М. М. Кириллов Города и веси. 2ой Сборник повестей

Михаил Кириллов
М.М. КИРИЛЛОВ



ГОРОДА И ВЕСИ

ВЫПУСК   ВТОРОЙ


Сборник повестей, рассказов и очерков


Саратов 2016г.












 

       







Первый такой сборник был опубликован в мае 2016 г., данный,
второй, Сборник – продолжение первого.  Города России живут и сейчас в силу той мощной созидательной инерции, которую им придала в советское время власть трудящихся. В целом, на их примере возникает образ Союза Советских Социалистических Республик, каким мы его помним. Этой памяти и служит предлагаемая читателю книга. А читатель – это тот, кто не разучился помнить, видеть и сравнивать.
         Автор – доктор медицинских наук, профессор, полковник медицинской службы, Заслуженный врач России, писатель.
       Издание художественно-публицистическое

Оглавление
Тверская осень………………………………………….
Лефортово………………………………………………
Калининград–форпост страны………………………
Деревня Лопотень………………………………………
На Оке…………………………………………………….
Мещера……………………………………………………
Белорусские города……………………………………..
Загорск (Сергиев Посад)……………………………….
Город Бологое……………………………………………
Челябинск………………………………………………...
Иркутск……………………………………………………
Ташкент……………………………………………………
Киев…………………………………………………………
Тёплые воды Грузии………………………………………
Балаково……………………………………………………
Беково……………………………………………………….
Красный Кут……………………………………………….
Татищево……………………………………………………
Советск……………………………………………………..
Послесловие………………………………………………..      

ТВЕРСКАЯ ОСЕНЬ
     Телега скрипела и медленно ползла по дороге. Интересно было смотреть,  как вода выплёскивается из-под колёс в колею.  Я, мама, отец и мой братик Саша двух лет ехали от железнодорожной станции в деревню на отдых. Было это где-то в Калининской (Тверской) области, ранней осенью 1937-го года. Мне было тогда около 5 лет.  А дом наш оставался в Москве, в Лефортово.
      Вскоре показалась деревня: всего-то 3-4 дома. Она стояла на пригорке. Внизу, за кустами, виднелась речка. Остановились у высокого крыльца дома. Меня сняли с телеги. Передо мной возвышался высокий бревенчатый дом почему-то на сваях. Брёвна были тёмные от дождя. Лошадь с телегой отвели вглубь двора и распрягли. Она пила воду из ведра и жевала сено. Всё это я видел впервые. Вокруг стояла тишина, какой в городе никогда не было. В доме тоже было тихо. Окна были меньше  городских окон, к которым я привык, и в избе было темно.  Горела керосиновая лампа. В то время электричества в деревнях ещё не было. Топилась печка. Смотреть, как огонь лижет и сжигает поленья, было очень интересно. Хозяева (друзья моих родителей), к которым мы приехали на отдых, угостили меня парным молоком и разрешили залезть на печку. Там было тепло и я, утом00ившись в дороге, быстро заснул.  Накормили и Сашу. Он не слезал с маминых рук. Отец за столом негромко разговаривал с хозяином.
       Проснувшись, я спустился во двор и отправился 0гулять. В глубине двора по-прежнему стояла лошадь. У сарая высилась большая поленница дров, заготовленная на зиму. В сарае стояла корова.  Сразу за воротами шла дорога, ещё мокрая после дождя. Низко весели тёмные облака. Трава была скошена и убрана в стожки. Людей не было. Мне казалось, что я на краю Земли. В городе я всегда был среди детей. Рядом с нашим домом шумели трамваи и автомобили. По утрам гудели заводские гудки. По радио звучала музыка и привычной была громкая речь взрослых людей. А здесь всё как будто умерло.
      Поодаль стоял ещё один дом, тоже на сваях, но и в нём никого не было видно. Ближе к реке виднелись как будто вросшие в землю ветхие низкие хозяйственные постройки и заборы. Речка, такая же чёрная, как небо, неслышно текла куда-то за деревню. Безлюдье. Скорее всего, это была не деревня, а хутор. Да и что я тогда в этом понимал. Но тоску и какую-то безысходность запомнил. Побродив в одиночестве по дороге и вокруг дома, я подошёл к лошади, стоявшей во дворе. Лошадь была большой, сильной и красивой. Белая, а грива и хвост – рыжие.  Прежде я никогда не видел лошадей, да ещё так близко, разве что на картинках в книжках. Конечно, то были лошади Ворошилова и Будённого – командиров Красной армии. Наших любимых командиров-героев.
      Лошадь стояла спокойно, понуро опустив голову. Может быть, она спала. Меня привлёк её большой хвост. Я подошёл поближе. Хвост свисал почти до копыт. В волосах его запутались колючки и листья. Когда лошадь переминалась с ноги на ногу, хвост её слегка вздрагивал и раскачивался. Наблюдать за этой картиной было любопытно. Я погладил хвост. Волоски были жёсткие, и схватить их моими маленькими пальчиками не получалось. Тогда я стал дёргать их снизу. Дёрнул несколько раз. Лошадь не реагировала. Видно, ей не было больно.
      В это время я услышал, как на крыльце вскрикнула мама. Вскрикнула и молча побежала по ступенькам вниз. Бегом пересекла двор, схватила меня и оттащила от лошади. Она так испугалась, что поначалу не могла говорить. Я, конечно, не понимал, что случилось.  Лишь когда мы оказались в избе, она, прижимая меня к себе, немного поплакала, но меня не ругала. Она вообще меня никогда не ругала, а только разговаривала. Успокоившись, она объяснила мне, что лошадь могла меня лягнуть копытом и убить.  Я лошадь  дразнил, а она же не знала, кто стоит у неё за хвостом. Лошадь ведь не человек. Долго мы сидели тогда, обнявшись с мамочкой. На улице уже стемнело, а мы всё сидели и сидели.
      Мама неожиданно вспомнила, как, ещё в конце 20-х годов, находясь на студенческой стажировке на Урале, в городе Ирбите, пережила подобное же происшествие в детском доме. Она тогда училась в Педагогическом институте имени А.И.Герцена в Ленинграде на дошкольном факультете.
     Она рассказала мне, что, зайдя как-то в спальную комнату девочек, она увидела в проёме открытого окна (а это был  третий этаж дома) стоявшую безо всякой опоры малышку в одном платьице. Перед подоконником стоял стул, по которому девочка и забралась к окну. Увидев это, мама, по её словам, онемела и не могла голосом остановить ребёнка, перехватило горло. Она пробежала комнату и, поскольку руки её тоже не слушались,  схватила девочку зубами за подол платьица и  стащила её к себе на руки. Она пояснила мне:  за маленькими детьми нужно смотреть, не ухаживать, а буквально ходить рядом. К тому времени прошли уже несколько лет, но мама рассказывала мне об этом с таким волнением, словно это было только вчера.
       Конечно, я проникся её тревогой и заботой обо мне и потом так близко к лошади уже не подходил. И всё-таки,  лошадь была очень красивой. Позже я мечтал иметь своего собственного жеребёнка и даже рисовал его в своём альбоме.
         Что я тогда знал о своей маме? Почти ничего. Просто мы были с ней одно целое. Так было и всю последующую жизнь. Мама есть мама. А тогда ей было всего 30 лет (а отцу – 33). Перед самой войной у нас родился ещё один братик – Вовочка. Много позже я понял, что наша мама, как всякая мама, -  святая.
        Мы погостили в той деревне ещё несколько дней.  Распогодилось. Поднялось небо, посветлели стены изб, высохли лужи на дороге.  Мы ходили в лес и собирали грибы. Спускались к речке, но не купались, так как вода была холодна. Надышались вдоволь перед возвращением в задымлённую Москву.
      Пришло время, и мы уехали на станцию на той  же лошади, запряжённой в ту же телегу. Отвозил нас хозяин. Хвост и копыта лошади были рядом, но, сидя с мамой, я уже ничего не боялся.
       Прошло с тех пор более 80-ти лет. Если бы в жизни были только эти осенние деньки, согласитесь, больше не нужно было ничего.

