Граф

Валерий Мартынов
                Граф.

Теперь-то я понимаю, что приключения на свою задницу отыщутся и на ровном месте. Если постараться, то свернуть шею нетрудно, падая с табуретки. Захлебнуться, не приведи господь, можно и в луже. И как бы ни старался-ухитрялся, сам себя в ухо не поцелуешь.
Живя, невозможно ответить на вопрос: «Зачем живёшь?» А если бы и сумел ответить, что толку?
Вопрос – ответ, вопрос – ответ… А жить когда?
Вот если представить жизнь что-то подобие детской пирамидки, где надетое на штырь кольцо определяет знание, то в самом начале, внизу, кольца всегда широкие. В молодости есть уверенность, знаешь ответы на все вопросы, не знаешь, так предполагаешь, нахальством задавишь спрашивающего. А потом всё меньше диаметр кольца жизненной уверенности, в самом верху лишь пипочка-нахлобучка. И бесконечное пространство незнания и непонимания между тобой и небом.
Что всё в жизни предначертано, всё заранее согласована, с этим спорить бесполезно. К бабке не ходи: нужно чему-то случиться – оно произойдёт. Рано или поздно.
Это касается и жизни, в эту дилемму и смерть вписывается.
Связать прошлое и настоящее, да так, чтобы жизненный узор радовал глаз, и ничего никому не нужно доказывать, почему именно такого цвета нитка вплетена, а не какая-то другая, - эта способность приходит к старости. Приходит, но возможность что-то изменить исчезает. Не можешь что-то одно вычленить, сделать его определяющим. Всё кажется важным. Что странно, так это то, что радость черпается из прошлого.
Сквозь годы, нет-нет, да и вспомнится далёкое время: глупая молодость, череда встреч, бесшабашность, наплевательское отношение к будущему. Будущее скрыто было под пологом незнания, думать о старости в двадцать лет - преступление перед самим собой.
Отчего что-то начинает ныть, становится жалко себя? Особенно в предрассветное время, время упадка сил: впереди нет ничего.
Меня вроде теперь и не заботит отношение ко мне кого-то, я не пылкий юноша, нет желания осчастливить человечество. Ну, почему меня должно волновать отношение ко мне, допустим, соседа? Он живёт свою жизнь, я – свою. Искорка особого смысла вряд ли проскочит снова. Хочется одного – спокойствия, определённости и продолжить жить. Как можно дольше. Без болезней. Невзирая на любые стечения обстоятельств. Дорожа каждой минутой.
Граф. Если, нет-нет, да и всплывает в памяти из далёкого прошлого какой-то случай, событие, то, по-видимому, в суете упустил тогда что-то важное. Проглядел, проплыло оно мимо ушей. Может, то событие посчитал источником дополнительных хлопот и беспокойства, может, отгораживался от пакости нежеланием обременять себя. Может… Не понять, от чего  память совести гложет.
Жизнь – некое пространство, выгороженное частоколом прожитых дней. Частокол сплошной. Не должно быть беспамятных дней, не должно быть дыр, с засасывающей пустотой, с заплывшей раной. Жизнь – это и натоптанная тропинка вдоль частокола. Не один раз приходят воспоминания.  Жаль, мало приходилось сталкиваться с людьми, способными любовно разукрасить каждую планку.
Работа – дом, дом – работа. Серый забор у жизни. И, тем не менее, и в серости найдётся выделяющаяся планка. Запоминающаяся, не так прибитая.
Граф любил жизнь. Это главное. Его убеждение состояло в том, что он должен был выжить в любой ситуации. Он был выше обстоятельств. За одно это ему поставить памятник надо, но памятники продуманным убежденцам не ставят. У весов убеждения две чашки. Правая и левая. На одной деяния только положительные, на другой – отвратные. Что-то всегда перевесит. Равновесия не бывает. Или бывает?
…Странная командировка нам предстояла. В общем, ссылали нас «с глаз подальше» за длинные языки. 
