планета 1 - 10

Тая Файнгерц
Т.А.О.

ПЛАНЕТА




1.

…Он был сыном океаниды и помнил с младенчества, как носила его волна. Волна была подобна колыбели, подобна рукам матери. Она завивалась где-то под головой и обволакивала, укачивала, и пела колыбельные песни. И так он носился по океану, носимый волной, качался на океанской зыби и засыпал, и видел сны, а потом просыпался и видел солнце или звезды. Он тянулся руками к ним, к этим светилам, одному большому и горячему и многим далеким и ярким, и хотел их схватить. Но светила оставляли в ладонях только капли своего света, не больше. Жалкие отголоски, то теплые, то колючие. И он снова засыпал, и ему снилось, как он погружается в бездну, в океанскую глубь, и ритм волн был биением его сердца и пульса. Так он вырастал, и казался сам себе океаном, и солнцем, и звездами, и небо безмолвно смотрело ему в душу.
И он был выброшен волной на берег. Он ударился о берег и понял, что земля твердая. И он лежал на берегу, пока его не подобрали рыбаки. Он стал жить в семье рыбака как приемный сын, и тогда узнал, что у людей есть дом и крыша над головой, пусть даже этим домом оказывалась ветхая хижина и эта крыша была готова развалиться на части. Ему было тесно и страшно в доме, страшно от того, что дом рухнет и погребет его под собой, и он убегал на берег. Он спал на берегу под открытым небом, потому что потолок человеческой хижины мешал видеть звезды. Он не хотел ловить рыбу и расставлять сети, потому что рыбы были для него друзьями и братьями, и он вызволял рыб из сетей. И люди рассердились на него и прогнали. И, уходя от этих людей, он понял, что уходит и от океана.
В городе он задыхался поначалу. Пространство здесь было расчленено и поделено, и обилие вертикалей делало город большой и неудобной клеткой. Он то и дело спотыкался и наталкивался на стены и на людей, таких же вертикальных, обуянных своими заботами, чьи взгляды скользили мимо и насквозь. Но вдруг он почувствовал на себе до осязаемости пристальный взгляд. На него смотрели глаза. Глаза темные и четко, красиво очерченные, вызывающие и насмешливые. Эта женщина была куртизанкой, но он еще этого не знал, не знал, что вообще существуют такие женщины. Он еще не видел женских глаз иных, чем материнские. И этот взгляд его смутил. Потому он отвернулся и постарался скрыться в толпе, но несколько дней подряд думал об этой женщине как о чем-то настоящем.
Пространство вокруг бурлило и клокотало, кишело людьми, лошадьми, повозками, и это не было похоже на ровно вздымавшееся и опадавшее дыхание океана. Это не было похоже даже на дыхание человека, разве что на судорожные вздохи человека больного, и он приноравливался к аритмичности этих вдохов и выдохов, к этому горячечному, бредовому существованию, и иногда, ночью, нащупывал собственное сердце, когда ему казалось, что оно останавливается во сне. Ему снова снились сны, но не такие, как в материнских объятиях волн, и порой он страшился этих снов и не хотел засыпать. Все будто слетело со своих осей и покатилось в тартарары, и было готово разбиться.
Но он стал привыкать. Стал привыкать к ежеминутному ощущению опасности крушения, и даже переставал обращать внимание на него. Его стал увлекать город. Стали увлекать эти вертикальные стены, колонны, дома и храмы, и триумфальные арки. Он бродил в городе как в лесу, хоть никогда не представлял себе леса, и смотрел на чудеса и диковины. И ловил на себе взгляды женщин и девушек и с некоторых пор улыбался в ответ, и теперь смущались они. Он просыпался до света и ждал солнца, и потом кормил с руки голубей на пустых по утрам, одиноких площадках ротонд, и птицы казались ему внове, как слетевшие с небес незнакомые души.