ЛЕФОРТОВО
       Война застала нас в Лефортове. Красноказарменная улица, главная улица этого района протянулась от реки Яузы и парка МВО до Дангауэровского  (Калининского) рынка и улицы Авиамоторной. Дом № 14 занимала какая-то воинская часть, а мы жили рядом в благоустроенных бараках около соседнего завода, который выпускал противотанковые снаряды и артиллерийскую оптику. Наш городок окружали заводы, самым крупным и близким к нам был завод «Серп и молот». Это был рабочий район и простирался он до самой Заставы Ильича.
      В конце июля 1941 года мы были эвакуированы в Челябинскую область, а позже в Петропавловск-Казахстанский.      23 декабря 1942 года нам разрешили вернуться, и мы выехали из Казахстана в Москву. Впятером (отец, мама и мы – трое братьев) заняли купе. В Челябинске застряли дня на два. В здании вокзала мест не было. Лежали на матрасах, на кафельном полу, закрывшись одеялами, в пальто и в валенках. Мама была очень слабенькая, с температурой, харкала кровью. Люди ходили и ходили мимо нас. Красноармейцы бегали за кипятком. Пахло дымом и углем. Отец купил на базаре горшок топленого масла и велел мне сидеть у вокзальной двери на морозе, чтобы масло не растопилось. Сказал, что масло - это спасенье для мамы и его нужно довезти до дома. Наконец, нам дали билеты на поезд. Ехали долго в холодном купе. Масло довезли. Спустя 50 лет я был в Челябинске и посетил это бывшее вокзальное помещение.  Горькая память.
     В Москву мы приехали 28 декабря.  Новый год встречали  в своем доме, в Лефортове. Нам, детям, расстелили большое стеганое одеяло на полу, у теплой батареи, и мы играли там в свои довоенные игрушки. И двухлетний Вовочка с нами. Это и было счастье. Началась наша московская, лефортовская, жизнь. Об этом и настоящая повесть. Я уже писал об этих и других событиях того времени в книге «Мальчики войны», вышедшей в нескольких изданиях. Здесь же речь пойдёт именно о жизни в Лефортове (1943-1946 годы).
     Сразу после нашего возвращения, в первых числах января, Москву ещё бомбили. Помню, ночью по радио объявили воздушную тревогу, мы собрались, взяли питание, воду, документы и побежали к  стадиону во дворе. Оказывается, там было выкопано бомбоубежище. Пока бежали, видели в небе над головой белый от лучей прожекторов немецкий самолет. Забежали в бомбоубежище, спустились вглубь и сели на свободные скамейки. Помещение освещала одна лампочка. К счастью, тревога была отменена быстро. Вернулись домой досыпать прерванный сон.
    Спустя недели две после визита врача маму увезли в туберкулезную больницу на ул. Бауманской. Это было в часе ходьбы от нашего дома. Больничные палаты были темными и тесными. Больные были одеты в одинаковые стиранные халаты. Я приходил к маме, рассказывал о нашей ребячьей жизни. Это ее живо интересовало. Мама обследовалась, и на рентгене подозрение на туберкулез подтвердилось: в легком была свежая каверна. Чем лечить? Тогда даже стрептомицина не было. Главным считалось питание, витамины, тем более, что она была истощена. Отец старался, как мог. Была зима, юг страны был отрезан войной, поэтому ни о каких фруктах не могло быть и речи. Я узнал, что улица Бауманская, где была больница, названа в память о большевике Баумане, который был убит здесь черносотенцем отрезком водопроводной трубы.
    Я продолжил обучение в третьем классе, Санька – в первом. Школа (№ 408) была на шоссе Энтузиастов, за Горбатым мостом. Основное наше ребячье общение происходило во дворе. В свободное время занимались коллекционированием почтовых марок Благодаря этому мы охотнее занимались географией и историей.
      К нам приехал и даже немного пожил у нас дядя Гриша, мамин брат, который до войны работал на строительстве Беломоро-Балтийского канала в г. Мончегорске. Он подарил нам большие амбарные книги. Там мы и наклеивали свои сокровища, частично портя качество марок. Однажды он сводил меня в филармонию в Зал Чайковского на концерт духовой музыки. Публика и обстановка концерта были интереснее самой музыки.
    Конечно, главная тревога для всех была связана с идущей в то время Сталинградской битвой. Звучали фамилии командующих Жукова, Чуйкова. Рассказывали о доме Павлова. Теперь у нас было радио, и мы следили за ходом боев. В передачах «От советского информбюро» Левитан зачитывал четкие и строгие приказы Верховного главнокомандующего И.В.Сталина.
    В госпиталях было много раненых. Ближайшим к нам был госпиталь им. Н.Н.Бурденко. Мы ходили туда, через парк МВО, Госпитальную площадь, Синичкину (Солдатскую) церковь. Еще дальше были Немецкое кладбище, Лефортова слобода, места размещения в прошлом, еще при Петре 1,  Семеновского и Преображенского полков.
     Отец продолжал работать на своем заводе, попросту пропадал на работе. Предприятие располагалось за нашим забором, оно было оборонным и выпускало противотанковые снаряды.. Рабочих нехватало, и на заводе трудились даже подростки. В проходных военных заводов, в том числе и на нашем – в Лефортове, - обыскивали рабочих. 14-тилетняя девчонка, ученица в одном из цехов, у которой не было родни, попыталась вынести на себе кусок меди. Когда вахтер распахнул телогрейку, оказалось, что под ней у нее ничего не было, лишь свисали худые грудки.  Вахтер не пожалел, девочке дали 5 лет тюрьмы. Такое время было – шла война.
       Отец приводил меня в цеха завода, где работали станки и громоздились горы синеватой металлической стружки. Здесь были литейный, механический, сборочный, транспортный цеха и склады. В цехах пахло теплым машинным маслом. Отца и меня приветливо встречали рабочие, я гордился своим отцом.
     У соседей жил психически не вполне здоровый родственник - дядя Вадим, одинокий и неразговорчивый. У него не было детей. В армию его не брали, а на заводе он кем-то работал. Но у него был талант: он сам сконструировал диапроектор, редкий в то время аппарат, и показывал цветные картинки, кинофильмы для детей: в общем, сказки. В его комнатку набивалось до десятка ребятишек. Он с удовольствием показывал эти слайды, но, поскольку у него были головные боли, и он не любил шума, все сидели смирно. Такая у нас была редкая радость. В коммунальной квартире взрослые вообще старались уделять внимание детям, подчас заменяя им родителей, бывших на фронте или пропадавших на работе. Жизнь нашего барака, всех семей, достаточно разных, определялась единством судеб.
     В длинный коридор нашего барака выходило до десятка дверей. Он был заставлен сундуками, корзинами, лыжами и другим скарбом, не помещавшимся в комнатах. Была общая кухня с примусами на столиках, железный умывальник, над которым довольно высоко был размещен вечно сломанный выключатель, а рядом, в отдельной комнатке, находился туалет.  Как-то меня шандарахнуло током. Больно не было, но я проснулся. Электричество вошло в мою жизнь.
      Вовочку отец устроил в ясли с недельным пребыванием. Они были недалеко. Ему нравилось там, он с детьми лучше развивался. Единственное: он совсем не мог видеть маму. Его к ней не возили, это было опасно.
         В военной Москве по карточкам вместо молока иногда давали «суфле» - что-то вроде сладкого кефира. Жили очень бедно, но я не помню, чтобы в домах когда-либо отключали электричество или отопление.
     Отец заставлял нас чистить обувь, приговаривая, что «лучше смазывать сапоги, чем карман сапожнику». Приучал нас к порядку. Дома у нас было много книг. Я уже пытался разбираться с этим, по совету мамы прочел «Каштанку» Чехова, «Му-му» Тургенева, и стихи Корнея Чуковского. В библиотеке родителей были Энциклопедия, книги, написанные Лениным и Сталиным, полные собрания сочинений А.П.Чехова, И.С.Тургенева и других писателей.
    Как-то мы с отцом посетили Треьяковскую галерею. Видели огромную картину художника Иванова «Явление Христа народу». О своих впечатлениях я рассказывал маме. Мама писала мне из больницы, чтобы я «всегда говорил правду и при этом никого и ничего не боялся, в том числе родственников, учителей и начальников». Познания мои постоянно увеличивались. Как-то соседка-врач объяснила мне, что медицина начинается с анатомии.
    Весной к нам во двор стали возвращаться семьи из эвакуации. А Димка Ершов вернулся еще раньше. Мама у него умерла в г. Свердловске, и из эвакуации его забрал  отец, известный еще до войны шахматист. Этот мальчик был лидером в нашем дворе. У него были целые полчища оловянных солдатиков, и он хорошо играл в шахматы. Шахматистом я не стал, но первые игры я сыграл по его инициативе. Было голодно, и Димка придумал воровать запасы продуктов из погребов, расположенных в подполье квартир нашего дома. Он превращал все это в игру, словно мы партизаны и крадемся по подземным ходам к пещерам, где хранятся нужные нам припасы. Нас было четверо или пятеро, не старше третьего класса Действительно, существовал узкий и извилистый лаз, уходящий из подъезда в подполье. Влезть в него и ползти по нему могли только худенькие и юркие ребятишки. На шухере во дворе оставляли толстяка, который не мог влезть в узкое отверстие. Он следил за тем, чтобы жители дома ничего не заподозрили. А сами мы,  вооруженные фонариком, во главе с Димкой, уткнувшись в зад друг другу, тихонько ползли вперед, пока не открывался вид в  подвалы. Мы поочередно вылезали, осматривались и радовались находкам: банкам с американской тушенкой, с помидорами и огурцами, мешкам с картошкой, освещенными лучом фонарика. Все это было таинственно и казалось настоящим приключением. Иногда малыши в квартирах, ползавшие по полу над нашими головами, начинали звать своих мам, так как они слышали, что под ними «скребутся мышки». В это время мы замирали и гасили фонарик. А затем продолжали партизанский рейд. Димка собирал в мешок добычу, особенно мясную продукцию, и, развернувшись в обратном направлении, отряд возвращался к месту входа в лаз.
     Наблюдатель наверху давал нам знать, что в подъезде все спокойно, и мы, по одному вылезали в коридор и покидали подъезд дома. На улице мы отряхивались от песка, которым запачкались, и разбредались по домам. Двум-трем «партизанам» вечером разрешалось тайно придти к Димке и отведать жирной свиной тушенки с хлебом. Остальные об этом не знали и на самом деле думали, что это замечательное и опасное приключение носило тренировочный характер. Через неделю пропажи обнаруживались, но никому и в голову не  приходило, что это результат чьей-то умело проведенной операции. Постепенно разговоры прекращались, хотя некоторых все-таки «мучили тайные сомнения», связанные, прежде всего, с Димкой. Но не пойман – не вор. Удивительно, что мне не приходила в голову мысль, что мы крадем продукты у бедных, у семей фронтовиков. Прелесть игры заслоняла мораль. Димка, который был на 2-3 года старше меня, не мог этого не понимать. Но ведь и он продумывал, готовил и предпринимал операцию не только из-за возможной банки тушенки. В конце концов, он мог бы сделать это и один. Он был великий комбинатор.
     Ранней весной завершилась разгромом немцев Сталинградская битва. В плен сдался фельдмаршал Паулюс. Но немцы были еще очень сильны. Летом 1943 г. стал активизироваться фронт в районе Курска. Главное состояло в том (говорили взрослые), что впервые стратегическая инициатива перешла к нам. По радио сообщали о тяжелых танковых боях на Курской дуге, под Белгородом и Орлом. В госпиталях прибавилось раненых. С этого времени появилось выражение: «Гитлер капут!» Так говорили сами пленные.
    Летом с Сашей мы бегали в парк МВО, расположенный у реки Яузы. Тогда там был стадион, на котором играли серьезные московские команды. Здесь я впервые увидел Боброва, Федотова, Хомича и других футбольных знаменитостей.
    Отец перешел на работу старшим военпредом на заводах по выпуску артиллерийской оптики в системе Главного артиллерийского Управления. Без мамы ему тяжело было с нами. Хотя мы были теперь вместе, но болезнь мамы и ее постоянное пребывание в больницах, делало нас беспомощными, так как отец должен был постоянно находиться на работе. Для него это была большая проблема. Вот он и пошел в военпреды, там хотя и были частые поездки по заводам, выпускавшим артиллерийскую оптику (Люберцы, Раменское Горький, Красногорск, Павшино), но было и больше свободного времени. Он разрывался между домом и работой, да ведь еще и о маме приходилось хлопотать. Чем мы могли его радовать? Только умением быть такими же терпеливыми и верными, как он сам. Мы старались, в том числе и Саша. Он хоть и был безалаберным, но был действительно очень добрым мальчиком, мог последнее отдать товарищу и жалел брошенных собачек.
     К лету 1943 г. стали прорываться скупые сведения о ленинградцах. Блокада продолжалась. Было известно о многотысячных жертвах голода. Из официального ответа ЗАГСа из Ленинграда на свой запрос отец узнал, что дедушка, Иван Григорьевич, умер в конце 1941г., бабушка  в апреле 1942 г.
     И з-за блокады и уничтожения Бабаевских складов с продовольствием в сентябре 1941 г. в городе быстро наступил жесточайший голод.
   Дядя Александр Иванович Кириллов был не годен к воинской службе. Стал отекать. Упросил военкома, чтобы его взяли в медсанбат санитаром. Там он хоть что-то ел. Умерли в это время от голода несколько человек из большой семьи Кирилловых – рабочих и специалистов артиллерийского полигона на Ржевке. Было известно, что пропал без вести (позже сообщили, что погиб) на Карельском фронте двоюродный брат отца Павел Григорьевич Новоженин, оставив в Ленинграде жену Анну Гавриловну и дочку Лизаньку. 
      Мама, девочка в скромном платье, которую я как-то увидел на фотографии, всегда казалась мне каким-то исключением из всех людей, хотя она сама исключительным в своей судьбе считала только то, что стала матерью трех мальчиков. Мне она казалась святой.
     Летом мы, ребята нашего двора, смотрели первый за все время войны салют, который по приказу Сталина, был проведен в Москве в честь победы под Курском и Белгородом. Мы залезли на чердак двухэтажного барака, с которого отлично были видны шпили Курского вокзала и даже Кремль. Москва тогда была малоэтажной. В темнеющем небе были видны строчки трассирующих пуль из пулеметов и разрывы снарядов. Вот здорово-то было! Пленных немцев провели по улице Горького в окружении красноармейцев с винтовками в руках.
     Одно время мама лежала в туберкулезной больнице возле метро Сокольники, на проспекте Русакова. Я навещал ее. Она выходила ко мне во двор, где мы сидели на спиленных деревьях и подолгу беседовали обо всем. Она говорила, что любит все простое и предпочитает цветы полевые, незатейливые – ромашку, клевер, кашку. Если приглядеться, заметишь, как они прекрасны. Так и простые, обычные люди, говорила она, нужно только в них вглядеться.
     В июле нас с Сашей отец отправил в заводской пионерский лагерь под Москвой, в Барыбино, на две смены. В памяти всплывает разбитая снарядами, ободранная церковь, расположенная в деревне. Даже такая, она была высокой и красивой посреди темных деревенских изб. У нее было женское естество. Ей, молчаливой, было как бы неловко за свою наготу и заброшенность. И она, сторонясь людей, смотрела на них с укором.
     Были и два события, напомнившие нам о войне. Однажды из леса возле школы, где был размещен наш лагерь, вышел заросший щетиной, в солдатской шинели и в обмотках на ногах мужичок. Он еле плелся. Скорее всего, это был голодный бродяга. Но мы почему-то решили, что он дезертир. Ведь прошло только чуть больше года, как немцев выгнали из этих мест. Мы всей гурьбой отвели его в сельсовет. Там его, голодного, накормили и сдали в милицию.     Спустя неделю недалеко от школы на картофельное поле неожиданно приземлился самолет (У-2 или ПО-2) с двумя летчиками. У них кончилось горючее. Летчики были в кожаных куртках и шлемах. Военных летчиков мы видели впервые. Они говорили, что летят на фронт, в г. Жиздру. Колхоз выделил им керосина. Они заправились и улетели, чуть не задев провода.
     Возвращались из лагеря в Москву ночью, на трехтонке, доверху нагруженной картошкой. Лежали сверху на тенте, вцепившись в веревки, чтобы не свалиться. С нами была и пионервожатая.
     Я перешел в 4 класс, а Саше пришлось вновь пойти в первый (болел).. Маму отправили в туберкулезный санаторий в пос. Болдино Горьковской области. Там ей стало лучше, но в письмах она писала, что при малейших движениях начинает кашлять и задыхаться. Главное состояло в обеспечении ее питания. Как-то отец, посещая ее, взял и меня с собой. Сойдя с поезда, где-то возле г. Владимира, мы с отцом долго шли пешком по дороге на Болдино. Пересекли большую дорогу, которая именовалась Владимирский тракт. Отец рассказал мне, что при царе по этой дороге гнали заключенных в кандалах, чтобы не разбежались, в том числе политических, большевиков. Мы много говорили с ним о Революции, о том, что она дала трудящимся.
     Болдино встретило нас большой дворянской усадьбой, с белыми колоннами и высоким крыльцом. За усадьбой располагался густой лес. Мама в этот день чувствовала себя лучше, ей разрешили выйти, и мы втроем около часа гуляли по лесным тропинкам. Когда вернулись, к нам подбежала девушка, очень красивая, с ярким румянцем на щеках. Казалось, что она пышет здоровьем. Она поговорила со мной, как с равным. Когда она ушла, мама с горечью в голосе объяснила мне, что эта девушка на самом деле тяжело больна, что у нее быстро прогрессирующая чахотка.
        В мои семейные обязанности входило получение хлеба по карточкам. Хлебозавод располагался на нашей, Красноказарменной улице, недалеко от дома. Опасности никакой не было, не то, что в Петропавловске год назад. Булочная была при хлебозаводе, хлеб всегда был свежим, а запах его был волшебным. На трубе хлебозавода была выложена дата: «1933 год». Я считал этот хлебозавод своим ровесником. Ровесник стоит и сейчас. Несмотря на безотцовщину в те годы, не было беспризорности. Во дворе нашего дома всегда было чисто, устраивались игры, сохранялись грибки для маленьких, взрослые следили за нашей занятостью. Отправляли в пионерлагеря, особенно тех, чьи отцы были на фронте. Детство оберегалось несмотря на жестокость войны.
     Перед Новым годом и в зимние каникулы в Колонном зале Дома Союзов для детей организовывался праздник новогодней елки. Отец достал для меня приглашение и отвез туда. В гардеробе он меня раздел и отпустил в зал, где стояла большая красивая наряженная елка. Детей было много. Мы кружились в хороводе, знакомились друг с другом, смотрели представления. Дети шалили и несколько стеклянных игрушек с елки упали и разбились. Нам подарили пакеты с новогодними подарками. Сказка кончилась, и отец забрал меня домой.
      В январе наши войска сняли блокаду Ленинграда окончательно. Это произошло 26 января, в день моего рождения.     В день смерти В.И.Ленина  меня приняли в пионеры. В школе был сбор, на котором вручали красные галстуки, а когда я шел из школы домой, то, несмотря на январский мороз, расстегнул пальто, чтобы встречные видели, что я пионер.
     В классе распределяли, кому отдать ботинки, подаренные шефами. Ботинки были со шнурками. Учительница объяснила нам, что у семей разный достаток и разное количество детей. И назвала трех самых бедных из нас. (Богатых-то не было вовсе, это же был заводской район). А дальше решало голосование, это было справедливо. Ботинки были вручены одному из них, у него, кстати, из старых уже пальцы торчали. Но довольны были все.
    Вспоминается острый запах йода и пыльная аптечная посуда в ящиках с опилками на складе санитарного имущества на шоссе Энтузиастов, сразу у Горбатого моста, напротив нашей школы. Нас, учеников 4-го класса, посылали вместо уроков на склад, сортировать аптечную посуду. Шел 1944 год, фронт был уже далеко от Москвы, но мы, мальчишки, хорошо понимали, как на фронте нужна наша помощь, и мы старались.
      Горбатый мост – он и впрямь тогда был горбатый, с крутым подъемом. Машины – полуторки, трехтонки – с трудом  въезжали на него, так, что содержимое кузова сзади становилось видно. Частенько и примерно в одно и то же  время на них возили жмых из подсолнечника. Мы, мальчишки, цеплялись за низкий борт, палками сшибали куски жмыха, пока шофер не видел, да если бы и увидел – на подъеме машину не остановишь. Собрав куски, разбегались. Жмых был твердым, но сладким. Чем не еда, если ничего другого не было.
     Мама болела. Иногда возникали светлые промежутки в ее состоянии. Тогда ее отпускали домой. Обычно это было летом, когда было тепло. На улицу она не выходила и по дому мало что делала, больше лежала, но было такое счастье быть вместе. Я при ней стал больше читать. По ее совету я прочел книжку «Берко-кантонист» писателя Шолом-Алейхема про трудную судьбу еврейского мальчика в царской России. Читал я даже «Войну и мир» Л.Толстого (сокращенный вариант). На кухне женщины удивлялись моей начитанности.
       Хулиганья было много, особенно в районе 3-го Проломного проезда, что был за нашим забором. Через эти дома приходилось ходить в школу. Приставали. Однажды ни с того ни с сего меня звезданули кастетом по скуле. Больно особенно не было, но голова закружилась. Дело было не во мне, просто обидчику нужно было испробовать свое приобретение на ком-нибудь, кто был послабее. Ударил и, ухмыляясь, удалился. Беспричинная жестокость.
     В городе стало много фронтовиков-инвалидов, на костылях. Особенно у вокзалов, в переходах метро. Просили милостыню.
       В коридоре барака жила семья командира Рызвановича. Их мама, в прошлом учительница, была очень больной женщиной. Она задыхалась при малейших движениях, лежала на высоких подушках, так ей было легче. Румянец на щеках делал ее очень красивой. У них был сын, чуть моложе меня, Юра. Она много рассказывала нам из книг. Это были тихие беседы. Иногда она нас угощала кисленькими «витаминками храбрости», так она называла таблетки витамина С. Как-то мы играли во дворе. Приехала машина скорой помощи и через 15 минут из дверей барака на носилках вынесли Юркину маму. Она задыхалась, стонала и изо рта ее вытекала пена. Взрослые сказали, что это отек легких. У нее был порок сердца.
      В самом начале сквера на гоголевском бульваре стоял памятник Н.В.Гоголю. К этому времени я уже прочитал его «Вечера на хуторе близ Диканьки». На памятнике Гоголь был изображен с грустно опущенной головой. Приезжий крестьянин, вглядевшись в грустное лицо писателя и медленно прочтя надпись «Г-о-г-о-л-ь», громко воскликнул: «Какой же ты Гоголь! Вот Пушкин – это Гоголь!»
     Начало учебного года. У меня 5-ый класс.  В сентябре с отцом ездили на картошку, в Кубинку, по киевской дороге. Ехали вместе с рабочими завода. Картошку выбирали из грядок, по которым прошелся плуг. Собирали в мешки, каждый себе. Возвращались в кузове, разместившись среди мешков. Помню, проезжали мимо Киевского вокзала, по Бородинскому мосту, через всю Москву. 
     7-го ноября была демонстрация на Красной площади. Я и другие ребята присоединились к колонне трудящихся какого-то района Москвы и прошли с ними через площадь, мимо Мавзолея Ленина, на трибуне которого стояли руководители страны. Я видел (впервые!) товарищей Сталина, Ворошилова, Буденного, Молотова и других. А народ нес транспаранты, знамена, пел и радовался. И никто этот народ радоваться не заставлял. Пели: «Утро красит нежным цветом стены древнего Кремля…», «Москва – столица, моя Москва» и другие замечательные песни. Конечно, на демонстрацию ходили не все.
    Я слышал от взрослых, что в стране были и враги, что с ними ведется постоянная борьба. Но были и напрасно обвинённые.  Во двор к нам заходил командир по фамилии Метлин с двумя шпалами в петлицах. Он раньше работал с отцом на заводе. Встречались они дружески. Отец рассказывал, что еще до войны этого человека осудили за то, что не донес на кого-то, но потом оправдали. И отца наказали за то, что в 1937 году на собрании не выступил против своего начальника, даже заступился за него. Отец получил строгий выговор, который позже был снят. Среди друзей отца в течение всей войны был сотрудник НКВД Дранишников. Они жили недалеко от нас, и мы дружили с его ребятишками. Я помню, он был простой и добрый человек.
     На проходной завода вахтером был цыган. Он ходил в шинели еще времен гражданской войны и у него были большие черные усы как у Буденного. Строгий к сотрудникам, к нам, детям, он был добр и пропускал в заводской клуб, где можно было увидеть кино и передачи заводского телевидения.
      В этом и в прошлом году я не раз посещал Домик Дуровых, находившийся недалеко от Центрального Театра Красной Армии и от Областной туберкулезной больницы, где, начиная с этого года, подолгу лежала мама. В Домике был маленький зверинец и, вместе с тем, музей, рассказывавший о цирковой династии Дуровых. Шла война, и московским ребятишкам нехватало мира и покоя. Посетив музей (он работал бесплатно), я шел к маме и рассказывал ей об увиденном там. С тех пор в душе у меня,  как память о Домике Дуровых и своем детстве, осталось теплое облачко.
 Санька очень вырос, почти сравнялся со мной в росте. Отец, рассказывая маме о нас, подметил, что Санька даже «сознательнее» меня. Наверное, он имел в виду то, что у меня путь к доброму поступку всегда лежал через голову, а у Саньки руки и сердце часто опережали голову, и от того он был более искренен и деятелен в добром деле, хотя по этой же причине часто и ошибался. 
     В войну рождалось много песен: «Шаланды полные кефали…», «Соловьи», «Брянская улица по городу идет….», «Эх, дороги, пыль да туман…». Это пела душа народа.
     Летом в мои обязанности входило забирать Вовочку из садика. Я должен был перевести его через шоссе Энтузиастов и дальше с километр тащиться домой. Пешком идти он не хотел и через каждые 50 метров просился «на ручки». Ему было 3 годика, а мне 11, но он был уже тяжелым, и нести его на руках было утомительно. Идет за мной и просится. Я обернусь, и мне становится его очень жалко: ревет, слезы с горошину, потненький, одна лямка от штанишек висит, а главное – сопли, одна другой длиннее. Очень жалкий спутник. Растет без мамы. Ладно, думаю, надо помочь. Сопли и слезы вытру, штанишки подниму и тащу его на себе. А дома кашкой накормлю. Хороший мальчик был. Действительно, красивенький, как девочка, губастенький, кареглазый и с черными ресничками.
     Летом я и Саша жили в городке Бор, что возле г. Горького. Там мы целый месяц отдыхали в лесной школе. Там я прочел замечательную книжку Джека Лондона «Сердца трех». Мастерили лодочки с винтом на резинке и пускали их по лужам.     В августе я отдыхал еще и в лесной школе в Петровско-Разумовском. Тогда это было предместье Москвы. Шумное было время, дружба, влюбленности, освоение танцев. Я там научился танцевать фокстрот, танго, вальс. Танцевали под патефон. Познакомился с девочкой, которая на память рассказывала мне книжки Майн Рида «Всадник без головы» и Жюля Верна. Мне показалось, что она могла бы быть моим другом. Позже мы даже переписывались. Все это было впервые.
    Однажды мы с отцом слушали лектора ЦК ВКП(б) Свердлова, брата Я.М.Свердлова, в клубе завода «Серп и молот». Лекция была «О международном положении». Рабочие шли в клуб после работы (а ведь никто не гнал). Народу было – негде сесть, и мы с отцом сидели на галерке, хотя зал был огромным. Лектор – маленького роста, черноволосый, похожий на своего брата. Неформальность информации, большой объем знаний, самостоятельность оценок были тогда редкими. Анализировались положения на фронтах, достижения военной промышленности. Рассматривался вопрос о возможности открытия второго фронта американцами и англичанами.
    Во дворе было мало мужчин, только те, что оставались по брони или больные. Это было нормой. Не помню, как возвращались с фронта, а как уходили – помню. Словно исчезали. Отец тоже рвался на фронт. Еще в 1941-м году ему предложили стать комиссаром в партизанском соединении, формировавшемся в Москве. И позже предлагали, но учитывая, что он был начальником производства снарядного завода, и зная, что наша мама тяжело больна и нас у него трое, ему отказали. Многие его товарищи ушли в партизаны. Он потом очень сожалел, что семейный груз помешал ему. Он был настоящим коммунистом.
    Раза два мы все, в том числе и Вовка, ездили на трамвае к маме в больницу на ул. Новая Божедомка. В тенистом сквере возле больницы стоял памятник писателю Достоевскому. Грустный памятник. Мама лежала в палате на втором этаже, в самой дальней комнате по коридору. Здание было старинным, палаты большие. В каждой лежало до десяти больных. Я запомнил: в коридорах и в палате стоял какой-то сладковатый запах, напоминавший запах меда. У больных на прикроватных тумбочках стояли аптечные пузырьки с завинчивающимися крышками. В них сплевывалась мокрота.
     Из палаты на веранду выходила широкая дверь. На каталках, укрытых одеялами, больных выкатывали на веранду и по пологому спуску дальше, в парк, на аллеи. Так, однажды и я вместе с отцом сопровождал маму на такой прогулке. Это была радость, так как все время находиться в палате ей было тяжело. Один свежий воздух чего стоил!
     Когда я и братья приходили, радовалась вся палата. Мама оживлялась, присаживалась, принимала наши передачи и подарки и поглаживала нас своими похудевшими пальцами. Волосы у нее были уже седые. Ей хотелось бы обнять нас, но она не могла себе этого позволить и только гладила нас по спинкам. Она расспрашивала нас о школе, об учителях и воспитателях, а Вовку о садике. А когда мы уходили, целовала каждого в затылочек, стараясь не плакать, и махала нам рукой. У нее был трудный период – болезнь перешла в стадию чахотки. Ее «поддували», чтобы сжать каверны в легких, и прижигали в горле, чтобы залечить язвы. Так нам объяснял отец. Нам и навещать ее разрешали, чтобы как-то поднимать ее душевное состояние. При всем ее мужестве и у нее возникала депрессия.
    В нашей жизни происходили перемены. Отец перешел в Бронетанковое Управление, оно располагалось прямо у Храма Василия Блаженного, на Красной площади. Я иногда приезжал к отцу на трамвае, и мы ходили обедать в столовую в Замоскворечье, сразу за мостом. Обед был из трех блюд. Отец меня подкармливал. Посещали мы с ним и древние храмы и палаты на улице Степана Разина, возле Кремля. Иногда встречались на пл. Ногина, у памятника героям Плевны. Были и в храме Василия Блаженного. Росписи в храмах поражали красотой и загадочностью ликов святых. Проблема религии в нашей семье не возникала, хотя иконы я уже видел в деревне под Челябинском. Отношение к обрядам и церковным праздникам было безразличным или даже отрицательным. Все наши знакомые были безбожниками. Чуть позже смотрели фильм «Секретарь райкома», в нем был показан деревенский поп, который мужественно сражался с фашистами.
         Выбрали время и с отцом посетили Мавзолей Ленина. Все было строго и торжественно. Красноармейцы стояли у входа и внутри. Свет выхватывал такое знакомое лицо. Вышли молча. Ленин был с нами.
     Несмотря на то, что шла война, и существовала карточная система, нам на перемене в класс ежедневно приносили большой ящик с баранками. Этого момента ждали: баранки были румяные и вкусные, а есть нам хотелось всегда. И вот по команде: «На шарап! все бросались на ящик, стоящий у учительского стола. Клубок тел, вопли задавленных, счастливцы с баранками в зубах и посредине класса – пустой, ободранный ящик.
     Отец отоваривал карточки в московском Военторге. Там, в столе заказов, сотрудницы, зная о наших семейных трудностях, старались помочь ему в выборе и качестве продуктов. Как-то вместе с ним даже привезли пакеты к нам домой, в Лефортово. Среди продуктов в корзиночке из бересты была ароматная творожная масса с изюмом. Невиданное волшебство! 
     Новый год отмечали у друзей, у тех женщин, которые помогали отцу с продуктами. Были там и две девочки: Люба, ей было 14 лет, и Люся, 8 лет. Было грустно: ведь мама опять встречает Новый год одна, в больничной палате. Накануне отец был у нее.
      В январе в школе был сбор пионерской дружины. Устроили «костер». Подсвеченные красным легкие лоскутки ткани трепетали под ветерком вентилятора. Сбор был посвящен очередной годовщине смерти Ленина. Читали стихи. Потом слушали настоящего фронтового поэта Александра Жарова в форме морского офицера. Он был братом известного киноартиста Михаила Жарова. Вслед за ним выступала Анка-пулеметчица, не артистка, а подлинная пулеметчица. Уже не очень молодая женщина рассказывала нам о Чапаеве, о комиссаре Фурманове. Конечно, это было интересно, ведь фильм о Чапаеве мы уже видели.
     26 января мне исполнилось 12 лет. Сохранилось письмо от мамы, написанное мне по этому поводу. Одно из ее последних писем. Привожу его полностью. «Дорогой мой сынушка, моя радость и гордость! Скоро день твоего рождения. Двенадцать лет назад я впервые поцеловала тебя и на всю жизнь пожелала тебе здоровья и счастья. Десять лет я встречала этот самый радостный день моей жизни вместе с тобой. Вот прошли два года, такие тяжелые, но я крепко надеюсь, что ты тринадцатый год детства проживешь радостно и светло. Знаешь, по древнему закону мальчик в 13 лет становится взрослым, и уже не родители, а он сам отвечает перед Богом и людьми за свои поступки. И вот я твердо верю, что до этого счастливейшего дня для каждой матери с древнейших времен я доживу и проведу его вместе с тобой.
      Мишенька, попроси у папы тетрадь и начни вести дневник. Пиши не каждый день, а когда захочется. Пиши о том, что взволновало тебя, затронуло чем-либо твой ум или сердце, все равно, будет ли это впечатление о прочитанной книге, в целом, или об отдельном ее герое. Записывай свои собственные мысли и переживания в связи с жизнью дома и в школе. Дневник станет твоим  самым лучшим другом и самоучителем. Ведь никому того не скажешь, что самому себе. Писать надо одну правду, ничем ее не прикрашивая. Самому себе нужно честно признаться во всех своих недостатках, нехороших поступках, с тем, чтобы больше их не делать. Пройдет, предположим, месяц, полгода, прочитал дневник и сразу тебе станет видно: исправил ли ты свои ошибки, вырос ли ты, как человек или нет, стал ли хуже или лучше, прожил с пользой, научился чему-либо или просто прожил как слепой.
      Я знаю, что ты любишь Вовочку, но люби его разумно, не разрешай ему делать того, от чего его потом, в недалеком будущем, надо будет отучать. Вот Саша жалуется, что ты Вовочку учишь драться с ним, зачем это? Не надо его баловать, его нужно приучать к тому, что не все на свете существует только для него одного, пусть учится заботиться не только о себе, но и о других.
      Еще прошу тебя, очень прошу, будь добр к Саше. Я знаю, что с ним не легко жить, но ведь он очень хороший человечек и другого такого золотого сердечка не сыскать. Ну, по-честному, разве не так? У меня за него очень болит душа, ведь по существу он с 7 лет сиротинкой растет. Ведь вот ты прочитаешь мое письмо и почувствуешь меня возле себя, а он еще мал, ему надо живую маму, а Вовочке и того мало, ему надо такую маму, которая бы его приласкала, поиграла с ним.
      Ну, до свидания, мой родной любимый мальчик, поцелуй, только обязательно, папку, Сашеньку и Восеньку и пусть они за меня тебя поцелуют. Будьте все здоровы и счастливы. Крепко обнимаю и целую вас всех моих дорогушек. Ваша мама».
      Шла обычная жизнь. Школа, разогревание каши или картошки на плитке, игра с друзьями во дворе. У меня было уже довольно много марок, были и копии, мы ими менялись.       Ребята во дворе, которые были постарше, курили. На папиросы у них денег не было. И я вызвался принести им пачку «Беломор-канала» из запасов отца. Ему, как и другим военным, полагались папиросы. Мы, с ребятами, залезли на чердак и закурили. Со мной был и Саша. Нужно было научиться затягиваться. Но, как только я затянулся, мне стало нехорошо, закружилась голова и стало тошнить. Сашку – тоже. Оставив папиросы, спустились с чердака и пошли домой болеть. Наверное, это случилось от голода, слабенькие мы оказались. Курить мы после того случая не стали, хотя отцовский «Беломор-канал» я иногда ребятам приносил. Девчонки нас не интересовали, хотя некоторые все же нравились, но было не ясно, что же с этим делать.
      В это время стали приходить письма от лучшей маминой подруги Марии Сергеевны Алексеевой уже из Ленинграда.
     Приближался конец войны. Пруссия, Берлинская операция. Еще гибли тысячи командиров и красноармейцев. Но все жили ожиданием Победы. И это произошло 9 мая 1945 г. Что творилось на улицах Москвы!
    Утром 9 мая я был на Красной площади, в вестибюле здания Бронетанкового Управления, где работал мой отец. Я уже знал о Победе. Но знали не все. По ступенькам лестницы в вестибюль, а затем на тротуар сбежал молодой капитан, весь в ремнях и орденах. Оглянулся, схватил в охапку случайно проходившую мимо девушку в крепдешиновом платьице, расцеловал ее, несмотря на отчаянное сопротивление, и закричал «Победа! Победа!». Видимо, только узнал об этом.
     А вечером мы с отцом поехали на салют, но пробиться смогли только до середины Москворецкого моста, спускавшегося к Кремлю. Народ стоял плотно. Я сидел у отца на закорках и хорошо видел, как лучи прожекторов скользят по людскому морю, по кремлевским башням, по мавзолею, как бухают пушки и в небе рассыпаются разноцветные огни, Люди пели, смеялись, плакали, искали друг друга. Это было сумасшествие радости. Не было, наверное, ни одного человека, который бы не был счастлив.
     Побывали мы с отцом и у мамы. В палате она и все ее соседи были рады, что дожили до победы.
     Отец достал для меня путевку в детский военный санаторий в Крым, в г. Евпаторию. Улицы там были заполнены солнцем, вдоль тротуаров росли кипарисы, с моря дул ветерок. Какое прекрасное место – Евпатория!
      По улице к морю, мы шли строем и громко пели такие песни, как «Варяг», «Артиллеристы, Сталин дал приказ». И все жители города и отдыхающие смотрели на нас и гордились нами.      Вернувшись в Москву, я съездил к маме и подробно рассказал ей о своем путешествии.
    Отец познакомил меня с московским планетарием. Небо перестало быть плоским, оказалось, что оно заполнено тысячами звезд и, возможно, другими формами жизни. В планетарии было много школьников. Каждый, кто побывал в планетарии, становился уже немного другим человеком. Отец целенаправленно работал над нашим образованием.
    В конце июня знакомая отца отвезла меня и свою дочку Люсю к их дедушке Феде в поселок под Люберцами. Я знал этого дедушку, он был портной и сшил мне из старой шинели отца год назад пальто, грубоватое, но теплое. Вот мы у него и поселились. Ходили на огород пропалывать морковку. Люся была маленькой спокойной сероглазой девочкой, ребят здесь не было, и нам нравилось быть вместе.
           В июле, возвращаясь с фронта, из Румынии, к нам заехал дядя Саша, брат отца. На нем были гимнастерка, ремень и пилотка. Он прошел разные фронты, вплоть до Румынии. Стал ефрейтором, был награжден двумя медалями. . К нам он приехал с рюкзаком, со скаткой из шинели и с полупустым чемоданом.  Узнав, что мама лежит в больнице уже три года с туберкулезом, тут же поехал к ней повидаться. А вечером они посидели за столом с папкой, выпили водочки. Несмотря на все, что он пережил, был он легким и веселым человеком, единственным из Кирилловых, кто побывал на фронте. На следующий день он уехал в Ленинград, в родной дом на Ржевке.
      К нам во двор возвращались и другие демобилизованные. Но не все. Приходило и горе. Вернулись и те, кто воевал в партизанских отрядах.
    Москва оживала после войны. Она была в основном трамвайной, трамваи ходили даже по Садовому кольцу. Но работало и метро. Мне нравились такие станции, как «Площадь Революции» с металлическими скульптурами рабочего, колхозницы, тракториста и красноармейца и «Площадь Маяковского»
      Убрали противотанковые заграждения, поставленные в 1941-ом году. Во всем сказывалась инерция раннего послевоенного времени, инерция Великой Победы, тесно связанной с именем Сталина, инерция постепенного возрождения несмотря на разруху. Сталин, в моем представлении, был больше каждого из нас, больше Москвы, он был как бы всей страной. Он не мелочился, а разрабатывал и решал задачи, важные для всех людей и обязательно добивался их выполнения. Думать так – это и было преданностью Родине. Но мы были обыкновенными мальчишками, и наше дело было по возможности хорошо учиться.
      6 и 9 августа сообщили об испытании американцами атомной бомбы над Хиросимой и Нагасаки. Уничтожили больше четверти миллиона мирных жителей. Это была попытка запугать СССР. В сущности, это был уже американский фашизм. По-настоящему поняли мы это гораздо позже.
   Осенью 1945 года отец стал хлопотать в Главном военно-морском штабе, чтобы меня приняли в Нахимовское училище.  Они так решили вместе с мамой. Да и мне приятно было представлять себя моряком, в тельняшке. Дело подвигалось. Меня даже показывали адмиралу Исакову. Штаб размещался рядом с метро «Красные ворота». Адмирал дал «добро». В этом году Нахимовское училище открывалось в Риге. 
      В октябре я сел в поезд на Рижском вокзале вместе с группой мальчишек моего возраста. Помню, на перроне одного из ребят провожал высокий могучий негр (папа) и белокурая, по-видимому, русская, женщина (мама). Фамилия его было Петерсон. Он был тем мальчиком – негритенком,    который играл в фильме «Цирк».
     По дороге в Ригу, я видел разрушения в городах Волоколамск, Ржев, Великие Луки и других. Поезд шел медленно – с окончания войны прошло всего полгода и пути еще ремонтировались. Города эти были буквально разрушены и сожжены, здания вокзалов стояли в руинах, высились печные трубы сгоревших домов. На обочинах путей грудилась искореженная военная техника – наша и немецкая, остовы сгоревших вагонов и паровозов. На путях, под вооруженной охраной, работали военнопленные – худые, изможденные, в грязных шинелях и в кирзовых сапогах: возили тачки с песком, таскали мешки с цементом, сгружали с платформ кирпичи. Во время остановок нашего поезда они просили еду. Это все, что осталось от «победителей».  Сбылись слова отца, писавшего нам в 1941 году, что Гитлеру свернут шею. Нам, мальчишкам, было по 12 лет, но мы чувствовали, что едем через пепелище – прямое свидетельство только что закончившейся войны. В Москве все-таки не было таких разрушений. Мы были детьми войны, кое у кого погибли или болели родные люди, и мы способны были чувствовать чужое горе, в том числе горе пленных. Но ненависти к ним у нас не было, их вид был слишком жалок. Было лишь чувство справедливости постигшего их возмездия.
   В Училище я не прошел по конкурсу. Военно-морской флот, конечно, проиграл, но, наверное, к счастью для меня.
     Маму больше не отпускали домой и не направляли на санаторное лечение. Она теперь постоянно находилась в Областной туберкулезной больнице на ул. Новая Божедомка, возле Центрального  театра Красной Армии
      После возвращения из Риги, на ноябрьские праздники, мы с отцом побывали в Ленинграде. Тогда город еще стоял в руинах. Осенняя холодная Нева поражала своей мощью.
     Эта поездка оставила сильное впечатление, расширив мои представления о стране, ее истории и о наших родных.
       Отец ходил к маме в больницу, скучал по ней, приносил ей продукты, но чувствовал себя виноватым. Три года он прожил один, без нее, сохраняя нас. Он любил ее, но, как человек, был слабее ее. Он сам говорил о себе, что в отличие от нее он обыкновенный человек. Ему шел тогда  41 год.
     Новый, 1946, год мы вновь встречали у знакомых отца. Там были все мы - трое мальчиков и девочки той женщины, которая последние годы помогала отцу с продуктами - Люба и уже знакомая мне Люся. Война кончилась. Всем хотелось счастья.
        В зимние каникулы мы с Сашей несколько раз ездили к маме. Сразу после Нового года она рассказала нам, стараясь нас не напугать, что накануне ночью чуть не умерла. Она закашлялась, и ей стало плохо, а ведь в палате все спали. Крикнуть она не смогла и стала стучать рукой по тумбочке. Прибежала санитарка, позвала врача, в палате включили свет, сделали укол. Усилилось кровохарканье, но потихоньку прошло. Потом лежала без сил, тихо как мышка. А утром на обходе какой-то врач негромко произнес: «Exitus letalis!» Он не знал, что мама владела латинским. Этот язык изучали в старых гимназиях. А ведь это означало: летальный исход.
      К этому времени одиночество мамы возросло. Ее уже редко кто навещал (открытая форма туберкулеза), не приезжали родственники, приходили лишь редкие письма. Правда, больные  в палате ее очень уважали за терпение и мудрость. Она как-то пояснила мне, что у человека должно быть умное сердце и сердечный ум. Она была образованным человеком и могла быть полезной многим. С внешним миром ее связывали отец и мы.
       Свой тринадцатый день рождения я не очень помню. Но мама помнила, она ведь очень хотела дожить до этого дня. Наши встречи становились все более грустными. Я научился скрывать от нее то, что могло бы ее огорчить (про Сашин плеврит, например, про встречу Нового года с хорошими, но чужими людьми). Раньше у нас не было секретов друг от друга. Наверное, она понимала это. Дневник, который она мне советовала вести, я так и не завел. Но я все-все помнил. Мама звала меня «старичок» за серьезность и ответственность не по годам. Жизнь заставляла. Вовочка вырос, скоро ему уже должно было исполниться 4 годика. Он сам одевался, сам ел, рисовал. Рисунки мы относили маме. Жалко только, что он жил в детском садике недельного пребывания, и мы видели его редко.
      9 мая отметили первую годовщину окончания Великой Отечественной войны. Был салют. А в нас самих война как бы застряла, мы состояли из пережитого несмотря на продолжающееся детство.
      Жизнь продолжалась. Закончилась учеба: я перешел в 7 класс, Саша – в третий.  В июне отец сказал, что лето мы поживем в деревне, в Калужской области, у родителей его старого товарища. Там будет речка, лес, где много земляники. Это поможет нам со здоровьем. С нами будет Люба, и Люся, и их тетя Валюша. Всех их я уже знал. Отказываться от этого я не мог.
    Я посетил маму, рассказал ей об этих планах на лето. Мне показалось, что она уже знает обо всем и одобряет такое решение. Она знала и то, что в деревню едут все дети, в том числе дочери нашей знакомой. Вероятно, ее уведомил отец. Прощаясь, она по обыкновению поцеловала меня в затылочек, прижалась ко мне на минутку, и я пошел к двери. У двери оглянулся на нее: она улыбалась и, приподнявшись, махала мне рукой. Уходя от мамы и зная, что она теперь уже точно умрет, рыдая в больничном сквере, у памятника Достоевскому, я поклялся: сколько буду жить, столько буду уничтожать фашизм, убивший ее.
      Деревня, в которую мы приехали в кузове грузовой машины из Москвы, именовалась Троицкое. В доме мы обедали, в амбаре спали.  В деревне нам, детям, было очень хорошо. Мы купались в речке, которая была рядом, в конце огорода, и ловили в ней раков. Мы катались на колхозной лошади верхом, учились ездить на чьем-то велосипеде, собирали землянику целыми корзинами.
    Скакать на лошади без седла легкой рысью, не давая ей, потной после работы, остановиться на переправе и пить холодную речную воду, было не просто. 
     Старшая сестра Люси - Люба была красивой девушкой, похожей, как нам всем казалось, на артистку Любовь Орлову. Ей было 16 лет. За ней уже ухаживали взрослые парни. Конечно, она мне нравилась, но она только смеялась надо мной. Правда, по-доброму и ласково называла меня «щенкой». А Люся была маленькой, тоже симпатичной, но совсем другой, очень спокойной.
      Деревенские жили плохо. Хлеб пекли из лебеды. Варили щи из крапивы. Мясо было редкостью, молоко было. Зато лесных ягод и грибов было полно: только не ленись, собирай. Одеты жители были плохо. Мужиков было мало: погибли на фронте или еще не вернулись из армии. Девочки и даже женщины были одеты кое-как, многие не носили ни лифчиков, ни трусов. Мы это видели, когда они приходили к речке вечером и, потные, мылись после работы. Ребятишки в любую погоду бегали босиком. Но все были здоровенькие.
     Нам в то время была свойственна мальчуковая девственность. Все женщины вокруг нас в той или иной степени были для нас матерями или сестрами. Они варили, кормили, стирали, мыли нам головы, поругивали. Их женского начала мы или сторонились, как чего-то запретного, или – чаще - не замечали. Несмотря на дворовое воспитание, мы были чистыми.
     Деревенская жизнь захватывала. Был случай, всю ночь прятались в амбаре от грозы и слепящих молний. Взрослые и те прятались. Люся нашла меня в темноте и от страха прижалась, как дрожащий листик. Кто я ей был? Братишка? А она мне? Сестренка? Мне было приятно сознавать, что я защитил маленькую девочку.
    Шли дни. Наши душевные раны потихоньку затягивались. Я даже на какое-то время забыл о маме, чего не было никогда прежде. Но где-то в начале августа в деревню на мое имя от нее неожиданно пришла почтовая открытка. Значит, она знала наш адрес! Наверное, от отца? В нем она писала, что «и нам, мальчикам, и Любочке, и Люсеньке желает хорошо отдохнуть, так как нас всех ждет трудная осень и зима». Письмо было написано чернильным карандашом, четким, таким знакомым почерком. Как она узнала о Любе и Люсе? Ведь я ей о них не рассказывал? Значит, только от отца. К тому же она знала, что и мы, и девочки едем в деревню вместе. На открытке был и обратный адрес: «ул. Новая Божедомка…», но я и не подумал, что маме можно и ответить. Сколько бы радости это ей доставило! Детям матери всегда кажутся вечными.
     Как оказалось, это было последнее письмо мамы. А в ночь на 21 августа мне приснился сон, в котором отец сообщил мне, что мама умерла. Я встал утром подавленным, не хотел есть. Рассказал про этот сон Любе и разрыдался. Конечно, я понимал, что это должно было случиться – ведь мама болела уже 4 года. Люба меня успокаивала. Целый день мы с ней у ворот ждали почтальона. Но та прошла мимо. Младшие дети чувствовали нашу тревогу, но не понимали в чем дело. И еще дня три прошли. Люба уехала в Москву. Со мной оставались Санька, Люся и Вовочка. Я уже стал успокаиваться, как вдруг к нам в дом прибежал деревенский мальчик - Юрка Горохов и громко сказал: «Мишка! Твоя мамка умерла!» Оказывается, в деревню из Москвы вернулась его мать, которая видела в Москве нашего отца и от него все и узнала. Мы с Сашкой побежали к Гороховым и кинулись к этой женщине. Плакали у нее на коленях, а она нас успокаивала. Мама умерла в ночь на 21 августа. Мой сон был верным. 28 августа мы вернулись в Москву. Привезла нас Люсина мама. Ее звали Наталья Васильевна. Я уже понимал, что произошли перемены, и у меня было тяжело на душе. Но она просто обняла меня, ничего не говоря. Так мы с ней и ехали в кузове грузовика, обнявшись. И одиночество мое стало уменьшаться. Саша тоже старался быть вместе с нами. Всем нам в эти годы нехватало женской, материнской ласки. Она это поняла.
    Много лет спустя кто-то из родных рассказал мне, что Наталья Васильевна в начале того лета, оказывается, виделась с нашей мамой в больнице по ее приглашению. По словам Натальи Васильевны, она рассказала маме об их отношениях с отцом и обещала помочь отцу вырастить нас. То есть, мама все знала. И сама захотела познакомиться с той, которая должна была вскоре стать новой женой отца? Наверное, этому предшествовал разговор с отцом? Какое мужество! К ней, изможденной чахоткой, поседевшей, умирающей приходила молодая женщина, которую полюбил отец. Но мама оставалась мамой. Знание правды о нашем будущем, о будущем ее мальчиков, конечно, добавило ей боли и одиночества, может быть, даже добило ее, но, вместе с тем, и успокоило. Она успела передать нас в другие, как ей показалось, добрые женские руки. Теперь я знаю, что мама, как Соня в романе Льва Толстого «Война и мир», о которой она мне рассказывала раньше, уступила своего любимого и нас, своих мальчиков, другой женщине, чтобы  помочь всем нам выжить. Она говорила, что Соня – это ее сущность. Теперь я это знаю не из Толстого. Это и есть любовь-самопожертвование.
     Вернувшись в Москву, мы вскоре переехали из Лефортово на Смоленский бульвар, в дом, где должна была жить наша новая семья.
     Лефортово – это единство места и времени – военное детство, оно нас вырастило и привело к Победе.