Юзыкаев, коренастый, скуластый татарин, попал под «раздачу плюх» за то, что, во-первых, он два дня прошлялся неизвестно где. Отпросился на пол дня, вертолёт летел в райцентр, деньги оказией решил отправить матери. Полетел и пропал. В распутицу, в межсезонье мы были отрезаны от благ цивилизации, не было у нас почты.
«Сто тысяч нервных клеток погибло»,- в сердцах высказался начальник участка. Мы-то знали, что Юзыкаев пьянствовал у сейсмиков. Во-вторых, вместо того, чтобы каяться, пасть на колени, на худой конец, молча выслушать нотации, Юзыкаев объяснился жене начальника участка в любви.
Только представить его круглые глазки незамутнённого голубо-зелёного цвета, которые он вожделённо щурил, что тот мартовский кот, когда изливал душу. Юзыкаеву было всё равно: с кем откровенничать, где откровенничать и когда.
Проштрафился – отвечай.
Смех на палке, «отвечай» сводилось к паре-тройке оправдательных слов. И не больше.
Юзыкаев по этому поводу не больно напрягался. Слово «думать» в те минуты, которые он переживал, для него было не только непереходным глаголом, но и состоянием. Ссылку он воспринял спокойно и равнодушно. Появилась возможность отоспаться, прийти в норму.  Увольнения никто не боялся,- боже упаси, об этом и разговора не могло быть, работать некому, да те же сейсмики  постоянно сманивали к себе.
Меня пристегнули к Юзыкаеву за компанию. По-принципу: яблоко от яблони… Спрос не с него будет, отчитываться свидетелю предстоит. В случае чего, кто-то должен быть свидетелем. Меня часто куда-то, к кому-то пристёгивали, не сумев толком понять, что я  за человек, чего хочу. Много лишнего болтал. Правдолюб хренов. Много недовольства высказывал по поводу неразберихи с работой. «Паршивую овцу из стада вон. Умничать хорошо на необитаемом острове».
Мусоля во рту «хорошо» и «хороший», неизбежно придёшь к выводу: хорошо там, где нас нет. Возлюбить то, о чём имеешь смутное представление, не в моём понятии.
- Вы, разгильдяи, моё терпение может лопнуть. В качестве оправдания - вам предстоит сделать десятка два скамеек. На торжественном собрании на чём-то сидеть надо. И не дай бог,  кто-то, ёрзая по доске, занозу в задницу загонит.
Начальник участка часто совмещал матерки в разговоре со словом «бог». Мы ведь не ангелы. Далеко не ангелами были.
- Так скамейки можно колотить и здесь,- было, заикнулся Юзыкаев.- Дёшево и сердито, сразу на месте приёмка.
В эти дни все силы работяг участка были брошены на ремонт клуба. Мы переделывали, перестраивали бывшую зэковскую столовую под клуб. Где-то же народ должен собраться. Седьмое ноября на носу. Великий праздник.
Перестраивали – слово, которое не отражала то, чем мы занимались. Скорее всего, приводили в божеский вид. Выкручивались. Не было у нас материала: ни досок, ни брусьев. Пару месяцев назад экспедиция перебралась на новое место. Новое место – оставленная на консервации зона заключённых и при ней маленький посёлочек вольнонаёмных. По смерти Сталина, стройку железной дороги закрыли, всё было в запустении. Бараки обветшали. Тем не менее, какая-то крыша над головами на первое время была.  Мы разбирали  стоящий на отшибе барак, чтобы отремонтировать два-три других. Зима с её морозами впереди маячила.
Перед праздниками куда-то ехать не хотелось.
- Так, может, здесь колотить скамейки будем?- повторил Юзыкаев
- Здесь нет досок. Я договорился с Графом, он покажет, где взять доски, и инструмент даст.
- Доски сюда привезти можно. До первой промоины с берега на тракторе. Есть ведь там трактор. Перетащим доски эти проклятые двести метров на себе, а тут другой трактор встретит,- не унимался Юзыкаев.
