трансформирующимся в юдофоба.

Защитником семьи, страдателем, вот именно, что семейной любви, и – «вон, цепи Гименея, которые кандалами сковали личность!»

Я ли не литератор, о! Литературоцентрист, каких и не бывало. Святое ремесло пророка; "литература – это мои штаны".

Ярый враг коммунизма – "а впрочем, революционеры совершенно правы".

Самый строгий моралист христианства – "я даже не знаю, через ять или через е пишется нравственность".

Люблю Россию до боли и ненавижу до зубовного скрежета.

Пишу одновременно обеими руками, левой и правой, публикуясь во взаимно сжирающих друг друга изданиях, и у либералов, и у патриотов.

Чудище с двумя и головами, двумя сердцами и двумя низами.

Так, что, наконец, два Розановых ходят по России, внешне похожие, как близнецы, но, в сущности, антиподы.

Двоеженец.

Двоелюбец.

Двоемирец.

К счастью, Юлия Розанова восходила типологически не к двуликому (но не двуличному) гению, а ко второй его, незаконной жене, Варваре Рудневой.

О первой, Аполлинарии Сусловой известно больше.

Полина, полынья моя.

Полынь.

Полыханье.

Предмет страсти молодого Достоевского, Полина «Игрока», та, у которой даже «следочек ноги» узкий, мучительный.

Я был молодым Достоевским и целовал следы ее ног, ради свидания с ней готов был на рабскую покорность, жертвы, унижения, что моей натуре, мучимой виной, доставляло горестное, прихотливое удовлетворение.

Суслова это знала, когда предрекала, что «Феденька» счастлив и покоен в жизни не будет, ибо для него страдания-муки человеческие «слаще шоколадных конфект».

Я любил Аполлинарию. Аполлинария — больная эгоистка. Эгоизм и самолюбие в ней колоссальны. Она требует от людей всего, всех совершенств, не прощает ни единого несовершенства в уважение других хороших черт, сама же избавляет себя от самых малейших обязанностей к людям. 

Я люблю ее еще до сих пор, очень люблю, но я уже не хотел бы любить ее. Она не стоит такой любви. Мне жаль ее, потому что, предвижу, она вечно будет несчастна. Она нигде не найдет себе друга и счастья. Кто требует от другого всего, а сам избавляет себя от всех обязанностей, тот никогда не найдет счастья.

Я был Василием Васильичем Розановым, провинциальным гимназическим учителем, за которого Полина вышла замуж.

Большой почитатель Достоевского, новоиспеченный супруг ее желал таким образом (натурально, так сказать) постичь суть своего обожаемого писателя.

Я люто ревновал ее  к Достоевскому (сиречь, к себе самому же).

«Женский луч» Полины, очень острый, не подвел ее опять – вскоре  стало ясно, что Розанов это Розанов (слово).

Полина жестоко меня тиранила.

Знаете, у меня от того времени одно осталось. После обеда я отдыхал всегда, а потом  встану – и непременно лицо водой сполоснуть, умоюсь. И так осталось – умываюсь, и вода холодная со слезами теплыми на лице, вместе их чувствую. Всегда так и помнится.

Семейные горести, как известно, хорошая школа для философа. Сократ и Ксантиппа.

Я и моя Яя.

Груди прелесть, лоно прелесть, «там» все тоже прелесть и прелесть.

Тиранила, она, впрочем, и Федора Михайловича. Когтила.

Но мне она не изменяла, как позволяла себе это с ним.

Он, впрочем, на ней не женился, чего никогда ему не прощу.

Суслова прожила с литератором Василием Розановым шесть лет – затем я бежал от нее, «и следы хвостом замел».

А когда я встретил Варю – Клеопатра отказала мне в разводе. В ответ на все мои мольбы, писала мне довольно остроумные рацеи, убеждая «стать выше общественных предрассудков», воспеть святую свободу любви и примириться с положением смадного грешника.

Так и жили мы со второй супругой в незаконном браке, что очень мучило дочь православного священника, воспитанную в строгих религиозных правилах, Варвару Рудневу: в глазах церкви (да и всего света, за исключением ближнего интеллигентного кружка) она была всего лишь невенчанной любовницей, и  наши дети (пятеро) считались незаконнорожденными.