КАЛИНИНГРАД – ФОРПОСТ СТРАНЫ
      Я был в Калининграде единожды: это было в 1954-м году. Так давно, что даже страшно вспоминать: слишком сильно изменилась жизнь за эти годы. Да и сам я стал в четыре раза старше. Да и нужно ли вспоминать?
      Это ведь было через год после смерти Сталина. И через 8 лет после смерти товарища Калинина, Верховного старосты. Предстояла первая наша врачебная практика в ходе учёбы в ленинградской ВМА им. С.М.Кирова:  госпитальная практика. Как мы ехали туда, я смутно помню, наверное, с Балтийского вокзала, через Прибалтику. Впрочем, областное деление страны тогда значения не имело: повсюду был Советский Союз.
                Слушатели курса убывали в разные регионы страны. Наша группа была направлена в г. Калининград, в армейский госпиталь (бывший немецкий госпиталь имени Адольфа Гитлера в Кенигсберге). В группе были Саша Шугаев, Веня Шимаркин, Юра Филимонов, Гера Любомудров, я и другие. Все – младшие лейтенанты медицинской службы. Госпиталь стоял на окраине города и, видимо, от того не попал под бомбежкп и артобстрелы в дни  штурма Кенигсберга  в 1945-м году. В нём было 6 этажей  и столько же под землей, причем с полноценным оснащением и лифтами. Имелись корпуса с верандами, санаторного типа, видимо предназначенные для реабилитации раненых.   Мы поочерёдно поработали в разных отделениях госпиталя. Я - больше в терапии. Заведовал ей, позже ставший известным, терапевт В.К.Трескунов.
       Однажды был такой случай. В процедурной комнате на топчане лежал довольно истощенный  солдат, недавно прооперированный по поводу язвы желудка. Вдруг, на наших глазах, у него начались потрясающий озноб и судороги. Я ничего не мог предположить с уверенностью (это мог быть и приступ эпилепсии). Держал его, чтобы он не упал с кушетки. Трескунов сразу сказал, что это гипогликемия, и что больной может впасть в кому. В этих случаях кома развивается быстро и очень опасна. Тотчас же больному струйно в вену был введен 40% раствор глюкозы под прикрытием нескольких единиц инсулина подкожно. А позже была поставлена капельница с глюкозой. Больному быстро стало лучше. Он пришел в себя, озноб прекратился. Ему дали горячего сладкого чая и отвезли в палату. Случай этот был очень поучителен и запомнился.
        Несколько раз мы по ночам дежурили по городской станции скорой помощи. Это тоже входило в программу стажировки. Станция располагалась недалеко от госпиталя, в низком бараке. Командовал всем диспетчер, связываясь по телефону с больничными учреждениями города и милицией. Машины радиофицированы не были.  В моей бригаде были ещё шофер и фельдшер-женщина.  В здании скорой помощи были нары, на которых отдыхали бригады после выездов или в паузах между выездами.
      Через какое-то время, когда уже совсем стемнело, нашу бригаду послали в какой-то район города принимать роды на дому. Ехали в кромешной тьме, по каменным мостовым, подсвечивая себе фарами.  Приехали, поднялись по темной лестнице в дом и вошли в открытую квартиру на третьем этаже. Там уже горела керосиновая лампа. На диване в растёгнутом пальто лежала роженица и периодически громко стонала. Платье у неё было поднято, а рейтузы и трусы спущены ниже колен. Начались роды.   Её мужчина рассказал, что схватки застали их в кинотеатре. Хорошо, что это было  недалеко. Кое-как они дошли до дома и поднялись в квартиру. Соседи сбегали к телефону  и вызвали скорую. 
     Фельдшер накрыла простыней колени женщине, а второй простыней живот, сняла с нее штаны и обувь. И минут через пять приняла ребенка. Он был замазан кровью, кричал. Фельдшер перевязала пуповину бинтом и ножницами перерезала ее. Отошел послед. Прямо в какой-то грязный таз. Я подсвечивал фонарем, который был с нами. Женщина перестала стонать и успокоилась. Ребеночка закутали в простыни и одеяльце. Прямо с головкой. И потихоньку, держась за перила и поддерживая мамочку, сошли к машине. Малыша нес мужчина. Женщину в машине положили на носилки, в том же пальто, в котором она и рожала. Мужчина с ребенком на руках сел рядом с шофером. И мы поехали в родильный дом. Там у нас забрали роженицу  с малышом. А мы уехали на станцию.
        Подъехав, за километр остановились в кустах и выключили фары и мотор. Это делалось для того, чтобы к станции первой пришла машина, которая следовала за нами. А мы подъезжали уже позже, и следующий выезд был не наш. Таким образом, удавалось подольше поспать. Это была маленькая военная хитрость. Всего за ночь доставалось  не более трех выездов. Наша медицинская практика на станции скорой помощи была небольшой, но житейская и организационная оказались очень полезны.
        Город был сильно разрушен во время войны. Тогда пострадала даже его старинная средневековая крепость с многометровыми стенами. Мосты  через реку Преголя были уже восстановлены. Набережная реки была в камне. Улицы и тротуары асфальтированы. Ходьба по ним была какой-то непривычно гулкой. Мы побродили под стенами Университета, который был рядом. Он стоял в руинах. Нашли могилу Канта, великого немецкого философа начала 19-го века. Сохранился лишь высокий мраморный пьедестал памятника, надгробия не было. На мраморе было выбито имя Эммануила Канта.
       В городе было много взорванных и целых, заполненных водой, бункеров, не исследованных ещё в то время. Побывали мы и на старом немецком кладбище, его сохранила война. Как-то странно выглядели аккуратные ещё довоенные памятники и могилы, одинокие в этом разрушенном городе. Вспомнились непосещаемое кладбище погибших немцев (многочисленные аккуратные ряды деревянных крестов), созданное руками самих же пленных немцев сразу после войны в лесу под посёлком Шереметьевский возле Москвы. Я в этом посёлке учился в школе.
       В Калиниграде работал известный в Европе старый зоопарк, весь заросший жасмином. Зверей было немного. Зрителей тоже.
          В городе было всегда влажно, даже в солнечные дни. Дожди здесь были частыми, лужи не просыхали. Ничего удивительного: прибалтика.
         В наш госпиталь регулярно поступали больные военнослужащие из Калининграда и соседних военных гарнизонов (города Советск, Гусев и другие).
       В конце июля наша практика закончилась, и мы разъехались в отпуск, кто куда. Я домой, в Ленинград.
      С тех пор прошло более 60 лет.    Каков Калининград в наши дни? Что в нём сохранилось от послевоенного Кенигсберга, в котором мы побывали? Наверное, мало что. Обрусел. Расстроился, конечно. Но всё равно, наверное, неистребимый старый прусский дух в нём остался. И старая крепость, и черепичные крыши домов, и зоопарк, и гулкий асфальт улиц, и госпиталь, в котором мы прожили месяц, и влажные кусты жасмина.
       Калининградская область, территориально оторванная  от России и окружённая теперь фактически враждебными государствами, -  с одной стороны, для нас (я так думаю) как чемодан без ручки, тяжёлый и неудобный, а с другой,  арьергард нашего государства, своеобразный «балкон», судя по карте, нависший над Польшей, форпост России, выдвинутый в Европу.

ДЕРЕВНЯ  ЛОПОТЕНЬ
       В марте 1955-го года у нас  в семье (а жили мы в то время в Ленинграде, на проспекте Стачек, вместе с отцом и матерью) стала жить няня – Анна Васильевна Гордеева, или тетя Нюша. Дело в том, что за месяц до этого у нас с Люсей родилась дочка – Машенька. Понадобилась няня.    Анна Васильевна  жила в деревне Лопотень, на Новгородчине. В войну у нее погибли муж и оба сына. От старшего сына осталась дочка, жившая недалеко от деревни Лопотень, на железнодорожной станции Бурга, южнее Малой Вишеры. Ранее отец помог Анне Васильевне выхлопотать пенсию за сына, погибшего на фронте. Хорошая была няня, надежная. И Люся смогла  посещать занятия в институте (она училась тогда на первом курсе Герценовского пединститута). Я же был тогда слушателем 5 курса ВМА им. С.М.Кирова. 
      После весенней сессии Люсю с Машенькой решили отправить в деревню Лопотень.  Отец, тетя Нюша, я и главные пассажиры поехали поездом до станции Бурга. Там мы сели в лодку под Мстинским мостом (недалеко от посёлка Бурга),  и поплыли к деревне.  По Мстинскому мосту проходят все поезда из Москвы до Ленинграда и обратно. Высоченный мост. Река Мста, студеная даже летом, быстрая и, по-видимому, судоходная, текла из - под города Загорска на запад через всю северную Россию до впадения в озеро Ильмень. 25 километров мы преодолели на лодке-моторке часа за полтора. У деревни выгрузились и проследовали в дом. Дом был высокий, бревенчатый и на сваях. Комнаты были просторны, но мебели в нём почти не было. Спали на полу, постелив  все, что можно было постелить. Но в доме было тепло. Оставив Люсю с Машей в деревне на попечение тети Нюши, я и отец на следующий день ушли пешком на станцию Бурга и уехали в Ленинград.
       Что мы знали о долгой крестьянской трудовой жизни Анны Васильевны в новгородской деревне? Мало что. А ведь двух сыновей вырастила и на фронт проводила. На смерть проводила.          В конце июня весь курс наш был направлен на войсковую стажировку. До этого, имея в запасе 3 дня, я съездил к Люсе. Очень скучал. Шел туда 25 км, ночевал одну ночь в деревне и возвращался на станцию той же дорогой, облаянный всеми собаками.
       После возвращения со стажировки, на следующий же день отправился в Лопотень. Целый месяц мы провели тогда вместе с моей семьей. Няньчили Манечку, ей было уже 6 месяцев.  Волосики у неё были русые, а глазки серые. Купались, несмотря на холодную реку. Ходили по грибы. Собирали клюкву, лежа прямо на траве. Клюквы было море. Лето было солнечное. Боялись только змей. Они здесь были в изобилии. Хлеб в деревню привозили, а молока, творога, курятины и яиц здесь было достаточно.
     Напротив нас был дом, где жил председатель сельсовета. Случилось так, что его жена изменила ему с каким-то деревенским мужиком. Это стало известно, и муж избил того мужика до полусмерти. А изменщица-жена после этого ушла от мужа и сошлась с любовником. Вот какие страсти рождались в этой тихой заброшенной деревушке.
          Нужно отметить, что Лопотень, оказывается, несмотря на заброшенность, был самым крупным на реке Мста населённым пунктом. И, действительно, в этой деревне было и правление, и амбары. Сено хранили в сараях. В годы войны, в оккупации, деревня пострадала, но немного: она не имела большого военного значения. Мужики с начала войны все ушли в армию.
         В конце августа я должен был уезжать из деревни. Люся и Машенька оставались там до середины сентября, чтобы уехать в Ленинград уже с тетей Нюшей.
           Помню, уезжал рано утром, Машенька еще спала. Люся провожала меня от деревни километра три. В поле во ржи росли васильки. Их было очень много. Люсенька была такой своей. Она была как солнышко и ромашка на ладони. Она была счастлива. Расставаться не хотелось.
           Осенью 1956-го года, после  окончания Академии меня направили для дальнейшего продолжения службы в г. Рязань младшим врачом парашютно-десантного полка. Позже ко мне приехали Люся с Машенькой. Сначала жили у родственников, потом на частной квартире с дровяным отоплением. Люся определилась в Рязанский педагогический институт для продолжения учёбы на третий курс. И вновь понадобилась тётя Нюша. Она кормила нас, топила печку, гуляла с Машенькой. И я, придя со службы, по вечерам возил дочку, завёрнутую в одеяло, на санках. Так и жили вчетвером, пока в Рязань из Ленинграда по обмену не переехали наши родители. Только тогда Анна Васильевна уехала к себе в деревню. Так что раннее детство нашей дочки всё прошло на руках у этого доброго человека.       
      Мы и позже бывали в Бурге (у внучки Анны Васильевны) и в Лопотне. Последний раз году в 1964-м. Потом долго переписывались. Но в долгу перед ней так и остались. Как прошла её старость, мы не знаем. Наверное, эта скромная русская женщина символически и  была той нашей великой Родиной, о которой мы так любим говорить.
      Лопотень и сейчас остался Лопотнем, русской деревней, затерянной в новгородских лесах.
        Наша Машенька теперь - опытный психолог и её дети- психологи. Жизнь, не лёгкая и тогда, и сейчас, тем не менее, продолжается.

НА ОКЕ
     1959-ый год. В то время в Рязани, будто бы, действовала нелегальная молодежная коммунистическая организация, по-видимому, студенческая по своему составу. Это было маловероятно, и говорили об этом глухо.
      Как-то в июле, возвратившись из отпуска, плыл я на теплоходе по реке Оке от Рязани до Белоомута на артиллерийские стрельбы. Стрельбы проводились на полигоне в малонаселённом районе.
     Я сидел на палубе, уставленной мешками и чемоданами. Людей было много. В основном, колхозники.  У Оки путь был извилистым, и потому пассажиры долго видели постепенно удаляющуюся Рязань с её кремлёвскими соборами то с одной стороны корабля, то с другой. Иногда даже казалось, что мы возвращаемся. Поначалу это было интересно, но потом стало утомлять.
     Вскоре я обратил внимание  на молодого парня в рубахе нараспашку,, сидевшего на лавке на верхней палубе недалеко от меня. Не заметить его было нельзя. Он периодически возбуждался и начинал бессвязно кричать. При этом он зло, на разные лады, повторял проклятья, типа «Свинья! Будь ты проклята! Свиная  рожа! Будь ты проклята, кукурузная свинья!» Он ни к кому конкретно не обращался, но слышен был всем, и река далеко разносила его проклятья. Сидевшие рядом с ним люди поначалу не обращали на него никакого внимания. Кричит и кричит, чего не бывает. Можно было принять его за юродивого. Отдохнув немного, он повторял свой «репертуар». И так в течение часов двух. В такие минуты он производил впечатление сумасшедшего, на которого «находило», а, может быть, и впрямь был ненормальным. Он уже изрядно надоел утомленным спутникам, среди которых преобладали крестьяне, но на него попрежнему не обращали  внимание, вздрагивая лишь всякий раз, когда он начинал орать.
     Как врачу мне было любопытно наблюдать за ним, и у меня зародилось сомнение. Он был не один, а с напарником, и этот второй вел себя невозмутимо, временами отлучаясь и бродя по палубе. Заметил я, что между припадками крика и проклятий «юродивый» внешне становился вполне нормальным. Все это не напоминало мне ничего из психиатрии. А вот образ Никиты Сергеевича Хрущёвп вполне.
    Я даже прошелся по палубе мимо него, чтобы лучше его разглядеть. Да, конечно, умный, ироничный и временами наглый взгляд его не оставлял сомнений в инсценировке. Но в таком случае это была тяжелая работа. Шутка ли: два часа орать почти одно и то же, да ещё с таким остервенением.
    Это было время после 20-го съезда партии и разоблачения культа личности Сталина, время формирования совнархозов, время липовых рапортов о сдаче 2-3-х планов по мясу, в том числе на Рязанщине, приведших после разоблачения к самоубийству первого секретаря Рязанского обкома Ларионова. Смутное было время, время волюнтаризма. И скрытая оппозиция этому, безусловно, была.
      Уже смеркалось. На какой-то остановке теплохода у шлюзов, уже  вечером, «пропагандист», я так стал его называть, и его спутник сошли на берег.
       Через месяц полк вернулся со стрельб. Позже, уже осенью, я увидел этого парня в городском парке Рязани, сидевшего на скамье и беседовавшего с кем-то. Он был аккуратно причёсан,  в костюме и галстуке. Но я его сразу узнал. Возможно, и он меня. Но никаких странностей в его поведении я не заметил. Медленно пройдя мимо него, я вышел из парка. Больше я этого человека не видел. Эта встреча подтверждала мои корабельные размышления. Мне показалось, что тогда я невольно прикоснулся к какой-то тайной организации.
   В 1966-1967 гг., уже в Саратове, прошел слух о раскрытии в Рязани якобы заговора так называемых «молодых коммунистов». Имело ли это какое-нибудь отношение к моим случайным наблюдениям, я не знаю. К тому времени Хрущева уже сменил Брежнев. Я полагаю, что всё это было не случайным. Политическая жизнь в стране и тогда была более разнообразной, чем нам казалось.