Проблемой было то, что посёлок в межсезонье был отрезан от всего. Пешком, куда ни шло, можно было добраться до берега, но для техники непреодолимы были две промоины. Насыпь старой заброшенной железной дороги в двух местах размыло, две протоки пересекали полотно, ни мостов, ни съездов.
- Пять человек, что ли, отрядить в помощь, хвосты вам заносить? Не жирно будет?- Начальник участка ударил кулаком правой руки по ладони левой руки.- Хочешь здесь колотить - перенеси на себе, нет, так закажи вертолёт,- отрезал начальник участка.- Думай и говори по делу. Промоины не промёрзли. Трактор не пройдёт, а праздник на носу. Завтра лыжи на ноги, и вперёд. Еду возьмите, кастрюльку, сковородку… Ай,- махнул он рукой.- Мне бы ваши заботы. Я б с удовольствием недельку на берегу провёл.  Где жить – покажет Граф. Через неделю, по всему, подмёрзнет, от сейсмиков должна пойти амфибия, она вас и ваши скамейки заберёт. Не сколотите скамейки, обещаю, до лета на берегу куковать будете.
- А если что…- начал было какую-то фразу Юзыкаев.
- Если что,- уволю,- оборвал начальник участка.
Я ткнул кулаком Юзыкаева в бок. Чего на рожон лезть, молчи, согнись.
«Бляха-муха! Ему, видите ли, охота недельку в одиночестве на берегу провести. Занозу засадить в задницу не хочется. На чурбаках посидеть можно, не баре.  Я ведь дело говорю. Ну, и давай, поменяемся должностями. Я тут останусь,- бурчал, недовольно огрызаясь, Юзыкаев.- Командовать все мастера. Как с какими-то опорхшими воробьями разговаривает – ему лишь бы согнать с места».
Молчать всегда выгодно: и когда есть, что сказать, и когда совсем слов нет. Ты и твоё молчание, всё равно как человек с приклеенным на спине горбом. От горбуна тень на землю ложится слабо, никого не задевая.
«Душа нараспашку» Юзыкаева, его откровенный трёп, начинал раздражать. Словесный понос недержания ничто иное, как отображение самовлюблённости, это кого угодно может завести. Кому-кому, но только не Юзыкаеву, права качать, полагалось.
Мне, честно сказать, хотелось встретиться с Графом. Как-то не приходилось с ним сталкиваться носом к носу. Ускользал он из моего поля видения. Возле домика его несколько раз был, собаками его облаян был, экономку-служанку, маленькую, сухонькую старушонку видел, а самого Графа – ни разу. Вокруг его имени разное плели – уши вяли. Динозавр эпохи царизма и революции.
Клуб ускоренно ремонтировали для чествования очередного юбилея революции. Юбилей – обязательно собрание. Революция – это не только красные флаги. Революция для меня была далёким событием, за гранью понимания.  Белые, красные. Гражданская война. У одних была своя правда, у других – отличная от первых. Какая, правдее?  Живой царский буржуй-чиновник – это вообще что-то запредельное. Вот и хотелось поглядеть, кто это, что представляет «белая кость», в голове не укладывалось, надо же, сохранился, и это спустя пятьдесят лет после революции. Уцелел там, где уцелеть было невозможно. Не закопали его под шпалой, говорили же, что здесь под каждой шпалой зарыт труп заключённого. И ведь не угнали его строить канал Волга-Дон, когда свернули здесь стройку железной дороги. Приписка, «Без права выезда», тоже своего рода отличительный знак.
Болтали про Графа многое: будто бы на его имя в швейцарском банке счёт на целых три миллиона царских рублей открыт, стоит туда приехать – шикуй, не хочу. Будто бы два дома в Ленинграде принадлежали семейству Графа, будто бы Граф самого царя знал, чуть ли не с Гитлером за руку здоровался. На Первую мировую войну ушёл вольноопределяющимся, в  Гражданскую войну воевал против большевиков, потом каким-то образом попал к Будённому, в Отечественную служил у генерала Власова.  Конечно, в это верить можно было с трудом. Деньги, может, и лежат в банке, но царь и Гитлер – это ни в какие ворота, это – расстрел.
