9. Возвращаясь с войны

Олег Шах-Гусейнов
Поезд уносил нашего молодого героя из южных краев. Остался далеко позади, где-то на окраине душного и пыльного города госпиталь с его неистребимыми запахами лекарств. Они казались запахом обреченности и страдания, чем-то вроде невидимых магических оков. Далеко остался подполковник Никитин с острым, как скальпель, проникающим в душу, взглядом. Он словно отделился от доктора и проник в купе, гипнотизируя и упорно убеждая даже на расстоянии.

Тёплый ветер рвался в открытое окно, упруго трепыхал занавеской, принося запах полыни и горячих шпал. Дрожа маревом, вокруг простиралась выгоревшая до серой желтизны степь.

Глазу не за что было зацепиться в однообразном, сколько охватывал взгляд, монотонном пространстве. Ни деревьев, ни людей, ни строений.

Великий и древний простор по обе стороны пути, неясная тающая линия горизонта, а за ней ещё далее и далее простирающиеся, такие же тугие на вид, залитые нещадным солнечным светом степные просторы. И нет им дела до редких здесь людей-песчинок с их мелкими, ничего не значащими в огромности степи, проблемами.

Величавость степи завораживает и наводит на неспешные раздумья. Вот глядишь долго вдаль и вдруг понимаешь, что на самом деле взгляд твой устремлен глубоко в себя.

В купе Зимин оказался один. Перед его глазами с колдовской настойчивостью возникал образ любимой женщины: юный овал лица, игра света в густых волосах, близкий и трепетный взгляд. У него сладостно-горько обмирало сердце и учащался пульс, на лбу выступал холодный пот, несмотря на жару. Болезненно прикрывая глаза, он устал гнать от себя  этот образ, делая почти физические усилия над сознанием. Гнал – возвращал, гнал и опять возвращал.

В руках он держал старую добрую книгу Джека Лондона. Как вечность тому назад.

Меланхолично смотрел он в книгу, думая о своём: «К чему все красоты мира, талант к писательству, постижение мастерства, если смысл жизни вдруг свернулся, как прокисшее молоко?! И катится ли он, тот камень? Может, давно остановился?»  Злая влага жгла глаза.

Закрыл книгу и вспомнил доктора: «Убеждал, что у меня другая ситуация. А вот побыл бы он в моей шкуре! Ситуация! Конец всему – вот и вся ситуация. Куда еду и зачем?! Она меня не должна ждать. Ну, зачем я ей?» – Обида до выламывающей боли во лбу заслоняла другие чувства.

«Будьте вы все прокляты! Будь проклята такая жизнь!» – шептал он, не понимая толком, кто эти «все». Страдание накатывало и не давало свободно дышать.

То ему хотелось умереть, чтобы его моментально разнесло – на атомы, чтобы и следа не осталось от проклятой душевной боли и бесполезного тела. То вдруг он впадал в дремоту, может, под действием удивительного целебного воздуха степи, чистого и здорового, с горьковатым ароматом полыни.

Величие и природа степи таковы, что могли бы оздоровить и привести в чувство целые нации и народы, глубоко больные, без ориентиров и ясных целей, пребывающие  в тяжком дурмане пороков и ненависти к себе подобным.

«Хорошо бы жить затерянным в этой великой глуши и просторе. Жить, неспешно занимаясь простым и нелегким трудом труженика-степняка, жить, побурев от солнца, провожая год за годом лето-осень, зиму. Встречать весну с её буйным разнотравьем, журчанием ручьев, щебетом птиц, сладко дурманящими пестрыми цветочными полями, раскинувшимися до горизонта. Жить!»

Жить-жить, жить-жить – убеждал перестук колес.
 
«А, может, Никитин прав? Может, все образуется? Может, я ей... нужен?» – вспыхивал вдруг он надеждой, разглядывая свое худое и хмурое лицо в зеркале, торопливо бреясь в тесном туалете полупустого вагона, который нещадно раскачивало и мотало. 

Поезд приближался к конечной станции.