МЕЩЕРА
        1962 год, март. Артиллерия моего парашютно-десантного полке  передислоцировалась по мосту через Оку и по еще замерзшим дорогам двинулась в Мещеру, обширный малонаселенный край севернее Рязани. Позади осталась Рязань, Кремль на горе с высоким Бухвостовским дворцом и колокольней. Проехав мост, мы ещё долго видели их позади себя.  Через полмесяца ожидался разлив, и, помедли немного, мы бы до артиллерийского полигона добраться не смогли. Ока весной разливается на десятки километров, оставляя отдельные возвышенные места, как правило, с расположенными на них редкими селами.
       У зампотеха полка был личный плавающий вездеход, он к нашей зависти свободно переплыл разлившуюся реку, до самого села Мурмино.
        Машины вывезли людей и технику с боеприпасами на полигон, затерявшийся в обширном низкорослом лесу и обозначенный парой наблюдательных вышек.  Лес не был огорожен, так как населения в этих местах не было вовсе. Почва была песчаная.  Солнце днем грело хорошо и подразделения в палатках расположились на сухих местах. Ночью подмерзало, но солдаты топили печки и не мерзли. А дров искать было не нужно, вокруг валялись коряги.
      Устроились. Организовали питание из походных кухонь. Гречневая каша, тушенка, хлеб, чай. Приступили к стрельбам.
     Взлетали ракеты и медленно спускались на маленьких парашютиках. Их несло ветром, и они валялись везде. Грохотали полковые пушки, снаряды ложились в цели. Дни были насыщены делом.
      А у врача какое дело? Я тогда был младшим врачом полка, но уже в звании капитана медицинской службы. Утренний осмотр личного состава, контроль за приготовлением пищи, вечером прием заболевших в медицинской палатке: в основном небольшие перевязки. Со мной был и санинструктор. Погода стояла отличная, никто не болел.
      Два раза в неделю прилетал АН-2, низко кружил над нашим палаточным лагерем и сбрасывал газеты, письма, продукты. За две недели пребывания в этом лесном санатории я очень окреп.
     Вечерами офицерская молодёжь, отпросившись у командира, ходила в соседнее село километра за два на танцы. Приходили и сельские, в том числе и девчата. Танцевали под патефон, завязывались романы, но до драк не доходило. Возвращались уже ночью. Разок и я сходил на танцы.
     Однажды в воскресенье, после обеда, меня попросили посмотреть заболевшего солдата. Сам он сидел в своей палатке, и идти к врачу отказывался. Все было типично: боли в правом боку, усиливавшиеся при движении правой ногой. Но температура была нормальная. С момента начала болей прошло часа два. Хотя общее состояние больного оставалось удовлетворительным, нужно было действовать. Но я еще все-таки выждал с полчаса, не зная, что же мне с ним делать: как его везти до ближайшей участковой больницы, когда на многие километры дороги были скрыты под водой.
       Доложил командиру, получил приказ любым способом доставить его в больницу в деревне Мурмино (мы её проезжали по дороге из Рязани).
       Мне выделили грузовик и четверых бойцов. Выехали мы еще засветло. Местами дорога была видна хорошо, затем ее прерывала вода на сотни метров. Впереди перед машиной шел солдат, подчас по колено в воде. Затем вновь обнажалась дорога. Затем все повторялось. Хотя ехали медленно, в кузове все-таки трясло,  и больному становилось хуже. Солнце зашло, нас окружила тьма. Свет от зажженных фар выхватывал участки дороги, но мы продвигались менее уверенно, так как профиль и направление дороги еле угадывались.
       По расчетам деревня должна была уже показаться. Это подтверждала и дорожная колея. Те, кто шли впереди, периодически менялись, но у всех ноги уже были мокрыми, а сапоги полными грязи. Наконец, показались слабые огоньки в окнах села. Тогда еще здесь не было электричества. Подъехали к больнице – тёмному одноэтажному зданию. Сняли из кузова больного, под руки привели его в приемный покой. Разбудили санитарку. Объяснили в чем дело и послали  за хирургом, который жил здесь же в деревне. При свете керосиновой лампы осмотрели приемный покой. На койке спал какой-то мужичок, а под койкой на матрасе лежала в верхней одежде беззубая старушка, счастливая, что ей не отказали (завтра посмотрят) и что ночь она проведет в тепле.
       Пришел молодой недовольный хирург. Не снимая плаща-болоньи, тут же посмотрел живот у больного, велел раздеть его и занести в операционную. Мы увидели из приемной, что там зажгли лампу поярче. Подошла медсестра. Операция началась. Хотелось бы думать, что хирург помыл руки.
      Мы возле машины разожгли костер и грелись, не решаясь ехать назад в темноте, да и нужно было дождаться результата операции. Я и шофёр  перекантовались в кабине машины. Дождались: аппендикс был удален, больной заснул. К этому времени рассвело: ночи были короткими.  Поблагодарив хирурга, мы сели в машину и тронулись в обратный путь. 
       Прооперированного солдатика мы забрали,  когда всей колонной возвращались в Рязань. Ему повезло. К этому времени разлив Оки уже поуменьшился, и ехали через мост.

БЕЛОРУССКИЕ ГОРОДА
          В июле 1955 я прибыл в артиллерийский полк танковой армии, в г. Борисов,  расположенный на реке Березине, где когда-то застрял Наполеон со своим войском и откуда вынужден был, оставив армию, бежать в Париж. Это была моя войсковая стажировка, обязательная после 5 –го курса в ВМА им. С.М.Кирова.
         Почти сразу после моего прибытия в медпункт части вся здешняя танковая армия стала готовиться к выходу на большие учения, в лесах под Барановичами. Санитарная машина нашего полка укомплектовывалась имуществом, медикаментами, перевязочными материалами, продуктами. Это была хорошая практическая школа. Старшим врачом был майор м/с Пеклер.
       С городом Борисовым мне познакомиться  особенно не удалось. Было много работы. Запомнилась лишь река Березина, высокие деревья  по её берегам, казармы, артиллерийские парки. Но пару раз всё же сходили на рыбалку. Рядом с медпунктом протекала небольшая речка. Здешний фельдшер ловил рыбу на борную кислоту. «Медицинский» способ. Борная кислота смешивалась с хлебом в комочки и разбрасывалась в воду с берега. А минут череэ пять, идя вниз по течению, можно было увидеть на поверхности воды медленно плывущую рыбу. Это была плотва, краснопёрка, окунь. Плыло штук пять, а то и десять. Да больше-то и не надо было. Забирались по пояс в воду и сачком вылавливали подплывающую сонную рыбёшку. В медпункте рыбу чистили и жарили в яичнице. Если рыбу не выловишь, она через какое-то время «просыпалась» и уплывала вглубь. 
     На этой речке мы часто видели выдру, иногда выплывавшую на берег. Неприятное животное. Такое я видел впервые.
     Наконец, поступила команда о начале учений.  Танковая армада пришла в движение.
        Выехали из Борисова ночью и проследовали в колонне через Минск и Барановичи. В окно санитарки ночью видно было плохо. Но запомнились некоторые освещённые и совершенно безлюдные проспекты Минска. Колонна нигде не останавливалась. К утру западнее Барановичей, но  восточнее  Слонима свернули в леса.
       Наша роль по плану военной игры была «держать оборону». Медпункт развернулся в глухом лесу, и позже никаких воинских частей, даже собственного полка, я не видел. Кроме майора Пеклера и меня, в медпункте были фельдшер, исполнявший обязанности начальника медпункта, санитар-инструктор и шофер. Поставили палатку и оборудовали её носилками. На них и спали.
      Ночью в глубине леса фосфорисцировали гнилушки. Лес выглядел как в сказке про Берендея. Вспоминал своих Люсю и Машеньку: как они там, на отдыхе в глухой деревне Лопотень на Новгородчине? 
      Разнёсся слух, что в лес приехала медицина. На борту машины красовался красный крест. Из окружающих деревень через пару дней к нам  стали приходить бабульки, жалуясь, чаще всего, на суставы, боли в позвоночнике и т.п. Крестьянки, пережившие войну и оккупацию. Руки у них были мозолистые, в узлах из вен. Пришлось вести амбулаторный прием. Белорусский язык не мешал мне. Все было понятно. Некоторые приводили ребятишек. Кому-то из посетителей я давал таблетки от болей и воспаления, кому-то делал перевязки. Кому-то ограничивался советом. В награду они дарили яички, принесенные в лукошках. Мы не отказывались. Бабушки тоже были довольны.
       По программе стажировки я должен был провести санитарно- эпидемиологическую разведку местности (это было учебное задание), и поэтому бродил по близлежащим  деревням, исследуя численность населения, состояние колодцев, наличие больного скота и т.п. Опасность представляли только собаки, я же был для них чужой. Но обошлось. «Война» где-то еще продолжалась, когда срок моей стажировки закончился, и я, распрощавшись с товарищами, через Барановичи и Москву  убыл в Ленинград.
     Вообще-то я имею отношение к Белоруссии уже давно: моя мама – Мария Аркадьевна – родилась в Могилёве, а всё своё детство прожила в городе Быхове. Но это было давно. Впрочем, в 1953 году по дороге Киев-Ленинград я проезжал через Быхов. Обычный вокзал и перрон. Сквозь ветви деревьев вдалеке серая рябь Днепра. Невысокие дома.
      В 1957-м году мы с женой побывали в доме отдыха «Лепель» под Барановичами. Очень скромный дом отдыха МО. Танцы, экскурсии, библиотека. Даже житьё семейным парам вместе не было предусмотрено: нехватало мест. Комфортабельность: вспомнить нечего. Но зато побывали на двух содержательных экскурсиях. Первая была в Хатынь.
      Поле, заросшее кустарником, на месте сожжённой фашистами деревни, торчащие в небо закопченные печные трубы, памятник единственному выжившему. Старик-крестьянин держит на руках убитого ребёнка. Вокруг тишина. По дорожкам молчаливо бродят ставшие одинокими люди. Молча покидают пепелище и разъезжаются, увозя горе в свои дома.   Тяжёлая память.
     За неделю до конца нашего отдыха в «Лепеле» состоялась автомобилтная поездка в Брест, в Брестскую крепость. Многое в моих впечатлениях перекликается с известными картинами об обороне этих мест, опубликованными кинодокументалистами. Это и рассказы о героизме защитников крепости, и боль за тех, кто не смог тогда прорваться к своим, обида за наше бессилие – следствие вероломства врага и недальновидности нашего руководства в начале войны. Упрёк.
      Холодное русло Буга, кроваво-кирпичные мощные и одновременно беззащитные стены фортов крепости, расстрелянные ворота, глубокая темнота подвалов, сжимающая сердце невозможность всё это изменить. Уезжаешь отсюда, оставаясь. Вот ведь 60 лет прошло, а всё помню и плачу.
        Побывал я в Минске и в 1974-м году, на 1 Всесоюзном съезде нефрологов. Съезд прошёл весьма успешно, в стране собрались к тому времени серьёзные силы теоретической и практической нефрологии (профессора И.А.Тареева, М.Я.Ратнер, Н.А.Мухин). Удалось повидать сам Минск. Удивительно чистый город, с широкими площадями и парками, прекрасным театром, где и проходил  сам съезд.
      Уезжал в Москву поздним вечером. Хотел пройти к своему вагону не через вокзал, а через ворота, со стороны тепловоза. Так мне было ближе. Но меня вдруг остановили двое в штатском и,   несмотря на то, что я был в военной форме, настоятельно попросили пройти через  вокзал. Я позже узнал, что этим поездом ехал Первый секретарь Коммунистической партии Белоруссии, известный руководитель партизанских соединений в годы войны товарищ Машеров. Его тщательно охраняли.
      Последние мои поездки в Минск пришлись на 80-е годы. Тогда здесь служил врачом в танковом корпусе мой сын Сергей и какое-то время жил мой внук Мишенька.
       Я писал о советской Белоруссии. Республики, более советской, в те годы трудно было себе представить. А что там сейчас. Бог его знает. Защищаются от самих себя.

ЗАГОРСК   (СЕРГИЕВ ПОСАД)
       В Загорск (это по дороге в Ярославль) в 50-70-е годы я ездил несколько раз. А позже не пришлось. Причины для поездок были разные. В 1958-1960-м годах это было связано с встречами с моим однокашником по ВМА им. С.М.Кирова и другом Ю.А. Филимоновым. Он  по окончании академии был направлен по распределению в этот город, в какой-то секретный НИИ Министерства Обороны. Позже, уже в 60-90-е годы, я ездил к своему брату Саше, работавшему на Загорском оптико-механическом заводе инженером. А однажды посетил посёлок Семхоз по пути в Загорск и церковь, в которой служил и  возле которой был убит священник и писатель Александр Мень.
       Город Загорск (до Революции Сергиев-Посад) был так назван в честь большевика В.М.Загорского (Лубоцкого) в 1930 году который был секретарём Московского горкома РСДРП (б) и погиб в 1918 году в боях за Советскую власть. В 90-е годы прежнее название города было возвращено.
        Что может вспомнить человек спустя 40-60 лет? Попробуем.
         В свой первый приезд в Загорск, а я тогда служил врачом парашютно-десантного полка в Рязани, я сначала встретился с  женой Филимонова, Милой. Она работала врачом здешней туберкулёзной больницы, что располагалась сразу возле железнодорожной станции. Чуть позже, по её подсказке, я добрался до жилого городка Юркиного НИИ и встретился уже с  самим Филимоновым. Мы до этого многие годы  дружили, и было интересно, как началась первая самостоятельная работа у него. 
       Юрка  впервые познакомил меня со своей женой где-то на четвёртом курсе. Мила тогда была студенткой Ленинградского мединститута. Мы навестили ее в больнице (она тогда болела). Я помню, мы вместе прогуливались во дворе больницы. Юрка острил и смеялся, а я в ее присутствии отчего-то робел. Она  была красивой, умной и немного грустной девушкой, носила бархатный берет и напоминала испанскую принцессу.  За эти годы она, конечно, повзрослела.
        В отличие от меня,  жившего в Рязани, в десятиметровке без индивидуальных удобств,  у него в Загорске была отдельная квартира.   Я в сапогах топал по грязи в медпункт к своим гвардейцам, а он, такой же старший лейтенант, уже работал над диссертацией  и трудился в лаборатории. Я вдоволь поел солдатской каши, а он этого даже не знал. Но и у него были трудности: работа в условиях совершенной секретности. Он рассказывал, что, к примеру,  было зачастил в Москву на семинары и форумы по биохимии с иностранным участием, поскольку  хотел, общаясь, получше овладеть хотя бы английским, но его тотчас же предупредили товарищи-чекисты о нежелательности подобных контактов. Пришлось жить «в скорлупе». Работа – дом, работа – дом. Это давило. У них тогда уже был сын, тоже Юрка. Находил себя в нём. Квартиру радиофицировал и телефонизировал, поскольку  хорошо владел современной техникой. Вообще он был очень талантливый человек. В его НИИ работали и другие наши выпускники. Некоторых я помнил. В такие институты отбирали наиболее подготовленных слушателей после окончания академии. Юра рассказал, что один из них, работающих в лаборатории, неожиданно для сослуживцев покончил с собой -  повесился в местном лесу. Тогда всех сотрудников буквально «затаскали» органы.  Этот несчастный, и будучи слушателем академии,  был, мне кажется,  психически нездоров. Ещё тогда я, зная о его некоторых странностях в общении, называл его интуитивно «титовский шпион» (что-то такое в нём было). Психическое заболевание у погибшего подтвердилось в ходе расследования, и дело было закрыто.
        Погуляли по ближайшему лесу рядом с домом. Места здесь,  по дороге в Ярославль, вообще  лесистые и мало населённые. Зато воздуха много. Небольшая река в Загорске (Кончура),  – приток Мсты, течёт аж до озера Ильмень на Новгородчине.
      Повидались мы с Филимоновыми, и я уехал в свою Рязань. Позже приезжал ещё раз, и мы много лет переписывались. В 1996 году он умер в Москве от последствий инфаркта миокарда.
        Позже я бывал в Загорске у своего брата. Жил он с семьёй в квартире от своего завода в центре города, недалеко от Троице-Сергиевской Лавры. Жена его  работала на том же оптико-механическом заводе,  и растила их дочь и сына. У них была овчарка, общая радость.
        В эти приезды в Загорск я повидал и сам город. Он расположен на высоком холме и виден издалека. Монастырь с белокаменными  крепостными  стенами и множеством церковных куполов и крестов возвышался над всей округой и городом и составлял его центр и главную достопримечательность.
       Среди соборов Лавры, а её начало относится к 14-му веку, и связано с великим Сергием Радонежским, Большой Троицкий Собор, Храм Смоленской Иконы Божьей Матери, Собор Сошествия Святого Духа на апостолов, Успенский Собор и другие храмы необыкновенной красоты.
         Я один и вместе с братом Сашей бывал там неоднократно. Такое средоточие церквей я видел, пожалуй, только в Ярославле и в Киеве. Мне было даже тесно на узких мощёных площадках Лавры от обилия церковных храмов. Я понимал, что каждый из них имел свою историю и выполнял известную функцию, и что он неповторим, но я, восхищаясь, конечно, хотел бы, чтобы здания  имели и соответствующее пространство. Утомительно было всё время смотреть вверх. А внутри церквей часто было тесно и темно. Свет горящих свечей вносил, конечно, ощущение таинства при входе в церковь и рождал некую сосредоточенность, соответствуя таинству икон, колонн и церковных стен, но обилие посетителей и духота помещений утомляло. Хотелось бы посидеть и подумать об увиденном, но это, как известно, не принято в православных храмах. На территории Лавры часто встречались монахи в чёрных рясах и чёрных шапочках. Это была своя, внутренняя, жизнь Лавры. Иногда звонили колокола по какому-то их расписанию.
       Знакомясь с храмами, обогнули небольшую пристройку к одной из  церквей, где был почему-то вне церкви, отдельно,  похоронен Борис Годунов. Побывали в большой трапезной, когда-то нарисованной художником Перовым. Полюбовались могучими воротами, ведущими в Лавру (Надвратная церковь Рождества Иоанна Предтечи).
       Даже известный Саввино-Сторожевский собор в Звенигороде, в котором мы бывали, при всей его крепостной мощи, по сравнению с Троицко-Сергиевской лаврой,   показался нам всего лишь большой избой.
       А сам город Загорск был более, чем обычным. Львиную долю его составляли заводы, а значит, заводские корпуса, трубы и заборы. У брата и сейчас в Загорске живут его постаревшие друзья - заводчане\
       Полагаю, что при всём уважении к памяти Сергея Радонежского, Загорск остаётся Загорском и сейчас, просто в нём (и это замечательно) расположен Сергиев Посад - крепость и Лавра.  90% жителей города - жители Загорска. Это ведь как С-Петербург, расположенный в многомиллионном Ленинграде. Соборы и заводские трубы. Но ведь и трубы хотят иметь своё название?!
       Однажды, по дороге в Загорск, мы сделали остановку на станции Семхоз. Незадолго до этого здесь был убит священник и богослов Александр Мень. Недалеко от станционного перрона располагалась Церковь. Обычная небольшая церковь. Мы посетили её.  Церковь была знаменита тем, что в ней служил Александр Мень. Одна из его популярных книг, которую я прочёл позже, была «Христос – сын человеческий». Бог бедных и честных людей. Не столько Бог, сколько очень хороший человек, по мнению Меня. Наверное, это понимание Бога ему и не простил тот фанатик - ублюдок, что убил его топором среди белого дня на лесной тропинке возле станции.
        Без Загорска картина России неполна.   Но ведь это каждому советскому, а тем более, русскому человеку всегда было ясно.      

