Лихтенбург

Кира Зонкер
(фантасмагория в тринадцати главах)


в доме живет человек волос твоих золото Гретхен
он свору спускает на нас
он дарит нам в небе могилу
он змей приручает мечтая
а смерть это старый немецкий маэстро
волос твоих золото Гретхен
волос твоих пепел Рахиль
Пауль Целан, «Фуга смерти»



1

Из дневника коменданта Р. Фрагмент 1

 Восьмого мая 1945 года я, штандартенфюрер Р., совершил самоубийство при попытке пленения американцами в городе Штеттин. Этот дневник я пишу по настоянию моего товарища, который почему-то заинтересован в том, чтобы рассказ о моей жизни был зафиксирован на бумаге.

 Могу сказать, что моя жизнь была довольно интересной: мне пришлось увидеть две проигранные войны и пожить в двух рухнувших империях. Мой рассказ будет выглядеть несколько несвязным, так как язык изложения местами будет немного корявым, местами – похож на военную сводку. Вероятно, в некоторые моменты я покажусь вам жестоким, но это побочная сторона моего характера.

 Так или иначе, когда я в шестилетнем возрасте самозабвенно тыкал пальцем в белый праздничный торт, то у меня даже мысли не возникало о том, что я буду работать в структуре концентрационных лагерей, а к пятидесяти годам совершу самоубийство. Я в том возрасте вообще ничего такого не думал, а просто был ребенком, который любил делать все наперекор. Вот и сейчас я пытался выдрать из торта лаково- блестящую вишню, встав коленями на шаткий стул. Мать пыталась меня остановить. Минут пять она действовала уговорами, но потом, видя, что это не помогает, схватила за ухо и потащила к отцу, который мне дома здорово всыпал. С тех пор я невзлюбил вишни. Но мне пришлось видеть их в последний день жизни.

 Это был май. Американский рядовой, которого я видел так близко, совсем еще молодой, пытался произвести на меня впечатление сурового защитника своей страны. Комья земли чернели под покровом измятой травы, комья земли клейко липли друг к другу и превращались под ботинками врагов в кашу. Возможно, если бы не эти рыхлые комья, я бы дожил до трибунала в Нюрнберге, а может и даже избежал бы смертного приговора. Что, если честно, было бы слишком странно для моего послужного списка. После чего написал бы мемуары, как это сделали более мудрые и не такие порывистые сослуживцы.

 Но американец вдавливал подошвы в землю, под ними пузырилась рыхлая земля, смешанная с грязью, а наружу лезла жирные комья черной почвы. Конечное решение было очевидным.

 В конце концов, американец же не знал, что у меня есть граната. Зато у него было весьма удивленное лицо, когда он об этом узнал. В те несколько секунд, которые прошли до взрыва, я понял что-то важное. Всё, что я делал до этого в своей жизни, потеряло всякий смысл, но огромный пласт этого смысла оказался сжат в три последние секунды. И это было не то патриотическое ощущение, которое настигает героев войны во время их последнего подвига. Кто вообще может говорить о том, что чувствуют умирающие патриоты? То, что я понял в эти три секунды, точнее, почувствовал, оказалось всемирным ощущением света, покоя и любви. Знаете, лань ложится подле льва, зарезанный обнимается с убийцей — вещи такого рода. И посмотрев в глаза американцу, я понял, что он знает то же самое, что знаю и я. И он, несомненно, увидел, что я знаю то, что знает он.

  И эти три секунды были самыми счастливыми в моей жизни. А потом она закончилась. А спустя несколько десятков лет снова началась. Началась за Уралом — эту шутку я в полной мере оценил. Да и ведущий навык сменился: одно дело, когда я учился профессии кузнеца, а совсем другое, когда я гуманитарий, изучающий литературу бывшего врага. С любовью к этой литературе. Упорство, которым я обладал, будучи комендантом Р., к несчастью, сохранилось. И любопытство, желание узнать во что бы то ни стало. Так в шестнадцать лет я вспомнил, кем я был. Сопоставил список причиненных страданий со своей текущей жизнью и порадовался, что у меня все хорошо.

 Не спорю, в физическом плане я оказался крепок и здоров, но кто ж знал, что мое открытие расшевелит дремавшие во мне ментальные червоточины. И когда через четыре года они расшевелились настолько, что я твердо решил, как только появятся деньги, идти лечиться, то понял, какой опасный шаг к бездне я совершил, заглянув туда, куда не нужно было возвращаться, пусть даже и ненадолго.
 Это довольно странно — рассматривать в интернете фото из концлагерей. Потому что раньше я был там, а сейчас просматриваю фото, видео, читаю посты на подобную тематику. Мне жаль тех, кто был там убит. И дело даже не в идеологии, мне жаль их как людей, у которых были семьи, интересы, любимые песни и книги. На моих глазах разлучали людей. Они больше никогда не увидят друг друга, скорее всего, умрут от голода и истощения. А что я мог сделать?

 Самые страшные фотографии — те, с которых заключенные смотрят в объектив камеры, но я-то знаю, что они смотрят на меня. Их тяжелые, пронизывающие, полные отчаяния взгляды заставляют меня плакать. И иногда мне кажется, что они когда-нибудь придут за мной. Они восстанут изо рвов, штабелей. Волосы и зубы вернутся к голому телу с торчащими костями, а потом они придут за мной.

 И пришли. Только в виде реалистичных кошмаров, навязчивых мыслей и страхов. Началось все довольно мирно: запомнившийся неприятный образ мерещился мне в темноте. Это больше раздражало, чем пугало, и способ расправиться с этим я быстро нашел: рисовал эти фигуры на бумаге, после чего они уже не беспокоили меня. Затем это и вовсе прошло, оставив после себя толстую папку с рисунками.

 Последующие мысли были уже более пугающими. Я стал опасаться за близких людей, когда они куда-то уходили, терзало ощущение того, что они могут умереть по какой угодно причине, и я больше их не увижу. Поэтому старался видеться чаще, прощаться перед выходом на улицу теплее, чем делал это прежде.

 Стоит ли говорить, что страх собственной смерти меня стороной не обошел? Страшное понимание того, что продолжительность твоей жизни определяет случай, что она не длится больше восьмидесяти-ста лет — всё это пугало и возмущало меня. Люди преклонного возраста наводили меня на мрачные мысли о том, что и мне придет черед быть таким, и вон тому играющему, пока еще веселому ребенку. А после преклонного возраста, как известно, только прах. А после праха — все сначала, колесо ведь не прекращает свой ход. Были моменты, когда я буквально осязал преходящесть и мимолетность окружающего мира в масштабах вечности, смутно начинал понимать что-то такое, что пытаются понять все, но меня будто отталкивало назад, потому что я могу сойти с ума, если узнаю это. Факт бессмысленности нашей физической жизни? Ведь такое знание может привести к намеренной смерти, потому что все равно терпеть бесполезно. С тех пор я уже не хочу ничего узнавать: очень глупо окажется, если смысла жизни не существует вообще.

 Нежелание отпускать родных людей на далекие расстояния, отвращение к своему разрушающемуся организму, страх остаться в одиночестве, определенная степень мизантропии — все это сменяло друг друга, поэтому я даже немного привык к тому, что каждый период жизни сопровождается чем-то навязчивым и неприятным. Но выдержка и самообладание помогали не обращать на это внимания. Разум-то у меня в порядке, в отличие от нервов.

 Вышеупомянутая мизантропия, кстати, вполне сочеталась с сочувствием к определенным людям, которые, на мой взгляд, страдали больше, чем я сам.

 От меня трудно было дождаться помощи людям недалеким, беспечным и глупым, однако старушка, которую я увидел в магазине, не попала в эту категорию. Она продавала вязаные подставки на кухню, для чайников, и попросила (слово «предложила» здесь будет просто неуместо) купить одну. Мне не нужны были эти подставки, да и вязаный материал, как мне кажется, не очень уместен там, где много влаги. Но я купил, купил все три, что у нее оставались, не взяв сдачи.

«О каком благополучии страны можно говорить, - думал я, - если есть люди, которые в таком возрасте должны дополнительно зарабатывать на еду?»

 Когда я пришел домой и оказался один, я позволил себе заплакать.

 Моя первая любовь была прекрасной. Её я вспоминаю с теплыми чувствами. Это была платоническая любовь, не сопровождаемая половым влечением, поцелуи не воспринимались как часть прелюдии и не сопровождались мыслями о том, заботится ли она о предохранении, не закончится ли все это вынужденным браком, стоит ли вообще иметь с ней дело. И самым прекрасным тогда было соприкосновение рук через решетку забора.

 Сейчас она расчетлива, интересы ее свелись к интересам среднестатистической женщины, образ которой так старательно внушают масс-медиа. Я был очень разочарован, когда решил найти ее страницу в сети. Лучше бы не  искал. Но к дому её до сих пор хожу, сижу на скамье напротив по несколько часов. Приятно.
Но это уже совсем другая история, которую я вам не собираюсь рассказывать: в ней нет ничего интересного. Мой товарищ просил меня писать о другом.



2



  Пепельно-серый туман клубами лежал на кладбищенской земле, размывая уходящие вдаль ровные ряды надгробий. Из открытого окна жилого дома, расположенного неподалеку, доносились слабые переливы флейты, душный майский воздух промах полынью. Далеко впереди, на линии горизонта, едва различимой в темноте, высилась черным монолитом гора, возле которой время от времени загоралась и медленно затухала, пульсируя, красная сигнальная вспышка.

  Чижова молчала, дожидаясь, пока Ада раскурит маленькую трубку с тонким чубуком, похожую на синий металлический гриб. Ада сидела, держа трубку в расслабленной руке, и задумчиво выдыхала дым. Чижова поморщилась: дым отдавал чем-то странным. На всякий случай она решила отодвинуться чуть в сторону.

  То, что согласилась прийти ночью на кладбище, не говорило в пользу здравомыслия Чижовой, потому что Ада и в университете производила жутковатое впечатление, что, впрочем, сглаживалось приличным внешним видом. Сейчас не было даже приличного вида. Они сидели на кладбище, под железной кровлей беседки, и Ада была расслабленной. Слишком расслабленной.

- Так ты не болеешь?

- Нет. Я в полном порядке, - обычно грубоватый голос был сегодня мягким, а быстрая и отрывистая речь – растянутой.

- Странно. Сергей Михайлович сказал, что ты болеешь.

- Технически я болею, - Ада выдохнула дым, и он повис под самой кровлей беседки, - справка уже на руках.

- Что ты тогда делаешь уже пять дней? Спишь?

- Сплю. Путешествую.

  «Путешествуешь, значит», - Чижова не знала, как описать чувство, владеющее ей сейчас: то ли отвращение, то ли страх, то ли жалость. Вид сегодня Ада имела крайне оборванный: черная кофта с капюшоном, мешковатая и больше похожая на мантию, была вся в пыли и траве, грязные волосы, немытые, наверное, как раз пять дней, спутались и в беспорядке свисали на лицо.

- Что она тебе про меня сказала? – спросила Ада.

- Что ты сектантка и наркоманка.

- Вот как, значит, - Ада скосила на Чижову угольные глаза с тонким кольцом серой радужки, - вообще-то мы расстались из-за того, что она в вегетарианство ударилась. Не из-за самого вегетарианства, конечно, а из-за того, что я ем мясо, а мой крем сделан из стволовых клеток. Не то что бы на это стоило обращать внимание.

- Из-за мяса? – переспросила Чижова. – Она мне совсем другое рассказывала.

  Ада издала отрывистый довольный смешок, настолько отрывистый, что казалось, будто она его выплюнула.

- Знаю, знаю. Что я ем человеческое мясо, что я абортница, что у меня в ожерелье, - она приподняла тонким пальцем ожерелье, свисающее на ключицы, - человеческие позвонки. Вот только она, кажется, никогда их в глаза не видела.

- Она говорила, что ты грозилась вырвать ей хребет, - напомнила Чижова.

- Хотела показать ей, как выглядят позвонки. Как она сейчас? В церковь еще ходит?

- Ходит, - тихо ответила Чижова, сдерживая желание ударить Аду или хотя бы оскорбить. То, что каждый участник конфликта обвинял другого, было нормальным, однако делать это так бессовестно – уже слишком.

- Она, между прочим, на самом деле верует, - в голосе Чижовой было слышно неприкрытое возмущение, - верует в бога, всей душой.

- А с горами у нее как?

- То есть?

- Горы сдвигает?

- Перестань, - пробормотала Чижова, опустив голову, - не надо так язвить. Ты… сильно изменилась с тех пор.

- Я была моложе, это нормально. И все же. Как ее до сих пор от противоречия не разорвало? За права женщин, но против абортов, называет меня сектанткой, а сама православная. С такой ориентацией ее только в православном соборе и ждут. Чтоб камнями забросать.

  Ада моргнула, чтоб насладиться иллюзией мягкого света на периферии зрения. Свет возникал каждый раз, когда веки поднимались, это означало, что все в разгаре. Лицо Чижовой, с мягкими щеками и металлическими точками пирсинга, едва заметно светилось, а длинные волосы, выкрашенные в ярко-красный, который на самом деле был не таким ярким, иногда меняли текстуру.

  «Хоть в стены не затягивает, и то хорошо», - подумала Ада и вновь втянула дым через металлический чубук.

- Я хочу вас помирить, - сказала Чижова, - чтоб вы не портили жизнь друг другу и окружающим.

  Конфликт с Лилей Войниковой действительно был… несколько болезненным, причем, даже для тех, кто изначально не был в него втянут. Болезненным в прямом смысле этого слова: при встречах Войникова и Ада дрались до синяков, иногда Войникова могла ударить того, кому не повезло учиться с Адой в одной группе. Ада предпочитала подсовывать Войниковой распечатанные изображения чертей, подбрасывать визитки абортных клиник и громко при ней богохульствовать.

  Осложнялось все тем, что фигуранты истории учились на одной кафедре, а это облегчало регулярное отмщение. Отмщение было непрерывным и обоюдным. Радовало хотя бы то, что они виделись не так часто из-за списка изучаемых дисциплин.

  Длилось это уже полтора года. Ада тогда ездила на отдых в Непал, а когда вернулась домой, с изменившимся мировоззрением, вместо Войниковой увидела православную вегетарианку. Такая разница дискурсов не могла закончится ничем хорошим, и это ничего продолжалось до сих пор. Лингвист Войникова ненавидела литературоведа Аду, била ее знакомых и говорила ей, что литературоведение – бессмысленное переливание воды. Лингвист Чижова всё порывалась их помирить и сегодня наконец решила приступить. Была еще литературовед Алнура, которую Войникова выбрала жертвой безо всяких причин. Конечно же, Алнуру это не радовало.
 
  Особенно сильной обоюдная ненависть стала год назад. Каждый май кафедра устраивала литературный маскарад, на котором каждая группа должна была сыграть сценку – любую, на свой выбор. И Ада загорелась. Она знала, насколько вспыльчивой может быть Войникова, и особенно хорошо знала её больные места. Знание не подвело: монолог Ивана Карамазова был прерван нападением волоокого и разозлившегося Печорина, которого быстро успокоили и вывели.

   Год почти прошел, и впереди был новый литературный маскарад, на который Ада уже подыскивала что-нибудь особенно богохульное. Сергей Михайлович, куратор, заявил, что хоть и не может повлиять на ситуацию, однако прямых провокаций не потерпит.

- Я уверен, что вы не удержитесь, - сказал он, - но делайте это хотя бы так, чтоб формально это не было адресным оскорблением.

  Алнура предлагала себя в качестве Настасьи Филипповны, но они пришли к выводу, что пусть та и инфернальница, однако этого все же недостаточно. Чижова помнила, чем все кончилось в прошлом году – Печорин разбил Ивану Карамазову нос и очки – и пыталась изо всех сил не допустить повторения.

  Флейта утихла, и над кладбищем повисла теплая, душная тишина. В кустах шиповника, возле узкой асфальтовой дорожки, шуршала, покачивала полосатым хвостом худая кошечка, лапами прижимая к земле трепещущего воробья.

  Ада хотела сказать что-то едкое, но, переведя взгляд на Чижову, совершенно забыла, что именно. Вместо Чижовой рядом сидела женщина с темным провалами глазниц и ртом, застывшим в гневном крике. Алое одеяние тяжелыми складками покрывало ее тело, не скрывая при этом проступающие сквозь ткань соски. В длинной серой руке женщина держала сверкающую острым лезвием саблю, изогнутую настолько, что сабля походила скорее на серп.

  Женщина, сохраняя на лице яростное, застывшее выражение, взмахнула рукой, узкий серп сверкнул в темноте, и голова Ады покатилась по низкой, покрытой холодной росой траве.

  Скосив глаза, Ада могла видеть, как той же саблей ее бывшему телу отсекают руки и ноги – с той же застывшей яростью, с той же неумолимостью и злобой, пачкая беседку кровью, забрызгивая алыми росчерками траву и влажную землю. Среди налившихся соком стеблей лежала, тускло поблескивая в свете луны, дымящаяся трубка.

  Острая кромка лезвия полоснула по обрубку тела, вспорола живот. Из разреза, напоминающего оскаленный, с обвисшими краями рот, вывалился, хлюпнув,  влажный кровянистый ком скрученных кишок, скрывший трубку и примявший траву.