Понятно было и то, если бы деньги и были, то государство нашло способ эти деньги забрать. Если бы сейф, в котором хранились деньги, нужно было бы открыть по отпечатку пальца, у Графа тот палец отрубили бы, не задумываясь.
Между собой мы поговаривали, что вот бы каким-то боком примазаться к Графу, чтобы отщипнуть кроху от его наследства. Понятно, ни его, ни тем более меня, в качестве наследника, за границу не выпустят, но почему бы и не помечтать.
Снег уже лежал, морозов больших, правда, ещё не было. Темнело рано. В десять утра сумерки на улице лишь размывались, а в половине четвёртого дня посёлок обволакивала настоящая темень.
Нищему собраться – только подпоясаться. Много еды с собой решили не брать. Юзыкаев грозился принести «свежака» от сейсмиков, как-никак у них аэродром был, АН-2 летал.
- У меня такой план: ты устраиваешься, договариваешься где, что взять с Графом, быт наладишь, а я сбегаю к сейсмикам. Два часа туда, два – назад, час на отоварку,- и мы как короли пировать будем, водяру апельсинами закусывать. Некоторые ещё и позавидуют. Если честно, то в табель не восемь часов проставлять будем, а двенадцать, да командировочные. Мы,- хлопнул меня Юзыкаев по плечу,- озолотимся.
Для Юзыкаева радости и горести воплощались в деяния. Каким-то особым трепло, худым ведром, в котором ничего не держится, он не был. Правда, Юзыкаева хлебом не корми, а дай куда-то сбегать. Если же в этом «куда-то» ещё и торговали водкой, то, как говорится, бешеной собаке сто вёрст не крюк.
- Так опять застрянешь. Два дня - самое малое.
- Не боись! Скучать не придётся. Ознакомишься с достопримечательностями. Поговоришь с Графом. Я ж тебя не заставляю в работу впрягаться. Мы потом поднатужимся, поднапряжёмся, постараемся. Да слепим мы эти скамейки.
Местность, куда перебралась наша экспедиция, была не совсем медвежьим углом. Да и по сути, если хоть один человек проживает на территории, она уже не медвежий угол – тьма-таракань, какая-нибудь. Вот только какой чёрт меня занёс в эту тьму-таракань,- непонятно.
Заброшенная железная дорога с зонами через пять-восемь километров существовала, и телефонная линия Москва – Игарка, два медных провода на покосившихся столбах, действовала. И паровозы в кустах на ржавых рельсах стояли.
Конечно, въедливая жалость к самому себе где-то на донышке плескалась. И неясность будущего тревожила, и  зуд желания перемен был. Но была и беспредельная вера, она перевешивала, что, в конце концов, всё будет хорошо.
В то время над многим не задумывался. И плохое, и хорошее для меня было равноценно. В молодости, в какую бы пучину ни погряз, имея крепкий стяжёк убеждений в руках, перебраться через всё можно. Оттолкнувшись от дна, всплыть на поверхность. Что я и делал.
Мир для меня не был абстрактным. Радости и горести были сиюминутными. Чувство вины, за что – непонятно, тоже было преходящим.
Описывать три часа нашего путешествия на берег неинтересно. Мороз градусов пятнадцать, снег, куропатки на кустах, две бесконечные рельсины, и след от лыж между ними.  С божьей помощью перебрались через промоины. Где-то в полдень были на месте.
Две собачонки, громко лая, закрутились вокруг нас. Из домика вышел старик. Прикрикнул на собак, те залезли в дыру под сарай.
- Пришли,- сказал старик.- Пойдём, покажу, где жить будете. Только, чур, не спалите.