Увы, основное внимание исследователей жизни и творчества уделено роковой Аполлинарии, а о Варваре почти нечего сказать, кроме того, что она была одной из тех женщин, на которых держится русский мир.

Когда в писательском доме не было денег, она отпускала прислугу и сама становилась к корыту (тому еще, оцинкованному), к утюгу (тому еще, чугунному), к плите (той еще, адской).

Когда младенец (всего пятеро родилось детей) плакал всю ночь, она баюкала его всю ночь.

И каждый день первая ее забота была — быстро удалять всякую соринку, которая могла опечалить домашних, всякую тень, омрачившую семейную погоду.

Свечки в русских церквях весьма похожи на женок православных – все тают и тают, ради чьих-то желаний, и ничего для себя.

Ведь мы и обменялись, полюбив друг друга, не венчальными кольцами, а нательными крестами: Варвара мне отдала свой старый «золотенький», а я ей – свой эмалевый, голубой. «И душа ее, нежная вошла в меня навсегда».

И на всю-то оставшуюся жизнь немудрено-религиозная Варя стала для фатально раздвоенного премудрого Януса идеалом человеческой цельности.

Я пишу или курю, она читает Акафист Пресвятой Богородице. 

Милые, милые люди: сколько вас прекрасных я встретил на своем пути. Но как звезда среди всех – моя Безымянница. "Бог не дал мне твоего имени, а прежнее я не хочу носить, потому что… " И она никак себя не называла, т. е. называла под письмами одним крестильным именем. Я же называл ее – «другом».

Если бы не любовь «друга» и вся история этой любви, – как обеднилась бы моя жизнь и личность. Все было бы пустой идеологией интеллигента. И верно, все скоро оборвалось бы. О чем писать? Все написано давно (Лерм.) Судьба с «другом» открыла мне бесконечность тем, и все запылало личным интересом. И это была лучшая часть моей жизни.

Детей жалко. Детей жалко. Детей жалко,  — твердила, пока ее выносили из дому на носилках, в госпиталь (в морг, на кладбище, в царство небесное).

Волосы свои, красивые, русые, огромную косу, она отрезала перед смертью.

Ничего мне не надо…


Руководство начинающему Ангелу-хранителю.

Анечка (Неточка) Сниткина. Деточка. Ниточка.

Ангелы-хранители, поучитесь у нее.

Она застенографировала и переписала своей рукой множество сочинений супруга.

Она помогла ему вовремя завершить работу над «Игроком», чем спасла от притязаний купца Стелловского, который приобрел право на издание его сочинения и за неисполнение договора грозил пожизненной кабалой.

Она закладывала свои последние вещи, пальто и шаль, чтобы муж мог расплатиться по карточным долгам – и при том, не упрекала супруга, считая его страсть к игре божьим испытанием.

Она ухаживала за Федей в дни его эпилептических (?) эпических припадков и несколько раз в буквальном смысле спасала его жизнь во время их.

Она стойко терпела бедность. Испытывая недостаток в средствах на самое необходимое для семьи, никому на то не жаловалась.

Она свято верила в писательский дар мужа, в его гениальность.

Она никогда не сомневалась в том, что ее муж прекрасный, чистый и добрый человек, и что он любит ее.

Она устраивала дела непрактичного Достоевского, взяв на себя заботы по изданию его произведений – выказав при том отличные деловые качества.

Она воспитывала их детей, писателем нежно любимых. Вела все домашнее хозяйство, избавляя его от мелочных забот.

Она выслушивала, успокаивала, утешала мужа в минуты, когда он совершенно падал духом, или наоборот, становился болезненно возбудим, крайне раним и вспыльчив – и то, и другое случалось с регулярностью часового механизма.

Она всю жизнь носила старящие ее темные закрытые платья, потому что в светлых нарядах привлекала внимание мужчин – а это вызывало ревность мужа.

Она была верна ему всю жизнь. И он на смертном одре поклялся, что никогда не изменял ей.

Стоя на лестничной площадке  у своей квартиры в третьем этаже, склоняясь над перилами, я смотрю в пролет. Внизу чуть светится створка в горящей чугунной печке, рядом на полу – охапка мерзлых поленьев, недавно принесенная истопником. Знакомая –  бессмысленная, беспричинная – нравственная тошнота, «муть», как я ее называю, подступает к горлу. Я болезненно морщусь

Подымаюсь, не зная зачем, на второй этаж. Застыв над пролетом, над такой обыденной бездной, вглядываюсь в нее. И, перегнувшись через перила, с силой толкаю себя вниз.