  Скопление красно-черной плоти, пульсируя, врастало в землю, заражая мир быстрой смертностью, гнилостными процессами и слабостью человеческого организма. Тягучие клубы ртутно-зеленого тумана висели над студенистым жиром земли. Трава набухла белыми гнойниками, надгробия, обтянутые мускульной тканью, блестели в мерклом свете костяной луны, а с красноватой слизистой низкого неба подмигивали крошечные язвы звезд.

  Потухший взгляд женщины сверлил пустоту, рука с саблей указывала на гору, на алый глаз сигнальной вспышки.

  Ада не могла ощущать собственное тело, потому что его уже не было, не могла ощущать голову, потому что ее тоже больше не было, однако продолжала осознавать себя и понимала, что красное пиршество наконец началось. Она стала тоннами сырого мяса, пищей, которую должны были с наслаждением, мучительно долго пожирать. Пурпурная вспышка моргнула, запрокинула исполинскую морду и, распахнув челюсти, вонзила острые, как иглы, зубы в скользкую слизистую высь.

  Ада видела глазастые морды, высасывающие гной из травы, зазубренные деформированные когти, пропарывающие землю, оставляющие глубокие кровоточащие борозды, и алые пасти, в которых конвульсивно дергались шершавые языки, с жадностью лакая обильно выступающую кровь. Всё утробно рычало, всё скрежетало, поедая мир, звезды хрустели на зубах, пока не погасли окончательно, и последней потухла луна, прощально треснув и исчезнув в необъятной глотке.

  Пустоту, оставшуюся от мира, заволокла тьма. Оставшиеся от Ады обугленные кости, подрагивая, плавали по поверхности холодной грязи, не имеющей пределов и дна. Ада перестала быть человеком, перестала быть собой, чтоб стать тем, чем должна была – никем и ничем. Рано или поздно это должно было произойти, и произошло сегодня. Это было необходимо для воскрешения Ады.

  Чижова трясла ее за плечи, испуганная до дрожи, встревоженная, готовая бежать за помощью.

- Все в порядке, - пробормотала Ада непослушным языком. Она нетвердо стряхнула с себя руки Чижовой и принялась слепо шарить по траве, нащупывая трубку.

- Может, скорую вызвать? – настаивала Чижова.  – Тебя прокапают, тебе станет легче.

- Только учета мне не хватает, - нервно хмыкнула Ада, нащупала наконец трубку и, вытряхнув тлеющий табак, убрала ее в карман.
 
  «Давно такого не было», - подумала она. Её немного трясло от пережитого, но это был важный опыт.

  Этого не могло не произойти: пять дней употребления так и должны были завершиться. Чего еще можно ожидать, если перманентную ипомейную эйфорию запиваешь абсентом?

  «Сальвия была лишней, определенно», - подумала Ада и мысленно пообещала себе следующие три месяца к ней не приближаться. Воспоминания прошедших пяти дней мутно просматривались сквозь мерцающий туман, будто через искривленную стеклянную линзу. Была кружка в виде черепа, наполненная горькой жидкой зеленью, была бетонная труба крематория за окном, была багровая надпись на остатках обоев – «встретишь Будду – убей Будду». А рациональности не было.

- И как же ты будешь нас мирить? – спросила Ада.

- Нужно встретиться и окончательно всё решить. Мы, она и Алнура.

- Алнуру-то зачем впутывать?

- Ее уже впутали.

- Хорошо, - согласилась Ада, - не то что бы я верю в результат, но хуже не станет. Позвони, когда уточнишь дату встречи.

- Может, - Чижова взяла ее за рукав, - может… тебя домой проводить?

- Хорошее предложение. Но помощь не требуется, - Ада спрятала руки в карманы, - я сама дойду.

- До завтра, - нерешительно попрощалась Чижова с растворяющейся в тумане фигурой. Ада буркнула в ответ что-то невнятное, и мешковатый силуэт окончательно исчез в молочно-серой мгле.

  Синяя ночь нависала над городом, заключенным в кольцо гор, и смотрела вниз слепым белым глазом.



3


Из дневника коменданта Р. Фрагмент 2


   Невозможно сказать, какая сторона была права. Все действовали из хороших побуждений, все хотели как лучше. Кто-то уничтожал сумасшедших, кто-то загонял людей в колхозы, кто-то не видит экстремизма в отрезанной голове. Всё одно – извращенные грани стремления к всеобщему счастью. Человек слишком эгоистичен, слишком низок и дефективен, чтоб создать идеальную систему, поэтому всегда выходит то, что выходит, хотя начинается с благих намерений. А вы знаете, какую дорогу прокладывают благие намерения.

   Дорогу в ад – до тошноты механизированный, ад, где каждый труп и каждое орудие убийства занесено в учетную книгу. Нет надобности в боге, который отправляет в преисподнюю за грехи, люди отлично справляются и без него, своими руками создавая ад на земле. Своими руками, для себя.

   Мы тоже создали ад. И он оказался настолько продуктивным, а его функционирование – настолько продуманным, что его до сих вспоминают как пример бесчеловечности, жестокости и отсутствия всякого гуманизма. Хоть в чем-то мы преуспели. Если не в строительстве прекрасного будущего, так хотя бы в этом.

   Человек никогда не создаст систему, которая спасет всех и каждого, потому что сама идея создать такую систему возникает из-за неуемных амбиций, комплекса неполноценности и детских обид. Плохо если все эти компоненты есть в одном человеке, хуже, когда это человек еще и чертовски харизматичен. И гораздо хуже, когда их несколько. Кто-то не смог стать художником, у кого-то не сложилось с драматургией, кто-то не осилил фермерское хозяйство – и счет убитых идет на миллиарды. И на фоне непрекращающихся убийств один запрещает живопись, которую считает дегенеративной, второй наконец-то ставит в театре собственные пьесы, а третий формирует структуру концлагерей, падая в обморок при виде убитых. А все почему? Потому что художники-модернисты достигли успеха, пока кто-то работал на стройках и жил впроголодь. Потому что хромота и низкий рост мешают приобрести какой-никакой  авторитет или хотя бы пойти в армию и – что самое главное – мешают получить почитание со стороны благодарной публики. Потому что куда лучше считать себя реинкарнацией Генриха Птицелова, чем быть курозаводчиком, одним из многих.

   Разваливающаяся лодка Веймарской республики позволила им с лихвой это компенсировать, а мы, все остальные, позволили им повернуть ситуацию в свою пользу.

   Но и мы были не лучше. Да, я ненавидел евреев, ведь эти гешефтмахеры помешали моей семье безбедно существовать, да и многим другим семьям помешали тоже. Да, я ненавидел коммунистов, потому что они бы только ухудшили, ничего не сделав с дичайшей инфляцией и нищетой. Да, я ненавидел гомосексуалистов, потому что противоестественный разврат недопустим. На самом деле из-за того, что имел на этой почве конфликт с полупьяным Рёмом, который невовремя распустил руки и которому я от души вмазал по лицу. Он был глубоко оскорблен, точнее, его самолюбие, я был оскорблен тоже. Так я не попал в СА.

   И не пожалел об этом, и злорадно посмеивался, когда узнал про Ночь длинных ножей. Конечно, везде говорили про заговор, но Рём был слишком преданным служакой, чтоб решиться на заговор. Все знали, что на самом деле послужило причиной.

   Как видите, я не мог не купиться. Потому что горько осознавать, что война, на которую ты пошел, приписав себе лишний год, окончилась позорной капитуляцией, потому что горько осознавать, что кайзер нас предал. Предал всех нас. И что нам оставалось делать? Мне? Чуть не ослепшему в газовой атаке? Ущербному хромому человечку?

   Это не оправдания, как может показаться. Это риторические вопросы.

   Но вернемся к незадачливому птичнику. Я не называю его Гиммлером, потому что Гиммлер – это не он сам, а только зловещий ореол, только фуражка с мертвой головой. Ядро его личности, компонент, на котором все строилось – именно незадачливый птичник.

   Это был концлагерь, один из первых, пробный. И главным там стал я, комендант Р. За меня поручился герр Кнопп, и я оказался в Лихтенбурге. На новое место службы я прибыл вечером и вовремя застал ужин: тушеную печенку с помидорами.
 
   Прослужил я здесь, конечно, мало, и этому были свои причины, потому что поручиться за меня было опрометчивым решением. Хотя кто мог предугадать, если даже я сам не знал?

   Первый концлагерь оставил в сердце впечатление воистину ностальгическое, подобное тому, какое оставляет первый сексуальный опыт или первая выкуренная сигарета. С течением времени секс приедается, курение перестает приносить удовольствие и превращается в вынужденный процесс, а служба становится рутиной, но тот год, первый и единственный год в Лихтенбурге, оставил такие воспоминания, которые я мог бы с приятной тоской смаковать, сидя в старости перед камином. Если бы не подорвал себя.

   Именно в этот год я смог посмотреть себе в глаза и честно во всем признаться. Я вовсе не был верен фюреру и партии, о судьбе Германии я особо не заботился, а ненависть к врагам была лишь прикрытием. Прикрытием для любви к живодерству. Позже это зафиксируют в личном деле как «садистско-эротические отклонения», но до этого момента оставалось еще много времени.

   После Лихтенбурга были другие лагеря: Заксенбург, Бухенвальд, Гросс-Розен… Однако про них позже.

   Контингент заключенных был своеобразный: проститутки, гомосексуалистки, свидетели Иеговы. Именно свидетели Иеговы сыграли ключевую роль в переменах, что произошли со мной в Лихтенбурге.

   Вторым роковым фактором были концлагерные правила, с которыми знакомили новоприбывших узниц, однако правил было много, а оглашались они так быстро, что несчастные не успевали запомнить, а иногда даже понять, за что их будут наказывать, а за что нет, поэтому нарушений было много. Некоторые заключенные умирали в карцере от холода или от холода вкупе с сердечной недостаточностью. Но это официально.

   Я вырос в семье католиков, и с самого детства мне рассказывали о боге, который наказывал грешников, видимо, ожидая, что я буду его бояться, однако я не боялся – я завидовал богу и мечтал когда-нибудь занять его место, чтоб наказывать вместо него.

  Свидетелей Иеговы, этих библейских червей, я возненавидел быстро и от души над ними глумился. Первое время я просто забивал кого-нибудь из узниц, затем начал топить. Чаще всего это были молодые женщины, один раз даже несовершеннолетняя.

   Ординарец Шёнеберг приводил жертву в небольшой дворик за крематорием – узкий, ограниченный стенами пыльного кирпича. Обычно я топил ночью, и яркий фонарь освещал и утоптанную землю, и пузатый бак с водой. Ординарец приводил какую-нибудь робкую и особенно набожную девушку, хрипевшую от воспаления легких, в пропахшей девичьим потом полосатой робе. Я смотрел ей в глаза, хватал за шею, медленно приближал ее лицо к воде, надавливая другой рукой на затылок, и резким движением окунал голову в воду. Жертва дергалась, стуча ногами по земле, била слабыми руками по стенкам бака и инстинктивно пыталась вдохнуть хоть немного воздуха, но через широко распахнутый рот в легкие проникала только вода. Пузыри воздуха, клокоча, поднимались к поверхности воды, в которой отражалось покрытое мелкими звездами небо. Во все стороны летели брызги, пачкая кирпичную стену и мой черный мундир.

   Сила у меня была, что называется, медвежья, поэтому вырваться не удавалось никому. Умершая оформлялась как жертва сердечной недостаточности и утилизировалась.

   Однажды я утопил беременную женщину. Она забеременела от Шёнеберга, который несколько месяцев назад ее изнасиловал, и живот уже начинал округляться и набухать, как гнойник. Внутри её утробы наверняка сидел неполноценный ребенок, и я утопил её с большим удовольствием, чем остальных.

   Он был своеобразным человеком, этот Шёнеберг: молчаливый, исполнительный, себе на уме. По нему нельзя было сказать, что он живодер.

   Каждый день, когда желтое солнце выкатывалось на небо и повисало над Лихтенбургом, я обходил лагерь и задерживался за крематорием. Можно было принюхаться и заметить, что во дворике пахнет кровью, особенно этот запах пропитал кирпичную стену. Некоторым возле этой стены я выбивал сапогами зубы до такой степени, что когда они начинали молить о пощаде, то могли только шамкать.
 
   Мясо одной заключенной я попробовал. Вырезал продолговатый кусок из бедра, пожарил со специями и съел, запивая красным вином. Это было похоже на курятину.

   Когда я вырезал у нее мясо, задрав полосатый халат до пояса, оголив исхудавшее бедро, покрытое синяками, она слабо рычала, как загнанный зверь, обессилевший от долгих побоев, и скребла белыми узловатыми пальцами по земле.

   Я стоял в помещении крематория и курил, глядя на нее, лежащую рядом с другими. Табачный запах хоть немного перебивал сладковатую, удушливую вонь. Я в раздумьях покачивал связкой ключей и смотрел на ее венозные ноги, на расползшееся по халату красное пятно и холодное, мягкое лицо, успевшее опухнуть. Я вспомнил, как она ревела, пока еще были силы реветь – хрипло, до дрожи в теле, и не понимал, как у такого бракованного существа может быть такое вкусное мясо.

   Утром я, бодрый, отдохнувший за восемь часов сна, стоял у зеркала, поправляя униформу. Сзади белела скатерть с лимонными квадратами солнечного света. Тело опробованной заключенной лежал рядом с другими телами и набухало трупным ядом. Я надевал фуражку с мертвой головой, пряча глаза под тенью козырька, хрустел костяшками пальцев, а за моей спиной разверзалась невидимая бездна. Здесь начинался ад Лихтенбурга, в Лихтенбурге начинался ад концентрационных лагерей.


4


  Сергей Михайлович нашел Аду в студенческой аллее, которая зеленой чертой пролегала между монолитным зданием университета и дорогой. На той стороне дороги сверкали под солнечным светом цветные окна почасовой гостиницы. Рядом с Адой лежала открытая и уже заметно мятая пачка сигарет, а от самой Ады заметно пахло табаком. Стремительные автомобили шуршали колесами, проезжая по дороге, а с дальней стороны аллеи, отталкиваясь от асфальта руками и передвигая таким образом свою тележку, со стуком приближался безногий калека: уже совсем старик, ездивший здесь каждый день, пока еще темное пятно на серо-зеленой перспективе.

- А я ваш черновик вчера прочитал, - без приветствия, но все же достаточно доброжелательно произнес Сергей Михайлович.

   Ада не испугалась, хоть и не заметила, как он подошел. Она только перевела на него ленивый, почти равнодушный взгляд и убрала за ухо падающие на глаза волосы. Рукав задрался, показывая аллее татуировку на запястье – череп в окружении красных цветов и сизого дыма.

- Хорошо, - сказала Ада, - к какому сроку все исправить? 

   Сергей Михайлович был запоминающимся преподавателем: тощий, проворный, ростом с  Аду и с длинным ногтем на мизинце. Он переехал сюда пять лет назад, вместе с женой и любовницей, которые жили с ним в одной квартире и знали друг о друге.

- Через неделю покажете готовый вариант. А пока разберитесь с правками, я вам на почту прислал.

- Ясно, - кивнула Ада, - что с маскарадом? Дата прежняя?

   Сергей Михайлович хитро прищурился:
- Дата-то прежняя, а сценка у вас есть?

- Сценка есть. Диалог про Ивана-царевича.

- И вы сможете выучить это за два дня?

- А я его давно уже выучила, - угрюмо парировала Ада.

- Жумабаева может не выучить.

- Она Ставрогин, ей не нужно много говорить.

   В густых темных кронах пищали невидимые птенцы, писк впитывался в воздух до полного исчезновения, смешиваясь с другими утихшими звуками и превращаясь в шуршащую городскую тишину. Нагретый безжалостным солнцем воздух был прозрачен, он пропах тяжелым ароматом, поднимающимся от набитых цветами клумб, и дрожал от жары.

   Калека, превращаясь из черной точки в человека – хоть и неполноценного, ополовиненного тяжкой жизнью, объехал по широкой дуге Сергея Михайловича и остановил тележку с собой перед Адой, упершись кулаками в асфальт.

- Табачком-то угостите, с хитрецой сказал он, склонив голову набок, выжидая, - пожалуйста.

   Сергей Михайлович машинально шагнул назад, стараясь смотреть куда угодно, только не на обрубок личности, который по совсем уж непонятным законам вселенной продолжал существовать и даже жить. Ада, не говоря ни слова, протянула калеке пачку сигарет. Она не сводила глаз с покалеченного, однако при этом не осматривала его, как осматривают объект, нарушающий негласные нормы социальной среды.

   Калека поспешно спрятал сигареты в складках потерявшей цвет и форму одежды:
- Дай вам бог здоровья.

   Он оттолкнулся мозолистыми ладонями от асфальта, заскрипел тележкой и продолжил неспешное движение, чтоб и дальше колесить по городу, пока этому не придет естественный конец.

- Алнура снова пьет, - с сожалением сказал Сергей Михайлович.

- Проспится и придет.

- У нее долги.

- Сдаст, - отмахнулась Ада, - она всегда сдает.

  Действительно, Алнура все эти дни пила. В запой, конечно, не уходила, но основательно истощала алкоголем свой маленький организм. В среду даже зашла к Аде, заметно пьяная, однако все же соображающая. Она легла, раскинув руки и ноги, на матрас, выполняющий функцию кровати и счастливой, кривой улыбкой оскалилась в потолок, покрытый желтыми разводами.