ГОРОД  БОЛОГОЕ
          В 1973 г. я привез из Саратова  группу слушателей 5-го курса на войсковую стажировку в ракетную дивизию в гарнизон недалеко от  города Бологое.
      Сам город Бологое (широкоизвестная станция на железной дороге Москва-Ленинград) я не очень разглядел, так как сошли с поезда глубокой ночью. Долго сидели на вокзале в ожидании рейсового автобуса. Запомнилась лишь удивительная озёрно-лесная свежесть здешнего ночного воздуха. Дышал бы и дышал.
    В группе было 25 человек. После краткого инструктивного семинара, проведенного в госпитале на центральной базе (как говорили, «усадьбе»), все они были распределены по дивизионам, как правило, по одному на медпункт.
     Территория этого соединения простиралась по всему Западному округу.  Дивизионные площадки были связаны с центральной базой множеством дорог, протянувшихся на десятки и даже сотни километров. За пределами ракетных городков, окруженных колючей проволокой под током, стояли леса, в которых водилось много зверя – лосей, медведей и волков. Рассказывали, что иногда животные гибли, напоровшись на электрическую ограду. Места здесь были болотистые, ягодные, грибные и дикие.
      Мимо военного городка протянулась шоссейная дорога (Петербургский тракт) от Москвы до самого Ленинграда. Рядом были городки Хотилово и Валдай на одноименном озере. Места эти были знамениты. В конце 18-го века по этой дороге везли ссыльного писателя А.Н.Радищева, осуждённого Екатериной 11-ой за публикацию писателем известной книги «Путешествие из Петербурга в Москву». В ней как раз и описывались поселения и порядки того царского времени. О Хотилове сохранилась легенда.        Будто бы  (сам я не видел) у Хотилова— церковь, которой уже более 200 лет. Поставили ее еще по указу Екатерины в память великого князя, умершего от оспы в той деревне по дороге в Петербург. Хотилов (ныне Хотилово) упоминается со времен Петра, описано у Радищева. Место ямщицкое, кабацкое, вольное: «хочу поживу, хочу поеду дале». Отсюда и название.
          Городок утопал в лесу. В нём был развёрнут военный госпиталь, рядом стояли дома офицерского состава, клуб, гостиница и универмаг.
       Я, как преподаватель и ответственный за качество стажировки, устроившись в гостинице, систематически объезжал медицинские пункты, в которых жили и работали мои подопечные. Амбулаторные приемы, лечение больных в лазаретах, дежурства при проведении регламентных работ с ракетной техникой, контроль за качеством хранения и приготовления пищи в офицерской и солдатской столовых – в этом и состояла работа и учеба стажеров. Этим всем им пришлось бы заниматься самостоятельно через год после выпуска из факультета.   
       Прошла неделя, я убедился, что все они устроились и нормально работают. И вдруг ко мне в гостиницу заявляется один из стажеров. Приехал на попутной машине. «Что случилось?», спрашиваю я. «В части меня унижают и не кормят», - отвечает он. По его рассказу, где-то на 3-4 день работы он увидел говяжью тушу на кухне, приготовленную к приготовлению и валявшуюся на грязном полу, и потребовал от начальника  столовой,  прапорщика, развесить мясо, как положено, на крюки. Тот отказался, заявив, что не обязан слушаться какого-то курсанта. Обращение к дежурному по дивизиону также не возымело действия.
     На следующий день все повторилось, и мой слушатель уже официально запретил выдачу пищи. Он заявил об этом на утреннем служебном совещании офицеров. Но ему в обидной форме было предложено не появляться в столовой и не срывать прием пищи личного состава. А начальник столовой приказал его не кормить.
     Конечно, в медпункте ему выделяли из того, что приносили для больных лазарета,  и с голоду он не умирал, но было обидно. Стажера лишали его профессиональных прав. Мне это стало ясно сразу. Нужно было что-то делать. Переночевав в гостинице, так как ехать в дивизион можно было только следующим утром, мы с ним с первой оказией поехали к нему в медпункт.
        Познакомившись с персоналом медпункта (врача уже длительное время у них не было), я понял, что фельдшера его поддерживают, но и они уже давно махнули рукой на кухонные безобразия в части. Я познакомился со столовой, зашел в штаб, но  политработника не застал, и мы со слушателем на попутной машине отправились к старшему по дивизиону километров за десять.  Приехали, командира не застали, так как в части шли регламентные работы, связанные с обеспечением ракет топливом. Пришлось долго ждать, сидя перед кабинетом. Наконец появился молодой подполковник в спецовке, усталый и злой. Долго кого-то распекал, звонил по телефону, докладывал и только потом пригласил в кабинет и нас. Я коротко рассказал ему о случившемся. Он молча слушал, как мне показалось, не врубаясь  в смысл сказанного мной, настолько это не совпадало с тем, что для него в данный момент было важным. Я повторил коротко и уже в сердцах, что молодого врача во вверенной ему части запретили кормить и публично оскорбили на офицерском совещании за то, что он защищал интересы здоровья солдат, требуя навести порядок в вопросах гигиены их питания.  Я сказал, что не допущу, чтобы молодого специалиста преследовали за принципиальность и профессиональную твердость, не допущу, чтобы его сломали, так как потом это будет уже не работник. Сказал, что считаю это дело политическим, а не частным недоразумением и что, если положение не будет исправлено и слушателю не будут публично принесены извинения, я должен буду немедленно обратиться в Главное политическое управление Советской Армии.
     Командир, наконец, понял меня, переменился в лице, как-то даже испугался, стал крутить ручку телефона, требуя кого-то из того подразделения, кричал в трубку, что «они отвыкли от врачебного контроля, что он никогда еще не слышал, чтобы врача не кормили в отместку за его требовательность и что он лично приедет в дивизион и наведет порядок». Встав из-за стола, он подошел к нам и заверил, что завтра же все будет исправлено…
       Слушатель возвратился в свой медпункт, а я убыл на базу. Жизнь пошла своим чередом. Позже я через людей узнал, что проблема была решена. По окончании стажировки слушатели съехались в госпиталь  и сдали зачет. Мой герой вернулся из части с громадным рюкзаком, полным различных консервов. По-видимому, это было материальным  возмещением нанесенного ему ущерба вследствие недоедания и, конечно, признанием наступивших положительных перемен в дивизионе.
       Со стажировки все разъехались в отпуск, кто куда.
ТАШКЕНТ
      В семидесятые годы была у меня первая поездка в Среднюю Азию, и именно в Ташкент.  Цель поездки была традиционной для марта-месяца: набор  слушателей на Саратовский военно-медицинский факультет из студентов 4-го курса местного мединститута. До этого я занимался этим в других городах.
      Мы ехали вдвоём. Преподаватель-токсиколог Анатолий Максимович направлялся ещё дальше, в Андижан. После Илецка, несмотря на весну, началась жара. Толя без конца пил чай и, потея, вытирался полотенцем. Окна в вагоне были открыты и ветер по вагону гулял. Насыпь и поля вокруг дороги буквально устилали поля тюльпанов. В это время здесь всегда так. Ехали долго.
      На вокзале в Ташкенте расстались.
       И здешний вокзал, и городские проспекты показались мне такими же, как в Москве. И дворы, и скверы, и площади. Пожалуй, больше было зелёных насаждений. Да во многих местах били фонтаны. Город  был более яркий, чем наши, северные, города. Людей повсюду было много. Одевались по-летнему. Людей в восточной одежде было немного, разве что многие ходили в тюбетейках. Торговали на улицах.
     Мне даже стало как-то нехватать ожидаемого восточного колорита, а европейский тип города был мне и так хорошо известен. Я даже спросил встречную пожилую женщину, можно ли где-то увидеть в городе старинные мечети, кладбища, крепости и таким образом прикоснуться к древнему Узбекистану? Она удивилась моему вопросу и сказала, что всё это есть, но затруднилась уточнить,  где это. «Это же не Самарканд и не Бухара», сказала она.
      Тем не менее, в центре города я натолкнулся вскоре на достаточно унылое высокое здание, стеной обращённое к  улице. Мне сказали, что это медресе (духовное мусульманское училище). Одновременно в нём работала и какая-то городская типография.
     Я заглянул через каменные ворота во двор и не пожалел. Во дворе росли высокие деревья, может быть, даже платаны, дававшие вокруг себя глубокую тень. В тени скрывались невысокие здания, посреди двора под деревьями протекал широкий арык. Людей во дворе практически не было, лишь у арыка на коврике  на коленях сидел молодой мужчина с бритой головой. Он кланялся и совершал омовение. Через плечо у него свисало полотенце. Если бы он не молился, я бы подумал, что он в тени у арыка просто спасается от жары.
      Пройдя вглубь двора, я над крыльцом одного из домов увидел стеклянную вывеску: «Центральное духовное управление мусульман Средней Азии и Казахстана» (как-то так). Это было уже интересно. Я вошёл в дом и нашёл в одной из комнат благообразного старика-узбека  в обычной городской одежде, который по-русски любезно объяснил мне назначение этого Центра. Центр выполнял и роль семинарии, и мечети. Старины я так и не увидел, но всё же был удовлетворён.
     Я посетил Мединститут, познакомился с военной кафедрой и с подготовленными кандидатами в Саратов. Среди них были не только русские ребята, но и узбеки. Познакомился с выдающимися узбекскими терапевтами, в т.ч. с профессорами Убайдуллаевыми. Вечером с помощью офицеров военной кафедры посетил концерт знаменитой тогда труппы «Уч-ку-дук три колодца». Их исполнение в те годы было широко известно.
     Через день я уехал в Саратов.
      В восьмидесятые годы мне пришлось ещё побывать в Ташкенте. Проходил Всесоюзный съезд терапевтов. Увидели всех виднейших терапевтов того времени. От Чазова до Чучалина. Своеобразный парад академиков. Научный интернационал. Посмотрели город.
      В 1987 году там же прошёл съезд терапевтов Туркестанского военного округа. Руководил съездом главный терапевт МО генерал-лейтенант м/с академик Е.В.Гембицкий. Проводился анализ опыта терапевтической службы в боевых действиях наших войск в Республике Афганистан. В Кабуле уже 7 лет успешно работал наш, советский, тысячекоечный военный госпиталь. Столь же мощный окружной военный госпиталь был и в Ташкенте. Врачам прифронтового округа было чем поделиться. К сожалению, секретность приводимых материалов делала их малоизвестными для широкого круга терапевтов в стране. Но самое главное: почувствовалась близость большой войны. Ташкент жил этим уже годы, будучи перевалочным пунктом для наших войск и для раненых.
     Побывали делегаты и в центре города. Побродили по центральной площади, где обычно проводятся военные парады и проходят демонстрации трудящихся. Площадь громадная. Рядом были расположены парк и мощные фонтаны. Обилие воды в южном городе, где нет большой реки, казалось праздником и желанной роскошью, но была и необходимостью.
     Конечно, за  внешним обманчивым благополучием жизни в прекрасном городе Ташкенте, центре советской Средней Азии, скрывались и проблемы. Здесь они чувствовались рельефнее, чем в России. В выступлении профессора Гембицкого в военной аудитории эти проблемы были названы и  прозвучали очень тревожно: это касалось наших реальных потерь в Афганистане. Наступило отрезвление: Ташкент стал прифронтовым городом, рядом шла настоящая война.
      Я должен был через несколько месяцев ехать на стажировку в Кабульский госпиталь, и, вслушиваясь в эти сообщения, спиной чувствовал некий холодок. Говорили в кулуарах съезда и о пытках, применявшихся в республике при здешнем руководителе Рашидове. О боевых столкновениях в пограничных районах Узбекистана с Таджикистаном и Киргизией. О бедноте крестьян  в этой богатейшей хлопковой республике. Конец восьмидесятых годов становился проблемным и в самой России.
     В последний раз я побывал в Ташкенте в октябре и декабре 1987 года, когда летел в Кабул и когда из него возвращался.
     Как правило, дневников я не пишу. Но сохранились мои записи о днях, касающиеся Ташкента (книга «Кабульский дневник военного врача», Саратов, 1996).         
       «25.10. Ташкент. Пересыльный пункт. Тузельский аэропорт. «Тихий перекресток». Начало системы.  Утро. Льёт дождь.  Перед отъездом говорили: «Нет погоды — радуйся; не включили в список на вылет — радуйся; задержали вылет — радуйся...» Мне — в Кабул, в Центральный военный госпиталь. Преподающему военно-полевую терапию уже более 20 лет необходимо хотя бы прикоснуться к правде своей профессии.
          26.10. Похолодало. Выпал снег. Рейс отменен. Завариваем чай. Вечером в гостинице рассказы бывалых людей, фронтовые побасенки. 27.10. Попытались отправить. Привезли в Тузель. Продержали 5 часов и... вернули на пересылку. Непогода. Скорее бы. Нервы напряжены до предела. 28.10. 5.00. Подъем. Едем в аэропорт. Авиаторы не спешат. Бродим по двору. В магазине «Березка» на нас, неимущих, смотрят волком. Хранители чужих сокровищ... Чеки, чеки. Некоторые на них просто помешались. Наконец — перекличка, раздача паспортов. Переход границы и посадка в самолет. ИЛ-76 забит людьми до предела. Летим.»
    В Кабуле было много работы, но всё обошлось благополучно для меня. Я здесь об этом не пишу. Но стало ясно, что это не «война через форточку», как в Союзе многим казалось, а самая настоящая кровавая бойня.
      Пришло время возвращаться домой.
    «24.12.1987 г.  День отъезда. Ранним утром Кабул еще пуст, улицы перед машиной расстилаются. Впереди аэропорт, а за ним высокий, заснеженный, залитый солнцем горный хребет Пананг.
     В аэропорте полно народу. Длинная очередь на оформление. Ясности с прибытием самолета — никакой. Должен прибыть из Кандагара, но когда? 8.00. В аэропорте — ни столовой, ни чайника с водой. Туалет на улице. Народ: офицеры, солдаты, женщины, мужчины, в т.ч. штатские. Нет только детей. Кто –то терпеливо сидит на скамейке под тентом, кто-то бродит по широкому двору и дороге, ведущей к летному полю. Едят консервы «Си-си», пьют захваченную с собой пепси-колу... Делать нечего, а деться некуда. Начинает припекать, и в шинели становится жарко. Среди ожидающих бродит пьяный старший лейтенант в мятой шинели, вывалянной в пыли и мелу. Рядом сидит знакомый хирург из госпиталя в теплом бушлате с портфелем и автоматом. Мается в аэропорте уже третий день. У него другая дорога. Никак не может вылететь в Гардез. Узкое это место — Кабульский аэропорт, узкое как игольное ушко. Взлетают и садятся самолеты афганской аэрокомпании... Наконец, где-то к часу дня, в небе появляется ИЛ-76 и, отстреливаясь, снижается. Может быть, наш? Садится, начинает разгружаться...
         Ждем. Усталость берет свое: как жаль, что не позавтракал. Еще не раз вспомнишь официантку госпиталя Машу. Да и без глотка воды 7 часов тяжело. Жую галеты. Наконец раздают паспорта и посадочные талоны. Потянулись к борту. Очередь—человек двести. Влезаем по трапу, оставляем чемоданы при входе, в хвостовом отсеке, и пробираемся между бортом и громадными контейнерами, размещенными в брюхе корабля. Теснота страшная.
          Кто раньше зашел, тот сидит, остальные — стоят. Кое-кто даже на крышу контейнера залез с чемоданом. Темно — иллюминаторов нет, душно. Майор, стоявший передо мной,  скомандовал солдатам, сидевшим вдоль борта: «Подвинуться на одного человека, посадить полковника!» Народ подвинулся, и я сел, сжатый с боков соседями...  Неудобства все терпят, даже еще и подбадривают друг друга. Рады, что Афган остается позади. Задраивают задний люк, самолет выруливает и тяжело взлетает. Лету — полтора часа, почти половину времени — взлет и посадка. Летит неровно: вымотало вконец. Наплывают самые последние воспоминания: утро в госпитале, просторы кабульских улиц, солнце и пыль аэродрома... И над всем этим - голубое громадное афганское небо.
     Наконец самолет тяжело касается бетонки. Ташкент. Спускаемся с трапа. Свежий ветер, темно, моросит дождик. Тащимся в здание таможни. Тусклый душный барак. Накурено. Все стоят в долгой очереди. Унылый пограничный чиновник ставит штампики в паспорта. Олицетворение обыденности и безразличия к людям.
       Наконец мы — на советской территории, за визжащей задвижкой... Но за дверью еще одно тускло освещенное, тесное, душное помещение. Заполняем декларацию и по сантиметру движемся к еще одному служителю. Кто-то достал бутылку минеральной, так по глотку ее выпили за минуту десяток человек, передавая из рук в руки. Служитель-таможенник монотонно спрашивает о долларах, о золоте, о. порнографии... И женщин тоже. Смесь наглости, ложно понятого профессионального могущества, глубинного безразличия и неуважения к людям.
        20.00. Протискиваюсь в зал аэропорта почти без сил. Ни буфета, ни крана с водой, ни туалета... Люди, бросив вещи в зале, бегут в соседнюю воинскую часть, в потемках пьют из крана воду, которую, слава богу, уже можно не кипятить, ищут солдатские гальюны... А зачем заботиться о людях? Тузельский скот все стерпит. Деньги получай, фронтовички, тащи на горбу вещи до шоссе, садись в автобус и бери штурмом Ташкентский аэропорт! Восемь лет войны, сотни тысяч людей прошли через это игольное ушко, но ничего не изменилось. Единственный в стране фронтовой аэропорт!
           Вспомнив добрый совет, данный мне еще в Кабуле, я добрел до медпункта соседней воинской части... В комнате отдыха больные смотрят телевизор... Среди них поднимается, с удивлением глядя на меня, наш выпускник, доктор этого медпункта, Джалилов. Принесли мои вещи, усадили в кабинете, притащили из летной столовой кастрюлю с горячей пшенной кашей с маслом. Пища богов. Съел все, выпил чайник крепкого чаю, и, наговорившись, рухнул на койку в пустой солдатской палате, мгновенно уснув.
          25.12. За ночь я ожил. Утром прибыл начмед - Будников, тоже саратовский выпускник, и отвез меня в Окружной госпиталь к А.А. Резунову, главному терапевту (саратовский выпуск). Разместили меня в люксе командующего округом.
        В госпитале мы вместе посмотрели до десятка больных и раненых, удалось выяснить и дальнейшую судьбу некоторых из тех, кто был направлен сюда из Кабула... Госпиталь за эти годы накопил большой опыт по диагностике и лечению патологии внутренних органов при травме, причем поздней патологии — в отличие от Кабула.    В Ташкенте дождь, стучит себе по жердочкам, отмывая с ног афганскую пыль.
        Съездили в район реки Чирчик, это рядом с Ташкентом,  в богатейшие колхозы республики. Вечером пережили небольшое землетрясение. Здесь это не редкость.
          Билеты на Саратов взяли только на 26-е декабря. Расстроился было, но что поделаешь. Пусть будут еще одна ташкентская ночь и один ташкентский день...  К ночи подморозило, высыпали звезды. Те же, кабульские, но уже наши».  Прощай, Ташкент советский. Что там сейчас? Русских поубавилось. Узбеки пытаются жить сами по себе. Ташкент – крупнейшее звено афганского наркотрафика, в сущности, прифронтовой район, рядом террористическое государство ИГИЛ. Поставщик мигрантов в Россию. Но, хочется думать, что советские корни ещё достаточно глубоки и живы в современном Узбекистане.   
 
ЧЕЛЯБИНСК  (СПУТНИЦА)
       1991 год. В августе – начале сентября пережили контрреволюционный шабаш: «защиту» Белого дома, похороны «героев», попавших под танк, аресты членов ГКЧП, позорное возвращение из Фороса Горбачева, запрещение компартии, воцарение «главного мясника России». Жизнь пошатнулась.  Тем не менее какие-то процессы в стране по инерции продолжались. В частности, шла подготовка к проведению 2-го Всесоюзного Конгресса пульмонологов, намеченного еще раньше. Он должен был открыться в Челябинске – в конце сентября. Помню, у части организаторов были сомнения: называть ли его Всесоюзным, хотя СССР еще существовал. Готовился к поездке  туда и я.
        Для вылета в Челябинск пришлось ехать в Москву. Провожала меня Люся, настояла, чтобы взял теплую рубаху, так как на Урале могло быть холодно. В начале сентября Москва напоминала встревоженный муравейник. Дорожали продукты, пустели прилавки. Помню, купил пару банок морской капусты, поскольку ничего другого уже не было. Раньше никогда не ел ее, оказалось довольно вкусно.
      В Челябинск летели втроем: я, профессора В.И.Комаров и В.Г.Новоженов (оба – москвичи, с обоими мне довелось быть в Афганистане еще в 1987 г.). Улетали из Москвы – было тепло, а Челябинск встретил нас холодрыгой. Плащи не грели. Шел дождь, улицы были изрыты траншеями – город готовился к зиме.
      Разместили делегатов в холодной гостинице. В столовой, куда мы ходили через пару кварталов по лужам, кормили плохо. В перерывах между заседаниями народ больше толпился в буфетах, греясь кто коньяком, кто чаем. Там я накоротке познакомился с двумя молодыми врачами из Москвы – докладчицами на каком-то симпозиуме. Знакомство это имело значение в последующем.
      Руководил конгрессом академик А.Г. Чучалин, программа выполнялась исправно, но  общая атмосфера была какой-то тревожной. Разговоры в кулуарах были заполнены политикой и их мотивы не были единодушны: оказалось, что многие, особенно москвичи, давно уже тяготились советской властью и ждали теперь для себя положительных перемен.
     Запомнились темнота холлов и лестниц, разобщенность людей, снижение эмоционального тонуса научных интересов. Бросалось в глаза  отсутствие зарубежных гостей, хотя делегации республик СССР были представлены весьма полно. Наблюдался контраст с 1 –м Конгрессом, проведенным в прошлом году в Киеве, где, несмотря на вылазки украинских националистов, все было организовано прекрасно, было тепло, привлекали внимание активность научного общения и интернациональная солидарность делегатов. А здесь, в Челябинске, царило ощущение потерянности, такое, которое обычно охватывает людей после похорон при выходе с кладбища.
     Лишь один день дожди уступили солнцу, и я отправился в город. На трамвае добрался до вокзала. Над площадью возвышался современный вокзал – куб из стекла и бетона, а рядом стояло старое, но крепкое кирпичное двухэтажное здание – бывший вокзал, а ныне – станционное багажное помещение. Шел я именно сюда.
     Дело в том, что в декабре 1942 года, то есть 49 лет тому назад, нашу семью – больную маму и нас, троих мальчишек, – разместили именно в этом здании. Отец вывозил нас из Петропавловска-Казахстанского, куда мы были  эвакуированы еще в 1941 году, и пока он хлопотал о билетах до Москвы, мы лежали на кафельном полу вокзала, прямо на матрацах, которые нам выдали. Свободных лавок не было, по узкому проходу мимо нас шли и шли  люди.
      Было холодно. Мама болела туберкулезом, харкала кровью, была очень слабенькой. Если бы отец не добился разрешения забрать нас (а в 1942 г. возвращение из эвакуации было  еще запрещено, шла Сталинградская битва), мы бы наверняка погибли. Мне было тогда 9 лет, брату Саше 7, Вовке – 1,5.
     Помню, что рядом с вокзалом стояли воинские эшелоны. Люди бегали за кипятком. Пахло дымом и углем. Лежа на матрацах, мы прятались под одеялом в пальто и шапках. На рынке отец купил большой глиняный горшок  топленого масла и посадил меня на этот горшок у двери вокзала, наказав, чтобы я не отлучался, так как это масло для нас, для мамы, было необходимо как жизнь…
      В Москву ехали в купе пассажирского поезда долго-долго. Масло довезли. 
      Подойдя к вокзалу, я потрогал дверь, возле которой сидел на драгоценном горшке почти 50 лет тому назад. Дверь была тяжеленная, дубовая, за многие годы крашенная-перекрашенная масляной краской. Вошел внутрь – тот же красно-белый кафельный пол. Как все-таки неподвижна жизнь! Чтобы убедиться в этом, нужно было съездить в Челябинск.
      Конгресс закончился, и нас на автобусах повезли в аэропорт. Там я оказался вместе с Инной Григорьевной Даниляк, известным профессором одной из московских клиник, знакомой мне и прежде. У нас были билеты на один и тот же рейс. Там же томились в ожидании отлета и знакомые мне молодые женщины – врачи. Их рейс должен был вылетать позже нашего самолёта. Вдруг по радио объявили, что наш борт отложен, а их полетит вместо нашего. К тому времени мы уже чертовски замерзли и устали, и эта новость просто убила нас.  Инна Григорьевна оказалась очень деятельной и предложила пойти в здание Управления аэропортом, прямо к летчикам. Нам повезло: к нам вышел командир того самолета, на который уже объявили посадку. Я был в военной форме. Стали его просить взять нас. Наверное, ему было жаль двух измученных, уже немолодых профессоров-медиков,  и он великодушно распорядился поменять нам билеты, что-то написал на бумажке и велел идти к накопителю. Какое счастье!
       В салоне самолета мест не было. Пока мы стояли в ожидании, я заметил двух моих молодых знакомых, на лицах у них читалось удивление: ведь мы же должны были остаться. На приставном кресле, на первом ряду, сидел сам академик Чучалин. Мы было замешкались, но тут подошел командир и повел нас прямо в кабину. Там он усадил нас рядом на откидные стулья и мы, еще не веря себе, почувствовали, что счастье продолжается. Летчики и штурман деловито, не торопясь, располагались на своих местах, включали тумблеры, проверяли приборы. Самолет вырулил на взлетную полосу и, взревев, взлетел над Челябинском.
     В кабине было спокойно, мирно мигали лампочки на приборах, общий свет был приглушен. Летчики иногда негромко переговаривались, за занавеской трудились бортпроводницы. Самолет гудел, временами подрагивал, но в целом летел ровно. За стеклами кабины царила темнота. С Инной Григорьевной мы тихонько обменивались впечатлениями.
      Как-то командир, сидевший за штурвалом, позвал нас к своему креслу и позволил взглянуть вниз, на землю. В черноте ночи сверкал огнями город, похожий на золотой орден. Красота неописуемая! «Златоуст» с удовольствием пояснил он. Командир был очень доброжелателен к нам, успокаивал какой-то своей надежностью, так как был похож на артиста Никоненко, такой же крепыш, ладный в своей летной тужурке. Хотя я в шестидесятые годы 7 лет служил врачом в парашютном полку и много раз вместе с личным составом медпункта прыгал с самолетов, но в кабине у летчиков ни разу не был. Так что все здесь мне было в новинку.
       Примерно через час у летчиков наступило время ужина: стюардесса каждому принесла на подносе  тарелку яичницы с котлетами, кофе и хлеб, Не бросая дела, они дружно принялись за трапезу. В кабине вкусно запахло. Когда тарелки были унесены, командир тихо отдал распоряжение стюардессе  накормить и нас. Какая сказочная деликатность! Распоряжение тотчас же было исполнено. Мы не отказывались. Яичница и котлеты и особенно кофе существенно улучшили наше состояние, вызвав даже некоторую эйфорию. Мы благодарили. Ощущение счастья продолжалось!
       Летчики оживились – приближалась посадка. Вот уже видна посадочная полоса. Мягко приземляемся. Самолет подруливает к аэровокзалу, и мы первыми, вместе с экипажем, выходим на трап и спускаемся на землю. Москва!
       В аэровокзале полно встречающих. Время около 12 ночи. Инну Григорьевну встречает сын. Объятья, обо мне забывают. Выхожу из дверей на площадь. Дождь, холодно. Мимо бегут знакомые врачи, я устремляюсь за ними. Одну из них встречает родственник. Видя, что на заднем сиденье есть свободное место, я прошу  взять меня до метро, так как иначе застряну здесь до утра. Согласие получено, и я втискиваюсь третьим. Машина мчится по шоссе. Счастье продолжается! 
     Моей соседке по машине тоже нужно было успеть попасть в метро до часу ночи, позже вход в него прекращался. Подъезжаем без десяти час. Сбегаем к платформе и вскакиваем в вагон. В вагоне, да наверное и во всем составе, никого, кроме нас.  Радуемся нашему успеху. Выясняется, что ей до Планерной, а мне по той же ветке, на остановку ближе, до Сходненской, то есть ехать нам вместе не меньше часа. Это удивляет и радует. Сидим рядом, я все больше говорю, она все больше молчит. Небольшого роста, сероглазая, русоволосая, в осеннем пальто, на шее нарядный шарфик, на ногах – туфельки. Лицо доброе, глаза внимательные. Кого-то она мне все время напоминает.
        Помню, что рассказывал ей о Саратове, о Кабуле, о Спитаке, где мне пришлось побывать в 1987-1989 годах. Рассказывал о семье,  о посещении вокзала в Челябинске и встрече с военным детством. Мне казалось, что ей было интересно. Со станции Горьковской перешли на Пушкинскую. И там народу почти не было, и ехали мы вновь в вагоне одни. Она рассказала, что работает врачом в поликлинике, пишет кандидатскую диссертацию. Ей было, по-видимому, не более 30 лет (а дочери моей – 36, а сыну – 29!). Удивительно было – целый час мчаться под Москвой с ее юго-запада на северо-запад, то есть  почти поперек! Удивительно было и то, что когда 90% жителей громадного города спали, мы, находясь под ними глубоко под землей, бодрствовали. Не скрою: девушка была очень милой. Говорить с ней в гремящем вагоне было трудно, пожалуй, только во время остановок. Приходилось, чуть ли не орать. Неожиданно объявили остановку Сходненская. Оставалось 3-4 минуты. Я испугался потерять ее навсегда и в огорчении  попросил у нее  адрес. Она успела написать его на клочке бумаги. Мелькнула мысль: проводить ее до станции Планерной и, может быть, до дома. К тому же было уже 2 часа ночи, и ее по дороге могла ожидать опасность. Но я не решился. Да и она мне этого не предложила. Поезд остановился, двери вагона открылись, я вышел и смотрел на нее, пока лицо ее не скрылось из виду.
       Вышел из метро и по безлюдным дворам  быстро добежал до улицы Свободы. Тогда мне было 58 лет, и я еще бегал. Открыла мне дверь тетя Валюша, накормила. Я был так счастлив и переполнен впечатлениями прошедшего дня, что не мог ни рассказывать ей о пережитом, ни заснуть. Однако через полчаса спал как убитый.
       Проснулся  я поздно и долго размышлял над вчерашним посещением сказки. Что со мной приключилось? Поражало удачное разрешение вчерашних сложных и опасных обстоятельств. После мрачного стылого Челябинска меня от радости как бы понесло. Конечно, хорошо, что со мной в метро ехала не старуха.    Наверное, у нее я бы адреса не попросил. Подумал, что пройдет время и все образуется, даже сказки, в конце концов, забываются.
       Днем мы съездили с тетей Валюшей к Белому Дому, где еще месяц назад пировала победу контрреволюция. Мы обошли его вокруг. Я был здесь впервые. Ничто не привлекало внимания. Никаких следов его «героической защиты». Дом как дом. Но, судя по виду москвичей, по магазинам, становилось ясным, что отрицательные перемены произошли даже за неделю, что меня не было. Обывателей стало больше. Выросли цены, опустели прилавки и это осенью-то!
       В Кремле еще шевелился безвластный Горбачев. Запрещенная компартия лежала в руинах, а ее члены тысячами сдавали партийные билеты. К власти приходили вчерашние работники ЦК, заведующие кафедрами научного коммунизма и прочие перерожденцы первой волны. В Матросской тишине сидели узники – члены ГКЧП. Обстановка была гнетущей. Страны не стало. Но именно тогда я особенно отчетливо понял, что даже в очень трудные времена простые люди остаются людьми.
       В разгар Сталинградской битвы моего отца – начальника производства снарядного завода в Москве – с разрешения командования отправляют в Казахстан для того, чтобы он вывез семью, и железнодорожники помогают ему в этом, несмотря на все запреты того страшного времени.
      Уставших профессоров, застрявших в челябинском аэропорту, летчик, почти без просьб, только взглянув, забирает в кабину самолета, что, наверное, делать не полагалось. При этом он был очень доволен, что сделал доброе дело.
         Два очень разных и совершенно незнакомых человека – молоденькая врач и пожилой профессор провели вдвоем 1,5 часа в вагоне метро, проехав под землей всю Москву и подарив друг другу радость общения и горечь расставания, как если бы они побывали во дворце, на балу в сказке про Золушку. Даже адрес остался на память как хрустальный башмачок!
        Люди остаются людьми,  какой бы черной не была окружающая их действительность.
       Вечером того же дня, я уехал в Саратов. Ночью, лежа в купе поезда и наблюдая за бликами, скользящими по потолку, я размышлял о том, как накануне действительно попал с корабля на бал. И вдруг меня осенило, что русоволосая девушка в скромном пальтишке – незнакомка в вагоне метро -  никто иная, как моя Люся 30 лет тому назад! От неожиданности я даже сел. Все совпадало и объясняло, почему я не испытываю никаких угрызений совести. К счастью или несчастью, но мне всю мою жизнь нравились только те женщины, которые были похожи на мою жену. Конечно, от такого объяснения стало немного обидно. Оказалось, что в сказочном королевстве я не принц, а только король. Помните его слова: «Никакие связи не помогут сделать ножку маленькой, а душу – большой!» Наверное, и принц есть, только мы о нем ничего не знаем.
      Дома меня очень ждали.
      Пост скриптум.
      Годы шли своей чередой. Власть видоизменилась, но осталась столь же антинародной. Борьба продолжается, это неизбежно. Свое профессиональное и литературное творчество мне удалось сохранить. Многое сделано, хотя и не все, что хотелось бы. Теперь уже дети лидируют, и внуки становятся на ноги.
      Лет через десять после поездки в Челябинск  я вспомнил об адресе, данном мне моей случайной спутницей. Огонек памяти жил во мне и раньше, но именно как огонек, однако, согласитесь, возвращаться в полузабытую сказку, даже если ее участники установлены, было немного страшновато. Но я все же написал ей, напомнив о совместном романтическом путешествии.  Послал свои книжки, в том числе рассказы. Она ответила быстро, взволнованно и благодарно. Она тоже помнила о нашем удивительном подземном путешествии. Прислала свои научные работы. Оказалось, что она физиотерапевт, доктор наук, работает в крупном научном Центре в Москве. Ей всего 45-47 лет. Она – на взлете, и это прекрасно. «Золушка» вернулась, и подаренный мне когда-то хрустальный башмачок пришелся ей впору. Однако, несмотря на ее письма, я мало знаю  о ней. Надо бы встретиться, хотя я и так, в сущности, вижу ее каждый день.
      Для врача, близкого к больным людям и к ученикам, его работа и жизнь, даже в нынешнем ущербном мире, кажутся более оправданными и светлыми. Но очень важно знать, что в государстве торжествующих лавочников – по – прежнему живут, как и моя знакомая, как и всю жизнь,  знакомая мне моя жена,  простые честные люди, работающие для людей.
       Время уносит память, я уже не очень хорошо помню лицо моей спутницы, но, судя по ее письмам, она мало изменилась и кажется мне по-прежнему родниковой струйкой, журчащей по камешкам: Ир-ник, Ир-ник, Ир-ник… И это уже быль. А Вы могли бы сделать сказку былью?!
       Жизнь продолжается, жалко только, что мчится она, как поезд в метро.
          Прошло почти 10 лет. «Герои сказки» постарели, но прожили эти годы с пользой для своей страны. А Челябинск  остался Челябинском, разве что «награждён» метеоритом. Живём дальше.