Что я делаю! Господи, прости!

Удар. Лоб рассечен о мерзлое полено.

Я еще жив, и вижу в тускнеющем зените, как на площадке третьего этажа выбегает из дверей квартиры моя жена, слышу ее крик, стук ее каблуков по лестнице.

Жена упаковывала вещи, на завтра взяты билеты в Кисловодск: знакомый художник предложил нам на лето свою дачу. Там мне непременно станет лучше. 

Жена, Надежда Михайловна, благородное создание. В девичестве Золотилова.

Позолотила мне Наденька чашу горечи.

Какой позор ее ждет: самоубийца-муж, не сберегла, довела. И чем же она виновата?

Она докторша. Обходила с докторским саквояжиком все Пески и Обводный канал, лечит бесплатно бедных детей.

Я ее сопровождал, но заходить в лачуги и полуподвалы отказывался, слишком ранили тяжкие впечатления. Ждал на улице.

Не мог видеть как на одной узкой, сдавленной кровати, на грязном тюфяке дети, часто по двое-трое, сгорали в жару.

А она – могла?

Кто это сказал: я женюсь только на медсестре, в них течет человеческая кровь.

Может быть, если бы успели уехать, все было бы по-другому.

Я мечтал, как буду собирать гербарий крымских трав, как подымусь на ближайшую горку, полюбуюсь оттуда Эльбрусом.

И в сумерках пение жаб в пруду.

«Лягушка-путешественница». «Жаба и роза». Сказки.

Но вот, вечером вышел из квартиры, постоял несколько минут на лестнице – да и кинулся головою в бездну.

Ногой ударился о печку, сломал голень. Голову зашиб.

Меня принесли в квартиру, и я успел еще попросить прощения у жены, затем впал в беспамятство – и через трое суток в хирургической больнице Красного Креста, скончался.

Чем мне оправдаться перед Богом и людьми. А главное — перед Золотиночкой?

У меня есть рассказ «Attalia princeps» о пальме из Ботанического сада, рвущейся на свободу, разбившей стекло оранжереи, но замерзшей в петербургском январе. Я, как эта пальма, был растением иных широт. Так и не приспособившийся к климату.

Писатели живут, пока могут писать.

Когда речь идет о смерти их, нет надобности искать других причин, кроме искусства. Оно само по себе смертельно (яд; нож; петля).
 
С детства издерганный (тяжелого характера мать – я не мог ей простить тех унижений). Надорванный муштрой и бестолочью военного училища, дикими нравами провинциального полка, уставший от вечного безденежья и неубывающей враждебности окружающих. Успел, впрочем, опубликовать «Олесю» и «Молоха».

Молох меня еще ожидал.

Но и Олеся-душа тоже.

Познакомил меня с девицей Марией Давыдовой Иван Бунин.

Приемная и любимая дочь известной литературной деятельницы Давыдовой, издательницы журнала «Мир божий». С детства приучена жить литературой, как высшим проявлением человечности. Есть такая порода русских девушек.

Вначале мы с Марьей Карловной не слишком понравились друг другу, я счел ее чопорной петербургской барышней, она меня (как мне передавали) – неуклюжим и простоватым букой. Но очень скоро любовь высветила каждого из нас по-иному, мы стали друг для друга особыми, ни на кого не похожими существами…

Увы, меж нами, с первых дней нашего брака затеян был Поединок.

Я, женившись, по-старому пропадал в приюте заблудщих душ Пале-Рояле или близлежащих трактирах, пил, вел жизнь люмпен-таланта.

Особенно не выносил бонтонности и «хороших манер», а когда меня принуждали «вести себя, как все» – нарочно делал наперекор.

Люблю бывать среди всякой сволочи.

Я ребенок, но я и зверь.

Великосветским знакомствам своей жены решительно предпочитал богемных собутыльников. А Марья Карловна со всей энергией любящей и честолюбивой женщины задалась целью: 1. обуздать мой нрав  и  2. непременно! – сделать из меня знаменитость.