- Как хорошо жить, - вздыхала она особенно отрывисто, когда прохладный ветер касался стен комнаты, - как же хорошо жить.

- Это не жизнь, - обреченно ответила нависшая над ней Ада, глядя Алнуре в запрокинутое азиатское лицо с каштановым ореолом длинных волос, - это сон, глубокий и неосознанный сон. А сон есть ежесуточное забвение, ежесуточная смерть, которая всегда наступает.

   Алнура ехидно сверкнула глазами:
- Как же так? Говоришь, что все мертвы, что всё смерть, что печаль будет длиться вечно. А как под юбку мне лезть, так печали будто и не было.

- Оргазм – тоже смерть, - возразила Ада. В одной руке она держала пластиковую бутылку, а в другой – кусочек гашиша. Алнура вопросительно посмотрела сначала на Аду, а потом на ее руки.

- Скудная радость нашего существования, - продолжала Ада, как пономарь, - втиснутая в несколько секунд мышечных спазмов.

- Иди ты к черту, - беззлобно засмеялась Алнура и зажмурилась. Ее полосатое платье пахло водкой и вишнями, а тонкий, высокий голос был несколько дисгармоничен.

   За окном чернел высокий конус – труба крематория, скупо выплевывающая дым из узкого сопла, пронзающая воздух, заполненный бензиновыми выхлопами.

- Это мертвый город, - снова начала Ада, слегка сминая гашиш, - город, населенный мертвецами, город-крематорий. Здесь постоянно жгут трупы. Мертвый город в стране демонов, служащих двум господам. В стране Маммоны. Ты даже не представляешь, сколько их здесь. Страна кишит ими. Если человек не мертвый, значит, он демон, и по-другому никак.

  Алнура подняла веки и лукаво улыбнулась нависающему над ней исхудавшему лицу с угольными глазами:
- И не надо на меня так страшно смотреть. Я ничего не боюсь. И смерти не боюсь.

- Бог это страх смерти, - глухо и будто бы без эмоций произнесла Ада.

- Это не твои слова, ты ведь не Кириллов.

- От Кириллова экзистенциализм пошел, - невпопад сказала Ада, не сводя с Алнуры страшного взгляда, - философская система началась с вымышленной личности.

- Кириллов все же слепок с Достоевского, - возразила Алнура, увлекшись спором.

- А экзистенциалисты – слепки с Кириллова. Его отражения в зеркалах персональных восприятий, экстракт экстракта.

- И что же, - помолчав, спросила Алнура, - мы все мертвы?

- Мертвее некуда.

- И что теперь с этим делать?

- Ничего, - сухо отрезала Ада, - есть, спать.

   Однако Алнура спать не хотела и через час ушла.

   Остаток дня Ада просидела на захламленном балконе, выдыхая сладковатый дым, вслушиваясь в мерное гудение проезжающих далеко внизу автомобилей. Сырость утреннего дождя пропитала землю, увлажнила листья узких, как кухонные ножи, тополей.  Ада чутко вслушивалась в далекие звуки флейты, и каждая нота гудящим грузом оседала в голове. Зеленоватые отсветы от широких листьев растений, торчащих из керамических горшков и заполнявших балкон, медленно ползли по лицу Ады, пока раскаленный шар не коснулся линии городского горизонта, окрасив облака алыми размытыми пятнами.

   Ада особенно остро ощутила настоящий момент, ряд настоящих моментов, незаметно перетекающих друг в друга. Настоящее было оформленным, конкретным, размытым во времени, как нагретые солнцем капли смолы – липкие, теплые, готовые исчезнуть в холодной глубине прошлого или же расплавиться, чтоб сформировать такое пугающее и при этом такое манящее будущее, полное надежд и счастливой неопределенности.

- Я, между прочим, помню, - строго сказал Сергей Михайлович, - как я вам тогда помог.

- Я тоже это помню, - спокойно ответила Ада, посмотрев на него ясными глазами, - помню и очень это ценю. Дела были действительно не очень законные.

- Я бы даже сказал, что весьма незаконные.

   Вздохнув, он перевел взгляд на блестящее под солнцем окно медпункта:
- Вам хоть была от этого какая-то выгода, Ада?

- Была.

- И как, наварились? – Сергей Михайлович не мог сдержать ехидства. Когда себя разрушаешь – это одно, а вот другие люди… Это уже совсем другое, так ведь? Совсем другие дела.

  Он ждал, что на лице Ады возникнет раскаяние или хотя бы сожаление, пусть даже вызванное эгоистичным страхом за свою судьбу, но Ада осталась равнодушной.

- Верно, - она поднялась со скамьи и встала перед Сергеем Михайловичем, - это совсем другие дела.

- Очень надеюсь, - подвел итог Сергей Михайлович, что всё это в прошлом и что вы изменились. Если это не так, то всё было зря.

   Ада усмехнулась:
- Не беспокойтесь. Об этом теперь не нужно беспокоиться. Однако поздно вы начали мораль читать, надо было это тогда делать. Знайте, что я не раскаиваюсь, но повторять этого не буду.

- Гуманизм или эгоизм, мне все равно. Главное, чтоб не повторяли.

- Не буду, - мелко рассмеялась Ада, - а теперь я должна посмотреть ваши правки. До встречи.

   Отступая назад, она продолжала посмеиваться и только спустя несколько шагов повернулась к Сергею Михайловичу спиной. Она уходила быстрым шагом, постепенно покидая влажную духоту истрепанной ветром аллеи. Мерно хлопало где-то высоко окно, а старые деревья, заставшие то время когда здесь еще не было ни Ады, ни Сергея Михайловича, ни университета, нехотя качали тяжелыми ветками.



5

Из дневника коменданта Р. Фрагмент 3


Трудно поверить, что я, зверь и живодер, был семейным человеком, и что семья выглядела вполне благопристойной. Впрочем, была целая страна таких живодеров с не менее благопристойными семьями. Марта Кирхнер появилась рядом со мной задолго до того, как я начал стремительно расти в звании. Тогда я был безработным, перебивался случайными заработками, которые только были возможны в беспорядке и смятении Веймарской республики. До этого у меня было место на почте, где я во время работы раздавал националистические листовки. Собственно, за это меня и уволили. Марта Кирхнер терпеливо сопровождала меня всё это время, а когда укрепился в СС, Марта Кирхнер без колебаний стала Мартой Р.

   Я понимал, что это был неприкрытый расчет. До брака она оставалась со мной от безысходности, из-за гнетущего страха перед невнятными, но явно бессмысленными политическими метаниями. Эти метания сопровождались популярностью авангардного искусства и повсеместным кутежом, на который способны только отчаявшиеся люди, которым отстраниться от холодной жизни только вывихнутое воображение, алкоголь или разврат. Чаще всего совмещали алкоголь и разврат, игнорируя искусство.

   Когда я встретил ее, она танцевала – хмельная, в шуршащем зеленом платье и со светлой косой, собранной на затылке в узел. Платья с того времени изменились, а коса по прежнему дислоцировалась на затылке, иногда перемещаясь чуть выше или чуть ниже. Марта внимательно смотрела на перерождающееся государство светло-голубыми, почти прозрачными глазами, в которых успели отразиться и калеки-фронтовики, опустошенно глядящие перед собой и выпрашивающие на улицах подаяние, и ряды штурмовиков в коричневых рубашках, и, конечно же, знаменательный тридцать третий год.

  У нас был ребенок – семилетняя Цецилия Р., смешливая девочка с острыми коленками, скрытыми под цветастым ситцем подола. Цецилия – имя звучало, как железо, как крупповская сталь, и очень ей не подходило. Во время прогулок она пряталась от меня пропахшим смолой ельником, но пряталась понарошку, бисерно хихикая и лукаво выглядывая из укрытия. Естественно, я делал вид, что не могу ее найти, отчего она начинала вовсю хохотать.

   Как и у всякой семьи, у нас были идиллические поездки на отдых, а ездили мы в Восточную Пруссию, в Кёнигсберг. Марта лениво вышагивала вдоль блестящей кромки воды, в купальной шапочке и с ощетинившейся ракушкой в руке, время от времени поднося ее к уху и вслушиваясь в фальшивые отзвуки моря, а Цецилия нарезала круги вокруг нее, вдавливая тонкие детские ступни в мокрый, золотящийся песок и заливалась смехом.

   Перед ужином мы отправлялись в парк, Цецилия, сжав крохотными пальчиками потертую книгу сказок, ныряла в высокую зелень травы и мерный треск кузнечиков, а, наигравшись, выходила обратно на дорожку.

- Папа, покатай! – говорила она то ли строго, то ли обиженно, и у нее во рту белели молочные зубы.

   И я сажал ее на плечи под неодобрительные покашливания Марты, которая считала это неуместным излишеством, лишь вредящим воспитанию будущей женщины Рейха.

- Папа сильный! – с восторгом пищала Цецилия. – Сильный, как медведь!

  Узницы тоже считали, что я сильный, как медведь. Но их это ужасало. Потому что сталкивались они с моей силой, как правило, всего один раз, и этот раз был их предсмертной агонией. Впрочем, было исключение.

   Я понимаю, что описываю происходившее слишком обыденным тоном, но что поделать, если для нас это было обыденностью? Конечно, много места я уделяю описаниям издевательств и уничтожений, которые были характерны для концлагерей, но и то из-за моей страсти к разрушению человеческого тела. Молодого женского тела. Не будь во мне этой страсти, я бы не смаковал эти моменты, как нежный, хрустящий корочкой айсбан. Я до сих пор их смакую.

   Если вы изучаете эпоху по историческим материалам, то время правления Гитлера, тысячелетие, сжатое до тринадцати лет, представляется кошмаром, конечно. Однако если бы вы проживали это время лично, то вряд ли заметили что-то особенное. Легкая инфернальность в воздухе и настроениях свойственна любой эпохе – в той или иной степени, и воплощений тьма – надрывный национализм 1913-го года, больше похожий на эпилептический припадок, еще более надрывный национализм двадцатых годов, смешанный с горечью поражения, девяностые года в России, которые инфернальны сами по себе.

  Так что ничего особенного вам бы в глаза не бросилось – люди всегда одинаковые. А если бы и бросилось, то вы бы сочли, что так и должно быть, что это неизбежные меры, что это всё – ради счастья будущего мира. Германского мира, конечно же.

   Школьники восторженно вырывались из душных классов в волны солнечного тепла, влюбленность охватывала взрослеющие организмы цепями химических реакций, вёсны горели ярким светом, дышали всеобщим цветением и были полны надежд. Вёсны всегда полны надежд.

   Всё было таким же. Не было только евреев, коммунистов и полоумных. Вот и всё отличие.

   Немецкая мать должна была быть многодетной, однако у нас с Мартой был только один ребенок. Частично – из-за ее низкой фертильности, частично – из-за моего организма, который в этом отношении тоже оказался бракованным. Я был слишком груб, а Марта этого не выносила. Моя грубость была странной. Мне неинтересно было мучить тех, в ком я видел сексуальный объект, ощущения которого оставили бы меня равнодушными. Мне нравилось издеваться над субъектами, субъектами, которые нуждались в страдании, и эти страдания им обеспечивал я, грубо выбивая из них кишки, зубы и слезы. Я служил и наслаждался межполовой деструкцией.

   Поэтому я редко спал с Мартой. Редко, потому что не умел сдерживаться и начинал ее бить. Она знала, как я провожу вечера в крематорском дворике, и облегченно вздыхала, радуясь тому, что я срываюсь на ком-то другом. Я радовался тоже, потому что хоть Марта и была субъектом, то субъектом горячо любимым и уважаемым. А заключенные Лихтенбурга не могли не страдать. Им это было положено государством.

   В связи с этой половой несовместимостью стоит рассказать про Шёнеберга. Шёнеберг, хоть и участвовал в изнасилованиях, мог быть обходительным с женщинами и имел крайне располагающую внешность, олицетворяя собой плакатного немца – высокого, с широкими плечами и правильным черепом, немца, который в агитационных материалах был то часовым, то горнистом, то летчиком.

   Шёнеберг умел себя подать, чем и заинтересовал Марту. Он нравился ей до дрожи. Такое распределение ролей не было спонтанным, оно установилось после коллективной договоренности, согласно которой я переставал третировать Марту, а Марта получала Шёнеберга в безвременное пользование – безо всякого чувства, исключительно ради услаждения плоти и, если выйдет, для воспроизводства. С услаждением плоти дело шло хорошо, а вот с воспроизводством пока никак. В любом случае, у Шёнеберга вышли бы хорошие дети.

   Иногда я видел, как он, осторожно пригнувшись, чтобы не удариться лбом, проходит в спальню, в голубой сумрак задернутых портьер, в котором растворялся, оставляя меня наедине с «Полетом валькирий». Будто чайка, которая, завидев пищу, ныряет в воздушное пространство.

   Я не покидал столовую, медленно пил красное вино и смотрел за окно, туда, где за зелеными валами кустов, высился крематорий. Листья, колыхаемые ветром, тихо шуршали, Шёнеберг выходил из спальни – одетый по форме, застегнутый на все пуговицы и заметно вспотевший. Он замирал у высокого зеркала, чистым до белизны платком вытирал пот со лба и окончательно приводил себя в должный порядок. Следом выходила уставшая, но деловитая Марта в сбившемся с загорелых плеч платье, подходила к патефону и поднимала иглу, заставляя Вагнера утихнуть.

- Оставь, - говорил я, - пусть играет.

   И она возвращала иглу на место.

   Марте льстило, что она может распоряжаться молоденьким унтерштурмфюрером, который был младше нее на пятнадцать лет. Она и со мной-то осталась частично из-за того, что я был на шесть лет моложе.

   Однако в этом уравнении была еще одна переменная. Я заметил ее на плацу во время вечерней переклички. Она стояла в первых рядах, одетая в такую же полосатую робу, как и остальные. Она затравленно и слепо смотрела вперед – тощая, беззащитная, обстриженная во избежание вшивости. Напуганное подобие человека с глубоко посаженными зелеными глазами и нервным узким ртом.

   Я задержал на ней взгляд, и этого было достаточно для того, чтоб она поняла, что я ее выбрал. Остальные поняли, что больше ее не увидят. Я приказал ей представиться. Её голос дрожал от плохо скрываемого плача.

   У нее был лагерный номер, но для меня она была Фрида Зауэр, для меня она была глупая сука, библейская вошь.

  Я изучил ее данные. Не проститутка, не воровка, не гомосексуалистка. Свидетель Иеговы.

  В это день определилась ее судьба. Определилась и моя.

  Когда гулко пробили отбой, Фрида вместе со своей колонной, воющей гимн лагеря, ушла в камеры. Она брела, даже не стараясь держать голову ровно, практически волокла себя по плацу, шаркая пыльными башмаками. Алое пятно закатного солнца освещало полосатую спину, а жаркий воздух, пропахший до неприличия сочными полевыми травами, размеренно подрагивал, постепенно теряя тепло и готовясь принять прохладную ночь.

   На следующий день Шёнеберг привел её в мой дворик,  и она запуганно, ничуть не сопротивляясь, старалась не встречаться со мной опустевшим взглядом. Ветер медленно сносил к западу белую рябь облаков, как сносит подводным течением холодные и скользкие водоросли.

   Фрида выглядела настолько обессиленной, будто внутри была уже мертва, однако это лишь раззадорило меня, хотя я и без того был взбудоражен.
 
   Я молча кивнул Шёнебергу, он отошел к темным, душистым кустам и, встав к нам боком, закурил.

   Она думала, что я буду ее топить, как топил остальных невернувшихся, однако в тот день я позволил себе повеселиться подольше.

   Я наотмашь бил ее по лицу, пока у нее не покраснели щеки, пока она не разрыдалась в голос, каким-то прерывистым плачем, напоминавшим морзянку. Подчиняясь мне, она трясущимися пальцами расстегнула пуговицы, под халатом обнаружилось истощенное недоеданием тело. Когда я начал бить её, она принялась инстинктивно заслоняться, и тонкий прут стека с сухим свистом падал на ее худые руки. Это продолжалось до тех пор, пока она не упала, уже не в силах сопротивляться даже машинально, и я сек ее по синюшному телу, оставляя багровеющие полосы на узких бедрах, на впалом животе с темной точкой пупка, на маленькой груди.

- Где твой бог сейчас? – яростно, с упоением шептал я, замахиваясь в очередной раз. – Где он, тварь, где твой бог? Почему он не спасает тебя, библейская вошь?

   Фрида надсадно хрипела от резкой боли, Шёнеберг курил возле сирени.

   Когда я устал, он, к удивлению других узниц, отвел Фриду обратно. Никто не обрадовался ее спасению, даже наоборот – они ходили с такими лицами, будто уже ее похоронили. Они догадывались, что ее мучения будут длиться дольше и что будут они действительно невыносимыми.



6


- До чего же нафталином воняет, - Ада с отвращением нахмурилась, понюхав рукав сюртука. Из-под пропахшего старостью и временем рукава белой полосой выглядывала манжета рубашки. Отхлебнув еще немного коньяка, Ада передала фляжку Алнуре, которая к этой фляжке незамедлительно приложилась. Ада поправила круглую черную шляпу, сдвинув ее ближе к затылку.

  Фляжка блестела на вечернем солнце, черепа сливались друг с другом, образуя вопящий, достойный кисти Мунка орнамент. В притоптанной траве едва слышно трещали сверчки, а закуток между решетчатым забором и бетонным монолитом университета был усеян размокшими, придавленными окурками.