ИРКУТСК
      Прошел ровно год с тех пор, как я побывал в Иркутске. Дали дальние, Ангара в ледяной сорочке, тепло друзей... Пережитое уже улеглось и вспоминалось нечасто. И вдруг — вновь в Иркутск. Происки начальства? Судьба? Пробуждение скрытой привязанности? Инженер Лось не мог вернуться к Аэлите, а я могу...
      Летим. Рядом со мной, на коленях у измученной мамы, вертлявый Витек лет шести. Ему понравился мой блестящий красивый портфель, он не удержался и погладил его. Ну а через 5 минут я уже не слышал гула моторов... Дети в самолете. Бесконечное: «Почему он не летит?». «А когда мы полетим?»... Ни колоссы самолетных лап, ни рев моторов — ничто не пугает современного малыша. И даже то, как мы лихо «обгоняем» Луну. Поразительна пластичность детского восприятия.
      В Новосибирске Витек с мамой сошли. Их место заняла изящная брюнетка лет 35. Маникюр. Запах духов. Как будто только что из оперы... Знакомимся. Она — санитарный врач, возвращается домой, в Тынду. В Тынду?! Да, она старожил, начала с вагончиков. Гордится, что в ее столице уже 48 тыс. жителей. «Что же, летали на театральную премьеру?» «Нет, за овощами. Собственная овощная база в Тынде слаба, земля привозная. Вообще-то, край богатый, да солнца мало — в июне, бывает, еще перепадает снег, и хоть в июле можно купаться — в августе утра и вечера уже холодные. Вот ягод и грибов полно».
      Соседка увлекается, видя, что рассказ ее мне интересен. «Вдоль БАМа — поселки: вагончики, временные дома, а то и шалаши. Народ в основном приезжий, местных и осевших мало. Вот и мы уже 8 лет и все временные. Может быть, и останемся, привыкли». Помолчали. «А не давит ощущение необъятности пространства?» — «Вы знаете, нет! Мы уже не самые северные. От БАМа тянутся «усы». Нужен выход углю, алмазам, урану. Говорят, газ нашли. Фантастично, но уже сейчас намечается строительство железной дороги от Печоры до Магадана...». Я заметил, глядя на нее: «Как интеллигентен БАМ!» Женщина улыбнулась. Она была очень красивой...
      Когда вышли в Иркутске, оказалось, что у нее тяжеленный баул с овощами. Пришлось помогать. Нести хозяйку на руках было бы намного легче...
      В гостиницу устроился поздно ночью. Проснулся, а солнце уже высоко. Оделся — и на набережную.
Высокий парапет. Синее небо. Синяя Ангара. Сверкающий лед. В этом году здесь намного солнечнее. И все же от чистого морозного воздуха и яркой белизны немного кружится голова.
      У самой кромки мальчишки ногами отталкивают льдину. Ничего не боятся! Чувствую, чем-то в глаз залепило. Поворачиваю голову — девчонки зеркальцем солнышко поймали и — в меня. Удалось! Девчонки-иркутяночки — такие же, как и везде!..
      На парапете — щучка лежит сантиметров на 40. Чистенькая, холодная, ничья. Смеются — выскочила на мир посмотреть. На льду рыбаки. У каждого — удочка-малютка. На крючках — червяки. Вода в лунках подернута пленкой льда... Ну, давай «закидывай» на удачу — дилетант подошел! И надо же, леска тут же тихонько дернулась. Рывок! И на льду, как в белых простынях, отчаянно бьется окунек. Рядом — старик ловит на опарыши. «Где берете?» — «В Москве, в Ленинграде. Здесь ни опарышей, ни рыбы. У нас ведь как? Если уничтожить природу, то всю, если возродить, то всё. Один дурак решит, все промолчат. Знают, а промолчат. Так всю жизнь и исправляем промахи». Глубокий трактат на мелком месте.
      Вечером, изрядно устав, пошел на огонек — к своему давнему выпускнику. Он с женой встретили меня приветливо и почтительно. Офицерское жилье — двухкомнатная квартира на троих. Разносортная мебель, уже побитая при переездах. Много книг.  Сам он здоровенный, добрейший мужик, она — худенькая, улыбчивая и скорая на руку. Не прошло и получаса, как все стояло на столе.
      Говорили много. Об Иркутске, о службе и жизни, о том, как год прошел. И у них прошлое уже не так коротко. Немолоды наши выпускники. Засиделись за полночь. Так тепло и хорошо было, что я и в самом деле забыл, что не дома. Хватился, когда уже и на такси было не уехать. Да и не пустили.
      Воскресенье. Как много можно узнать о жизни зверей,... находясь в командировке.
      Как-то поймали зайца, а у него на спине — засохшая орлиная лапа. Оказывается, когда птица впилась когтями в его шкуру, заяц что есть мочи бросился в чащу и мотал врага своего так, что тот свободной лапой схватился за ствол дерева. Порыв зайца был так силен, что державшая его лапа оторвалась, и заяц унес ее на своей спине...
      Это не беда, что ты — единственный взрослый посетитель во всем музее. Рядом 10 буряточек и бурятиков из школы-интерната. Они внимательно поворачивают свои подсолнушки к экскурсоводу. Тот разрешает им погладить шкуру оленя... Охотничьи гены.
Чучела двух соколов. Один из них — «благородный», другой, очень похожий на него, не благородный. Благородство первого - несомненно. Ярый и удачливый хищник, он никогда не бьет зверей возле своего гнезда. Здесь они под его охраной. Промахнувшись, он не преследует ускользнувшую жертву. Убитую дичь разделывает так, что на месте пиршества остается аккуратный скелет. Аристократ! «Благородство» его объясняется просто: сокол рачителен, он охраняет резерват, который понадобится ему в черный день, он не тратит сил зря: добыть пуганое животное сложнее, чем подкараулить новое, он сыт и потому воспитан в лучших манерах. А неблагородный родственник? Голодный сытого не разумеет...
      Идем дальше. Бобров завезли из-под Воронежа и пустили в реки Сибири. Но прирожденные инженеры-фортификаторы строить дамбы не стали. Это объяснилось не сразу, но просто. Бобриные плотины сохраняют уровень воды в реках. А так как в реках Сибири он постоянен, их строительная активность исчезла. Правда, они все же устраивают донные заборчики, втыкая прутья в дно. Но это уже хобби. А что, если осибиренных бобров вернуть лет через 20 в Воронеж, «вспомнят» ли они о своих талантах? Двуногих «бобров» и Сибирь не меняет...
      Скопа охотится лишь на крупную рыбу. Веся 2-Зкг, она способна вытащить рыбину весом до 8—9 кг. Если у всех хищных птиц три когтя из четырех обращены кпереди, то у скопы по два когтя — кпереди и кзади — специально для вытаскивания груза, как крючья у портального крана.
      Экскурсовод замечательный Я теперь знаю, как именно токует тетерев, кричат чайки, чирки, как по-разному жрут мясо лесные звери. Медведь наестся, оставшееся припрячет и потом подъедает потихонечку. Рысь свалит лося, съест полкило свежего мяса, тушу бросит и не возвращается к ней. А росомаха ест до тех пор, пока не начнет срыгивать, срыгнет и снова ест. Челюсти ее работают, не останавливаясь, сутками. Она даже спит рядом с жертвой... Но никто из них не убивает без нужды...
      Вышел я на шумную яркую улицу, будто из леса. Если бы сложному людскому миру — да простоту звериной дипломатии...
      Краеведческий музей бедноват. Старый — деревянный — сгорел в 1879 году. В воскресный июльский день загорелся сарай. Вспыхнули соседние дома. Поднявшийся ветер превратил центр города в вихрь огня. В считанные минуты горело уже все. Ветер нес через Ангару горящие крыши, вещи и т. п. Сгорел и музей, и в нем более 20000 ценнейших экспонатов об освоении Сибири. Но и сейчас здесь много интересного.
      Согласно древней легенде, колдунов и странных людей хоронили не как всех, а кладя в могилу либо против солнца и, ветра, либо лицом к земле. Недавно возле Ангары выкопали монолит земли со скелетом женщины, относящимся ко II тысячелетию до н. э. Женщина была захоронена... лицом к земле. Установлено, что ей было 25 лет и что она страдала опухолью мозга. Странности поведения, вероятно, принимались за проявления нечистой силы. Легенда подтвердилась. Как правдивы мифы!
      Китайские статуэтки. Яо-Ван — бог врачевания—толстенький, умненький, красноносый божок с чашей в руке: то ли врач, то ли продавец вина, но точно пьяница. Есть и бог — судья умерших. Оказывается, и там предусмотрен полный штат сотрудников.
Музейщики — подвижники. Только из любви к делу можно за гроши годами возиться с бесценными сокровищами, мотаясь в экспедиции и командировки.
     В центре города на высоком холме действующая Крестовоздвиженская церковь (1758 г.). В 1918 г. здесь святили Колчака на правление Россией. Высоко взлетел, да ненадолго.
      Знаменская церковь на берегу Ангары. В скромной ограде — могила княгини Трубецкой и ее 3 детей — Владимира, Никиты и Софьи, умерших в 1837, 1838 и 1844 годах в возрасте от I до 3 лет. Она пережила их на 12 лет. Исступление любви! Рожать и хоронить. Какое несчастье! За могилой уход, как за могилой святой. Вот в таких святых я верю. Рядом большой памятник Шелехову — открывателю Аляски, поставленный в 1797 г. еще Екатериной. На мраморе с 3 сторон выбиты торжественные слова Державина. Барельеф карты. «Великий Росс» отдал Сибири 20 лет из прожитых пятидесяти. Как мало знаем мы историю Сибири. А о Шелехове и один из 1000 русских вообще не слыхал. Приятно, что ныне по пути к Байкалу недалеко от Иркутска стоит город Шелехов.
      За церковной оградой устье реки Ушаковки. Здесь в 1918 г. были расстреляны Колчак и Петелин (председатель Совета Министров). По просьбе Колчака, он после расстрела (по морскому обычаю) был утоплен. Говорят, перед казнью, выкурив папиросу, подарил золотой портсигар солдату. А Петелин ползал на коленях и просил прощения...
      Их тогда расстреляли вынужденно. Существовала угроза мятежа и попытки вооруженным путем отбить Колчака. «Во избежание ненужного кровопролития злейших врагов трудового народа...».
      А вечером — драмтеатр. «Ромео и Джульетта».
     Джульетта — и девочка, и женщина. То голубая-голубая, то земная, и видно, как сладко ей и как тяжело». А Ромео совсем еще мальчик. Только очень уж белобрысенький иркутский.
      А через ряд от меня сидела моя Люська, какой она была 30 лет назад. Косы, тоненькая шея, носик курносый... вся-вся готовая к счастью.
      Возвращался в гостиницу по набережной. Фонари. Черная северная река — колорит чистоты, безыокусности, правды. Джульетта, Ангара, Аэлита. Любовь. Кому-то она валом валит, а кому-то только снится...
      В номере перелистываю томик К. Симонова, взятый из дома. Издание 46-го года. Портрет молодого красивого удачливого человека. А стихи его о любви — мольба! Парадокс.
А дальше летели недели,
И так получалось само —
Когда мы под Оршей сидели,
Тебе сочинил я письмо.
В нем много написано было,
Теперь и не вспомнишь всего.
Ты б, верно, меня полюбила,
Когда б получила его.
В ночи под глухим Могилевым, —
Уж так получилось само,
Иначе не мог я — ну, словом,
пришлось разорвать мне письмо.
Всего, что пережито было
В ту ночь, ты и знать не могла,
А, верно, меня б полюбила,
Когда бы там рядом была.
Но рядом тебя не случилось
И порвано было письмо,
И все, что могло быть, — забылось
Уж так получилось само.
Нарочно писать ведь не будешь,
Раз горький затеялся спор:
Меня до сих пор ты не любишь,
А я не пишу до сих пор.

      Он призывает к любви, он просит любви, он говорит за двоих. Не оттого ли такая страстная отповедь—изменившей женщине («Открытое письмо»). И не оттого ли такое страстное «Жди меня, и я вернусь...» Это мольба.
      Третий день сижу в институте, отбираю студентов на факультет. Работа эта и проста и сложна. Проста с теми, чье решение созрело. Сложна там, где нет ясности о предназначении и перспективах войскового врача. Идут к нам по разным соображениям. В реализме нынешнему студенту не откажешь. Материальные мотивы все больше вытесняют былую романтику. Да и то сказать — на врачебные 110 руб. современной семье прожить трудно. Идут, намучившись, подрабатывая в больницах по ночам. Но есть и такие студенты, у которых в семье давняя военная косточка, и их выбор осознан и радостен.
      Есть и упрямцы. Долго уговаривал одного «хирурга». Боится, что пока будет войсковым врачом, «затупеют руки». «Лучше бедствовать, но гореть и стать хирургом». Сложно решать судьбы людей. Может быть, он и прав. Жизнь военного врача вовсе не гладкая скатерть. Хотя, чего-чего, а хирургии, может стать, окажется чересчур много...
      Встретил в этой поездке нашего выпускника. Лейтенант, а уже повоевал в Афганистане.
«Обеспечение танковых рейдов. В бой идем либо с афганцами, либо одни. Трудность в мимикрии местного населения — обыкновенные торговцы, ремесленники, крестьяне ночью превращаются в душманов. Идет партизанская война, которой нет конца... Горят танки. Есть обожженные, в т. ч. напалмом. Эвакуация раненых часто опасна.
      Был случай. Сопровождал группу раненых. Мы с шофером в кабине, вооруженные автоматами. Раненые и охрана с ручными пулеметами в кузове. Едем быстро. Спустя час метров за 500 замечаем группу военнослужащих в нашей форме. Офицер вышел на дорогу и машет флажком, требуя остановиться. Наши ли? Останавливаться или поворачивать обратно бессмысленно. Не реагировать, — если душманы, все равно обстреляют или сожгут. Пошел на хитрость. Проверил автоматы и, передав в кузов команду лечь на пол и приготовиться к бою, приказал шоферу постепенно снижать скорость, сворачивая к обочине. Вглядываюсь. 200 м, 100 м. Ясно, не наши! Резкий рывок вперед, очередь из автомата в щель под ветровым стеклом! Проскакиваем мимо. В ответ свист пуль. Разбито боковое стекло у машины, прошиты очередями борта. Стреляли вслед, пока пули достать могли. Но никто не пострадал, и раненые были доставлены в госпиталь. Обратно ехали — на этом месте полно гильз. Наградили меня медалью «За боевые заслуги».
      В обед — приглашение к К. Р. Седову, главе терапевтической школы Иркутска, вице-президенту Сибирского отделения АМН СССР.   Он вошел, когда мы уже сидели в его кабинете. Сразу бросилось в глаза; прост, мужествен, мудр. Крепкое рукопожатие, сел, предложил сесть. Быстро нашел общую тему: «Чем живет армия, что нового в войсковой медицине?» Огорчился, услышав о распространении гепатита, о случаях алиментарной дистрофии у солдат, о бытовой неурядице. Посетовал на трудности в Афганистане, связанные с недостаточной социальной опорой революции. «Но мы-то, тофалларов и тувинцев вывели к социализму...»
      «Спиртное пьете?» (это мне). — «Пью», — отвечаю. Рассмеялся. Пришлось выпить два фужера коньяка. И сам трижды пригубил (через час у него должна быть лекция).
Тепло вспомнил о Военно-медицинской Кировской Академии прежних лет, которую кончил перед войной, о Н. С. Молчанове, не раз бывшем его гостем. Вспомнили о Минском съезде нефрологов, где я впервые видел его. Он тогда выступал о медицинских проблемах БАМа. Это было как свежий ветер в околомембранозном пространстве, вместившем всех нефронокопателей...
      Критически отнесся к требованию о недопустимости многотемья на кафедрах... «Ну, а если выбор окажется несостоятельным, как сухая ветвь. Только полнокровие ветвей кафедрального дерева, широта возможностей гарантируют успех». У него каждый ассистент — это отделение, целое направление(гематология, эндокринология, гепатология и т. д.), отрасль терапии Иркутской области и БАМа. «Все сходится в кабинет к ассистенту, и за все в ответе ассистент».
      Спрашиваю: «А как Вы поделились с факультетской терапией, с кафедрой пропедевтики? Им что-нибудь осталось?» «Это не мое дело», — смеется. — Пусть сами думают». Старик понимает, что полнокровие для одних оборачивается ишемией для других. И убедить не старается.
      Заинтересовался нашим опытом совместного преподавания военно-полевой и госпитальной терапии. Счел, что было бы правильно распространить это и на вузы, особенно с учетом международной обстановки.
      Он, по-видимому, устает. Бледен, рыхловат, одышка. Но еще очень активен. «Посмотрите, — говорит, — в какие игрушки мы играем» — и поручил меня своему помощнику.
      «Игрушки оказались интересными. Сцинтиллятор с ЭВМ-комплексом и дисплеем. 10 лет гарантии. У нас в СССР их 6 штук, в США — 10000; Аппарат выявляет сосудистый и лимфатический компонент структуры органа. Видно, как загустевает участок крупозной пневмонии или пневмофиброза, как сморщилось сосудистое ложе почки при нефросклерозе, насколько раздельна сосудистая система правой и левой половины мочевого пузыря — органа непарного, оказывается.
      В отделении ангиографии — идет банальная для них операция поиска места кровотечения из печеночной артерии... Рядом проводится эхокардиография.
      И люди — молодые, компетентные. Они на гребке открытий, на гребне информации. У них нет конкурентов, кроме времени.
      И все же сказывается «славянская система». Многое держится на Седове. Только он может добыть технику, только он имеет возможность выбирать сотрудников. С БАМа в жидком азоте возят эритроциты. В Иркутском парамагнитном поле исследуют бамовские трансферазы. «Железнодорожная» биохимия. Что-то где-то сломалось — командировка, за жидким азотом — командировка. И Седову нелегко...
      Вечером встретился с профессором-хирургом, с которым когда-то работали вместе в Саратове. Закусили. Разговор вышел душевный.
      Работает он как вол. До него клиника была очень слабой. Но работать трудно — не всегда понимают. И сверху и снизу.
На шкафу у него в кабинете 5 фиброгастроскопов и столько же фибробронхоскопов, приобретенных за инвалюту от прибрежной торговли. Нет людей, нет инициативы. Не берутся. В Саратове эти аппараты снятся, а здесь лежат...
      Работа хирурга всегда рискованна. С горечью рассказывает: «Упросили прооперировать здешнего писателя. Он только что выпустил книгу, и в свои 40 лет подавал надежды. Повалили литераторы, сам В. Распутин. На операции предположение об опухоли фатерова соска подтвердилось. Удалили успешно. Но на третий день началось безудержное холемическое кровотечение, текло отовсюду. На фоне нарастающей печеночной недостаточности перестали функционировать почки. 4 дня не выходил из клиники, использовал все, что мог, советовался с кем мог, звонил в Москву... Больной умер. Посыпались обвинения. В некрологе, опубликованном в местной газете, сказано: «после той роковой операции...»
      Боль его ощущаешь физически. Беспокоен он и суетлив как-то. И не виновен, а виноватость в фигуре, в движениях, в глазах, словно - грех на нем, который не-снимает и каторжный труд.
Диапазон русской души, чем тебя измеришь!
      Ночь. Черная Ангара. Резкие огни. Морозная тишина. Грустно и одиноко. Отделенный от дома тысячами километров, я — отрезанный ломоть. Да и есть ли я? Нет же бати моего. В этих местах он никогда не был. Отчего я вспоминаю о нем нечасто. Думаю, как он, шучу, как он, с людьми лажу, о детях забочусь, как он. Я и есть он. Я — за него.
      Заводской район Иркутска. Мемориал. Вечный огонь. Пионеры с автоматами в тулупчиках и ремнях. Кипит трудовая жизнь. ТЭЦ. Авиационный завод. Корабельные доки. У пристани дом с аляповатыми колоннами и корабельными балконами.
      К колонне прислонился нищий: грязные кирзовые сапоги, ободранное пальто, мятая меховая шапка — по брови, лицо заросшее, коричневое от грязи, опитое. В руке сумка. Возраст неопределенный. Измождение, пьянство, жизнь на холоде. Смотрит вызывающе. Бродяга. Байкал переехал, навстречу... никто не пришел.
       А внизу, на подмостках, еще три мужика и две женщины. Алкаши. Деловито обставляются бутылками, хлебом, открывают консервы. Особенная жизнь.
      У шофера — моего давнего знакомого — жена родом из Урика. Едем в Урик — деревню севернее Иркутска по Александровскому тракту. Чуть дальше знаменитый Александровский централ, куда были заключены в свое время декабристы и Дзержинский.
Дорога идет через замерзшие болота. Рядом петляет река, которая так и называется — Куда. Чуть в сторону от Иркутска, а такое безлюдье.
      Деревня грязная, дома покосившиеся, бедные. Кое-где жует солому коровенка. Потемневшие поленницы дров. Высокая церковь, видная чуть ли не за 10 км, оказывается обшарпанной, обгоревшей и загаженной. Почерневшая надпись гласит — построена в 1774 г. Через ржавые решетки верхних окон видна роспись на куполе. Рядом с церковью — могила декабриста Никиты Муравьева (1797—1843 гг.). Грустные места.
      Телевизионные антенны и современное здание клуба среди развалюх лишь подчеркивают впечатление запущенности и бескультурья. Сколько еще лет нужно, чтобы деревня, где умер декабрист, утратила обличье середины 19-го века! Рядом Иркутск, мощные заводы, театры и... прошлый век. Каков социальный диапазон!
      «Фиалка Монмартра»! Премьера музыкального театра. Всего второй или третий спектакль. Иду. Это так редко удается дома. Голоса и балет превосходные. Хорошее сочетание строгой школы и молодости. Театр мал для этой известной в Союзе труппы. Вслушиваюсь в реакцию зрителей, вглядываюсь в их лица и вижу — Кальману тепло в сибирских снегах.
      Из театра возвращаюсь по гулким пустынным улицам. Морозец, яркие звезды, на душе тепло и озорно, словно идешь в компании захмелевших друзей.
      В холле гостиницы на столе в русалочьей позе сидит консьержка. Легкие светлые волосы рассыпались по плечам. Медленно беру ключи. Поза не меняется. Ах, если бы когда-то давно я уже не был околдован...
      Завтра — домой. Из окон моего номера распахнулась панорама города. Море огней, разноцветные столбы которых, дрожа, пересекают черные косы Ангары, такой далекой и такой близкой.
      Утром вышел с вещами на набережную. Какое щедрое счастливое солнце! Школьники на старте с номерами на груди, «Приготовиться к забегу!» — «Михаил Дмитриевич! Как же я в одной майке побегу?» — «Ничего! Ноль градусов. От стометровки еще никто не заболел. Девочки, быстро!»
      Малыш сидит на корточках, сгребает ладошкой льдинки и протягивает их маме. Мама нагибается к нему — сама-то еще девочка — румянец во всю щеку. Обоим интересно!
      Сажусь в такси — и на аэродром. Кому командировка, а кому счастье...А ведь мы повидались, Аэлита!