Крыльцо отведённого нам помещения было занесено снегом. Юзыкаев ногой разгрёб снег, подёргал за ручку примёрзшую дверь. Вошли внутрь.
Два топчана, стол. На столе трёхлитровая банка с замёрзшей водой. Давно нетопленая печка-плита. Серые стены. Хукалки в воздухе от нашего дыхания. 
- Ты устраивайся,- сказал Юзыкаев, выкладывая из рюкзака припасы.- Я ноги в руки, туда и назад, лётом.
Граф. Как всё-таки меняется отношение к человеку по мере узнавания. Нам прививали ненависть к буржуям. В детстве, в кино, топали ногами и свистели, когда показывали наступающих белых. Героями для нас были Чапаев, Павка Корчагин, Чкалов. Власовец и полицай были синонимами - ненавидели мы их лютой ненавистью. И вот в лице одного человека, совсем нестрашного старика, срез целого поколения. И не в поколении дело.
Какие-то начальные знания о Графе у меня были, не настолько наивен я, чтобы на слово верить всему, переворот в сознании производит факт. Мало, конечно, знаю, симпатий Граф не вызывает, но… Плохого, лично мне, Граф не делал.
Подступиться с разговором к человеку непросто. Симпатия какая-то должна возникнуть. Наши разговоры при свете коптящего фонаря заложили интерес. Это потом, годы спустя, нанизывая одно на другое, дополняя, сопоставляя, сложился из кусочков узор.   
Никаким «графом» Граф не был. Был сыном железнодорожного служащего. Родился за два года до наступления двадцатого века. Семья жила зажиточно. Учился в гимназии в Петербурге. Много читал. Во всём хотел быть первым. Проявилась способность к живописи. Начало 20 века было бурным. Общество требовало перемен. Позорная война с Японией. Революция 1905 года. Столыпинские реформы. Первая мировая война. Волна патриотизма. Записался добровольцем. Попал на фронт. Участвовал в штыковой атаке. Рассказывал, что проткнул немца штыком. А когда вытаскивал штык из тела, то раздался треск, этот треск долго помнился, долго снился тот немец. Когда ранили, когда лежал в госпитале, то дал себе обет, что больше один на один никого не убьёт.
В год моего знакомства с Графом, ему было почти семьдесят лет. Костистый, высокого роста, залысины на выпуклом лбу, ввалившиеся щёки, маленькие, живые глаза. Разговаривает – бубнит, словно кашу во рту жуёт. Вроде бы, ничего графского. И одет не по-графски: телогрейка – латка на латке, сплошь из заплат, валенки с кожаными нашивками.  Шапка, смешно торчащая на голове, с завязками на затылке.
Но порода в нём чувствовалась. Что это и как,- словами трудно выразить. Граф уважение вызывал, интерес, он притягивал к себе. Историй от него хотелось услышать, рассказов.
Граф, однозначно, был физически силён. Он и рассказывал, что на саночках мог увезти два куба дров.
Отупляющаяся тишина заброшенного лагеря, снег, мерцание звёзд в  небе. Граф приходил каждый вечер. По отношению к нам чувствовалась ирония: два чудака, советские люди, строители коммунизма, находились в той же зоне, в тех же условиях, может, ещё хуже, сами для себя варили, где он тянул срок.
Бездельниками мы не были, трудились в поте лица. Я строгал доски, Юзыкаев варганил из них столярные чудо-скамейки. Граф сидел на топчане, покуривал.
- Вон в том бараке,- как-то махнул он рукой в сторону двери,- срок тянул мужик, который участником расстрела Каплан был, та, которая в Ленина стреляла.
- Так Ленин её простил,- возразил я.
- Какое! Болтовня! На третьи сутки её шлёпнули.
- И что?
- Да ничего…Много интересных людей здесь побывало. Учёный один всё какие-то вычисления вёл. Всё, что писал, в конверт запечатывали, и в Москву отправляли. Два Героя Советского Союза срок тянули.