Кто знает, что зреет в душе юноши, когда он наконец просыпается от снов детства и хочет погрузиться в новый, больший сон, в сон земного существования. Этот сон кажется увлекательным и огромным, и еще не до конца осознаваемые предчувствия томят его сердце. И самому явному и страшному из них, предчувствию любви, он боится поверить и избегает его, и оно приходит по ночам и овладевает им спящим. И он пугается себя и сладостно замирает, и потом, просыпаясь утром, гневается на самого себя. Но он уже не может не верить. Не может не ждать.
И второе из них, предчувствие дружбы, и чувство призвания. Он хочет чувствовать себя дарящим, почти всемогущим. Он не находит себе места от своей мощи, мощи роста и разворачивания, и не понимает, что она должна идти в рост, а не вовне. Неправда, будто дарение происходит только от полноты, оно может исходить из порыва излиться и иссякнуть, и от незавершенности, ждущей завершения в другом, принимающем. И он постигает мир, постигает, еще не понимая, но только предугадывая, и ищет, с кем мог бы поделиться своими открытиями. Как цветок чувствует семя, из которого он вырос, и как семя чувствует выросший из него цветок, так он чувствует себя и даже почти не боится этой двойственности. И лишь иногда ветер дает ему знать, как тонок стебель между семенем и цветком.
Но он чувствует себя сильным и хочет испытать пределы свои и мира. И знает, что в этом никто ему не помощник и не советчик, и это знание пьянит его. И то, что цветок оторвется от стебля и станет блуждающим перекати-полем, кажется ему новым рождением.


Он оторвался от стебля давно. Вернее, вырос из океана, как младенец из колыбели. Но у него оставалась память. И он не знал, что ему делать со своей памятью. Младенчество казалось крошечным, но океан был безмерен. Эти две величины виделись несопоставимыми. И он не понимал, что больше, он, когда он был младенцем, или он, когда он вырос.
Но город захватил его, и он перестал об этом задумываться. Он полюбил птиц и девушек, круживших, как птицы. Они приходили слушать его песни и улыбались ему, и тайком вздыхали, потому что он был красив. Но он был еще слишком юн, чтобы принимать все это всерьез и даже замечать. Он уединялся, и ощущение себя, одиноко стоящего между небом и землей, придавало ему силы.
Почему-то он всегда искал уединения, сколько себя помнил. И люди смотрели на него косо из-за этого и считали гордым. Но он черпал в уединении даже больше, чем искал, и это был род инстинкта. Будто корень, уходящий все глубже в землю, к истокам в поисках пищи, так тянуло его в глубь себя, и через себя на просторы неба и земли, чтобы сосредоточиться и в то же время раствориться.
Но сердце его полюбило, полюбило своей первой любовью. И эта любовь вычленилась, отделилась от остальной любви этого сердца, от любви сразу ко всему, к полноте бытия и мира, любви от детства и от избытка, и встала одиноко и отрешенно. И от прежних, всеобъемлющих чувств в ней осталось только преклонение.
Преклонение было велико и непреодолимо. Ведь она была старше на шесть лет. И она смеялась над его чувством и дразнила маленьким. И он еще не знал и не хотел знать, что она втайне расчетливо присматривается к его душе и оценивает ее, чтобы привязать эту душу к себе и потом играть ею и мучить ее, как ручное животное. Если бы он даже на мгновение предположил такое, то возненавидел бы себя.
Он не понимал свою душу. Его мир обрушился сразу, без остатка. Вместо него встал один-единственный образ, повергавший в отчаяние. И он не знал, что с собой делать, куда бежать от отчаяния, он рвался прочь и в то же время понимал, что не хочет избегать его. В этой смерти была его жизнь. Но он еще не знал, что это смерть, и предавался ей, как надежде.


И то крушение, которым с самого начала грозил ему город, крушение, чувствуемое как пустота под ногами, когда пляшешь над пропастью, в конце концов произошло. Оно подготавливалось незаметно и неуклонно. И когда наконец совершилось, он только молча стоял и смотрел на этих людей.
Он не понимал, почему его возненавидели. Ведь у него были обычные стремления и желания юноши, такие же, как и у всех. Но он был сыном океаниды и оказался иноприродным суше, и те же стремления и желания выражались у него иначе, чем у окружающих его людей, и казались угрозой, как угрожает океан берегу.


Он пытался что-то объяснить. Люди сочли это уловкой. Его возлюбленная первая отреклась от него и предала, и потом насмеялась. Он не винил ее. Он и сам стал считать себя чем-то странным и недостойным оправданий, и потому совершенно запутался. Он не умел никого обвинить ни в предательстве, ни в несправедливости, его внутренний стержень рушился. Он не знал, что такое справедливость, и кто это мог знать? Был закон, были неизвестно каким образом оскорбленные им люди. Он оскорбил их своими песнями. Но ведь он хотел петь о самом лучшем и высоком из того, что знал. Он провел четыре дня в подземелье и все пытался понять, что же произошло.
Наутро пятого дня состоялся суд. Его приговорили к изгнанию.
И вот он взошел на корабль. Он почти уже отвык от океана и обрадовался ему, как возвратившийся странник обретенному снова дому. Но возвращался он не тем человеком, что уходил. Будь он младенцем, как раньше, он бы послал океану жалобу, плач. Но он изменился и остался тверд и безмолвен, как береговые скалы.