Знакомый город неприятно его поразил уже с вокзала. Вокруг, вроде бы, кипела та же жизнь. Впрочем, она и не останавливалась: двигалась неутомимо по своим загадочным скрижалям. Страна быстро и сильно изменилась и не в лучшую, как показалось, сторону. 

Как-то изменились и люди. «Пожалуй, тоже не в лучшую сторону», – машинально отметил он.

Везде усталый зачумленный люд, текущий серой массой мимо ярких мусорных куч. Калеки, попрошайки, пьяные. Мат слышался чаще, чем на войне и даже из юных девичьих уст, как нечто обыденное. 

Где-то ещё шла война, а здесь текла другая, какая-то перекошенная, но, всё же, мирная жизнь. Война с ее жуткой мерзостью и мир, сладкий уже потому, что он – не война, никак не пересекались. Но Зимин оказался на их невидимой разделительной линии. Он не расстался с войной, хотя и находился там, где мир.   

Он в глубокой задумчивости стоял перед телефоном-автоматом, уставясь в грязный вокзальный пол. Раньше до войны, он любил встречаться с друзьями в других городах. И думал потом о них в поезде, летящем в ночи, засыпая под перестук колес. Воспоминания убаюкивали, как яркий солнечный зайчик в уютной глуши детства, из утраченной с годами сказочной страны, где беспечный оттенок счастья имели даже недолгие детские обиды.

Потом образы тускнели и отдалялись, становясь всё лаконичнее, пока от них не оставалась только краткая суть.

Действительность несоизмерима с жалкой человеческой памятью. Годы размашисто стирают из неё несущественное. Убирают детали, сдувают цветную пыль. В памяти остаётся только то, что забыть нельзя.

Рука в кармане сжимала старую записную книжку, испещренную адресами и номерами телефонов. Но думалось ему только о любимой женщине. Мысль о ней вспыхивала, окатывая ознобом. И он, прикрывая глаза, усилием воли отгонял прочь неотступное видение. Сердце тоскливо ворохнулось: «Нельзя о ней. Думай о чем-нибудь другом!» 

Вдруг он вздрогнул, как от выстрела – его тихо позвали по имени, словно невесомо тронули за плечо. Голос! Он узнал бы его из тысячи, из миллиона голосов. Он не покидал его ни там, на войне, когда он воскрешал его в памяти, ни после, когда пытался из неё изгнать.

Голос нежно вспыхнул и ярко озарил всю его боль и страдание. Он что-то рывком перевернул в душе, разом разрушая сомнения и смертельную тоску. Так вправляют руку после сильного вывиха со вспышкой боли и блаженным, моментальным высвобождением от её невыносимого гнёта.

Она здесь! Он невольно развернул давно поникшие плечи. Не веря себе, медленно повернул голову и обомлел, увидев её. Она и – не она! Любимая стала еще женственнее и прекраснее. Бесконечно любящий взгляд излечивал душу и воспламенял кровь.

Он потрясенно сделал шаг ей навстречу. Она кинулась к нему и счастливо повисла на нем, обхватив крепко за шею. Они обнялись страстно, замерев в объятиях, пытаясь стать единым целым, словно разомкни их и – рухнет мир.

– Откуда ты... узнала? – он брёл словно пьяный, в одной руке он держал дорожную сумку, в другую двумя руками вжималась она, идя рядом.

– Никитин, твой доктор..., его письмо, – она не сводила с него счастливых глаз, заглядывая ему в лицо снизу-вверх.

Зимин остановился, у него словно перехватило дыхание.

– Что? – встревожилась она.

Он опустил сумку на пол и вновь крепко обнял её, с нежным содроганием ощущая хрупкость её фигуры:

– Прости, прости, прости меня..., – голос его осекался.

– Не говори ничего! – она нежно гладила ладонями его лицо.

– Я...

– Не надо, родной, ничего говорить, просто люби меня. Как я! Ты любишь меня?

– Очень. Больше жизни! Прости. Мне было так плохо и так теперь хорошо! 

Она прикрыла ладошкой его губы. Он целовал её ладонь, эту невероятно родную руку любимой. Он только сейчас вернулся из сумеречных и смертельных далей, откуда вернулись не все, где и он чуть не остался навсегда.