 - А революция?
- Революция?- переспросил Граф, помолчал.- Какая там революция – переворот. Зависть людская. Враз всё свалилось в пропасть. Власть из одних рук выпала, большевики её на лету подхватили. Перед этим расшатали страну. Излишек свободы приводит к революциям да пустые магазинные полки. Человеческая масса требует порядка и изобилия. Новые вожди возглавили сермяжную толпу. Митинги, говорильня. Перед революцией свобода такая была, не поверите: на столбе оратор вещает, царя ругает, а рядом жандарм стоит. Задурили народу головы.
Тысячи слов рвались у меня с языка, но я глупо спросил:
- Что, царь хорошим был?
- Хороший – плохой, он – царь. Нельзя было его убивать.
- Царю можно было в 1905 году расстреливать рабочих на площади возле Зимнего, на Лене расстреляли, голод был – на броненосце «Потёмкин» гнилым мясом матросов кормили… А в Гражданскую войну белые в топках сжигали большевиков…
Я много чего читал, историю любил в школе. Мне ли жалеть какого-то царя-эксплуататора! Как там происходило, что,- в такие тонкости нас не вводили. Должна быть свобода выражать себя. 
Подсознательно я был прав. Не нужно покушаться ни на чью свободу. Я хотел то, чего хотели от меня, что в меня вкладывали. Но если меня обижали, то, язык мой – враг мой, в разговоре я часто ругал систему, которая не может навести элементарный порядок: всё время чего-то не хватает, слышно одно – потерпите, постойте в очереди. Авось, достоитесь. И ничего от простого смертного не зависит. Если что и может человек, то не знает, что.
Я по-дилетантски судил, что нехватка продуктов из-за перенаселения земли, что города-миллионники – источник гнили. Города в своё время дали импульс развитию. Но коль пошла гниль,- всё бульдозером сгрести в овраги и закопать. С царём вместе, без царя,- какая разница!
Конечно, в Золотом Веке мне не жить, по миру не придётся поездить. Мой удел – мять кости на нарах в бараке, делать то, что прикажут, и нести откровенную чушь, от которой вяли уши.
- В Гражданскую, говоришь?- переспросил Граф. Как-то закосил глазами по-иному на меня.- Не забывай, ты в лагере не фашистском находишься… Я человека штыком заколол в мировую войну, так что, душегубом стал? Не я, так он бы меня. Кто кому присягал, за то и воевал. Я России присягал. И у белых пришлось повоевать, и у Будённого в Первой конной. У Деникина в артиллерии дивизионом командовал. Ранен был под Краснодаром, пока лечился, два курса института кончил. А потом белых загнали в Крым. Кто сильно много крови пролил, тот наладился за границу, я погоны срезал, и к красным перешёл. У меня бежать за границу желания не было. Проверку прошёл. Артиллерией теперь уже в будёновском полку командовал. В походе в Польшу участвовал. В 1924 году, как бывшего царского офицера, меня «вычистили» из армии. Не посадили. Тогда ещё не сажали.
- А потом? Вы ведь из пушек не по воробьям стреляли. По человекам… А говорили, что никого не убили.
- Один на один никого не убил. Потом жизнь научила утираться после плевка в морду. Заслуженно, незаслуженно. Принимал как должное. Потом работал. Дороги строил, мосты. На Волге, в Молдавии, на Кавказе. Женился. Родились две дочери. Хорошо зарабатывал. Мог позволить купить жене шубу. А потом война. На Кавказе она меня застала. Попал в окружение. Линию фронта перешёл, на пастухов вышел, они сказали, что всех, кто с той стороны, со стороны немцев, приходят, всех расстреливают. Я и ушёл обратно.
- К немцам?
- Обратно, чтобы жить.- Граф помолчал. Закурил.- Кто хотел жить, тот работал. Вся Европа работала. Я переводчиком служил, картины рисовал. Третье место занял на выставке в Париже среди художников оккупированных стран. Конец войны встретил в Австрии, американцы нас захватили. Один майор всё уговаривал ехать к нему на ранчо управляющим. А я решил семью разыскать. Никаких следов не нашёл. Наверное, расстреляли, когда узнали, что я у немцев.