Он научился человеческому горю, человеческим страстям. Теперь он смотрел на волны. «Ни одна волна не отвергает другую, они сливаются вместе», - с горечью думал он. Но заметил вдруг, что ветер изменился. Зная море, он был уверен, что корабль попадет в шторм, и предчувствие рождало в нем радость.


Я знаю тебя. Ты любишь море. Хоть никогда не жил долго рядом с ним. Ты любил смотреть на корабли, мирно стоящие в гавани, и на другие, готовящиеся отплыть. Ты почти не умеешь плавать, и все равно тебя тянет к морю. Ты растворяешься в нем и успокаиваешься, даже среди бурных волн, и знаешь, как можно желать утонуть. Да, ты почти не умеешь плавать, но если бы умел, ты бы плыл в море день и ночь, и еще день и ночь, и еще… Твой юноша-бог это умел. Океан был для него колыбелью. И когда начался шторм, он был бы спокоен, если бы только не возбуждение узнавания, сходное с предчувствием встречи с чем-то знакомым и в то же время новым, с чем-то родным, чего давно ждал, хоть и забыл о нем, и он смотрел вокруг другим, преобразившимся зрением. Что-то проснулось в сердце и желало обрести ответ. Ему были ближе не мятущиеся люди, но волны, грозящие кораблю. И он не посчитал несправедливым, когда один из людей сказал: «Среди нас есть преступник. Нужно отдать его морю, и мы спасемся». Он бы и сам бросился в море, и потому согласился с людьми. Он не принадлежал людям и не был подвластен им, стихия звала его к себе.
Он остался один на один с океаном. И волны увлеклись им и забыли про человеческий корабль.


Что он мог против своей души, желавшей раскрытия и обретения, ищущей друга в безмерном, как ищут его в человеке, но в человеке его не нашедшей и от того тем более жаждущей и жадной, вопреки полученной ране способной вместить океан… Осознав в себе изначальную тягу и ненасытность, он пил океанскую воду, соленую, как его слезы. Волны поднимали и швыряли его вниз сквозь грохот и гул, и он не сопротивлялся но и не поддавался им, вспоминая себя во младенчестве. Он чувствовал каждую волну, как плоть возлюбленной, и инстинктивно овладевал ею, возрождая память. И волна покорялась и обнимала его, отвечая, и несла… И когда буря утихла, из туч выкатился солнечный шар, тяжелый и горячий, и воцарился над смирившейся бездной, отразившись в ней, как отражался испокон веков. Наступил вечер, мирный вечер после суток ненастья.
Он отдыхал и засыпал на волнах. После бурного узнавания, борьбы и объятий, когда душа его раскрывала свою суть и исповедовалась океану и небу, он начал впадать в блаженное забытье, уже уверившись, что океан его принял. Волны держали его и несли. Куда несли? Он не думал об этом. Проходили дни, он потерял им счет. Он чувствовал себя вечным. Таким же, как океан, как небо, как солнце. Его вечность была беспредельна и торжественна. И если бы он умер сейчас, он бы стал океаном и все равно продолжал бы жить.
Но волны вынесли его к камню посреди океана. Этот камень был не больше его тела. И он понял, что море все же считает его человеком. Отдельным. Как эта скала.
И ему стало больно, бесконечно больно. Он шел к божеству, и божество отвергло его. Отвергло дважды. Божеством были люди, изгнавшие его из города. И божеством был океан, указавший ему на камень. И это было одно и то же божество. Непреклонное, неумолимое.
Он лег лицом на камень и плакал, и слезы его были человеческими, полными боли, незнакомой волнам, и волны не понимали их, пусть даже были так же солоны. И тогда в твоем представлении возник этот образ. Образ Одинокого. Того, кто ищет слияния с Целым, но уже вырос из своей колыбели, того, кто отвержен братьями и еще не пришел домой. У него есть только он сам и его путь. Он знает предопределенность своего пути, но знает и вечность, что отделяет его от его цели. Но даже когда цель кажется недостижимой, он знает, что лучше все же продолжать идти, и даже когда вокруг всё тот же пейзаж, океан или небо, он знает, что это и есть его цель.


2.

