Страшные люди

Дмитрий Липатов
Саратовский зверинец раскинул свои объятия в одном из спальных районов Волгограда. Его вагончики вольеры, заглатывая зевками утреннюю свежесть держали круговую оборону на Семи Ветрах.

Людская суета, шум несущихся троллейбусов, автомобильные пробки всё это осталось где-то там за горизонтом, объятым знойным маревом просыпающегося солнца. Пустырь, отдавший на растерзание свою плоть саратовским живодерам, с болью ощущал на себе угрюмые взгляды серых девятиэтажек.

— Дружище,— будто бы говорили многоэтажки,— неужто тебе стояночного гадюшника не хватало и летней пивнушки?

— Я чего,— отвечала пустошь, шевеля мазутным пятном,— мы пустыри земли подневольные. Захотят из меня помойку сделают, захотят прокуратуру и суд или просто нассут. Земля ведь она как газета всё стерпит.

И словно услышав закулисную реплику «ваш выход» из крайнего вольера зажурчал ручеек. Желтые воды которого весело пенились крупными белыми пузырями.

— Похоже, дождь,— труба котельной интимно пошатывала громоотводом,— кто бы дупло прикрыл.

— Какой же это дождь! — здание напротив глумливо улыбалось сушившимися пододеяльниками,— это у медведя почки отказали. Ревет и ссыт, сука. Не надо было вчера на чужом велосипеде кататься.

Задрожали стеклопакеты в ЖЭКе, поджали хвосты бездомные собаки, закапал гусак во дворе. На карусели у входа дети суетливо завертели головами.

— Пап, а почему люди …

— Не летают как птицы? — перебил я своего девятилетнего сына.

— Нет. Такие страшные?

Родное розовощекое существо пристально смотрело на молодого рабочего зоопарка. Работяга усаживал девочку на ослика. Малышка непонимающе поглядывала то на животное, то на поводыря, так и не сообразив на ком придется кататься. Родители ребенка перекрестились.

Рассматривая узкое вытянутое лицо парня, с выпиравшими надбровными дугами и близко посаженными глазами я вспомнил, как познакомился со своей будущей женой.

Судьба, повизгивая не смазанными колесами, увозила меня от скалистых берегов Японского моря к размеренно-степенной жизни древнего города Кавказа.
Гостиница в Адлере, словно уменьшенная копия Союза, на две недели сплотила в своем чреве обузбеченного русского и двух латышей. Забитая бабами голова не сразу отыскала правильный ответ на витавший над нашей троицей вопрос: «На какие заработки приехали два молодых парня из Риги?». Сюрприз отыскал меня уже после короткого расставания. 

Иногда внезапная необоснованная тревога пробуждала во мне интерес к друзьям. Я долго всматривался в их вытянутые нордические лица, лишенные даже намека на какое либо сомнение. Они будто два ледокола острыми форштевнями разрезали лед недопонимания.

Служащие гостиницы за безапелляционность и громкую гортанную речь открыто называли товарищей фашистами. На их нервно периодическое «Хайль Гитлер» хватало моего спокойного «Гитлер капут». Мы веселились и ездили «зайцами» с чужими группами на экскурсии.

Поездка в Сухуми пробила в моей молодой полной сил и надежд скале маленькую брешь, которая через двадцать лет превратилась в глубокий тоннель. И если входная арка его располагалась в предсердии, то ретроспективная фаза оканчивалась в глубокой ….

Не мог пройти мимо девушки положившей цветы к памятнику гамадрилу Муррею в сухумском обезьяньем питомнике. В этом жесте было что-то траурно неповторимое. Шумели кипарисы, рокотало невидимое море, с каждым щемящим душу криком обезьян взволнованно сжималось сердце.

Прочитав посмертную надпись на каменной плите, из глаз невольно выкатилась слеза. После тех болезней, которыми самца наградили заботливые человеческие руки, я искал на волосатой груди питомца Звезду героя. Как минимум орден или хотя бы юбилейную медаль. Но, увы, кроме длинной шерсти и натруженных мышц конечностей на постаменте не было ничего. И даже то главное о чем упоминалось в некрологе «Он выжил после всех экспериментов, был вожаком и имел большое потомство» было робко прикрыто каменными пальцами изваяния.