- Когда уже курилку откроют, - пожаловалась Алнура в пространство, - как закрыли пять лет назад, так и приходится сюда бегать.

- Откуда у тебя сюртуки? – задала вопрос Ада, тоже в пространство.

- В театре одолжила.

- В главном?

- Не в молодежном же. У них авангард – какие сюртуки? Да и денег у них на реквизит не особо много.

- Однако, - покачала головой Ада, - придется возвращать прокуренными.

  Алнура махнула рукой:
- Ерунда. Нафталин перебьет.

  Она рассеянно смотрела перед собой, и ее слегка пьяный взгляд упирался в плакат, скрывающий торец ближайшего жилого дома. На плакате темнело серое пятно – лицо курильщика, состаренное никотином и табачными смолами, в его глазах можно было увидеть горькое знание о состоянии своего организма и вязкий отблеск приближающегося рака. Солнце еще освещало многоэтажные муравейники, однако через пару часов оно должно было неизбежно скрыться, отдав город сумеркам.

  Алнура из-за выпитого коньяка была излишне веселой, но на ногах пока еще держалась твердо.

- Достаточно, - Ада забрала у нее фляжку и спрятала ее в карман, - твой персонаж почти не пил.

- Да ладно тебе, они ведь потом на кафедре нажрутся. В первый раз, что ли? А когда мы дипломы защищали? Роза Матвеевна тогда пьяная сидела: хихикала, вопросов не задавала и постоянно выбегала в коридор, чтоб хряпнуть.

  Аду совсем не интересовали разговоры о чужом пьянстве. Смотрела она хоть и устало, однако уверенно, а на лице была написана сознательность. В этот день Ада была трезва во всех смыслах, чиста, как горный водоем, а таких дней в последнее время становилось все меньше.

- И все-таки лучше бы ты в брюках сегодня пришла.

- Почему?

- Чтоб роли соответствовать.

  Сюртук Алнуры был ненамного короче её бордового платья, открывающего ключицы, которые больше походили на подкожные лезвия. Темные волосы выбивались из-под шляпы, окаймляя хитрое лицо, неуловимо напоминающее морду лисицы.

- Может, - засмеялась Алнура, - я Николетта Всеволодовна?

Ада усмехнулась:
- Это, конечно, все меняет.

  Она покосилась на черный стек, которым Алнура похлопывала себя по ноге.

- Зачем ты его принесла? Я ведь в шутку сказала.

- Мне понравилась шутка. Время, пора обратно.

- Долго, - вздохнула Ада, - давай через окно.

  Алнуру не нужно было уговаривать. Коварно, нарочито демонически расхохотавшись, она скрипнула рамой и скрылась в квадрате окна. Последними исчезли бледные ноги, до середины бедра обтянутые серыми шерстяными чулками, и лаковые красные туфли. Ада полезла следом. Ее глаза не сразу привыкли к темноте широкого коридора, поэтому Сергея Михайловича она разглядела только тогда, когда каблуки ее ботинок стукнулись о кафельный пол.

- А что это вы, Петр Степанович, через дверь не пошли? – насмешливо протянул он из полумрака.

- Долго было, - буркнула Ада.

- Я догадывался, что вы будете именно здесь. А вообще я пришел предупредить вас, - голос его вдруг стал серьезным, - Войникова с Чижовой уже пришли, и лучше бы вам не доводить дело до греха.

  Алнура отряхнула подол платья, складками торчащий из-под сюртука:
- Да что Чижова? К ней у нас никаких претензий нет.

- А к Войниковой есть. Поэтому – никаких скандалов.

- Вы знаете, что Войникова сама устроит скандал, - возразила Ада.

- Это будет на ее совести, и разбираться с последствиями будет она. А вы не ввязывайтесь.

- Сложно не ввязываться, когда она с кулаками лезет, - Ада до сих пор не могла забыть прошлый год и разбитые очки.

  Сергей Михайлович покачал головой, угрожающе погрозил пальцем и пошел в сторону аудитории.

  Все были в сборе. Перед местом, где обычно стояла кафедра, которую сейчас задвинули в угол, тянулся длинный стол - накрытый по-праздничному белой скатертью, уставленный фруктами, салатами и прозрачными пузатыми кувшинами, в которых чуть ли не до горлышка играл на свету сок. Преподавательский состав тоже был здесь, за исключением нескольких заболевших.

  Роза Матвеевна, вероятно, втайне ото всех уже выпившая, посмеивалась кому-то в лицо, рядом с ней сидела Инна Сергеевна – женщина суровая, в молодости много грешившая и оттого теперь набожная до фанатизма. Самым сильным ее желанием было привести в лоно православной церкви как можно больше студентов, однако напор, с которым она пыталась это делать, был достоин рыцарей в крестовом походе, и в такие моменты можно было представить, как она рассекает мечом сарацина. С правого края стола сидела Тамара Ивановна, коротко стриженая женщина в клетчатом костюме, которая обожала Бальзака до такой степени, что растягивала его изучение на половину семестра, попутно отвлекаясь на сторонние темы и уводя разговор в сторону эроса и золотого укола Джека Лондона.

   Сергей Михайлович, мрачный, как филин, стоял поодаль, настороженно оглядывая окружающую его суету, среди которой сразу бросалась в глаза Лиля Войникова, одетая в светло-бежевую тройку. Короткие темные волосы скрывались под шляпой, а скуластое лицо, доставшееся от родителей-метисов, покрытое неуверенным весенним загаром, смотрело вокруг неприятным, колючим взглядом.

- Смотри-ка, Мышкин, - хмыкнула Алнура, - какая она, однако, скромная.

- Только не обзывай ее идиотом, - тихо сказала Ада, - мне и самой хочется это сделать, но лучше не надо.

  Алнура недовольно фыркнула, застегнула сюртук. Стек висел на ее тонком запястье, обхватив его черной петлей.

«Угораздило же её», - Ада с легким удивлением посмотрела на Войникову, которая стояла в углу, напряженно сложив руки на груди.

  Ада познакомилась с ней на рок-концерте – местном и оттого довольно убогом. Точнее, знакомства почти не было, оно состоялось после того, как пьяная Войникова полезла целоваться, не особо интересуясь, хотят этого или нет. Ада тогда пришла с Чижовой, и до этого момента все было спокойно: они сидели в узком туалете, Чижова прокалывала тощей девушке язык, а кто-то за дверью кабинки курил траву, и сладковатый дым скапливался под потолком. Спустя несколько лет из этого здания сделали центр дружбы народов.

  Яна в тот вечер все увидела и потом долго и много плакала, и Ада решила уйти по-английски, не прощаясь и ничего не объясняя. Спустя год они встретились на одной кафедре, на что Яна отреагировала дружелюбно, будто и не было ничего. За это время она успела попасться на магазинной краже и сделать аборт.

  Из знакомства с Войниковой не вышло ничего хорошего. У них не было общих тем для разговора, общались они с большой неловкостью, потому что почти все сказанные фразы звучали чужеродно и неуместно, напоминая отрывки плохо написанного сценария. От Войниковой пахло луком, она рассказывала ситуации из жизни – то ли выдуманные, то ли действительно произошедшие, хотя наиболее вероятным был первый вариант.

  Войниковой казалось, что особенно живодерские истории сделают более значимой в глазах Ады, но Ада равнодушно слушала, как Войникова зашивала себе порезанную разбитым стеклом ногу, как в отрочестве сбрасывала кошек в мусоропровод, как наблюдала глумливое изнасилование испитой бомжихи.

- Угу, - бормотала Ада и укрывалась с головой одеялом, не понимая, как Войникова может упиваться выдуманным насилием. В ней было мало хорошего – только сильные руки и темперамент. А больше ничего и не было.

  Оборвалось все после злосчастной поездки в Непал, которая изменила Аду и во время которой мировоззрение Войниковой окончательно приняло несуразный вид, отчего она стала еще невыносимее.

  Преподаватели пока не прикасались к еде, студенты откровенно стучали, а Яна Чижова, одетая Сонечкой Мармеладовой, прятала в складках одежды ложки. На момент знакомства с Адой она была клептоманкой, ей и оставалась по сей день. В прошлом у нее была сложная семейная ситуация с властолюбивым отчимом, бессловесной матерью и тремя младшими братьями, которые служили гарантией того, что мать никуда от отчима не уйдет.

  Семья Алнуры тоже не была счастливой, но совсем с другой стороны. Была мать, у которой Алнуру забрали – страдающая от тоски, алкоголя и неразборчивая в связях. Была строгая бабушка с типичными для ее поколения моральными принципами. Был обеспеченный отец – коммерсант, который очень хотел участвовать в воспитании дочери, но из-за постоянно занятости мог только спонсировать ее взросление. Была скандальная и пьющая Алнура – похожая лишь на мать и не имевшая решительно никакого сходства с остальными членами семьи.

«Какая глупость, - с тоской подумала Ада, - какая бессмысленная, бесконечная глупость».

    Расчет оправдался. Ставрогин был пьяненьким, хотя не должен был, Верховенский был отчаявшимся и порывистым, а диалог сопровождался не прописанными в тексте ударами и пощечинами. А Войникова злилась. То ли из-за слов, придуманных верующим от бессилия Федором Михайловичем, то ли из-за непредвиденного насилия, которое в ее глазах носило эротический подтекст. Она слишком явно злилась, растеряв положенную Мышкину кротость, хотя Чижова и пыталась ее успокоить.

   Выполнив все, что от нее требовалось, Алнура вышла из аудитории вместе с подоспевшей Розой Матвеевной. Роза Матвеевна прошуршала темными юбками, уведя пошатывающуюся Алнуру.

  Ада села в угол потемнее. Ей было плохо и до тошноты противно.

«Какая же мерзость, - думала она, сжимая в беспомощном гневе пальцы, - какая мерзость».

  Не в силах наблюдать, как в Ларису стреляют из бутафорского пистолета, Ада тихо выбралась из аудитории и быстрым шагом направилась в туалет.

  Ноздри забивало резким запахом хлорки, Ада смотрела, как кривится в зеркале ее похудевшее за два года лицо. Лента сознательной жизни была заполнена кадрами – бессмысленными и тоскливыми.

  Вот пьяная Чижова блюет под кустом в парке, обжигая пальцы тлеющей сигаретой. Кровавый закат освещает ее голые плечи, а Чижова пытается что-то рассказать, но неповоротливый от водки язык издает то ли мычание, то ли блеяние.

  Вот Войникова, покрасневшая и пахнущая луком, скрипит кроватью, а ее маленькие, глубоко посаженные глаза, за всю жизнь видевшие только этот провинциальный город, глядят то ли озлобленно, то ли похотливо, хотя для нее это было одним и тем же.
 
  Вот Алнура, разбившая по пьяному делу окно, что-то бубнит, комкая пальцами измочаленные остатки одуванчиков.

- Отвратительно, - процедила Ада сквозь зубы.

- Ты специально? – у нее за спиной хлопнула дверь. – Ты специально это делаешь, да?

- Заткнись, - обернулась Ада. Тоска, как и всегда, сменилась злобой, и Ада была готова избить Войникову прямо здесь.

- Все было нормально, - Войникова свирепела на глазах. – Что на тебя нашло?!

 - Хлебальник закрой, - огрызнулась Ада.

  Оскорблений Войникова простить не могла и, рванувшись вперед, она обеими руками ухватила ее за горло.

- Прекрати это! – трясла ее Войникова. – Прекрати, сволочь, прекрати!

- Не я это начала – не мне заканчивать, - шипела Ада с кислой ухмылкой, пытаясь избавиться от рук Войниковой.
 
- Сволочь!

  Руки сжались сильнее, Ада захрипела и стала еще настойчивее хвататься за руки, держащие ее горло.

- Мразь!

  Ада, надсадно хрипя, пыталась пнуть Войникову хотя бы в колено, но та успешно уворачивалась.

- Что здесь происходит! – распахнулась дверь, и в темном проеме возникло шуршащее платье Розы Матвеевны. Роза Матвеевна была не одна – она поддерживала за плечи стоявшую рядом с ней Алнуру. Войникова поспешно оттолкнула криво ухмыляющуюся Аду в сторону раковины, от удара задребезжало зеркало.

- Мышкин, вы зачем Петра Степановича душите? Должно быть наоборот, - Роза Матвеевна нервно хохотнула, пытаясь сгладить ситуацию и свести все к шутке. Войникова, пожав плечами, что-то заворчала себе под нос.

- Собственно, я вас и ищу. Маковская, отведите Николая Всеволодовича домой: он вина со мной перебрал. А вы, господин Мышкин, нужны в аудитории – убрать со столов.

  Снова пожав плечами, Войникова кинула на Аду особенно гневный взгляд и последовала за успокоившейся Розой Матвеевной.

- Идиот, - пьяно выдохнула Алнура в бежевую пиджачную спину, - идиот!

«Мерзость, - с отвращением подумала Ада, - гадость и мерзость».


7


Из дневника коменданта Р. Фрагмент 4


  Лихтенбург остался в моей памяти как место, где прошлая светлая и полная чаяний молодость, а крематорский двор – как место первого поцелуя: неловкого, трогательного, полного юности и жизни. Лихтенбург соприкоснулся с моей судьбой, словно невинная крестьянка в дирндле. Потом был Заксенхаузен – обстоятельная, деловитая фрау в строгом коричневом платье, был Бухенвальд – грубоватая надсмотрщица в мешковатой форме, с расплывшимся лицом и злобой в голосе. И Гросс-Розен – уставшая от всего женщина, бегущая с Востока, в поношенной одежде и с остатками оружия в руках. Но, как мне кажется, самое жуткое произошло в Бухенвальде.

  Дом, где нас поселили, пах недавним ремонтом, постельное белье было выглажено, а подушки мягки. Я долго не мог заснуть и замершим взглядом смотрел в темноту высокого потолка. Марта безмятежно спала, раскинув руки по кровати, и что-то шептала во сне. Судя по улыбке, снилось ей что-то хорошее.

  Утром золотистый свет залил территорию лагеря, нагревая плац, вытягивая из-под бараков густые черные тени, медленно текущие по земле, освещая вышки с часовыми и проволочные заграждения, напоминающие структурированный бурелом. Я официально приступил к выполнению обязанностей как помощник герра К.

  Как выяснилось, помогать ему я должен был не только в лагерных делах.

  Лагеря снабжали Германию, как безотказный конвейер. Кости размалывались и становились удобрением, на котором взрастала пшеница, которой кормили победоносную немецкую армию. Жир, точнее, остатки жира, чудом не потерянные из-за голода и изнуряющей работы, шел на мыло, с помощью которого новая Германия должна была поддерживать свои организмы в чистоте. Волосами набивали подушки, чтоб сон офицеров был крепок, чтоб они принимали верные тактические решения, приводящие только к победе. Золотые изделия и зубы отправлялись в казну Рейха, обеспечивая существование страны, армии и фюрера.

  Впрочем, достаточно этой патриотической чепухи.

  Речь пойдет о золоте.

  Герр К. обворовывал Рейх, исходя из мотивов, известных лишь ему одному. Я помогал ему это делать, потому что уже давно служил не ради фюрера, а ради удовлетворения своих живодерских потребностей, так что воровство не казалось мне чем-то неприличным.

  К каждой посылке с драгоценностями прилагалась квитанция, где указывалось количество содержимого. Квитанция подписывалась комендантом, и посылка продолжала свой путь в казну.

  Стоит ли говорить, что на каждом этапе часть драгоценностей оседала в карманах? В карманах тех, кто рвал у мертвых зубы и изымал драгоценности. В карманах тех, кто составлял квитанцию. В кармане коменданта, который, используя достижения химической промышленности, корректировал квитанцию на свое усмотрение и лишь затем ее подписывал.

  Ряд обстоятельств привел к тому, что герр К. попался на воровстве. И чтоб было понятно, как связаны фигуранты дела, нужно рассказать про его супругу, фрау К. Если б я писал ее портрет, то выполнил бы его в серых тонах, особенно выделив – в духе Кало – каменное сердце, хоть это и противоречило бы канонам арийского искусства.

  Когда фрау К. задумывалась, то взгляд ее делался холодным, будто она, забывшись, переставала притворяться человеком, и до сих пор в ней только чудом не разглядели ее мрачную сущность. Взгляд терял всякое сострадание к живому, а глаза походили на лакированную бумагу с правдоподобно нарисованной радужкой и черной точкой зрачка. Ее манера говорить напоминала отрывистый стук, а в правильных чертах лица сквозило что-то паучье.

   Герр К. сам по себе не был вороватым, в отличие от меня, но слишком любил супругу и прислушивался к ее советам. Любым советам. И именно она подбивала герра К. воровать больше. На чем он и попался.

  Воровство оказалось лишь вершиной айсберга. Следствие потянуло за нить и вытянуло свидетельства, без стеснения указывающие на издевательства над пленными. Свидетельства были любовно собраны фрау К.

  Почему я не был судим? Потому что успел вовремя перевестись в другой лагерь и едва избежал подозрений. К тому же, после находок, к которым приложила руку фрау К., воровство поблекло как преступление. Конечно, когда я служил в Бухенвальде, до меня доходили некоторые слухи, но они были настолько абсурдными, что я отказался им верить.