Меня, честно сказать, резануло словосочетание «переводчиком служил». Служит, подчиняясь приказу, собака. Но не моё дело было разбираться в тонкостях психологии.
- А сюда как попали?
- Не в мягком вагоне скорого поезда приехал, - усмехнулся Граф.- Случай помог. Под Львовом два года в пересылке находился. Рисовал. Написал портрет жены начальника лагеря. Потом портрет самого начальника. Слух прошёл, что вербуют на особую северную стройку, с особыми условиями труда. Начальник и устроил перевод на 501 стройку. Сюда, чтобы попасть, нужно было пройти медицинскую комиссию, поручительство заиметь. Думаю, что на  месячишко задержись в пересылке, не был бы живым. Комиссия на пересылку следственная нагрянула с проверкой. Списки были, в тех списках моя фамилия значилась. Меня на Колыму собирались отправить. Про колымский ад мы были наслышаны.
Слушая, я только сопел в ответ. Граф – сверхчеловек из прошлого. Он преподносит прошлое так, что к чёрту летят мои убеждения. Он черпает в прошлом радость. Я  собирался перепахать мир, а он семь кругов ада прошёл. Но мне почему-то подумалось, что раз боялся Граф комиссии, то не всё житьё-бытьё у него воздушно-одуванчиковое было, рыльце в пушку. Но кто наговаривать на себя будет?
За три-четыре вечера воспоминаний Графа, срез эпохи был показан. Человек, по сути, песчинка, ветер перемен барханы человеческих судеб переворачивает, а тут всего лишь шероховатая, угловатая, не поддавшаяся, устоявшаяся от напора времени судьба Графа.
Человек стремился выжить. И выжил. Кажется, Граф не хотел быть ни богатым, ни знаменитым. Свет клином на нём не сошёлся. Он хотел просто – быть. Что это? Совершенная свобода? Обыкновенное желание, переросшее в странное желание. Он ничего не изображал, и это «неизображение» производило сильное впечатление.
Провались всё пропадом, какое кому собачье дело, как он это проделал. Не убил же никого. Не ёрничал Граф, не острил. Но нет и страха в глазах. По крайней мере, героя из себя не строит. И стыдом не отягощён, что утираться приходилось.
Я бы не сказал, чтобы так уж сильно сочувствовал Графу. Как бы там ни было, но у меня немцы, власовцы, полицаи вызывали неприязнь. Неприязнь может и чихом отозваться, но на всякий чих не наздравствуешься.
Время, время должно пройти, прежде чем упавшее на благодатную почву семя прорастёт.
Не такой ты, так обществу одно и надо, чтобы ты забился в нору, чтобы был задвинут на задворок. Отсидись, глядишь, и вспомнят.
Тем не менее, интересно было слушать, много узнал нового. Верил или не верил тому, что слышал,- не знаю. Время по полочкам всё раскладывает. Граф был как бы пришелец-инопланетянин с чуждой психологией, с иной системой ценностей, с особой целью существования.
И сейчас, спустя много лет, слышу его бубнящий голос:
- Так что, попал я на этап. Привезли на станцию Абезь. Есть такая в Коми-республике. Сортировка началась, кого, куда направить. Моя способность рисовать и тут пригодилась. Два-три портрета, и меня прикрепили к изыскательской партии. Свободно можно было передвигаться вдоль всего строительства. Заходи в любой лагерь на ночёвку,- кормили как специалистов. И вообще, голода, как такового, здесь не было. В столовых хлеб на столе свободно лежал. Работа кипела. Такой барак, в котором сейчас находимся, за сорок восемь часов собирали. Через реку мост был построен, чтобы его в половодье льдом не сносило, две тысячи заключённых в ледоход на реке работали. По усечённо-облегчённому плану железную дорогу строили. Радиус поворота – сто пятьдесят метров, торф не выбирали под насыпью, через топи гать клали и каменным балластом её топили, а сверху потом насыпь делали. Сто сорок процентов плана выполнил – зачёт получил, день за три. Работа кипела. Потом Усач, то бишь, товарищ Сталин, умер, стройку закрыли.  Людей отправляли на строительство канала Волга-Дон.