КИЕВ
        В июле 1953-го года я был в Киеве проездом из Ленинграда. Мы с другом ехали в Черкасскую область в отпуск. Запомнил немногое: вокзал, большую, какую-то пустую и неуютную площадь перед ним,  площадь с памятником Богдану Хмельницкому и Софийским собором и ряд ближних проспектов. К Крещатику и к Днепру не спускались.  В этот же день убыли в Белую Церковь и дальше в сельскую глубинку.
     В 1986 году я приехал в Киев из Саратова на научную конференцию (сборы) медслужбы Киевского военного округа. Проводил её главный терапевт МО профессор генерал-лейтенант Е.В.Гембицкий, мой учитель ещё со времён Академии.
     Приехал поздним вечером. Городской автобус проехал мост через Днепр, затем по освещённому Крещатику и остановился возле огромного здания крытого рынка. Я вышел, спросил у прохожих, где военный госпиталь и, завернув за рынок, побрёл вниз по широкой улице в указанном направлении. Стемнело. Впереди и сбоку показалось что-то вроде высоких крепостных ворот. Близко не подошёл, поскольку на госпиталь не было похоже, а спросить было не у кого, и я, свернув в соседние дворы, присел на скамейку у подъезда одного из домов. Вокруг разливалась ночная теплынь, пахло чем-то сладким, похожим на жасмин, светила луна. Я устал от долгих поисков, потерялся как-то и даже улёгся на минутку  на скамейке, пока никого вокруг не было. Надо же заблудиться в Киеве!  Полковнику медицинской службы, профессору!  Отдохнув немного,  я вернулся к крепостным воротам, решив всё-таки, что, наверное,  госпиталь там. И, действительно, внутри крепости в многочисленных корпусах располагался Окружной госпиталь. Дежурный оформил моё прибытие и с другими приезжими направил  автобусом в гостиницу на центральной площади города. Это было, конечно, более солидно и комфортно, чем на скамейке у жилого дома.
     На следующий день в госпитале начались Сборы. Нас привезли автобусами. Это были лекции ведущих специалистов по терапии, научные доклады, сообщения врачей, в том числе, Кабульского госпиталя (в это время ещё продолжалась война в Афганистане). Выступал и Евгений Владиславович Гембицкий. Он вёл конференцию, всячески поощряя участников. В числе других выступал и я (о болезнях у раненых). Выступали  профессора Академии и факультетов. Позже был обход диагностических и лечебных отделений госпиталя, в том числе, реаниматологического отделения, проводился разбор сложных больных. Госпиталь был одним из крупнейших в Советской Армии.
      В Киеве в то время был идеальный порядок, продовольственные магазины ломились от продуктов. В Саратове мы такого изобилия не видели.
      Были и экскурсии по городу, и посещение Бабьего Яра, где покоились в братских могилах тысячи погибших в Великую Отечественную войну мирных жителей, в основном, евреев. Грустное место.
    По окончании конференции каждому её участнику был преподнесен знаменитый торт «Киевский». Вот такие были времена.
     В последний раз мне довелось быть в Киеве в 1990 году и участвовать в работе 1-го Всесоюзного конгресса врачей-пульмонологов. Руководил конгрессом академик А.Г.Чучалин. К конгрессу долго готовились. Ещё в 1988 году у нас в Саратове был проведен Учредительный съезд общества пульмонологов страны. С него-то всё и началось.
     Приехали в Киев сотни участников. Стали известны все наши ведущие специалисты и учёные в этой области. В их числе, прежде всего, была ленинградская школа (Н.В.Путов, Г.Б.Федосеев, А.Н.Кокосов, В.И.Трофимов, О.В.Коровина и другие). Из Благовещенска приехал О.С.Ландышев, из Барнаула В.И. Трубников, из Ташкента Убайдуллаев. Киев был представлен профессором Усенко. Из Саратова приехал я вместе с профессором Н.А.Ардаматским. 
     Николай Андреевич Ардаматский - заведующий одной из терапевтических кафедр Саратовского медуниверситета – семидесятилетний человек, фронтовик, председатель терапевтического общества Саратова. Охотник и рыбак. Он развивал идею отечественного учёного П.К. Анохина  о том, что организм выживет, если даже при больном органе сильна вся соответствующая  функциональная система. К примеру, порок сердца есть, но сердечной недостаточности нет. Общее компенсирует недостаток частного. Он так это объяснял в разговоре. Интересный человек.
     Нас с ним, как и других гостей, разместили в двухместной каюте многопалубного речного теплохода, стоявшего у стенки пирса на Днепре.  В каюте было удобно. По вечерам он разрезал балык из мяса какого-то лесного зверя, привезенный из Саратова,  и это было  очень вкусно.
    Конгресс пульмонологов проходил в нескольких корпусах зданий здешнего медуниверситета, то, что расположено выше памятника Ленину, стоявшего на Крещатике (теперь-то уж этого памятника, как и расположенного недалеко Музея Ленина из белоснежного мрамора,  в фашистской Украине уже не существует). Мы каждое утро по дороге на заседания конгресса проходили мимо этого памятника и… мимо десятка  палаток, в которых обосновались националисты, открыто протестовавшие против советской власти и коммунистов. В эти дни были даже случаи расправы над теми, кто приходил на Крещатик с Красным флагом. И это было тогда, когда в магазинах города, как и несколько лет назад (я уже писал об этом), наблюдалось изобилие продуктов питания. Было что-то искусственное в нагнетании ненависти к власти в этом в целом спокойном и замечательном советском городе. Милиция за этим следила, но бездействовала. Власть явно недооценивала происходящее.
     Гораздо спокойнее, как будто в другом государстве, было в эти дни на Подоле, в порту, у Владимирской  горки, у Андреевского собора, то есть там, не в центре города, где мне удалось побывать.
      У Владимирской горки, которую я рассмотрел очень тщательно, толпился народ. На склоне горы на небольшой площадке высилась вдохновенная фигура князя Владимира Мономаха, провозгласившего в девятисотых годах  православное христианство на Киевской Руси. Отсюда, через его потомков пошла Русь.
     В Андреевском соборе мы слушали пение церковной капеллы. Это было очень проникновенно, классически строго. Я, пожалуй, лучшего хорового пения и не слышал больше. Да и сам собор и снаружи и внутри был каким-то особенно изящным и светлым. Софийский собор был монументальнее, но проще и обычнее по своим архитектурным формам. Он успокаивал и умиротворял. А Троице-Печерская лавра показалась мне тесным лабиринтом невысоких церквей, келий и могильных памятников, то есть чем-то исключительно церковным. Но здесь мы услышали, как звучат колокола.
      Конгресс продуктивно работал в разветвлённой сети симпозиумов и секций. Он действительно заложил основы последующего развития пульмонологии в России  с широким привлечением пульмонологов стран СНГ.
     На прощание мы с профессором Ардаматским побродили по Крещатику, посидели у фонтанов на площади, где уже в наше время  шумел майдан, родивший ещё более страшного монстра, чем он сам.
     Хочется верить, что Украина освободится от нынешней бандеро-фашистской  власти и воспрянет вновь. Это дело времени и воли народа.

ТЕПЛЫЕ ВОДЫ ГРУЗИИ
      «Горящая» путевка в Цхалтубо застала нас врасплох. В тех краях мы еще не были. Знакомимся с атласом и справочниками... Пури — хлеб, цхали — вода. Цхалтубо — теплая вода - Тепловодск, по-нашему. Все простое на земле у всех просто. Едем в Грузию!
      На Кавказ до сих пор приходится пробираться по краешку земли. Ниточкой тянется железная дорога у самого моря - пуповина, несущая русскую кровь к грузинскому сердцу. Давно нужна столбовая дорога.
      Поезд — словно исследователь: то надолго заберется куда-то в гору, то чуть не вылетит в открытое море. Чернота тоннеля возникает сразу. В купе смолкают разговоры, наступает томительное ожидание. И вдруг — яркий свет, зелень и синее-синее море. От Туапсе до Очамчире оно удивительно пустынно, как во времена аргонавтов.
      Лоо — маленькая станция по пути к Сочи. Поздний теплый вечер. Огни фонарей высвечивают асфальт перрона. Где-то рядом горы, угадывается близость моря. В этих местах однопутка, и поезда стоят здесь подолгу. Пассажиры облепили подножки вагонов, расселись на скамьях. Кто-то из них тихонько наигрывает на гармони. Вплетается грузинская мелодия. Возле гармониста собирается молодежь, особенно грузины. Резкий говор, смех, улыбки. Образуется круг. Звучит тихая грустная грузинская песня, похожая на ветер с гор. Ее сменяет лезгинка. Круг ширится. В пляску сначала несмело, а потом все охотнее вступают мужчины, женщины. Горделивая осанка, нарочито скупые движения, ритмика. Асса! Возникает чувство единения людей. Особенно радуются грузины: музыка подсказала им, что родина их уже близка. И они меняются на глазах: становятся самобытнее, многограннее, значительнее, чем еще совсем недавно в долгих степях России. Грузия — совсем рядом.
      Раннее утро. Перрон в Самтредиа — как широкая ладонь. Невысокие пальмы. Цветы. Фонтан. В этот час малолюдно. Молоденькая кокетливая грузинка нетерпеливо ждет сынишку, медленно едущего за ней на трехколесном велосипеде. Черные кудри и у мамы, и у сына... В сквер забрел теленок. На низком парапете фонтана сидит старик и разглядывает наш поезд. Лицо в морщинах, глаза выпуклые, слезятся. На голове у него небольшая шапочка из войлока, руки на коленях — тяжелые, мозолистые. Самтредиа — широкая ладонь Грузии. Ну что же, здравствуй!
       Кутаиси. Нижний и Верхний. В переводе — каменный город. Ему 3,5 тысячи лет. Узкие улочки. Караван-сарай. Тюрьма, в которой в начале века сидел молодой Сталин. Много памятников — Палиашвили, Церетели, Цулукидзе... Обилие своих великих людей. Гордая бережная память народа. Что мы, русские, знаем об этом?!
      Стратегическое шоссе: Сухуми — Кутаиси — Тбилиси — Баку. Поток машин. Колоритная деталь: коровы на дороге — бредут, стоят, лежат. Всё останавливается и объезжает. Как в Индии — священные животные.
      Цхалтубо от Кутаиси в 13-ти км. Город в предгорной долине, весь в зелени. В ясную погоду видны южные отроги Большого Кавказского хребта. Здесь всегда немного влажно и оттого душно. Но к этому постепенно привыкаешь. В зоне курорта — 20 санаториев. Строились они, главным образом, - в 30—50-е годы. Грузинский орнамент. Явные излишества тех лет, но красиво. В центре курорта — парк, источники. Парк старый — лиственница, магнолии, индийская сирень, эвкалипты, кипарисы, чинары.   Место уникальное — днем и ночью, зимой и летом здесь бьют источники теплой воды с лечебной примесью радона. Считают, что ледники, тая, питают глубины недр, здесь вода нагревается, обогащается радоном и устремляется вверх. Воды много: курорт мог бы быть втрое больше. Чудесная вода лечит больную кожу, женские недуги, суставы и старые раны. Доброе дело — 40—50 минут погреться в бассейне. 35,5°. Дно из разноцветной мозаики. Невесомость и тепло. И на улице тепло. Радикулиту не устоять. Тем более, перед многообещающим радоном в пузырьках азота...По легенде, человека к этой теплой воде вывел раненый зверь. В Цхалтубо всё лечат только радоновой водой: бассейны, ванны, души, массажи, полоскания и т. п. И говорят — только об этом. А здешние врачи называют себя банщиками...
     Зелень в Грузии необычна — темная, с оттенком бронзы. Когда едешь в Гелати (в горы, недалеко от Цхалтубо), повсюду видишь обнажения бокситов — точно такого же цвета. Возможно, все это взаимосвязано.
      Очень распространена лиственница. У нее широкие нежные зеленые лапы. Чуть ветерок — и они плавно кивают тебе, как бы успокаивая: «Не волнуйтесь..., не волнуйтесь...»
       Налетит ветер — и ветви уже машут, хлещут, стонут: «Боже мой, что же делать! Боже мой, что же делать!»
     Население в Грузии до нашествия монголов составляло около 12 млн. человек. Позже страну беспощадно истребляли соседи, особенно персы и турки. К 1783 г. народу здесь осталось всего 600 тыс. чел. Присоединение к России не было бескровным, но оно положило конец войнам и истреблению народа.
    Высоко в горах — творения Х—XI—XII веков. Гелатский монастырь и Академия наук. Создание Давида-Строителя. Раннее, еще византийское христианство, с остатками языческой культуры. Храм Бограта III-го (ровесника Ярослава Мудрого — 1001—1010 годы). Здесь похоронена царица Тамар... Сам Давид-Строитель (его именем названа одна из улиц в Кутаиси) похоронен в Гелатском монастыре. Умирая, он велел похоронить себя под плитой в полу ворот храма, так как считал, что, хотя и во имя доброй цели — объединения Грузии, пролил все же слишком много невинной крови своих соотечественников. С тех пор, вот уже 800 лет, по плите над прахом его ходят люди... Знал ли об этой судьбе другой «великий грузин»... Грамоты, писанные царицей Тамар. Очень четкая каллиграфия. Маяковский, уроженец этих мест, не зря, видимо, запросто называл ее «Тамарочкой»... Древний народ. Горы сохранили его. Оттого так устойчиво своеобразие его культуры и социального облика.
      Музей Маяковского в Багдади (ныне г. Маяковский). Большой деревянный дом на высоком берегу быстрой и чистой речки. Вокруг горы. За ними — Турция. Семья Маяковских была здесь единственной русской семьей в те годы. В доме просто и просторно. Мебель подлинная. Проданная еще в 1908 году, когда Маяковские переехали в Москву, она была вся возвращена народом при создании музея в 40—50-е годы. Село небольшое — всё и все друг о друге помнят.
      Удивительно все же: узкая долина, зажатая горами, родила такого громадного Человека. Мальчик, в детстве говоривший в основном по-грузински, стал великим русским словотворцем. Интересно, что эта же речка «вынесла» позже — президента Груз. АН и председателя Совмина ГССР... Вот так Багдади! Нигде раньше я не узнал о Маяковском столько, сколько в этом доме на берегу горной речки.
      В музее звучит версия о более сложной подоплеке самоубийства поэта, чем принято думать. Будто бы он был не вынужден, а принужден застрелиться. И мотивы здесь были не столько, личными, сколько политическими. Он был слишком ярким трибуном коммунизма. Грузия бережет его память.
      Чем дольше живешь в этих местах, тем во все большем своеобразии и сложности представляешь себе окружающее. Наблюдения остро социальны и противоречивы. Рынок в Кутаиси большой. Старые времена напоминают лишь теснота, многолюдье, горы дынь, изобилие. Цены — московские...
      Архитектура частных домов особенная. Двухэтажные, на сваях, с подпольем, широкими террасами, верандами, величественными лестницами, металлической оградой, резными воротами — дома соревнуются друг с другом. Размах! И от, дождя есть, где укрыться, и от горного потока. И тень под террасами манит. И двор ровный, зеленый — словно лужайка. Где-то коза, где-то индюшки. Свиньи с черными пятнами на спинах роются в загоне. Машина, а то и две... Хорошо живут бедные грузины...
      Бизнес на всем. Лавки, лавочки, лавчонки... Вроде бы государственное, но вроде бы и нет. Очки — любые диоптрии и любая оправа, через 20 минут, но без уточнения характера собственности...      Экскурсии — немного про курорт, про радон, конечно про Сталина — и обязательное многократное фотографирование. Познаний — на копейку, бизнес на тысячи.  У входа в источники продается все: от пемзы, листьев эвкалипта, до вязаных свитеров и «левого» коньяка и чачи.
      И в Цхалтубо, и в Кутаиси памятники Сталину или барельефы с его изображением. Почтительные воспоминания о его приезде на курорт в 1951 году. И вместе с этим — бурный расцвет бизнеса на его памяти. Фотокомпозиции семьи Сталина — по рублю штука — рядом с фоторасписанием церковных праздников, русалками и волосатыми парнями из ансамблей. Несчастная семья: убитая жена, убитый немцами Яков, пьяница Василий, покинувшая родину дочь... страшная судьба. Большего унижения памяти Сталина трудно придумать. В России до этого никто бы не додумался. Бизнес на имени вождя везде — в парках, на вокзалах, в вагонах. Парадокс памяти: «гордые» грузины позорят своего «великого земляка»...
      Уже после возвращения из Грузии в Москву мы вечером поехали на Красную площадь. На склоне ее, как на краю земли, Храм Василия Блаженного. Высокие стены Кремля. Брусчатка. За Мавзолеем, несмотря на сумерки, хорошо заметен светлый бюст Сталина. Вспоминаются испытанные еще в детстве трепет и волнение, радость от подчиненности чему-то простому и ясному, общему для всех. Как далеки мы сейчас от этого времени и чувства. К Сталину следует относиться по «заслугам», но к его памяти нельзя относиться несерьезно.
      Слишком очевидны контрасты. На одном полюсе — общее достояние, на другом гипертрофированная личная собственность, на одном — труд, на другом — нажива. То, что принадлежит всем, — часто в запустении, старое, копеечное, то, что принадлежит частнику, — крепкое, богатое, ухоженное.  Как-то мы решили сходить на кладбище в Цхалтубо. Дорога на кладбище (общая) — отвратительная, дома вдоль дороги (частные) — дворцы.
      Кладбище бессистемно — хаос надгробий и оград. Старины мало. Преобладают современные богатые захоронения. Гранит, чугунное литье, памятники или портреты в рамах во весь рост, могилы электрифицированы и радиофицированы. Надгробья под крышей или даже в виде мемориальных комнат, в которых воспроизведены все атрибуты жизни умерших. Все это в громадных размерах, неимоверно дорого и безвкусно. И тут же — полуобвалившееся здание часовни, загаженное и заросшее бурьяном; безвестные, задавленные похоронной роскошью соседей холмики с дешевыми крестами и выцветшими фотографиями. Особенно бедны могилы русских.
      Богатые и после смерти страшатся, что их сочтут за бедняков. Торговцы фундуком и после смерти не желают оставаться безвестными, и их памятники могут поспорить с памятником Палиашвили. Гимн мещанству! Богатство со своей дочерью — духовной нищетой.      Рассказал об этих впечатлениях старой грузинке, отпускавшей процедуры в источнике. «Что вы, — грустно улыбнулась она, — есть и бедные грузины — и в жизни, и на кладбище. Они рядом, вы их просто не заметили».   Да, есть и бедные, и даже нищие. Поезд наш долго стоял в Кутаиси. Моросил дождик. Из окна тамбура вагона видно было, как в горах мусора, возле станции, роется сгорбленная, плохо одетая старуха. Медленно разгребая палкой мусор и бумагу, она что-то искала и, находя совала в мешок. Недалеко от нее в ящиках с отбросами рылись собаки. Чья она, эта мать? Нужна ли она здесь кому-нибудь? А рядом, на перроне, толпились провожавшие — сытые и капризные.
      Отношение к приезжим неоднозначно. Преобладает приветливое деловое отношение. Иногда поговаривают: «Не знаем, как вам наши воды, нам ваши гроши помогают» (тысячи приезжих снимают комнаты и койки). Нередко улавливаешь неприязнь, когда тебя активно не замечают, обслуживают, не глядя и кое-как.
      Говорят грузины резко и громко, прерывая и не слушая друг друга. А поют тихо и удивительно душевно, словно прислушиваясь, каким будет эхо. В их песне — гармония гор, ветра, лесов. Акустика песни — акустика гор. Грузинская фонетика весьма совершенна: сколько звуков, столько и букв в алфавите. Грузины, те из них, кто знает об этом, гордятся, что их язык древнейший в мире, наряду с иудейским, армянским и греческим.
      Бросается в глаза: эмоциональность во всем, часто позерство или, в лучшем случае, стремление к позе (у мужчин), громкие похороны и пышные свадьбы, крик по любому поводу, траурные полотнища на окнах в центре города и многодневный траур в одежде. Все выносится наружу, на люди. Почему не внутрь? Пышная упаковка обыденного.
      Приезжая, сев в автобус, громко спросила, скоро ли Кутаиси. Пожилой грузин, снисходительно улыбнувшись наивности российской провинциалки, почтительно уступил ей место. Корсиканка боялась, что проедет Париж... Мужчины (любого возраста) без сомнения оставят все дела, если перед ними молоденькая русская и - им покажется, что есть хоть капля надежды... Молодые женщины и девушки — грузинки, конечно, прелесть, но за семью печатями. И, в особенности, для своих. Грузин будет унижаться перед русской на глазах у всех, но и близко не подойдет к своей девушке. Пожилые и старые женщины обычно некрасивы, всегда озабочены, спешат, тащат что-то в сумках, поучают детей. Черная одежда, черные платья, покрывала. Седина, как черненое серебро.  В день, когда мы приехали, санитарочка с нашего этажа чем-то отравилась. После долгих уговоров она согласилась, чтобы я ее осмотрел (конечно, в присутствии женщин и не обнажая тела). Очень красивая девушка. По-моему, ей стало лучше сразу после осмотра. На другой день мне был преподнесен мешочек с орехами (за труды), и целый месяц меня встречали пленительные загадочные взоры...
      Кира — массажистка в санатории. Руки сильные и теплые.. Знает шесть языков: азербайджанский, русский, греческий, армянский, курдский и свой — родной. Вот тебе и массажистка. Энциклопедия! И сын у нее — Геракл.
      Только в Грузии я понял, что канистры — не обязательно для бензина. Полиэтиленовая посудина, извлеченная из холодильника, с запотевшими боками, с просвечивающим розовым вином — это вещь! Виноградное вино не с прилавка, а из подвалов — вот непитое мною чудо. На горных дорогах, на окраинах городов типичная фигура мужчины с киркой, ломом, лопатой. Неторопливая упорная борьба с камнем, составляющим здесь все: дороги, дворцы и саму землю.
      Грузины-фронтовики хранят святую память о фронтовом братстве. Ученый секретарь музея Маяковского в Багдади — 60-летний еще крепкий грузин, рассказав о Маяковском, с гордостью доложил нам, что сам он был участником двух парадов на Красной площади в Москве — 7 ноября 1941 года и парада Победы в 1945 году. «От Сталина ушел на фронт и к Сталину вернулся». «Грузия, говорил он, родина двух генералиссимусов — Сталина и Маяковского. Последнего в США называли генералиссимусом советской поэзии».
      Еще один грузин. Петр Иванович Чебукиани. Его отец в 1925 году, ещё будучи мальчиком, обнаружил богатую сталактитовую пещеру в горах Сатаплиа («медовых»), вблизи от Цхалтубо. Им же были найдены следы динозавров в окаменевшей глине когда-то бывшего побережья... Теперь пещера освоена, иллюминирована. Чебукиани-младший — экскурсовод и хранитель пещеры. Очень гордится этим.
      А пещера действительно чудо: подземные залы высотой до 14 м., веками с потолка и стен капающая вода, образующиеся вследствие этого натечники из кальция: сверху — сталактиты, снизу — сталагмиты. Прохладно, весь год +15°. Дышится легко. В Цхалтубо уже пробуют лечить бронхиальную астму в пещерах.
      Дети — черноглазые, кудрявые, шумные и подвижные, как горные ручьи. Дети, пасущие коров, несущие хлеб из магазина, стерегущие товар на рынке. Дети — на поворотах дороги в селах. В ногах — корзины, в протянутых ладонях — горсти инжира...
      Познакомились с женщиной — русской, 35 лет прожившей в Цхалтубо. Здесь, без мужа, погибшего на фронте, она вырастила троих дочерей, «пустила корни», привыкла. Она — дома. С глубокой симпатией она говорила о сплоченности грузин в беде, в горе, о их бескорыстии, когда речь идет о чести, о семье, о родителях. Свойственное им стремление к пышности, яркости, избыточному самовыражению она объясняет верностью традициям, связанным еще с языческими временами. Грузин не выделяет себя из людей, он выделяется — бессознательно.
      Нодар Думбадзе. Прочел его «Закон вечности» и многие рассказы-новеллы, чувствуя потребность увидеть Грузию глазами грузина. И хотя прежде уже знал о его «Илико...», открыл для себя этого писателя впервые. Он помог мне почувствовать живую душу его народа, малознакомое сделал близким. И сам он, угадываемый через его героев, показался мне близким человеком. У нас одинаковое видение людей, добра, радости, юности. Знай я его в жизни, был бы ему другом. Романтизм, так свойственный ему, он особенно свободно и естественно передает, описывая детство и юность. Иначе ему себя не выразить. Его книги просто давят пошлость. У него умное сердце. Как верно: физическое, материальное уходит с человеком, духовное остается людям. Мы — наследники духовных ценностей ушедших поколений. Духовная ноша каждого живущего — намного тяжелее его самого. Знай я его, я был бы ему другом.
      Наступило время прощаться... Вечная зелень, синее небо, яркие лица, но никогда не покидает ощущение грусти, сокровенной печали. Далекий край. Не зря Пушкин так и написал: «На сопках Грузии печальной...»
      Прощай, Грузия. Я пристально вглядывался в твое лицо. Впечатления и чувства не были однородно положительными, постоянно заставляли размышлять. Но твою трудную историю, твоих тружеников, жизнелюбивую зелень, упорно раздвигающую камни, твоих черноглазых мальчишек, — я полюбил. И понял, что теплые, ласковые воды, бьющие из твоих недр и согревающие, как объятие матери, — это и есть ТЫ.
     Прошли годы. Грузия уже давно – самостоятельное государство. Три правителя её, а именно Гамсахурдия, Шеварднадзе и Саакашвили, в своё время советские деятели, в той или иной степени изменили и своей прежней Родине, и Грузии,  и самим себе. За это время от Грузии отделились и Южная Осетия и Абхазия. Но я думаю, что народ этой гордой республики пережил эти испытания и остался, в отличие от её руководителей,  верен себе. И Цхалтубо – тоже.