  А во время расследования выяснилось, что супруги К. снимали кожу с тех пленных, которым не посчастливилось до попадания в лагерь сделать особенно художественную татуировку. Суд посчитал, что вина целиком и полностью лежит на герре К., а фрау К. всего лишь следовала за ним, как примерная жена.

  Однако я знал, что суд ошибся. Я не был свидетелем, но я знал. Герр К. был человеком, способным на мелкие, приемлемые обществом нарушения, а вот человеком, которому пришла в голову такая изощренная фантазия, была как раз фрау К. Суд не мог поверить, что немецкая женщина, которой партия предписывала существовать в рамках детской, церкви и кухни, может быть таким бессердечным живодером. Впрочем, что мешает разделывать людей в детской?

  Я тоже не мог поверить, потому и пропускал мимо ушей разговоры, которые оказались правдой.

  Фрау К., как и все остальные, не видела в недолюдях существ, достойных жизни или хотя бы существования, они были для нее деталями фабричного механизма, жертвами технического Молоха, какого изобразил в «Метрополисе» Ланг. Они были для нее предметами, на плечах которых по глупой случайности оказались человеческие головы. Предметами настолько изможденными, что они не могли плакать, кричать или хрипло реветь во время умирания, а могли лишь стонать.

  У фрау К. было обостренно эстетическое чувство, сопровождаемое желанием сохранять всякую красоту, и коллекционирование кожи было для нее таким же занятием, как засушивание цветов для гербария. Для нее не было ничего постыдного в том, чтоб сохранить живописные картины для равнодушной вечности и для самой себя. Признаюсь, я видел у нее узорчатые перчатки, однако не счел их останками пленников. Видел и дневник, обтянутый пожелтевшей кожей с синими линиями, но и это не счел остатком чьей-то жизни.

   Я с самого начала разглядел в ней нечто, так как сам этим обладал, но счел это особым, кровавым сладострастием, которое она прятала ото всех, но не мог даже предположить, что представлял только малую часть ее деятельности.

  Сомневаюсь, что она умела испытывать нормальные чувства. Ее подхлестывали любовь к запечатленной красоте, отсутствие эмпатии и представившиеся возможности.

  Самым диким было то, что нашлись люди, с которыми она вела переписку и которых обучала мясничеству, и это были жены офицеров из других лагерей – с виду совсем не похожие на потрошительниц.

  Как бы то ни было, очень жаль наивного герра К., который не разглядел в собственной жене социопата-манипулятора и понес наказание за двоих. Его расстреляли. Жаль их сына, о судьбе которого я ничего не знаю, но надеюсь, что он не пошел в мать.

  Что касается жертв, то их мне жаль не было. Лагерная администрация, опьяненная властью и чувством собственной правоты, была горазда на жестокие выходки. Стандартный случай для этой системы и для многих подобных.

  Глупо выглядит, что я сначала расписал вам, как топил и насиловал женщин, как ел человеческое мясо, а теперь ужасаюсь поступкам фрау К. Но мясо я ел только один раз – исключительно из любопытства, а вот в плане жестокости фрау К. превзошла меня. Возможно, последнее меня не ужасало, а, скорее, уязвляло.

  Если не считать этого инцидента с супругами К., лагерь был самый обычный: в бараках воняло мочой и болезнями, тишина гремела стуком лопат, а истощенные люди шаркали по плацу.



8



- Идиот, идиот…

  Алнура раскинулась на полу, не желая укладываться на матрас, и весело выпаливала в пустоту отрывистые ругательства. Шляпы лежали на подоконнике, а сюртуки висели на спинке подранного кресла, что стояло в углу комнаты. Круглая люминесцентная лампа, висевшая под самым потолком, рассеивала серый сумрак, очерчивая Алнуру кругом мертвенно-белого цвета.

- Мерзость какая, - сказала из кресла Ада, поедая размокшие белые семена.

- Ты о чем?

- Обо всем. Жизнь мерзкая. Ничего хорошего, ничего плохого. Ни красоты, ни уродства – всё никакое. Живем, как в крематории, причем, не в роли работников, а в роли пепла.

- Да уж, - резюмировала Алнура, - ужасные у тебя отхода. Вот поэтому я только пью.

- Может, и отхода. Может, все действительно мерзко.

  Платье Алнуры алело в холодном свете, как лепестки искусственных гвоздик. Она лежала, прикрыв лицо сгибом локтя, чтоб лампа не слепила глаза. Бледная кожа, казалось, утратила признаки всякой жизни, Алнура улыбалась и лежала неподвижно, словно окоченевший труп.

  Ада стянула с шеи узкий галстук и вышла на балкон. Серое от фабричного дыма небо нависло над городом, будто грозная, шаткая декорация, готовая в любой момент обвалиться. Полоса асфальта, окаймленная тонкими тополями, терялась в пелене смога вместе с темными газонами и разбросанными по дороге цветами – следами похоронной процессии. Пунктирные красные траектории вели к раскрытым воротам кладбища, горели крохотными точками на сером асфальте и исчезали среди надгробий.

  Напротив кладбища вжимался в землю крематорий, его высокая труба тянулась к тучам. Когда Аде становилось неспокойно, она отправлялась на кладбище, где медленным шагом обходила могилы. В основном, расчищенные заботливыми родственниками. Иногда попадались заросшие и забытые, где лежали люди, которые были одинокими при жизни и продолжили быть такими же одинокими после смерти. Кто-то в течение долгого земного существования не обзавелся детьми, кто-то обзавелся, но не сумел воспитать, из-за чего был брошен на пороге смерти. Сочная, пышущая жизнью трава покрывала кладбище, пропитанное дождями, которые осложняли работу могильщиков, и останками перегоревших жизней. Окружающий мир дождался, пока они расцветут, а затем иссушил кожу, истощил иммунитет, если тот был, и исказил лица предсмертной агонией, в один миг испепелил и надежды, и отчаяния, будто огонь, жадно пожирающий бумагу. Кого-то хоронили в гробу, кого-то жгли повторно, и из крематория на кладбище отправлялись люди, запечатанные в тяжелые урны.

  Возле колумбария Аду настигал покой – покой особого рода, сопровождающийся смирением с мучительным существованием и пониманием, что иного порядка возникнуть не могло. По центральной аллее Ада выходила к воротам кладбища и долго смотрела на крематорий, оглядывала скупые клочки дыма, вырывающегося из трубы, который затем оседал в горной долине города и проникал в легкие еще живущих с порциями вдыхаемого воздуха.

  Алнура любила жизнь во всех ее проявлениях, особенно телесных. Ада, конечно, тоже любила жизнь, но это было скорее терпение фаталиста или уверовавшего в науку разночинца, тогда как жизнелюбие Алнуры больше походило на растянувшийся во времени вакхический ритуал.

  Она любила выпить и не жалела денег на хороший алкоголь, чтоб потешить не только сознание, желающее из-за окружающего мрака напиться до беспамятства, но и вкусовые рецепторы, избалованные достатком.

  Она любила хороший секс, за что ее не любили особенно консервативные люди, увязшие в предрассудках, как в болоте, и мужчины, которые привыкли удовлетворять только себя. Они крайне болезненно реагировали на критику, считали, что Алнура должна спать со всеми по умолчанию и предсказуемо недоумевали или гневались, когда слышали однозначный отказ.

  За окном повисли в зыбком дыму темные, почти черные тучи, набухшие водой. В зеленой листве хрипло каркала ворона, шелестящие кроны качало порывистым ветром. С улицы в квартиру проникал едва заметный химический смрад и густой аромат повсеместного цветения.

  Ощутив вдруг навалившееся в один миг приятное расслабление, Ада улыбнулась и тихо засмеялась. На периферии зрения задрожало уже знакомое мерцание. Она вернулась в комнату, скупо освещенную холодной лампой. По углам клубилась тьма, а надпись над матрасом чернела сегодня особенно отчетливо и бросалась в глаза. Шкаф распахнул старческий рот, покосившись дверцей, а обои, давно выцветшие и частично содранные, едва заметно змеились, потеряв трехмерность, превратившись в подобие театрального задника.

- Хорошо, - снова засмеялась Ада, прислушиваясь к собственным ощущениям.

- Что? Уже вставило? – донеслось с пола. Вспомнив, что там кто-то есть, Ада увидела раскинувшуюся Алнуру, окруженную бледно мерцающими костями и зыбкими черепами с черными провалами глазниц.

«Почему бы и нет? – подумала Ада и согласилась сама с собой. – А ведь действительно, почему бы и нет?»

  Она подошла к кругу света, еще раз оглядела расслабленную Алнуру и осторожно села на ее бедра, тихо стукнувшись коленями об пол. Алнура, недоумевающая, однако по-прежнему веселая, убрала руку с лица и прищурилась, вопросительно посмотрев на Аду. Бледная кисть легла на лоб, заслоняя от света узкие глаза с коричнево-рыжей радужкой.

  Ада подняла эту бледную, с тонкими пальцами кисть и аккуратно поцеловала.

- Вы моя лучшая половина, - медленно проговорила она, проникновенно глядя Алнуре в глаза. Та лишь насмешливо усмехнулась. Ада приблизила свое лицо к лицу Алнуры и молча поцеловала ее в теплые губы, ясно представляя, как горит под Алнурой погребальный костер, как размазывается по ее скуластому лицу пепел.

- Наших много, ужасно много… - бормотала Ада, ласково трогая чужие, влажные от духоты виски, с нескрываемым восхищением прикасаясь к белым плечам, проводя пальцами по шее, пахнущей удушливыми духами. Алнура лениво извивалась, словно кошка, и смеялась, запрокинув голову и обнажив мелкие зубы.

  Руки Ады поползли вниз, по гладкой ткани платья, сквозь шелк и тонкий бюстгальтер прощупывались кольца пирсинга, проткнувшие соски.

- Матери пьяны, - сдавленно выговаривала Ада, расстегивая пуговицы на рубашке, оголяя давно зажившие шрамы, белесыми штрихами покрывающие область ребер, - дети пьяны…

  Алнура продолжала смеяться и показывать лампе зубы. Рука Ады, похожая на бледного паука, скользнула под подол, ласковым касанием проползла по теплому животу, спустившись к тазовым костям. Лобковая кость почти не прощупывалась под плотной прокладкой.

- Разврат необходим, - Ада слышала, как пульсирует кровь в ушах, но почти не слышала собственного голоса, - человек превращается в мразь… Гадкую… Жестокую…

   Часто сжимающаяся слизистая обволакивала ее пальцы, Алнура нетерпеливо выгнулась, закрыв лицо ладонями, и этот жест был настолько непосредственным, что выглядел нестерпимо трогательно. Ада чувствовала, как чернеет ее язык. Еле заметное свечение подрагивало каждый раз, когда поднимались веки. Алнура тихо выла сквозь ладони.

- Пожары, - бормотала Ада вяло ворочающимся языком – почерневшим и набухшим, - разрушение…

- Господи!

- С ореолом жертвы… Как бог…

- Господи, господи! – прерывистая речь становилась громче. – Господи, господи! Сволочь, мразь, падаль! Пада-аль!

  Несколько раз конвульсивно дернувшись, Алнура затихла.

  Ада медленно встала и побрела в темную ванную. Там она смыла с пальцев кровяные сгустки и посмотрела в зеркало. Ее лицо скрывала тень, бледными пятнами маячили белки глаз и чернели зрачки, заволокшие радужку. За спиной Ады темнела глубина глубин - узкий сумрачный коридор, ведущий к мертвенно-белому свету лампы.


9


Из дневника коменданта Р. Фрагмент 5


  Я считал избиения эквивалентом первоначальных заигрываний, по крайней мере, такую роль они выполняли в моей картине мира, и если б я был равнодушен к Фриде, то она бы умерла в тот же день, когда я ее увидел.

  Однако она до сих пор оставалась в живых, и избивал я ее не в полную силу, чтоб ненароком не убить, потому что у меня на нее были большие планы, и часть этих больших планов должна была осуществиться сегодня.

  Сегодня Шёнеберг привел ее не туда, где я обычно проводил экзекуции, а в крематорий. Вид у Фриды был крайне запуганный, и я ее понимал: в конце концов, комендант известен склонностью к изуверству. И с ее стороны было вполне справедливо предположить, что я хочу сжечь ее заживо или просто изуродовать ноги.

  К несчастью Фриды, у меня не было и мысли о том, чтобы сжечь ее. Она стояла передо мной, сжавшись от страха, не знала, куда деть руки – то держала по швам, то прятала за спиной. Узкое лицо пятнали синяки, успевшие приобрести болотно-зеленый оттенок, а она с ужасом смотрела на меня – человека с мясистым носом, с толстым телом, которое способно так больно бить, с пухлыми пальцами, похожими на баварские колбаски. Она смотрела на человека, который мог сделать с ней что угодно.

  Я подошел к ней вплотную, в нос ударил запах пропотевшей от каждодневного труда робы. Справа от Фриды зияли чернотой открытые печи, а за ее спиной лежал ряд тел -  начавших уже опухать от жары, одетых в полосатые халаты, источающих еще не слишком сильный, но все же навязчивый трупный смрад. Их должны были жечь сейчас, но я решил, что тела подождут – им, в принципе, некуда спешить. Сжечь их можно и потом, а пока пусть послужат декорацией к ситуации, в которую меня втянула моя болезненная зависимость, мое непреклонное и непреходящее желание обладать.

  Почему именно Фридой? Этого я не мог сказать. Конечно, она верила в Иегову, а я с отвращением относился к любой религии, будь это хоть католичество, хоть сектантство. Хотя я, если честно, особой разницы между ними не видел, потому что везде говорилось одно и то же: человечество – бестолковая паства, человек – скот и неизбежно грешник, начиная с рождения, а бог в лице церкви все знает и видит, как гестапо.

  Нельзя сказать, что я не замечал, насколько сильно поклонение фюреру напоминает столь ненавидимый мной институт религии. Я замечал, но отношения к этому теперь не имел, потому что преследовал теперь только личные цели и искренне не понимал, как мог в молодости повестись на такую грубую риторику.

  Сначала человек верил, что мир создал бог и только бог, потом выяснилось, что бога нет, что это всего лишь манипуляция государства, машина контроля,  а бог – умер. А теперь человек, вооружившись свободой воли и прогрессом, стал равен богу.
 
  И я стал равен богу, хотя был глуп, и это признавали многие. Зато свободой воли я мог делиться с каждым, кого вижу. Я был богом для заключенных, которые неизбежно нарушали лагерные правила – их сложно было не нарушить – и сильнее всего боялись, что я когда-нибудь снизойду до одной из них, и мое лицо будет последним, что они увидят. И, конечно же, я был богом для Фриды – жестоким, людоедским богом, богом капо и живодеров.

   Взглянув на нее особенно пристально, я стукнул головой по заслонке печи, рядом с головой Фриды. Заслонка с громким стуком ударила по тяжелым кирпичам, Фрида с ужасом шарахнулась назад, как подстреленный олень, попавший в перекрестье прицела. Я грубо толкнул ее, и она, не удержавшись на ногах, рухнула на пол.

- Сволочь, - навалился я сверху, - тупая сволочь.

   Головой Фрида лежала на мягком, надувшемся животе безымянного трупа, а ее руки мельтешили у меня перед лицом – она беспомощно сопротивлялась, что меня удивляло. В ней каким-то необъяснимым образом сочетались осторожный ужас и совершенно противоречащее ему рефлекторное, неуемное сопротивление, не подавляемое даже угрозами и побоями. Лицо Фриды кривилось в страхе, в ее глазах можно было прочитать желание спастись, мольбу, панику – что угодно, но не агрессию, а ее тело продолжало бороться со мной, будто оно жило своей жизнью, отдельно от головы.

  Я разорвал халат у нее на груди и увидел расплывшиеся по коже синяки, оставленные мной в прошлый раз – темные, серо-багровые. Груди были густо покрыты сизыми, фиолетовыми, темными пятнами, глубокой чернотой кровоподтеков и напоминали набухшие зараженной кровью нарывы. Казалось, стоит только сжать сосок, так оттуда брызнет липкий белесый гной.

  Но гноя не было, Фрида только извивалась сильнее прежнего, орала как резаная и дергала головой, пачкая волосы сажей, которой была измазана роба безымянного трупа. От нее пахло сыростью холодных камер, рот был оскален в крике, открывая моему взгляду блестящий от слюны язык.

  Было два часа дня – то время, когда Шёнеберг посещал мою дорогую Марту, которая, извиваясь в полумраке, делала с ним черт знает что, которая с довольной улыбкой на тонких губах вслушивалась в «Полет валькирий».
 
  Фрида дергалась, силясь избавиться от меня и сдвинуть тощие ноги, с одной ноги слетел ботинок, оголив натертую до крови щиколотку и грязную ступню. Она, конечно же, была девственницей, этого следовало ожидать. Я чувствовал, как трепещет терзаемое мною теплое мясо, кровь текла по бедрам Фриды. Естественно, кровь принадлежала не мне.

  От печей несло гарью, запах гари смешивался с трупной вонью. Фрида хрипло кричала, и ее крик резал уши. Из-за многочисленных синяков Фрида напоминала труп, который продолжает шевелить конечностями вопреки законам природы. Я размашисто ударил ее по лицу, чтоб она хоть на минуту замолчала. Громко захрипев, Фрида дернула головой. Пока она дергалась подо мной, ее халат окончательно порвался по шву, и при других условиях ее бы это смутило, однако сейчас ей было все равно, и она не прилагала никаких усилий, чтоб  хотя бы запахнуть его. Халат висел на Фриде, как изодранный мешок.