Пройдя в глубину питомника, мы оказались, словно на руинах дворца богатого раджи. Ярко желтые цветы, лианы, крики зверей и птиц среди которых впервые увидел бандерлогов Маугли. Будто сам Киплинг открыл страницу своего романа и пустил краешком глаза взглянуть на колдовской мир сказочной природы. Впрочем, кем ощущали себя в этой сказке животные: рабами или хозяевами осталось на совести сказочников и посетителей.

В большом забранном стальной сеткой загоне наслаждались убогой тюремной жизнью около тридцати особей-сидельцев. Писк детенышей, гомон самок, и насупленный взгляд единственного самца делали ячейку обезьяньего общества очень похожей на среднестатистическую советскую семью. Лишь с одним негативным уточнением. Имея множество подруг: старых, молодых, худых, откормленных, страшных и очень страшных самец Гоша сидел на высоком постаменте и онанировал. Что делать в таком открытом виде в наших семьях запрещал Уголовный кодекс СССР.

Трудно представить себе менее подходящее место для мужского таинства, требующего уединенности, покоя и тишины. Разбавленного лишь еле слышным журчанием воды в унитазе или капающим краном в ванной. Бесстыжие смешки, кокетливые взгляды, смущенные улыбки: атмосфера семейной гармонии расслабляла.

— Деда, а что он делает? — мальчик лет шести указал пальчиком на Гошу.

— На балалайке играет,— гражданин в цветастой рубахе пытался оттащить ребенка от вольера.

— Балалаечники, б…,— крупная женщина оглядела хозяйским взглядом стоявших поблизости мужчин,— и ни одного саксофониста…

 Я получил письмо от Модриса когда моей дочери исполнился год. Обратный адрес на конверте ввел меня в ступор. Червь сомнения точил сирую скомканную душу: «А надо ли читать?». Широким размашистым почерком товарищ излагал удобную для цензуры версию свершившейся трагедии. Я интуитивно чувствовал брехню, но суровый вердикт заставил меня содрогнуться.

Модрис выйдет из тюрьмы, когда моей дочери исполнится пятнадцать лет. Валдиса приговорили к «вышке». Новые обои в спальне начали медленно ползти по потолку. Звякнула растревоженная пеленкой люстра. Перед глазами мелькала набухшая грудь жены. Соблазнительная минутой раньше попка мгновенно превратилась в толстую ж…пу. Крик годовалого младенца вытащил меня из тёщиной квартиры и бросил к ногам приехавшего зверинца.

Детеныш гамадрил глядел на меня глазами пуговицами:

— Ваш билет.

— Ему бы бакенбарды, вылитый Пушкин,— я протянул парню кусочек бумажки с печатью.

Войдя в амфитеатр изнывающей от жары животной плоти, в голову ударил мерзкий запах нечистот. Ком подкатил к горлу. Организм противился зрелищу. Всё здесь отвечало идее безысходности и тупика. И даже детский смех возле клетки с обезьянами не мог остановить бегства из Колизея страданий. Царственно спокоен здесь был только отец гамадрил на выходе:

— На ослике не желаете прокатиться? — кивком головы указывая на сына с ишаком.

— На котором из них? — поинтересовался я.

Что-то закипело в его продолговатой черепной коробке. Из направленных на меня ноздрей с шипением вышла струя воздуха. Больше напоминавшая духоту звериной арены с запахом крови, внутренностей и мочи, нежели человеческое дыхание. Будто почуяв дымящуюся свежей кровью пищу, внутри его тела заурчало.

В глазах завыла тоска животины по загнанной, разорванной и сожранной добыче. Сетчатку глаз, словно клетку в яростном безмолвии мерили бесшумными шагами волки, рысь, медведь и потрепанная львица. Этот потомственный гамадрил и был олицетворением замученного в адском поезде зверья. Принимая их обличье, он наделял своих детей генетической памятью затравленной скотины.

Я принял душ, долго смывая с себя налет звериных темниц, запах дымящейся загрызенной добычи и тоскливый взгляд семейства хоть и обличенного в человеческую оболочку, но всё же гамадрил.