Для нее решиться разойтись со мной было очень трудно.

Но это было действительно лучше для нас обоих, потому что каждый устроил свою дальнейшую жизнь по-своему, и мы перестали, наконец, мучить друг друга с ожесточением, на которое способны только страстно любящие люди.

Жена моя, возможно, действовала слишком неосторожно, намеренно возбуждая мою ревность – она намеками давала понять мне, кто и как за ней ухаживает, и радовалась, видя, как я мучаюсь от подозрений. Супружеские объяснения нередко переходили в бурные сцены, со слезами, обмороками, пощечинами.

Но ведь именно она, молоденькая моя невеста Маша, рассказала мне сюжет «Гранатового браслета». Историю о мелком почтовом чиновнике, влюбившемся в жену камергера.

Марье Давыдовой я обязан тем, что написан «Поединок» – она ни за что не впускала меня к себе в спальню, пока я не подсовывал под дверь очередную готовую, перебеленную главу.

Осилив «Поединок» и «Гранатовый браслет», я из молодого подающего надежды превратился в Куприна.

Потеряв Марию (звезду! спасение!), стал пить горькую в «Пале-Рояле» уже с полным на то основанием.

Приют заблудших душ.

Он жил в Пале, он умирал в Рояле…
 
Отсюда меня увезла в Гельсингфорс – отбила у смерти! – моя вторая жена Лиза Гейнрих.

Лиза не пыталась, подобно Марии, переделывать меня на свой лад, она предпочла приспосабливаться к моей натуре и вынесла сей искус до конца.

Она выбилась из сил, заботясь обо мне.

Она принесла в жертву саму себя.

Она, возможно, зачеркнула свою личность.

Но иначе она не стала бы собой.

Совершила своего рода самоубийство.

Но иначе она не обрела бы настоящую жизнь. 


Двойственный Куприн.

Достоевский, глубоко, непоправимо раздвоенный.

Двуликий Гаршин.

Янус-Розанов.

Размышляя при случае о двух наиболее значимых писателях новейшего времени, ну, вы знаете, у обоих фамилии начинаются на П…

О двух пустынниках-псалмопевцах, паромщиках на переправе, птицах певчих, пламенях и пеплах, о двух путях, таких разных, я пытаюсь словотворческим усилием соединить их обоих в единое безупречное существо.

Создать литератора без страха и упрека.

Гения.

Витию без порока.

Пророка.

Избранника Рока.

Эхо эпохи создать.

Ее око.

Но у меня, словомага искушенного и хитрого, дипломированного слов аккушера, лексического иллюзиониста, обстрелянного слово-солдата и генерала слов, — ни черта не получается.

Глухо.

Немо.

А значит, не выйдет ни у кого.


Однажды в харчевне «Три пескаря» я, съев, как обычно, порцию гурьевской каши, запеченную на решетке форель с корнем сельдерея и выпив 30 грамм Курвуазье (который тут держали исключительно ради меня) сказал хозяйке: «Юлия, будьте моей женой».

И она согласилась.

Вечное you, Ты.

Юлия оказалась Лизой Гейнрих, Варварой Рудневой, Надей Золотиловой, Анной Сниткиной, существом одной породы, одной природы с ними.

Юдольница.

Юза.

Шнурок обуви.

Крепление лыжи.

Свивальник младенца.

Ступенька веревочной лестницы.

А лестница ведет в небеса.


Она оказалась Евой (Юэвве на одном из древних языков).

Она привела меня в Эдемский сад, на его цветущие поляны, под сень пальм и сикомор, среди струящихся ручьев и водометов.

С Деревом Жизни посреди рая.

С Древом познания Добра и Зла.

С истоками четырех великих рек.

Со зверями полевыми и птицами небесными.

Я почувствовал себя… Я буквально стал Адамом — человеком и мужчиной, образом и подобием Божием.

Буквально — точное слово.

Все помнят эту легенду о сотворении Богом женщины, из мужского ребра.

Многие слышали (кто нам рассказал? когда? не иначе, сам Бог, еще до рождения), что до Евы у Адама была Лилит.

Первая жена, наделенная, как мужчина, собственным Я, самодостаточное существо, вобравшее в себя весь мир, землю и небеса, никому, кроме созателя, не подвластная, не захотевшая подчиниться мужчине.