  Слезы текли у нее из глаз, проползали солеными каплями по впавшим щекам, с которых скатывались к вискам, чтоб потеряться в грязных волосах.

  Я ощущал под руками ее тело – прохладное после карцера, ощущал ветхую ткань полосатого халата, в некоторых местах истончившуюся до такой степени, что это больше напоминало марлю.

  Из разбитого носа Фриды шла кровь, на шее синели следы зубов. Её лицо белело, волосы разметались по синюшному животу трупа, а темные провалы глазниц походили на затухшие, почерневшие солнца далеких миров.



10




  Город, окруженный кольцом темных гор, зеленел в долине, как плесневеющая еда, оставленная на жаре. Смог оседал на горячие улицы, а из многочисленных клумб поднимался аромат цветения и смешивался с дымом, образуя сладко-прогорклый запах.

  По улицам передвигалось нерасторопное, привыкшее плыть по течению многонациональное население города: медленно проплывали в тягучей жаре татарские, монголоидные, славянские лица, стайками, словно воробьи, перемещались по тесным улицам кришнаиты.

  Если кто-то поднимался в горы, то мог видеть, как гора вогнутой дугой спускается к плодородной равнине, на которой теряются в тумане ровные ряды хлопковых полей. С наступлением темноты их уже нельзя было разглядеть, а на асфальт города падали снопы желтого фонарного света. Неестественно яркими красками горела неоновая реклама, мягко светились пестрые фонари возле ресторанов и кафе, и их свет отражался в лужах недавно прошедшего дождя.

  В одном из таких кафе сидели четверо человек, и настроение у них было не самое радужное. В центре стола высилась открытая бутылка, а от наполненных бокалов шел винный аромат. Ада скучала и смотрела в окно: через цветной витраж было видно, как возле тумбы с объявлениями стоит молодой послушник и время от времени крестится. Алнура сидела рядом с Адой, но в окно не смотрела, а только водила длинным ногтем то по узорчатому стеклу бокала, то по его гладкой ножке. Алнуру тоже переполняла скука. Войникова, откинувшись на спинку стула, окинула обеих холодным, колючим взглядом.

- Я всего лишь хочу, чтоб вы прекратили конфликтовать, - говорила Яна, постукивая пальцами по столешнице. Почти все столики были пусты, впрочем, ничего удивительного, самая ожидаемая картина для вечера буднего дня. Лишь в углу сидели двое молодых людей. Первый, крайне печальный и уставший, крутил в руках темные очки, то и дело порываясь уйти, однако второй – опрятно одетый и веселый до нервозности – хватал его за руку и силой усаживал обратно, напряженно посмеиваясь и потирая утиный нос.

- Наш конфликт не прекратится, - возразила Войникова, - его сгладят только время и расстояние.

- Время и расстояние, - рассеянно повторила Ада. В этом она была с ней согласна.

- Хотя бы не деритесь и не калечьте людей, которые не при чем.

- Время и расстояние, - снова повторила Ада, но уже деловито. Алнура продолжала молчать и скребла ногтем по узору бокала.

- Неужели вы не понимаете, что это рано или поздно закончится больницей? Может, даже тюрьмой? Вам, наверное, все равно, а мне нет. Я не хочу, чтобы все пошло наперекосяк из-за такого пустяка.

  Войникова, до этого сверлившая Аду сердитым взглядом, вдруг заговорила:
- Твои работы про кокаин в романах Сорокина никому не нужны. Они ничем не отличаются от отзывов на лайвлибе. Да и все ваше литературоведение – бред наркомана, у которого вместо мозга сожженный нос.

- Ты это Белинскому скажи, - вступила в разговор Алнура, - литературоведение – наука, а не хрен собачий.

- Всё верно. Не хрен собачий, а бред наркомана. А Белинский умер, и слава богу.

Ада едко улыбнулась:
- Количество цветовых прилагательных в «Идиоте», конечно, намного важнее.

- Конечно.

- Вот и считай дальше свои прилагательные. И не лезь со свиным рылом в калашный ряд.

  Войникова возмущенно фыркнула. Принесли пюре с мясом и грибным соусом, Ада вооружилась вилкой и принялась медленно расправляться с блюдом, нанизывая на зубцы кусочки куриных сердец и печенок.

- Ты тоже поешь, - она продемонстрировала Войниковой вилку с фрагментом печени, - очень вкусно.

  Та процедила сквозь зубы:
- Я не трупоед.

- Мне вот интересно, - Ада, помахивая вилкой, продолжала ее подначивать, - ты при знакомстве сразу сообщаешь, что ты вегетарианка? Или через пять минут, когда терпеть уже невмоготу? Кофе с соевым молоком пьешь?

- Заткнись.

- Сразу же или через пять минут? Или через три?

  Яна рассержено стукнула по столу:
- Мы пришли говорить не об этом! Не отвлекайтесь!

   Однако любые замечания со стороны были теперь заведомо бесполезны. Ада рассмеялась в тарелку:
- Вот видишь, Яночка, тебе передается наш боевой настрой.

  Она погрузила печенку в рот и задвигала челюстями, желтоватыми зубами размалывая мясо.

- Я против эксплуатации животных, - невпопад сказала Войникова, - их непозволительно есть, непозволительно мучить, непозволительно отдавать на опыты.

- Кого же тогда использовать? – хитро улыбнулась Ада. – Людей?

- Почему бы и нет. Люди – шваль, раз позволяют себе истязать животных.

- Мизантроп! – расхохоталась Ада громче прежнего. – Циник!

  Возле тумбы с объявлениями уже никого не было – монах ушел. Ветер трепал хрупкие молодые карагачи. Тени прозрачных бокалов подрагивали ломаными красными бликами.

   Принесли пирожное, щедро посыпанное шоколадной крошкой. Поблагодарив официанта, Яна пододвинула к себе тарелку и начала есть. Теплый воздух, заползающий с улицы, горячил лица. Из дальнего угла донесся звон: расстроенный парень теперь был рассерженным и в гневе смахнул на пол стакан. Осколки сверкали на деревянном полу, там же темнело мокрое пятно, расползшееся по доскам. Утиный нос рассмеялся, будто ничего не произошло, и, кажется, стал еще веселее. Он постучал пальцем по столешнице. Расстроенный молодой человек, печально вздохнув, положил на стол деньги, которые утиный нос тут же спрятал в карман пиджака, после чего неспешно удалился в уборную.

- А каких именно людей? Может, женщин? Ты ведь ненавидишь женщин.

  На тарелке уже не осталось мяса, а картофель Аду не интересовал, поэтому она снова принялась третировать Войникову.

- У женщины должен быть полный пакет прав…

- Кроме права на аборты.

- Аборты – это грех, - прошипела Войникова, готовая кинуться на Аду, - а зарождение жизни – божий промысел.

- Желание абортировать плод – тоже божий промысел.

- Это происки дьявола.

- И госдепа! – рассмеялась Ада. – Президент Америки лично постинор раздает!

- Убийство ребенка – грех.

- Не только грех, но и статья уголовного кодекса. А чистка организма от нежелательных клеток – всего лишь медицинская операция.

  Яна смирилась с провалом и безучастно ела пирожное, вонзая ложку в густую прослойку крема. Алнура неторопливо пила вино и была такой же безучастной. Они слышали эти споры уже не в первый раз, и все сказанное было им знакомо: аргументы и убеждения сторон не менялись никогда, даже формулировки окаменели, а оппоненты злобно перекидывались ими, как невоспитанные дети.

  Ветер усилился, карагачи под его напором клонились набок. Тонкие коричневые стволы вызывали только жалость, казалось, они вот-вот хрустнут. Принесли луковые булки, Алнура брезгливо подцепила одну загнутыми ногтями, и бледная рука понесла булку к накрашенному рту.

- Почему так долго! – прокричал молодой человек, когда утиный нос наконец вернулся на свое место.

- Тихо, тихо, - улыбнулся тот, - нормально всё.

  Молодой человек вскочил, будто его ошпарили кипятком, и быстро зашагал в сторону уборной.

- Я ведь тебя насквозь вижу, - Ада угрожающе направила на Войникову вилку, три зубца тускло сверкали под светом настенных ламп, - можешь сколько угодно жалеть нерожденных детей, но я-то знаю, что тебе плевать. Пока он в утробе, ты за него воюешь, отстаиваешь его право на жизнь, отговариваешь от абортов, суешь под нос идиотские манипулятивные буклеты. Да, те картонки с трогательным историями о том, как ребенок сказал «мама, не убивай», находясь в матке. Не забываем про описание аборта от лица эмбриона, про многоточия, уменьшительно-ласкательные словечки, чтоб неопытная мать разрыдалась. Казалось бы, все можно решить – рассказывай подросткам о контрацепции. Но нет. Это грех и разврат. А потом остается только руками разводить, мол, как же так случилось, почему она беременна, что же делать. И набегают такие, как ты. «Спаси ребеночка, сохрани жизнь, дал зайку – даст и лужайку». А когда ребенка в мусорном баке находят, начинается карнавал лицемерия. «А зачем она рожала?». «А почему не сделала аборт?». Денег нет, сил нет, лужайка почему-то не появляется, лужайку почему-то надо снимать в общежитии коридорного типа. Такие истории когда-нибудь хорошо заканчиваются? Скажи честно, тебе на живых людей плевать. Пока набор клеток – отправляешь рожать, а как выплюнут в мир – так пусть вертится, как может. Лишь бы не грешил и жил в нищете – церкви нужно больше скота. Церкви и государству.

  Ада говорила не сколько насмешливо, сколько злобно. Войникова угрожающе поднялась и нависла над ней.

- Лиля, сядь, - нервной скороговоркой умоляла Яна, - Лилечка, сядь, успокойся, пожалуйста…

   Алнура, отложив булку, заинтересованно следила за развитием событий.

- Что? – косо усмехнулась Ада, покачав вилкой. – В больное место попала?

- Лилечка, прошу тебя, успокойся…

- Врежь ей, Ада.

- Гашиш последние мозги выел, да? Скурилась, нарколыга? – разгневанная Войникова будто выплевывала слова. – Не смей ухмыляться мне в лицо! Не ухмыляйся!

- Ха-ха!

- Прекрати смеяться, пискунок золотушный! – Войникова почти кричала и начала привлекать внимание молодого человека, сидящего в углу. Утиный нос до сих пор был один, он поминутно оглядывался на дверь уборной и ужасно нервничал. Крики Войниковой заставили его нервничать еще сильнее.

- Ты ее в обрыве развратила, нехристь! – продолжала она вопить. – Бессовестная! Когда ты умрешь, на твоей могиле вырастет лопух!

- Ха-ха-ха!

  Ада утробно смеялась, широко распахнув челюсти. Наверное, утиный нос мог бы стать свидетелем безобразной драки, но Яна, кинув на салфетку деньги, выдавила Войникову из-за стола и потащила ее к выходу.

- Запомни этот день! – кричала через плечо Войникова. – Ты пожалеешь, ты об этом пожалеешь! Я не шучу!

  Яна толкнула ее в спину, и они скрылись в пестром городском сумраке. Алнура расслаблено запрокинула голову и сказал с утвердительной интонацией, будто размышляя вслух:
- Когда же вы помиритесь…

- Никогда, - довольно отрезала Ада.

Через витраж было видно, как Войникова все же начала драться, но уже с Яной. Они толкали друг друга на несчастные карагачи. Фигуры дерущихся размыто дрожали в вишнево-розовом стекле.

  Ада повторила:
- Никогда.

- Вот и отлично, - Алнура улыбнулась, придвинула к себе тарелку с остатками пирожного и вонзила в жирный крем ложку.

  Ближе к полуночи они вышли под мягкое разноцветье городских фонарей и растворились в темно-синей тьме ближайшего сквера. Чуть позже из кафе торопливо вышел, почти выбежал, утиный нос. Он бесконечно поправлял пиджак, силясь выглядеть беспечно, приглаживал рукой волосы, пытался улыбаться, но ни тело, ни лицо не желали его слушаться. Он несколько минут постоял в желтом круге фонарного света и наконец, в очередной раз потерев нос, побежал в тот же сквер, где чуть раньше скрылись Ада с Алнурой.

  Товарищ утиного носа из кафе не ушел: его вынесли на носилках скорой помощи. Моргающая зеленым вывеска освещала его выпученные глаза, дергающиеся в судорогах руки и искривленные губы, покрытые пенящейся слюной. Он бессвязно орал, а в его широких зрачках отражалось звездное небо.



11



Из дневника коменданта Р. Фрагмент 6



Я не оправдал доверия герра Кноппа, и теперь часть вины лежала на нем. Он не мог знать, что должность коменданта в женском концлагере будет для меня тем же, что кувшин сметаны для кота, однако тоже оказался виноват, потому что не углядел. И виноват не перед кем-то, а перед герром А., что значит вину и перед герром Г.

  Казалось бы, в этой точке и должна была завершиться моя причудливая жизнь, однако фортуна благоволила мне. Хотя дело скорее в моих заслугах, чем в фортуне, но все же.

- У тебя есть два варианта, - сказал Кнопп в личном разговоре, - там уже знают про твое превышение воинского долга, однако на бумаге пока ничего нет. И не будет, если выберешь хороший вариант.

  Я вопросительно посмотрел на него.

- Или тебя будут судить, или переведут в другой лагерь. С пометкой в личном деле.

- Какой еще пометкой? – насторожился я.

- Садоэротические отклонения. Поверь мне, Артур, характеристика скверная, но все же меньшее из зол.

  Нужно ли говорить, что я быстро согласился? Так избежал судьбы несчастного герра К., так я попал в Заксенхаузен.

- И требование от меня, - сухо прибавил герр Кнопп, когда я уже подходил к дверям, - застрели эту девку. Сегодня же. Все равно скоро помрет.

- Сделаю, - кивнул я и наконец покинул его кабинет.

  Я так и не понял, чего добивался Кнопп, отдавая мне этот приказ: то ли он считал, что мы влюблены друг в друга, а ее смерть меня проучит, то ли разрешил таким образом повеселиться напоследок. Так или иначе, как только Кнопп приказал убить Фриду, ее можно было вычеркивать из списка живых. Ведь кто я такой, чтобы перечить Кноппу?

  Судьба Фриды Зауэр была решена.

  В тот день Шёнеберг снова привел ее в крематорский двор, и ничто в его лице и повадках не выдавало моего намерения. Он даже не выглядел веселее, чем обычно, а Фрида была такой же затравленной и напуганной, как и всегда. Когда Шёнеберг поставил ее передо мной, Фрида как-то отрывисто и громко стукнула одним ботинком о другой. С похожим звуком за моей спиной могла бы закрыться дверь камеры, но – благодаря сегодняшнему – не закроется.

   Мы с ней остались одни. Ветер ласково ворошил ее коротко остриженные волосы с едва заметной серебристой проседью, размокшая земля пахла дождем. Большое солнце висело над Лихтенбургом, было слышно, как кто-то из работников смеется в помещении с печами.

Я вытащил из кобуры люгер и выстрелил Фриде в лоб.

Через час я вернулся в дом и застал Шёнеберга, который уже был готов уходить. Он стоял у зеркала и поправлял мундир. Играл «Полет валькирий».

- Как Марта?

- В хорошем настроении, герр комендант, - Шёнеберг тер влажным платком небольшое пятно на обшлаге кителя.

- Я приказал ее сжечь, - зачем-то сообщил я ему.

- Это правильно, герр комендант, - ответил Шёнеберг. А что еще он мог ответить?

  Под воротником его форменной рубашки виднелся налившийся темно-вишневым синяк – след злобного поцелуя Марты, свидетельство ее высокого статуса и подневольности Шёнеберга. Из открытого окна пахло шиповником, мелкие красные ягоды горели в густой зелени сморщенного куста.

  Я вспомнил, как Фрида упала, словно срезанный серпом колос, упала прямо в вязкие лужи, прямо в мокрую, хлюпающую грязь. Кровь текла из головы в мутную воду, а блестящая черная жижа затекала в открывшийся за миг до смерти рот. Густые брызги попали на неподвижный, широко распахнутый глаз.

  Когда Фриду тащили в крематорий по чавкающей грязи, ее халат расстегнулся, и бледное солнце осветило серую от синяков левую грудь, наверняка уже гниющую изнутри. Тащили боком, поэтому грудь, показавшись, сразу же исчезла в мутной грязи. Один ботинок слетел, и грязная, стертая до крови нога прочерчивала в черной жиже длинную борозду, которая нехотя заполнялась водой.

  Фриду сожгли не сразу. Она долго лежала в крематории - там, где я ее впервые изнасиловал.



12



  Ада размазалась по креслу, сильно заваливаясь на бок. Её голова расслаблено свисала, а руки белели на потертых подлокотниках. Время от времени Ада с недоумением, которое каждый раз было искренним, будто она не помнила, что было минуту назад, ощупывала свои руки, то ли пытаясь определить их положение в пространстве, то ли силясь понять, какого они цвета и размера и руки ли это вообще. Глаза тускло блестели за желтыми стеклами круглых очков, а на подоконнике лежал зиплок с ополовиненной таблеткой.

   Ада, решив оставить в покое руки, перевела удивленный взгляд на приоткрытый ящик стола и чертыхнулась – оттуда выглядывало землистое, опухшее лицо, которое показалось лишь на секунду и исчезло сразу же, как только Ада сфокусировала на нем взгляд.