Я чувствовал, что Граф снова что-то недоговаривает, что-то не так. Но что? Людей отправляли, а его оставили. Что за обаяние такое есть в этом человеке,- всюду ему послабление.
Человек хотел жить. Он и жил на каком-то особом своём пятачке со странным желанием выжить. Званным был в этот мир или незваным, жаловала его жизнь, или гнобила,- какая разница? Всё делал для того, чтобы плавать сверху, иметь возможность глотать свежий воздух. Заботило его, что чувствуют те, кто находится рядом,- не знаю, не уверен, что этим Граф был озабочен. Это требовало бы какое-то напряжение совести. Граф же выкручивался, приспосабливался, за дёшево себя не продавал.
Дёшево – недёшево, какая разница. Весной, когда паводок отрезал нас от посёлка, затопило всю округу, на насыпь железной дороги выбраться никак нельзя стало, ничего кроме сахара из еды у нас не осталось, так Граф менял с выгодой для себя тарелку чёрных сухарей на тарелку сахара. Это к слову.
Граф жил особой своей жизнью. Жил автономно. В бараке устроил столярную мастерскую. Лодки делал для сейсмиков. По рублю обещал платить, лишь бы мы согласились строгать доски толщиной в сантиметр. Разобрал все печи, продавал кирпич в посёлки.
Токарный станок по дереву у него приводился в движение посредством нажимания ногой на рычаг. Всякого инструмента – хоть отбавляй. Была лодка под парусом. Был мотор от «Дугласа». Не иначе когда-то намеревался построить самолёт, и улететь.
Я не сказал бы, что Граф жил замкнуто. Письма откуда-то ему приходили, фанерные крышки от посылочных ящиков на глаза часто попадались.
Когда началась «перестройка», «гласность» приподняла завесы над многими тайнами, дело Графа рассекретили. Да, и у Деникина Граф служил, и в Первой Конной Будённого воевал, и «вычистили» его из армии в 1924 году. Врал только Граф, что попал в окружение в 1941 году. Сам он, работая на Кавказе в изыскательской партии, перешёл к немцам. Посчитал, что у немцев сила. Он служил всю жизнь силе. Какое-то время преподавал в разведшколе, рассказывал, где и как закладывать мины под опоры мостов.  Когда в шестидесятые годы началось таяние ледников на Кавказе, когда на перевалах вытаяли из-подо льда десятки, если не сотни погибших солдат, отыскались документы о причастности Графа к этому злодеянию: он показал обходные тропы немецким егерям, за что был награждён железным крестом. Он, Граф, потом служил адъютантом у полковника-власовца до самого конца войны. Их, обоих, «Смерш» вместе с власовским штабом пленил.
Граф не врал ни про жену с дочками, ни про сделки: картины в обмен на послабления. Он выживал.
Странно только то, что «власовцев» после смерти Сталина первыми начали из лагерей освобождать.
В девяностые годы посмотреть и поведать о «динозавре эпохи», корреспонденты, и наши и зарубежные, слетались. Герой, образец для подражания. Гвозди бы делать из таких людей. Только гвоздь из алюминия глубоко в доску не забьёшь. Жертва системы, борец со сталинизмом. Выспрашивали, записывали, снимали фильмы.
Граф долго жил. Если бы не сгорел его домик на берегу, что стало большим потрясением для Графа, он точно столетний рубеж перешёл бы. Но не получилось. Ещё хорошо помню, Граф говорил, что умрёт, после того как Ленина из Мавзолея уберут. Увы!