БАЛАКОВО
       Я долгое время и не знал, что есть такой город в Саратовской области, хотя  в конце 60-х годов жена моя, сотрудник Саратовского краеведческого музея, ездила туда на открытие Балаковской ГЭС и затопление водохранилища. Это была целая история. Проехать по дну котлована, видеть, как он заполняется и образуется целое море – Балаковское водохранилище – это здорово! По её рассказу, горловину плотины, чтобы вода пошла в котлован, взорвать полностью не удалось и её раскопали ковшом. Чтобы лучше увидеть происходящее, она даже забиралась на крышу музейного  автобуса. Фотоснимки пошли в музей.
     В конце 60-х годов плыли по Волге из Хвалынска через Балаково. Пароход был старый, колёсный. В шлюзах в его колесо попало толстое разбухшее от речной воды бревно, и вытащить его  не удавалось. Его долго пилили, а когда распилили, и оно упало, колесо под его тяжестью окончательно  развалилось. Народ с верхней палубы сочувственно смотрел, как безуспешно трудилась команда. И смех и грех! Пароход отбуксировали в порт Балаково, а нас всю ночь продержали в каюте. Утром следующего дня  мы пересели на другое судно и благополучно приплыли в Саратов.
      В другой раз, в 1983-м году, возвращаясь из Хвалынска, где я консультировал тяжелобольного человека, пришлось проехать на грузовой машине ночью через весь город Балаково в Саратов по мосту через Волгу.
     В восьмидесятые-девяностые годы  строилась и уже работала Балаковская атомная электростанция, аналог Чернобыльской. В 1986-м году мне довелось участвовать в обследовании балаковцев, пострадавших в чернобыльской аварии, эвакуированных из Припяти в Балаково через Саратов. Это были специалисты-атомщики и члены их семей, находившиеся там в командировке.   В начале мая мне позвонили из Облздравотдела и предложили посетить клинику гематологии и профпатологии Саратовского мединститута.  Я был тогда начальником  кафедры военно-полевой терапии и считался специалистом. Все делалось в обстановке секретности и узнал я в чем дело, только прибыв в клинику.
    Дело было в том, что тип этих атомных станций был одинаков. Именно этим были обусловлены командировки работников из Балаково в Чернобыль. К этому времени (прошла неделя с момента аварии) весь мир знал о том, что у нас так тщательно засекречивалось.
         В клинике я встретил её руководителя проф. В.Я.Шустова. Мы вместе познакомились с приехавшими из Чернобыля. Люди, среди них женщины и дети-школьники, в количестве 15 человек, расположились в холлах и в коридоре. Их кормили.
         Осмотр приехавших не выявил каких-либо специфических симптомов первичной лучевой реакции, чего мы ожидали. Наблюдались лишь усталость от поездки на поезде, тревожность от пережитого и от неопределенности их состояния. Правда, некоторые из них, по характеру работы в Чернобыле, находились непосредственно вблизи станции. Они вспоминали, что в первые часы и дни после аварии  испытывали необычную сухость в полости рта и гортани, а также покашливание. Эти ощущения позже полностью исчезли. Лабораторное обследование, в том числе радиометрия, не выявило заметных изменений. У некоторых обследуемых определялось лишь небольшое превышение дозы радиации. Характер их работы объяснял это. В каком-либо медикаментозном лечении обследуемые не нуждались.  Через 2 -3 дня всю группу поездом отправили домой, в Балаково. Наблюдение за ними безусловно продолжалось и там: лучевое воздействие, особенно если внешнее поражение сочетается с внутренним (за счет радиоактивной пыли), не ограничивается первичной реакцией.
      Знакомство с городом продолжалось и позже: в девяностые годы мне пришлось в этот город ездить по делам. Читал лекции и консультировал больных. Жил в гостинце на проспекте Факел социализма. Этот проспект и сейчас так называется. Красиво, но двусмысленно. Здешние доктора свозили меня на плотину ГЭС, показали город. Мы видели большие заводы. Вообще город был заводской. Рабочий класс являлся преобладающей частью его взрослого населения Запомнился почему-то скромный автовокзал, наверное, потому, что долго ждал автобус на Саратов. 4 часа трясся в автобусе по Заволжью и всё думал, как моим ребятам на кафедре писать свои диссертации. Их было тогда у меня шестеро.
       За все эти годы, особенно двухтысячные, город заметно вырос, став вторым в Саратовской области. Недавно там ввели в строй громадный мост через Волгу, связывающий Россию с Казахстаном.               

БЕКОВО
     1973 год, лето, отпуск. Всей семьёй (я, жена Люся, дочь Маша, 18 лет, и сын Серёжа, 11 лет) по путёвкам отдыхаем в Доме отдыха МО «Беково». Это в Пензенской области, на реке Хопре. Никогда раньше об этом месте  я не слышал, хотя это недалеко от Саратова, в котором мы жили и живём сейчас.
     По собственному желанию мы поселились не в основном корпусе Дома отдыха, а в одноэтажном домике на отшибе, в излучине Хопра. До нас там жил мой сослуживец А.М.Поддубный с семьёй. Домик был обустроен. Удобно было, только в столовую и ходили, а всё остальное время – сами по себе, на берегу Хопра.
    Событий никаких не было. Отдыхали и отдыхали. Пару раз прилетали на вертолётах лётчики из Сызрани, их группами привозили к нам отдыхать (лётная профилактика). Лётчики жили в отдельном домике, их курировал врач, Они помногу спали, купались в Хопре, вечерами немного выпивали, но вели себя смирно. Оздоравливались. Таких групп было три или четыре. Это же был Дом отдыха министерства обороны.
    Каждый день работала танцплощадка:  народ ходил и из городка Беково. Железнодорожная ветка на Беково от Саратовско-Тамбовской линии была тупиковой, поезда - редкими. Город утопал в яблоневых садах, этим и был знаменит.   Яблоки отсюда вагонами увозили на продажу и в Пензу, и в Саратов.
    Как ни странно, но городок этот начинал свою историю аж с 17-го века, от родственников Петра 1-го Нарышкиных. Его составляло в основном пришлое крестьянское население. Глухомань. Рос городок, конечно, но очень медленно. До наших дней сохранилась старая Никольская церковь.
    Каждый вечер отдыхающие собирались в небольшом клубе нашего Дома отдыха и смотрели очередную серию фильма «Семнадцать мгновений весны» с участием Штирлица, Мюллера и пастора Шлага. Дом отдыха на эти два часа вымирал, да я думаю, что и весь Советский Союз. Ребятишки знали этот фильм наизусть и свободно пародировали героев. 
    Всё здесь в городке и в его окрестностях было неспешным. Течение реки было медлительно-сонным, редкие лодки переплывали с берега на берег, за небольшую плату и мы с Серёжей как-то часок вместе покатались. В утренние часы можно было увидеть рыбаков из местных. Погода стояла тихая и тёплая. Даже городские грузовики ездили спокойно и не лихачили. А куда спешить-то? Вы помните повесть Гоголя «Как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем»? Какие страсти кипели, а вокруг стояла тишина. Так и городок Беково. Он из тихих городов России, таких как Кирсанов, Татищево, Мичуринск, даже Балашов. Конечно, маленький, но такой же тихий.
     Всё было бы хорошо, но однажды у дочери заболел и опух палец на ноге. Много ходить она уже не могла. Разбираться пришлось уже в Москве. Оказалось, что это ревматизм. Может быть, потому, что жили у реки, и было сыровато?
     Как-то организовали поездку на автобусе в ближний грибной лес. Отдыхаюшие вылезли из машины, рассыпались по лесу на определённое время и стали собирать грибы. Полчища подберёзовиков, красавцев подосиновиков, белых. Народу в этих местах было мало, а грибов полно.
    И вдруг наш Серёжа нашёл сторублёвую купюру. Лежала себе в папоротнике, неизвестно чья. Спросили наших, потерявших среди них не оказалось. Серёжа   захотел на эту сумму что-нибудь приобрести. Сразу подсчитал, на сколько часов он сможет брать лодку на лодочной станции в Доме отдыха. Час стоил один рубль. Но мама разочаровала его, сказав, что находка может принести несчастье. Такая примета существует. Хотели даже выбросить. Но вмешалась экскурсовод из Дома отдыха (она же культмассовый работник). Она предложила на эти деньги приобрести призы к  будущему концерту для отдыхающих, в котором  бы принял участие и Серёжа. Он играл на пианино. И тогда, если бы он выиграл среди участников, он был бы награждён честно. И примета уже не сработала бы.
    Серёжа выиграл, он единственный играл на пианино (сказалась саратовская школа) и действительно хорошо сыграл. Ему  вручили самый лучший подарок, не на 100 рублей, конечно, но всё же. Когда наш сын вырос, он уже хорошо играл на пианино и на гитаре, но стал врачом. Наверное, потому, что не пожадничал тогда в лесу. А на лодке мы с ним позже тоже прокатились. И часу нам вполне хватило.
      Под конец нашего пребывания в Доме отдыха мы сходили на базар и купили целый рюкзак вкусных яблок. Продавцов было много, яблок ещё больше, а покупателей-то - на вес золота.
     Прошло более 40 лет. Беково как было глухоманью, так  ею и осталось. Но не всем же! Говорят, правда, что при новом российском капитализме в грибных местах во всей округе сторублёвки чаще стали попадаться, но почему-то только под папоротниками.

КРАСНЫЙ КУТ
      В 1986-м году офицеры-преподаватели нашего факультета выехали на служебном автобусе в город Красный Кут, что расположен далеко за Волгой. Было нас человек двадцать во главе с начальником учреждения. Смысл поездки: установление связи с учреждениями Краснокутского района, определённого для нас как район эвакуации при возникновении в стране чрезвычайных ситуаций. Такое было указание.
      Дело было летом. В автобусе было шумно, народ шутил, смеялся, рассказывал анекдоты, только руководитель, сидевший впереди, всю дорогу оставался серьёзным и строгим. Поездка была, наверное, необходимой, но необычной и единственной в своём роде за последние годы. Дорога оказалась не близкой – больше 100 км.
       О Красном Куте, одном из центров прежней республики немцев Поволжья, никто из нас почти ничего не знал. Только потом я узнал, что село это (а позже город) возникло за счёт преимущественно переселенцев из Харьковской губернии Малороссии в 20-30 – е годы 19-го века. Были здесь и немцы-переселенцы. Село Красный Кут расположилось посреди степи на берегу речки Еруслан, притоке Волги. Здесь издавна проходил эльтонский (солевой) торговый путь в Россию. По украинск это место называлось Красивый Угол. Сейчас этот район славится  мощным зерновым хозяйством.
      По приезде побывали в райисполкоме, военкомате, посетили рынок, гостиницу и больницы. Город был небольшой. Высокими были лишь несколько церквей. Имелась пагода. Здесь жили и казахи, и калмыки.
     Деловая задача нашей поездки была решена. Познакомились на месте, с властью и специалистами договорились.
     К этому времени уже завершилось возвращение депортированных в период войны немцев Поволжья, хотя статус республики им возвращён не был. В городе чётко можно было отличить  усадьбы жителей-немцев. Их дома и дворы были более зажиточными и аккуратными. А у русских преобладали хибары. Видимо, немцы были рачительнее и бережливее. Русских было больше.
     Город оказался небольшим, населением чуть больше 10000 человек. Но и в нём многого, конечно, за три-четыре часа не увидишь и не узнаешь. Потолкались мы по торговым рядам на рынке. Показалось, небогато. Побывали в городской больнице.
      Там рассказали мне о недавнем случае. Умер у них  в больнице избитый несколькими днями ранее юноша. Дело было так. Его бил здоровенный мужик, местный немец прямо посреди городской улицы. Бил ногами, лежачего. Тот, валяясь на земле, умолял его пощадить, пытался объясниться и оправдаться, просил прощения и беспомощно хватался руками за сапоги. А тот не пожалел, бил и бил, до полусмерти.  Из криков избивавшего, можно было понять, что этот юноша будто бы накануне что-то нехорошее сказал о  его женщине.  Вокруг стояли люди и наблюдали за этой расправой, не будучи в состоянии остановить избиение. Оно закончилось, когда юноша уже был без сознания. Скорая помощь отвезла его в больницу. Но через сутки тот пришёл в себя и синий от кровоподтёков  кое-как доплёлся к себе домой. Дом-то  его был рядом. Это видели. Но ещё через несколько дней он умер.
     Самое страшное (так говорили), что убийцу собирались оправдать, поскольку смерть его жертвы не связывали с избиением, ведь он же был, по их мнению, в состоянии даже ходить после этого.
     Чем дело закончилось, я не знаю, но случай этот мне запомнился не только своей крайней жестокостью, но и тем, что последствия травмы (травматическую болезнь) могли искусственно отделить от самой травмы и таким образом увести этого фашиста от наказания. Наверное, так и было.
     Возвращались уже в темноте. Ели абрикосы, купленные на базаре, хрумкали огурцы. Не знаю, сыграла ли какую-то полезную роль наша рекогносцировка в Красный Кут, но больше мы туда по этому поводу не ездили. Думаю, что мы тогда не до конца понимали подлинный трагический смысл ознакомления с запасным районом нашего размещения на случай войны. Мы живём, не ведая, как тот юноша, что рядом с нами подчас ходит беспощадный убийца. Так и война.
    С тех пор прошло более тридцати лет, уже и нашего Военно-медицинского факультета нет, а я всё не могу забыть поездку в Красный Кут.
ТАТИЩЕВО
      Когда едешь на поезде из Москвы, то за час до Саратова проезжаешь станцию Татищево. Небольшой вокзал, круглая водозаборная башня почти у самых вагонных окон. Жалкая зелень и грунтовые дороги, убегающие в степь. Это всё, что успеваешь рассмотреть за время краткой остановки. Да и стоит ли особенно рассматривать, ведь впереди желанный Саратов.
     Но пришло время,  и пришлось  в Татищеве побывать.  Это произошло в семидесятые годы. Наш Саратовский Военно-медицинский институт курировал тогда татищевский военный госпиталь. И я не раз ездил туда, консультируя тяжёлых больных. Тем более, когда в нём начинали работать наши выпускники, в том числе ставшие терапевтами. Один из них даже, работая в этом госпитале, защитил кандидатскую диссертацию. Помню, отмечали мы это событие в лесочке возле Татищева. Диссертант, в последующем ставший профессором, постарался всё это организовать.
      С Татищевым меня связывала срочная служба моего племянника (и тёзки). После полковой школы он проходил службу на дивизионном стрельбище и почти всё время там и находился с напарником. Это было вольготное время для них: когда подразделения отстреляются, им нужно заменить мишени, привести всё в порядок и можно  отдыхать. Нареканий от начальства за все два года работы к ним не было.
      Командование воинской части, зная, что у солдата рядом, в Саратове, дядя – профессор, раз в две недели специально посылали за мной командирский газик и привозили в госпиталь консультировать больных. А в благодарность угощали меня и племянника вкуснейшей жареной картошкой и котлетами из столовой. Так, мы с моим племянником и виделись, и это скрашивало его стрельбищное однообразие. Его там так и звали «племянник». Однажды я даже заехал посмотреть на их домик на стрельбище, оборудованный даже печкой. Чем не служба! Спустя десяток лет мой служивый стал известным ленинградским терапевтом-кардиологом.
      А однажды как-то, уже после его увольнения, меня вызвали к его бывшему заболевшему командиру, подполковнику, начальнику полковой школы. Тот лежал в реанимации с тяжёлым инфарктом. Я читал в его глазах мольбу о помощи и упрёк, но уже не смог ему помочь. Был там тогда ещё хороший терапевт, Виктор Егорович, наш выпускник, и мы потом долго с ним дружили.
     Городок я видел всякий раз недолго, но он запомнился мне чистотой улиц, множеством жилых зданий, казарм. Трёхэтажный госпиталь стоял в зелени и был окружён ухоженными дорожками. Рядом где-то в городе протекала река Идолга, приток реки Медведицы, впадавшей в Дон.
     Об истории возникновения городка Татищево здешние жители знали мало. Городок возник на берегу этой речки в ходе строительства железной  дороги от Козлова (Мичуринска)  до Саратова в 70-80 –е годы 19-го века. Здесь был перевалочный пункт при перевозке поваренной соли из озёр Эльтон и Баскунчак. Возили здесь в те годы  и зерно. А почему именно Татищево назвали это место тогда, осталось неизвестно. Может быть , какой-нибудь купец прославился.
      В 1984-м году к нам на кафедру приехала делегация Всесоюзного НИИ пульмонологии МЗ СССР во главе с академиком Н.В.Путовым, его руководителем. В делегации были: профессора М.М.Илькович, Н.А.Богданов, А.Н. Кокосов, Т.Е.Гембицкая и другие специалисты института. Для врачей-пульмонологов города ими читались лекции и проводились клинические разборы больных. Наша кафедра тоже докладывала свои материалы.
     Вышли мы тогда через главного врача нашей больницы на командира Татищевской дивизии, генерала,  и при его помощи организовали поездку в плавтельный бассейн в спорткомплекс военного городка.
     50-тиметровый бассейн нас оздоровил. Кроме того, там была подготовлена сауна и в раздевалке угощение из салата и сваренной в солдатском котле пшённой каши с котлетами. Ленинградцы были довольны.
     Николай Васильевич Путов наизусть читал Пушкина, в том числе всю поэму «Евгений Онегин». Я в своей жизни не встречал больше академиков, которые бы знали наизусть так много стихов.
    Уезжали мы из Татищева в автобусе уже  ночью и в некотором подпитии, но очень довольные неожиданным отдыхом.  На следующий день ленинградская делегация улетела домой.
     И в наши дни городок Татищево живёт близостью к Саратову, укрепляет наше военное могущество, но также затерян на просторах Приволжья, как и в прошлом.
СОВЕТСК
    Первый раз я был в Калининграде в 1954-м году. Но тогда это был сам Калининград. Вторая моя поездка, уже в Калининградскую область, пришлась на июль 1967 года.  Я тогда только что защитил кандидатскую диссертацию в Саратовском диссертационном совете. Защитил успешно. Из-за защиты с моей группой слушателей факультета в эти дни на войсковую стажировку временно уехал другой преподаватель.
   Конечно, эта была победа - написать диссертацию за одну зиму в шестиметровке в частном доме с двумя детьми  на руках. Жена работала, дочь училась в шестом классе, а сынишку мы возили на троллейбусе в детский садик. Туалет был во дворе. Мусор выносили в овраг. Да и место это называлось «Глебычев овраг» известная дыра в Саратове. Всей семье было тяжело.    К тому же хозяйка дома страдала эпилепсией.  Для советского офицера шестидесятых годов это было нормально. Но диссертацию я всё-таки защитил. И «двушку» свою всё же тогда тоже получил. Но хватит об этом.
      Лучше я напишу о том городе, в который приехал руководить стажировкой.  Это был город Советск (до этого – Тильзит). Прямо на границе с Литовской ССР, у реки Неман. Из Советска в Литву шёл автомобильный мост. Город стоял на высоком берегу реки, а на литовском берегу, напротив нас, располагались колхозные поля и пляжи. Литовское соседство не ощущалось, более того широкие пляжи за мостом были тогда практически частью русского города. Да это и не имело большого значения – повсюду был Советский Союз. Но дальше по дороге в Литву начинались литовские городки, промтоварные магазины которых пользовались спросом у русских соседей. Никаких распрей у жителей этих мест в те времена не было.
    Мои слушатели были уже распределены по медпунктам воинских частей танковой дивизии здесь же, в самом Советске. Ещё несколько стажёров были направлены в соседний город Гусев и в ближайшие посёлки. Таким образом, всё, что я должен был контролировать,  было рядом. Да и сам я устроился в офицерской гостинице напротив одной из частей.
    По приезде моё утро начиналось с обхода медицинских пунктов и бесед со стажёрами, затем был завтрак в офицерской  столовой, после чего я возвращался в  гостиницу и спал как убитый до обеда. Вечером я вновь посещал моих подопечных, и, вернувшись в гостиницу, вновь погружался в сон до утра. Так продолжалось неделю, только после этого в один из дней я пришёл в себя, и увидел, как на земле растёт трава и как в небе поют птицы. Такова была цена моего длительного чрезвычайного переутомления в течение долгой зимы.
     Служба и быт у моих стажёров сложились нормально. Жили и питались они в медпунктах. Каждый вечер проводили амбулаторный приём. Июль–месяц – иногда наблюдались травмы, да  у некоторых случались кожные болезни. Если наблюдалось что-то посерьёзнее – направляли в медсанбат. Стажёры контролировали санитарно-гигиеническое состояние столовых. Отношения с местными медиками у них сложились деловые и спокойные. Старший из слушателей – Кошкин Пётр Михайлович, старший лейтенант, из фельдшеров – был моим надёжным помощником. Он был моего возраста, и его очень уважал. Я съездил в полк, расположенный в Гусеве, там тоже был порядок: слушатели набирались опыта.
    Советск был большим городом, у населения пользовался популярностью городской стадион. Рядом был жилой район: дома офицерского состава.  Во дворах были устроены детские площадки, и детей было полно. Улицы и дворы утопали в зелени кустов жасмина и шиповника, запах стоял волшебный.
     В воскресенье с Кошкиным Петей мы ходили на пляж, на литовскую сторону. Река была глубокая и полноводная. Где-то здесь, на островке посреди реки, по преданию, был развёрнут шатёр, в котором встречались незадолго до войны 1812-го года и заключили так называемый Тильзитский мир Наполеон Бонапарт и император Александр Первый. Даже картина такая есть. Но мир оказался недолог, Наполеон, как известно, пошёл на Москву и войну проиграл.
     А пляж был полон отдыхающими жителями города. Загорали, купались, играли в волейбол. Было много молодёжи и ребятни. Вечером на стадионе организовывали танцы. Нравы у молодёжи были свободные. Многие женщины даже опасались туда приближаться.
      По плану командования в частях начались систематические тренировки по подводному вождению танков. В медицинском обеспечении участвовали и мои стажёры. В глубокой старице реки устраивался своеобразный танкодром, в который сходу заезжали, погружаясь в воду по воздухоносную трубу, громадные машины, какое-то время плыли и в потоках воды шумно  выезжали на противоположный берег. Нужно было обеспечить герметичность кабины танкистов и безупречность работы моторов. Иначе танк приходилось бы вытаскивать. И так десятки рейдов танков и подчас  повторно. Трудная, ответственная и нужная школа танковождения в сложных условиях. И до и после проводился медосмотр.
     Время стажировки подходило к концу. Танковые парки, жилые дома и казармы, тут же детские площадки в зарослях шиповника – советский гарнизон, теперь уже под боком у враждебной Литвы. Остались в памяти тротуары городских улиц, покрытые плитами, на которых сапоги стучат как пулемёты, красные черепичные крыши домов всё ещё прусских времён, буйство зелени и частые прибалтийские дожди.
    Всё бы ничего, но страшит оторванность этой нашей прибалтийской земли от большой Родины. Вокруг враждебные русским государства. Разоружили страну либералы-ельциноиды и горе-руководители нашей страны тех лет: дальше некуда. Отдали всё. Какая защита завоёванного в боях советскими людьми  нужна теперь!
ПОСЛЕСЛОВИЕ
    Я и читатели этой книги- мы вместе  побывали во многих городах нашей родины – великого Советского Союза. И убедились в главном – жив Советский Союз! И это  не ностальгия только. Говорят же: человек жив, пока о нём помнят. Так и Союз.  Как прекрасен он и своей природой, и людьми!  Кое-что потеряно стараниями лавочников, либералов и откровенных врагов наших, но главное – п а м я т ь - осталась жива. Подлинное общенациональное единство, объявленное недавно властью,  невозможно без памяти о нашем общем советском прошлом и опыте, какие бы проблемы мы в то время не пережили.
        Все мои очерки и рассказы отличает советский интернационализм. Это и есть общенациональная идея советской и даже современной России. И эта идея не требует утверждения власти. Она – в самом нашем сердце.

ЛИТЕРАТУРНЫЕ ТРУДЫ М.М.КИРИЛЛОВА (1996 – 2016 гг.)
        Кабульский дневник военного врача. Саратов. 1996. 67 с.
        Армянская трагедия. Дневник врача. Саратов. 1996. 60 с.
        Мои учителя. Саратов. 1997. 40 с.
        Незабываемое. Рассказы. Саратов. 1997, 113 с. , 2014, 114 с. (2изд.) 
        Перерождение (история болезни). Выпуски
                1,2,3,4,5. Первое издание 1999 – 2006 гг. 
                Второе издание 2015 г. Саратов.
        Учитель и его время. Саратов. 2000, 2005. 150 с.
        Мальчики войны. Саратов. 2009. 58 с. 2-е издание,     2010,  163 с.
        Врачебные уроки. Саратов. 2009. 52 с.
        После войны (школа). Саратов. 2010, 48 с.
        Моя академия. Саратов. 2011, 84 с.
        Статьи о Н.И.Пирогове и С.П.Боткине,
              о моих учителях, учениках и больных
               – на страницах журнала «Новые Санкт - Петербургские врачебные ведомости»      за 2000 – 2015 - е годы. 
        Врач парашютно-десантного полка. Повесть.    Саратов. 2012.
        Мои больные. Сборник рассказов. Саратов, 2012 г.,  2013г.
        Многоликая жизнь. Саратов. 2014, 150 с.
        Красная площадь и её окрестности. Саратов,   2015, 117 с.
        Детки   и  матери. Саратов. 2015, 107 с.
        Цена перерождения. Саратов, 2016, 43 с.
        Города и веси. Первый Сборник рассказов. Саратов, 2016, 119 с.
        Города и веси. Второй Сборник рассказов. Саратов, 2016, 109 с.
      
  Основные работы помещены на сайте «Михаил Кириллов Проза Ру».

Михаил Михайлович Кириллов
Редактор Л.С.Кириллова
Дизайн  В.А.Ткаченко

ГОРОДА  И ВЕСИ (Второй сборник)

Подписано к печати          2016 г.
Формат 60х84 1/16 Гарнитура Times New Roman.
Бумага офсетная. Печать офсетная. Усл. печ. л.
Тираж 100 экз. Заказ №
Отпечатано в ООО «Фиеста – 2000»
410033, Саратов, ул. Панфилова, 1, корп. 3А