  Она зажмурилась, чтоб проверить свою догадку, и действительно – лицо снова высунулось, вывалив ребристый язык, однако скрылось, когда Ада попыталась его рассмотреть.

- Сволочь, - нервно прошептала Ада, - не прячься.

  Она не видела его, но знала, что лицо скорбно покачало головой, как бы жалуясь на что-то.

- Ты кто? – спросила Ада, и этот вопрос был вполне логичен.

- Так, - лицо зашлепало языком по белым губам, - неприкаянная душа.

- И тебя это тяготит?

  Лицо поднялось выше, и стало ясно, что у него есть еще и шея – разбухшая, с порванной в некоторых местах кожей, больше похожая на разваренную сосиску, чем на шею.

- Я привык. Тоже ведь существование, гораздо лучше пустоты.

- И что ты тут делаешь? – продолжала Ада, не поднимая век, потому что знала, что лицо тут же исчезнет. А такого спокойного собеседника ей терять не хотелось.

- Сегодня я проводник. Тебя надо кое-куда отвести, это очень важно.

  Ада насторожилась:
- Куда это меня надо отвести? Я никуда не пойду, в городе небезопасно. Это город мертвого огня, город пепла, страна демонов.

  Лицо рассмеялось, заклокотав распухшим горлом и закатив массивные стеклянные глаза, двумя полусферами выглядывающие в мир.

- Прекрати издавать эти звуки! – прикрикнула Ада, однако лицо не послушалось и продолжило клокотать.

- Ну все, мне надоело, - Ада раскрыла глаза, чтоб избавиться от него, однако смеющееся лицо не исчезло полностью, и с каждой секундой его смех все больше и больше терялся в нарастающем звоне капель, разбивающихся о камни, пока наконец не исчез совсем, уступив место оглушающему каменному звону.

- Я же сказала, что никуда не пойду! – паниковала Ада, вцепившись в кресло и совсем не желая нырять в серый водоворот, возникший прямо перед ней и теперь затягивающий ее в свое зыбкое, пыльное нутро.

- Надо, - сказало невидимое лицо, и Аду оторвало от кресла. Её сжала холодная, воющая пустота, от звона капель закладывало уши, и она зажала их руками, чтоб хоть как-то облегчить себе путешествие.

  Серая волокнистая тьма медленно рассеивалась, открывая взору застывший мертвый пейзаж, и Ада наконец ощутила под ногами твердую почву. Ноги, облаченные в черные галифе, обутые в начищенные сапоги, упирались в замерзшую землю, поросшую колючим бурьяном, усеянную стылыми угловатыми камнями, которые белели на черном полотне земли мелкими гнойниками. Над землей мутнел низкий купол неба – болотно-зеленый, с бледной точкой солнца за тинистыми облаками, за багровыми потеками дыма.

  В центре этого дождя высилась морщинистая, обожженная дочерна крепость. К распахнутым воротам вела узкая дорога, залитая свинцово-серыми лужами. Шагая по ним, Ада ясно ощущала фуражку на голове. Очки пропали во время перемещения и больше не давили на переносицу.

 Чем ближе подходила Ада, тем отчетливее видела высокую фигуру, которая поджидала ее возле ворот, помахивая рукой и как бы напоминая, что ждет он именно ее и что дело у него очень важное.

  Сапоги хрустели, приближая Аду к воротам. Увидев ожидающего, она настороженно застыла. Из ворота нацистского мундира с черными квадратами петлиц торчала огромная собачья  голова – настолько угловатая, что формой напоминала скорее покосившийся деревянный ящик, нежели собачью голову. Длинная серая шерсть была грязна и висела тонкими плесневелыми сосульками, будто жухлая хвоя.

- Добрый день, герр комендант, - пролаяла голова знакомым голосом.

- Здравствуй, Шёнеберг, - задумчиво произнесла Ада, - что случилось? Зачем меня вызвали?

- Герр Кнопп здесь. Он в вашем кабинете, я отведу вас.

- Не стоит, - отказалась Ада, - я пока еще могу найти свой кабинет самостоятельно.

- Понял вас, - отрывисто кивнул Шёнеберг и устремил взгляд на блеклое солнце, подставляя морду его холодному свету.

  Ада вошла в морозный сумрак арки. Далеко впереди лежала серая плоскость плаца, которая с каждым шагом приближалась. Ступив на плац, Ада остановилась.

- Я скучала, дорогой, - услышала она за спиной и обернулась. У каменной стены, сложив руки в умилении, стояла женщина с пшенично-золотистыми волосами на обеих головах: миловидной женской и получеловечьей-полупаучьей.

- Я тоже, Марта, - скупо улыбнулась Ада, - но меня ждут дела.

- Хоть поздоровайся со мной, - хрипло рассмеялась гротескная голова.

- И тебе, Ильза, тоже не хворать, - пробормотала Ада, с легкой брезгливостью глядя на движущиеся жвала, черный хитиновый лоб, перечеркнутый алой свастикой, и голубые пузырьки глаз.

- Говоришь, у тебя здесь дела? – допытывалась Ильза. – Какие? Я думала, здесь уже лет семьдесят ничего не происходит.

- Не твое дело.

- Если будешь так говорить со мной, то я опять начнут третировать твою жену.
 
  За спиной женщины распрямились ломаные дуги черных лап и угрожающе повисли в воздухе.

- Не будешь, - уверенно сказала Ада.

- Ну и черт с тобой, - прохрипела Ильза, поправив слегка растрепанную прическу Марты, - не очень-то и хотелось с тобой разговаривать.

 Уперев кончики лап в землю, тело быстро засеменило по плацу. Ноги тела висели в воздухе, а подол платья колыхался на бегу. Когда полупаучье тело женщины скрылось за узкой дверью, ведущей в подвал, Ада облегченно вздохнула.

- Папа, покатай меня! – крикнул сверху звонкоголосый ребенок. – Покатай!

  Ада подняла голову: из распахнутого окна складского помещения выглядывала Цецилия. Вокруг ее шеи болтался кишечник – склизкий и небрежно намотанный. Ветер шуршал изорванными занавесками, из окна на весь плац несло нафталином. 

  Ада развела руками:
- Позже, доченька. Папа занят.

  Цецилия звонко хохотнула, в конце сорвавшись на истерический визг, и, хлопнув окном, исчезла в темноте.

«Надо идти, - подумала Ада, - дела не ждут»

  Длинные узкие коридоры, измазанные серым прахом, пропахшие гарью, долго вели Аду к деревянной двери, покрытой глубокими царапинами. Ада взялась за ручку, дернула дверь и увидела Сергея Михайловича. Он задумчиво постукивал пальцами по своей фуражке, лежащей перед ним на столе.

- Что случилось, Кнопп? И почему вы сидите в моем кресле?

- Долго вы шли, Артур, - Сергей Михайлович недовольно посмотрел на Аду, - впрочем, быстрее, чем в первый раз.

  Их первая встреча с момента перерождения прошла крайне скверно: Ада, запаниковав, убежала в пустынное, неплодородное поле, где быстро наткнулась на конец земли и прозрачную стену купола. Обратно в крепость Ада прибежала, паникуя еще больше, казалось, она не вынесет этого ужаса. Сергей Михайлович старательно рассказывал ей ее прежнюю биографию, а Ада орала на весь плац, что дилер – человек крайне гнилой и лживый, что это не лизер, а доб и что в гробу она видела такие трипы.

   Когда Ада вернулась домой, она твердо пообещала себе больше ничего у этого дилера не покупать и, наверное, успокоилась бы, дождавшись, пока впечатления потускнеют, но любопытство толкнуло поискать рассказанную Сергеем Михайловичем биографию. Ада неделю ходила сама не своя, и когда она в очередной раз плавно перешла от вопросов про Анну Зегерс к вопросам про нацистские преступления, Сергей Михайлович спросил:
- Ты проверяешь, правда ли то, что я сказал тебе в Лихтенбурге?

  Это, конечно же, развеяло последние сомнения. Оставалось или испытывать чувство вины, всю оставшуюся жизнь, или спокойно принять произошедшее. Ада выбрала второе.

  Сергей Михайлович надел фуражку и пошел к двери:
- Пойдем. Надо показать тебе кое-что важное.

  Ада шла за ним и, увидев за углом крематория знакомую бочку, понял, что именно хотел показать ей Сергей Михайлович. В размокшей земле зияла свежевырытая могила с мокрыми, осыпающимися стенками, в которых виднелись пожелтевшие от времени кости. На дне могилы, присыпанная серым пеплом, лежала Алнура в рваном полосатом халате и одном ботинке. Груди с проколотыми сосками почернели и набухли от побоев, в открытом рту виднелась земля, а остекленевшие глаза смотрели в багрово-болотное небо.

- Пообщайся с ней, - сказал Сергей Михайлович, - так надо.

- Как именно, Кнопп?

- Как хочешь. На твое усмотрение.

   Руководствуясь одним только наитием, Ада подошла к краю могилы и шагнула вниз, обрушив на дно рыхлые комья земли. Сергей Михайлович лишь усмехнулся и отвернулся, чтоб не мешать.

- Фрида… - с нежным трепетом прошептала Ада. – Фрида, моя Фрида…

  Она легла рядом с трупом и, прижавшись к нему, обняла его, измазав униформу пеплом и грязью. Ада с тоской гладила мертвую Алнуру по лицу, целовала ее распахнутые глаза, перебирала пальцами ее длинные темные волосы.

- Фрида, моя Фрида…

Она всем сердцем любила мертвую Алнуру, всем сердцем любила ее холодное тело, укутанное в полосатый халат, и если бы Ада была голодной собакой, заставшей гражданскую войну и всеобщий голодомор, то для пропитания она выбрала бы тело Алнуры.

   Ада почувствовала, как вытягивается ее челюсть, как лезут из десен новые, звериные зубы, и сочувственно лизнула щеку трупа холодным языком. Вхолостую клацнув зубами, она впилась ими в тело Алнуры, туда, где натягивала кожу левая ключица. Медный, солоноватый привкус заполнил рот, сырое мясо застревало между зубами и трудно жевалось. Сунувшись мокрым носом под прелую ткань халата, туда, где чернела взбухшая грудь, Ада вгрызлась зубами в мягкие ткани, из разрывов на коже заструилась застоявшаяся черная кровь, полез сероватый гной.

- Время, Артур, - раздался сверху голос Сергея Михайловича. Челюсть втянулась, Ада вытерла измазанный кровью подбородок рукавом кителя.

- Руку дайте, здесь высоко.

   Сергей Михайлович вытянул Аду из ямы:
- Теперь к проектору.

   Ада промолчала и еще раз вытерла подбородок.

   В темном, заполненном пылью зале их уже ждал трещащий проектор, который проглатывал пленочные кадры и выплевывал их на экран. Сергей Михайлович сидел в кресле, готовясь объяснять происходящее на пленке.

  Беспристрастная камера показала православное кладбище, белеющую в сумрачной дали церквушку и устремилась к скоплению обветшалых и не очень дач. Фиксируя номера домов, камера подплыла к желтоватой хибаре с шиферной крышей. Дом выглядел заброшенным, не внушал доверия и был окружен огородом, заросшим сорняками. Все это покосившимся квадратом окружал занозистый деревянный забор. Перескочив через забор, невидимый оператор плавно приблизился к окну, продемонстрировав стекло, покрытое тонким слоем пыли. Были видны настенные часы, показывающие десять часов вечера, и старая кровать с железной спинкой.

   На кровати вяло дергалась Алнура, то ли пьяная, то ли потерявшая последние силы. Нависшая над ней Войникова размашисто била ее палкой, а руки Алнуры были прикручены к спинке кровати узким ремнем.

   Ада ошарашенно раскрыла рот, повернулась к Сергею Михайловичу и попыталась задать вполне уместный вопроса – что происходит, но челюсти только безмолвно двигались.

- Войникова удерживает ее насильно, - нервно пояснил Сергей Михайлович, - подобрала ее в парке сегодня утром, ужасно пьяную, и увезла к себе на дачу. Через три дня Жумабаева будет мертва. Это все, что сообщил Айке.

- Так надо ехать туда! – вскочила Ада. – Прямо сейчас! Кнопп! Кно-опп, вы ведь должны понимать! Нам что говорили? Спасти жизнь. Так давайте спасать!

  С этими словами она, от волнения размахивая руками, побежала к двери, Сергей Михайлович едва успевал за ней:
- Артур, нужно обдумать план, нужно решить…

- Какие тут могут быть сложности? Приехать, забрать, уехать. Вот и весь план. У вас машина на ходу?

- Да, но…

- У нас еще много времени, - злобно проговорила Ада, - сейчас только восемь, мы еще успеем.

- Войникова будет там в половину десятого.

- Тем хуже для нее. Подъезжайте к моему подъезду через пять минут, я буду внизу.

- Артур…

   Она остановилась и, обернувшись, пристально посмотрела на Сергея Михайловича.

- Это наша общая ответственность, - Ада ухватила его за лацкан мундира, - и моя, и ваша. Уже больше семидесяти лет. Или вы хотите ждать еще столько же? Хотите страдать, Кнопп? Вам ведь Айке говорил прямым текстом, я сам слышал. Так что не смейте тянуть время, не ухудшайте ситуацию. Мне надоело возвращаться сюда, вам, должно быть, тоже противно. Так что через пять минут заезжаете за мной. Ясно?

- Заеду, - пообещал Сергей Михайлович, - заеду.




13



   Сосредоточенный, чрезмерно хмурый Сергей Михайлович крутил руль серой иномарки, напряженно глядя на дорогу. Ада сидела справа от него, на «месте смертника». Желтые очки совсем не закрывали глаза, потому что сползли на кончик носа. Ада до сих пор чувствовала во рту слишком интенсивный химический привкус.

- Какая-то ядреный стафф, - пожаловалась она в пустоту.

- Наконец-то мы будем свободны, - бормотал себе под нос Сергей Михайлович, - вот только все слишком просто складывается. Тут что-то не так.

- Лесбийский треугольник и похищение – слишком просто? – усмехнулась Ада и зажала сигарету в зубах. – Да и вообще – разве обстоятельства так важны? Мы, между прочим, жизнь человеку спасаем. Это не хрен собачий. Понимаю, это нельзя сравнить с количеством людей, которых мы уничтожили. Но если Айке сообщил именно это, то надо выполнять. Или вы не доверяете Айке?

- На твоем счету меньше жертв, чем у меня, а тебя выкинуло из Лихтенбурга только в начале девяностых. Почему? У меня ведь в несколько раз больше.

- Не забывайте, - щелкнула Ада зажигалкой, - что мотивы и степень жестокости тоже учитываются. Именно поэтому я был там дольше, чем вы. И я рад, что больше туда не попаду – очень уж мучительно.

   Дым наполнял салон, медленно вытекая в едва открытое окно. Алое солнце катилось за горизонт, за окном автомобиля проносилось кладбище с православными крестами на могилах – не такое большое, как то, что находилось возле дома Ады, ухоженное и в целом не производящее тягостного впечатления, какое обычно бывает от кладбищ. Солнце плавилось в медовых облаках, упругие шины шуршали по асфальту, глухо бил далекий колокол.

- Одного до сих пор не могу понять, - задумчиво начал Сергей Михайлович, - за что там Цецилия? И твоя Марта? С Ильзой все ясно. Она там за дело, страдать ей еще долго – но Марта? Еще и в таком… состоянии. Я бы понял, если б Ильзу прикрепили к Грезе, но это совсем в голове не укладывается.

- У кармы сталинские замашки, - мрачно пошутила Ада, - согласитесь, мы еще легко отделались. На фоне некоторых. Вспомните птичника или Айке – вот уж кому несладко.

- Айке до сих пор мотается по разным лагерям, - сообщил Сергей Михайлович, - и везде пишет бессмысленные циркуляры.

- А по ночам бьется в припадках от ужаса и осознания вечности, знаю. Так все бьются, но у него это, видимо, будет длиться дольше, чем у Грезе. Впрочем, он говорит только о припадках, а ведь наверняка его мучают еще как-нибудь.

- А как досталось Генриху… - покачал головой Сергей Михайлович. Ада возмущенно закатила глаза:
- Птичник получил по заслугам.

  Сергей Михайлович будто не слышал ее:
- Живет в яме с трупами, хотя терпеть их не может…

- …и блюет от их вида, - закончила за него Ада, - он и при жизни не любил смотреть на мертвецов. А теперь ему с ними века куковать.

- Послушай, Ада, а что стало с ним?

   Ада угрюмо уставилась в окно.
- Даже думать не хочу. Сложно представить, при таких-то масштабах… Кому суждено узнать, что такое вечность, так это ему. Да и черт с ним. Нашли о ком говорить.

  За окном возникла деревня и скоро исчезла, продемонстрировав покосившиеся дома, тонконогих лошадей и кучерявые скопления баранов. Солнце окончательно погасло, природу накрыла мраморно-серая темнота. По обеим сторонам дороги раскинулись луга – сочные, пахучие, густо заросшие травами. Далеко за лугами темнели ломаные горные массивы, у подножия одного из них раскинуло огромные ветви старое, ссохшееся дерево. Километры травы исчезали в темноте, преследующей автомобиль, зеленели под рассеянным светом фар…

- Лучше поверните здесь, - указала пальцем Ада, - заедем сбоку, а потом придется немного пройти пешком. Без пропуска машину не пустят.