Знаем и об ангелах, которые прельщались дочерьми человеческими, вступали в ними в брачные союзы.

И о потомстве Сатаны, прижитом им с ведьмами, все что-то слыхали.

Мир сегодня населен не только Адамами и Евами, но и потомками этих перекрестных браков.

Почти каждом из нас есть нечто от ангела, демона, Евы, Адама или Лилит.

Верю, когда-нибудь в некой лаборатории, некие специалисты (волшебники-ученые, святители-поэты), взяв кровь на анализ, выдадут всем желающим заключения об их внутренней божественной структуре:

Иван: Ветхий Адам 36,71%,ангел 27,43%,Праматерь Ева 14,47%, Демон класса С 13,59…

Марья: Праматерь Ева 53,85%, ангел 33,88%, Ветхий Адам 24,66%, Демон класса Б 9,98%…

Но истинные избранники и избранницы — это последние на земле беспримесные существа, эталоны божественного проекта, потомки эдемской пары по прямой линии.

Ева-98,6.

Адам-98,8.

В них еще лучится отблеск рая.

Я думаю, что Эва — наполовину ангел.

Яя — андрогин, женско-мужское существо, полноценная личность, с амбивалентной, аморфной, во все готовой перевоплотиться монадой.

И у обоих сложный душевный состав, не определимый никаким анализом.

А моя Ю — просто дочка Евы (пра-пра-пра…), которую Господь сотворил из ребра Адама.

Потому что нехорошо человеку быть одному.

Потому что ему нужна помощница.

Супруга-сопряженная.

Вдохновительница дыхания.

Стук сердца.

Оправдание всех на свете подвигов и фолиантов.

Потому что для Я нужно — Ты.

Вход в мир.

В вечность.

Чтобы и Бог, и змий, и добро, и зло, и существование, и смерть не казались слишком высокой входной платой.

Чтобы солнце вставало, и вода текла, и цветы цвели.

Чтобы было завтра.

Чтобы было вчера.

Чтобы было сегодня.

Чтобы «всегда» — было!


И просто — чтоб было только: с кем поговорить.


Никогда не отречется Иоанна, человек для себя, ради мужчины, пусть и очень любимого, от полновесной души своей, вобравшей в себя женское и мужское начала.

А Эва, человек для людей, не откажется ради некого Дурова (Гурова, Смурова, Чурова, Бой-Турова…), пусть и бесценно дорогого,  — от всех людей, в ней нуждающихся.

Юлия — человек для тебя.

Вторая половинка.

Номер два при номере один.

Женщина для мужчины.

Функция при аргументе.

Служанка при господине.

Супруга при супруге.

Жена за мужем.

Ибо сказано в Книге книг: К мужу твоему будет влечение твое, и он будет господствовать над тобою.

И: Да убоится жена мужа своего.

Она служит мне.

Холит и лелеет, утешает и балует, одобряет и благословляет.

Она меня терпит.

Она ко мне приспосабливается.

Как сказали бы сейчас, она под меня прогибается.

Весьма грациозно.

Стелется передо мною.

Трепеща. Ликуя.

Она растворяется в мне.

Не рассуждая, даже и не замечая этого за собой, спонтанно, как дышит.

Она ложится под меня — почему бы и нет?

Слово для моего текста.

Я счастлив, старый профессор Платон Дуров, большой академический толковый Словарь живаго русского языка.

Живаго, слышите?

Я сам Живаго, доктор отечественной словесности.

Мое счастье в том, что между тридцать первой буквой азбуки Э и тридцать третей буквой азбуки буквой Я имеется еще тридцать вторая (чудо, тридцать второй день в месяце!) буква Ю.

Засыпая, Юлька просит меня: расскажи мне сказку!

И я рассказываю ей какую-нибудь сказочку собственного сочинения.

Моей Еве (Эве, Хаве, Юэвве).

Моей Джульетте.

Моей новой Элоизе.

Моей вечно юной Ювенте.

Моей цветущей Юкке.

Моей пушистой кошечке Ю-ю.


…Эликсир бессмертия, добытый мной в блаженной стране Ксэнэду, где живет просветленный зверь Энкиду — три моих жены, Э, Ю и Я, выпили на троих.



Ольга Мартова. 2016 г.