   Серая капля автомобиля свернула на пыльную дорогу, окруженную высокими травами. Из темноты, словно зыбкие видения, выплывали кусты малины, тянущие к дороге колючие ветви с красноватыми точками ягод, нескончаемые ленты деревянных заборов и тугие сплетения бело-розового вьюна, опутавшие всё, что могло служить им опорой.

   Ада курила сигарету за сигаретой, а на лице у нее было написано легкое непонимание происходящего. Она то прищуривалась, глядя в темную даль, то в недоумении распахивала глаза. Желтые очки постоянно норовили сползти на нос, но Ада дрожащим пальцем возвращала их на место. Глаза, кажущиеся чернильными из-за широких зрачков, обшаривали взглядом окружающее пространство, и казалось, что Ада их не совсем контролирует.

- Я, конечно, понимаю, - нерешительно начал Сергей Михайлович, искоса поглядывая на нее, - что нам уже давно говорили про спасение человека, что это наш шанс избавиться от прошлого, но ведь ты…

- Знаю, знаю, - раздраженно перебила его Ада, - я нетрезвая. Но это не значит, что я начну рассматривать фракталы на кустах. В конце концов, я сегодня не ела ничего хардкорного. Просто немного флюрит.

  Сказав это, Ада нервно развалилась на сиденье, задумчиво уставившись куда-то в густую зелень. Она не успела переодеться в приличное, поэтому на колене, открывая сумраку белую кожу, зияла дырка, окаймленная джинсовой бахромой, а мятая мантия с капюшоном выглядела так, будто последние несколько дней Ада провела в притоне.

- И мажет, - скептически добавил Сергей Михайлович.

- Мажет, - нехотя согласилась Ада, - но я могу собраться, спасти Алнуру и дать Войниковой…

- Не надо, не надо. Я понял.

   Сергей Михайлович не терпел сквернословия. Он знал, что если Войникова застанет их на даче, то не избежать и сквернословия, и драки. Особенно драки. Ада и в трезвом состоянии Войникову терпеть не могла, а в состоянии опьянения – любого опьянения – была готова избить ее до черных синяков. Эту ненависть не могли сгладить ни извинения со стороны Войниковой, на которые, конечно, можно было даже не рассчитывать, ни эйфоретики, которые превращали человека в сгусток любви и восторга, ни врожденное равнодушие Ады, которое распространялось на всех. Кроме Войниковой, естественно.

«Не самый подходящий день»,  - с сомнением подумал Сергей Михайлович. Он решил развеять обстановку и поговорить о более земных вещах, нежели кармический долг, промерзший Лихтенбург и толпы переродившихся национал-социалистов. К тому же, Аду нужно было расшевелить, потому что ее начали сильно интересовать кусты.

- Почему она похитила именно Жумабаеву? Как она вообще решилась кого-то похитить?

 - Месть, - кратко объяснила Ада и замолчала, сочтя это объяснение вполне исчерпывающим.  Сергей Михайлович хмыкнул, не зная, что и сказать. Поняв, что Сергею Михайловичу нужен подробный ответ, Ада заговорила, наконец-то посмотрев на него и оставив в покое бесконечные кусты:
- Понимаете, Кнопп, она не так давно угрожала это сделать. Точнее, просто угрожала. Какие-то туманные предупреждения, которые тогда показались мне бессмысленной чепухой. А основную причину я знаю. И это не месть. Точнее, месть, но не мне. Алнуре. Войникова – та еще собственница. Она не хотела, чтоб я от нее переезжала, и до сих пор хочет, чтоб я вернулась. Другое дело, что не может сказать этого вслух – ей гордость не позволяет. Поэтому она просто дерется. Но я же вижу.

- Но при чем здесь Жумабаева?

- Я ее люблю, - вздохнула Ада, - а Войникова думает, что если Алнуры не будет, то я все осознаю и вернусь к ней. Как думаете, стоит ее просто избить или заявить в милицию?

   Сергей Михайлович с недоумением покосился на нее:
- Во-первых, подавать заявление должна Жумабаева, потому что она потерпевшая. Во-вторых, ты слишком спокойна. Ее ведь могут забить до смерти.

- Не забьют, мы успеем, - уверенно возразила Ада.

- Я понимаю, что ты обдолбалась и тебе море по колено. Но нужно быть осторожнее.

   Услышав это, Ада визгливо рассмеялась.

- С кем – с Лилей? Она, конечно, порывистая, но просчитывать наперед не умеет. Нечего ее бояться. О, остановите-ка здесь, - она указала пальцем куда-то в синюю темноту, - вот этот дом.

   Дом и правда был тот самый – невзрачный, с грязно-желтыми стенами и округлым окошком на чердаке. Возле ворот, на которых висел тяжелый замок, торчали из земли лохматые кусты бузины, напоминавшие набухшие комья ваты. Видно было, что за участком давно не следят, потому что там, где раньше были грядки, теперь высились сорняки, расползшиеся по всему огороду.

- Артур, я старый человек, - сказал Сергей Михайлович, выбираясь из машины, - я не смогу перелезть через забор.

- Никто вас и не просит, - Ада бросила на землю окурок и затушила его, шаркнув истертым ботинком.

- Нам нужно сломать забор, - не унимался Сергей Михайлович, но Ада ничего не ответила и подошла к воротам. Вдруг она то ли упала, то ли пригнулась, исчезнув в ветках малины. Сергей Михайлович, проклиная Аду, ее образ жизни и сложившиеся обстоятельства, побежал к ней, что поднять ее и привести в приемлемое состояние. Этого не понадобилось – Ада встала сама, продемонстрировав ему что-то мелкое и тусклое.

- Запасной ключ, - объяснила она, не отрывая от ключа глаз. Вероятно, вместо тусклого блеска она видела мерцающие искры, окутанные дрожащей аурой.

   Придя в себя, Ада принялась орудовать ключом, причем, довольно уверенно, и Сергею Михайловичу оставалось лишь ждать, пока она управится. Калитка поддалась быстро, а вот с дверью домика пришлось повозиться – замок ходил ходуном и чуть ли не грохотал.

- Тише, - прошипел Сергей Михайлович.

- Я стараюсь, - огрызнулась Ада, - и вообще, Кнопп…

   Сергей Михайлович так и не узнал, что она хотела сказать, потому что замок наконец поддался. Толкнув тяжелую дверь и произведя еще больший грохот, Ада шагнула в дом. Из разбитого окна комнатки, которая служила кухней, свисали ветки бузины, расстилаясь по синей клеенке стола. В доме давно не убирались: пол скрипел, а в щелях между досками желтели прошлогодние листья, перемешанные с грязью.

  Еще одна дверь, на которой, к счастью, не было замка, вела в комнатку с кроватью – уже не такую узкую. И если кухню освещал лунный свет, проникающий через запылившиеся стекла, бледными потеками стекающий по стенам, то спальню заполнял кромешный мрак. Можно было учуять лишь запах спиртного, да и тот был не очень заметным.

- Вы чувствуете этот запах, Кнопп? – спросила Ада. Ее лицо было неприлично радостным, а губы расползлись в улыбке.

- Запах водки?

- Запах нашей свободы, - Ада улыбнулась еще шире. Сергей Михайлович с укором смотрел в ее ненормальные глаза:
- Артур… Почему ты такой легкомысленный? В самый ответственный момент.

- Это я-то легкомысленный? – брезгливо спросила Ада. – У вас, например, есть фонарь?

- При чем здесь фонарь? – искренне не понимал Сергей Михайлович.

- Вы скажите: есть или нет?

   Сергей Михайлович развел руками:
- Нет у меня фонаря.

- А у меня есть, - угрожающе прошептала Ада, и луч яркого света кругом упал на деревянный пол спальни.

- Серьезно, Кнопп? Мы едем спасать человека, более того, едем ночью. За город. И вы не взяли фонарь?

- Ты носишь с собой фонарь, потому что наркоман. Как можно было докатиться до такого? Ты был офицером…

   Сергей Михайлович тяжело вздохнул. Артур и в прошлой жизни был невыносим. Чего стоили хотя бы его развлечения с сектантками? А стоили они многого: Кноппу, когда он был в чем-то виноват, припоминали ненормального Артура, за которого он поручился, а Артура больше никогда не отправляли служить в женские лагеря.

- Не выпендривайся, Р., - процедил Сергей Михайлович сквозь зубы, - если ты и на этот раз все испортишь, я тебе этого не прощу. Сначала втянул меня в свои эротические забавы, а теперь…

- Вообще-то я вас… - начала возражать Ада, но вовремя заметила его злобный взгляд. – Ладно, ладно, я молчу. Забираем Фриду и уходим. С чистой совестью.

   Луч фонаря скользил по комнате, выхватывая из темноты, то грязные вилки на тумбочке, которые не мыли уже несколько лет, то ворох старой, никому не нужной одежды, то аляповатые и оттого неуместные здесь настенные часы в виде бабочки.

  Сергей Михайлович не знал, каким сейчас видела мир Ада, но его радовало хотя бы то, что она ориентируется в пространстве. Сейчас важно было уйти или, если дела пойдут плохо, убежать в нужном направлении. Убежать с бесчувственным телом на руках, что казалось Сергею Михайловичу не таким уж легким, потому что одно тело, бесчувственное лишь наполовину, у него уже было.

«Чертов Айке, - думал он про себя, пока круг света полз по стенам, - чертов Артур, чертовы наркоманы…»

- Donnerwetter! – раздался в темноте сдавленный голос Ады, когда луч света переполз сначала на решетчатую спинку кровати, а потом на женские ноги. Сине-серая вертикаль подола, разорванный лиф платья, азиатское лицо с разбитым носом… Кровь уже засохла и под ярким светом фонаря казалась черной, словно смола.

   Войникова от души постаралась: синяки были везде. Они крупными созвездиями покрывали ноги, лицо, даже шею и грудь… Избежали такой участи лишь руки – и то потому что они были привязаны к спинке кровати какой-то старой бечевкой. Вероятно, бить по рукам Войниковой было неудобно.

   Сергей Михайлович, не обращая внимания на то, что Ада застыла на месте, подошел к Алнуре и первым делом проверил пульс.

- Живая, - вынес он свой вердикт и, принюхавшись, добавил, - пьяная. Просто спит.
 
- Развязывайте, - нервно сказала Ада, - развязывайте ее, Кнопп.

   Помня про неуместную хвастливость Ады, Сергей Михайлович вынул из кармана рубашки нож-бабочку и молча, но с видимым удовольствием продемонстрировал ей. Нож сверкнул на свету, вспыхнув в руке Сергея Михайловича. Он улыбался старой, кнопповской улыбкой – вежливой, но все же недоброй.

- Кнопп! – не выдержала Ада. – Что вы тянете! Режьте быстрее!

   Комната была залита темнотой, а в круге света сияли лишь ухмыляющийся Сергей Михайлович с ножом и руки спящей Алнуры, привязанные к кровати. Ада видела на полу синие полосы лунного света, крохи которого пробивались сюда из кухни, протекая сквозь дверной проем. А Сергей Михайлович продолжал улыбаться.

- Не устраивайте театр, Кнопп! – выкрикнула Ада, по старой привычке направив на него фонарь, словно пистолет.

- Какой еще Кнопп? – раздался у нее за спиной голос. – Что за Кнопп?!

   Оборачиваться Аде не хотелось. Хотя надобности не было: этот хрипловатый голос она узнала бы при любых обстоятельствах. Однако получить удар в спину не хотелось, так что Ада резко обернулась, лишив Сергея Михайловича света. Она надеялась, что Сергей Михайлович сможет перерезать веревку на ощупь.

   Войникова стояла в дверях, широко расставив ноги и явно не желая выпускать их наружу. Лунный свет освещал половину ее лица, в то время как другая половина смутно бледнела во мраке. В руке Войникова сжимала ржавый затупившийся секатор, который уже вряд ли на что-то годился. Но получить колото-резаное даже таким инструментом Аде все же не хотелось.

  Войникова не выглядела, как человек, которого стоило бояться. Нахмуренные брови не могли скрыть испуганный взгляд, как Войникова ни пыталась произвести угрожающее впечатление.

- Айке говорил, что ее здесь нет, - сказала Ада, не отводя взгляда от Войниковой.

- Айке… мог немного ошибиться, - сухо ответил Сергей Михайлович. Видимо, он расправлялся с веревками.

- Какой Айке? Какой Кнопп? – снова прокричала Войникова, которая явно не ожидала увидеть их здесь. Ее сбивало с толку их внезапное появление, их странные разговоры. Да и Ада не казалась адекватной. Войникова не могла рассмотреть, что делает Сергей Михайлович. Он вообще был самым последним человеком, которого она ожидала здесь увидеть.

  Для нее было загадкой, как Ада вообще догадалась сюда приехать. И почему она привезла с собой не сомнительных наркоманов, которыми наверняка были ее друзья, а Сергея Михайловича? Паззл вдруг сложился, и Войниковой всё стало ясно.

- Ты и с ним спишь, да? – она взмахнула секатором, не решаясь приблизиться к фонарю, за которым смутно виднелись очертания Ады. – Нужно было сразу догадаться, что он извращенец! И жена, и любовница, и ты…

- Заткнись, иначе я тебе вмажу! – не выдержала Ада.

- Себе вмажь, нарколыга! – взревела Войникова и бросилась вперед.

   Но напасть она не успела: ее ослепил свет фонаря, направленный прямо в глаза.

   Кто-то, тяжело дыша, пробежал мимо, а затем, когда погас свет, выбежала и Ада, оставив Войникову, глаза которой не успели привыкнуть к темноте, в одиночестве.

   Выйдя из дома, она увидела Сергея Михайловича, который укладывал Алнуру на заднее сиденье, и Аду, бегущую по ковру из сорняков. Ветер трепал ее спутанные волосы, а в желтых очках отражался бледный шар луны.

***

  За окнами снова мелькали кусты, вспыхивающие во тьме зеленым, и бесконечные однообразные заборы. Войникова, в нерешительном испуге замершая у порога дачного домика, осталась позади. Она продолжала сжимать в руке секатор, но не могла двинуться с места, видимо, боясь ухудшать ситуацию, которая и так могла закончиться судебным разбирательством.

  Алнура спала на заднем сиденье, укрытая пледом, который обнаружился в машине. Просыпаться она явно не собиралась. Скорее всего, о спасении она узнает только утром.

  Сергей Михайлович, объявив, что он должен поспать, свернул с шоссе и припарковался у кладбища, мимо которого они проезжали вечером. Сейчас Сергей Михайлович дремал, сложив руки на коленях и положив голову на руль.

   Ада заснуть не могла. Опустив стекло, она курила, стряхивая пепел в густую траву. Пепел, серыми хлопьями кружась в воздухе, падал и исчезал в тугих переплетениях зеленых стеблей. Синяя тьма легла на неровные ряды могил, покосившиеся деревянные кресты и черно-белые березы, росшие на кладбищенских аллеях. Над горизонтом возвышался черный хребет гор, и где-то там, у каменистого подножья горел костер – одинокий трепещущий цветок. За кладбищем белела узкая, вытянутая вверх церквушка, которая возвышалась над сине-зеленым пейзажем, словно форпост.

   Темная зелень травы сливалась с яркой синевой ночного неба, а теплый ночной воздух пронизывали золотистые искры, окруженные ореолом мягкого света. Все они застыли в воздухе, словно тот вдруг загустел. Среди них попадались и мелкие искорки, больше напоминающие светлячков, и довольно большие шары, похожие на фонари. Мягкий трепещущий свет превратил ночную тьму в вечерние сумерки, и теперь Ада могла разглядеть полупрозрачные тени, которые танцевали среди могил и густой травы.

   Глухой звон церковных колоколов затерялся в вихре звуков, которые наполнили мир. Тихо звякали маленькие серебряные колокольчики, протяжно свистела флейта, а тот, кто играл на ней, пока скрывался в пастельной темноте.

  Среди покосившихся крестов бродил Айке, который всю жизнь, как и любой солдат, встречался со смертью лицом к лицу, но последнего свидания выдержать не смог. Из-за желтого света его мясистое лицо казалось размытым. Неловко переступал ногами Гиммлер, заплутав в высокой траве. Он явно не понимал, что забыл в этих безграничных восточных полях, где светилась даже тьма.

   Между березами, чьи темно-зеленые листья покачивались от несуществующего ветра, тускло мерцал силуэт Ирмы Грезе, одетой в закрытое платье, обутой в тяжелые сапоги. Она была спокойна и даже равнодушна – как и всегда. Женский силуэт с двумя головами и паучьими лапами, которые веером повисли за спиной, кружился в танце, размешивая руками и лапами густой сумеречный воздух, наполненный золотистыми искрами. Вокруг силуэта вприпрыжку бегала Цецилия. Она звонко смеялась, придерживая обеими руками соломенную шляпу.

   Шёнебрег с собачьей головой стоял, прислонившись к березе, и курил, словно и не было семидесяти с лишним лет, словно он до сих пор служил в Лихтенбурге. Дым вырывался из пасти, а шерсть на морде приобрела восковой оттенок.

   А в самой глубине кладбища виднелся сутуловатый мужчина, похожий на старика, с прилизанными волосами и черной щеточкой усов. У губ он держал коричневую флейту, которая прежде была чьей-то берцовой костью, а трясущиеся пальцы бегали по узорчатым клапанам.