В южных широтах удивительные звезды. Близкие, ласкающие лучами, мерцающие густой россыпью. Глядя на них хочется молчать и улыбаться. Они не холодные, как звезды северных широт, но более щедрые и дружественные. Их лучи пушисты, а не колючи, и само небо вокруг бархатно. И воздух тоже теплый, почти не остывающий за ночь, разве только перед рассветом похолодевшие, уже редеющие сумерки пробуждают тебя.
И тогда начинают кричать петухи. Сначала в темноте, первая стража. Потом вторая. Потом третья. Но ты и так всю ночь не спал. Ты слегка ошалел от бессонницы, и под утро начинаешь дрожать под простым покрывалом, лежа в одежде на кровати в чужом доме. И скоро надо вставать и добираться до квартиры в часе езды от деревни на первом автобусе. Потому что накануне днем ты заблудился.
Днем по камням пещерного города Чуфут-Кале сновали ящерицы. Юркие, песочного цвета, будто припорошенные пылью. В низких пещерах было прохладно. С обрыва за мавзолеем Джанике-ханым виднелась соседняя поросшая лесом гора и пересечения белых дорожек в долине. Ты смотрел на эту панораму как на плоскую, нарисованную. Потому что, если предчувствовать глубину, начинает кружиться голова и хочется падать вниз. И тогда инстинктивный страх падения выталкивает тебя наверх, и все опять становится плоским. Ты снова вернулся к мавзолею, обошел его и ступил на каменистую дорогу, ведущую к Восточным воротам. Исследуя узенькие тропинки, расходящиеся по сторонам от дороги, ты несколько раз отвлекался, потом опять выходил на широкий путь. Ты чуть не наступил на змею-медянку, она резко сложилась пополам и исчезла в отверстии под камнями. Потом под другой камень залезла ящерица, выставив наружу свой хвост, и ты прижал ее хвост пальцем. Ящерица не шевелилась. Ты убрал палец. Она по-прежнему сидела неподвижно, то ли не почувствовав прикосновения, то ли не сочтя его опасным. У восточных ворот стояли охранники, сами ворота были закрыты, на тяжелом засове висел чугунный замок. Охрана сказала тебе, что выхода из городища здесь нет. Ты смутно помнил карту, тебе хотелось пройти на Тепе-Кермен, и ты сказал им об этом. Они спокойно посмотрели на тебя, потом на твою обувь, и стали объяснять дорогу. «Сколько времени нужно идти?» - спросил ты. «Часа полтора, не считая подъема наверх, потом еще часа два до деревни». И опять подозрительно посмотрели на твои легкие туфли. Ты подумал, что сможешь пройти это расстояние и успеть на последний автобус. Они сказали, что могут открыть ворота, но обратно уже не пустят. Ты подумал и все же решил идти. Тяжелые ворота медленно раздвинулись, потом еще медленнее закрылись за тобой. Путь назад был отрезан.
Это было довольно острое и своеобразное чувство, чувство, что возврата нет. Что ничего не остается, только идти вперед. Прямо за воротами была плоская площадка над обрывом, на ней рос куст можжевельника и корявое дерево. Ты заметил на веточках можжевельника привязанные белые ленточки. Кто-то загадывал здесь желания, прежде чем отправиться в путь.
«Идите по кладбищу», - так сказали охранники. Потом, несколько дней спустя, ты удивлялся, почему они так сказали. Потому что кладбище было немного в стороне от дороги. Высокие мрачные деревья не пропускали солнечный свет, на земле в беспорядке лежали двурогие надгробия караимов. Тишина, особенная в подобных местах, не нарушалась ничем. Тропа постепенно превратилась в овраг, сплошь заваленный сухими корявыми ветками, идти по ним было невозможно, и ты шел рядом, по обочине. Вокруг, в полумраке, смутно белели рассыпанные надгробия.
Выход с кладбища будто возвращался на прежнюю ось направления пути, как если бы ты сделал по кладбищу крюк. Снова светило солнце. Было жарко. В разные стороны разбегались две тропы, и ты пошел по одной из них наудачу.
Через какое-то время тропа привела к выложенной на земле булыжниками надписи: ТЕПЕ. Дальше дорога вела вниз. Спуск был долог и приводил в недоумение: ведь ты шел на гору, а не в долину, и если столько спускаться, то сколько потом придется подниматься? Думая, что ты просто сбился с направления, ты, однако же, спускался все ниже, и благодарил небо за сухую погоду, потому что в дождь вместо тропы здесь была бы речка. Дожди шли накануне, но меньше чем за сутки земля успела полностью высохнуть.
Спуск наконец перешел в ровную дорогу, завернувшую вправо. Еще немного вниз спускалась белая, каменистая, широкая колея. Направо росли сосны.
Ясность в понимание ситуации внесла куча мусора, оставленного отдыхавшими здесь людьми. Ты возмутился, но пошел направо, по сосновому лесу, оставив позади белый широкий спуск. И вправду, впереди возвышалась гора. Табличка у ее подножия говорила, что ты достиг своей цели.
Подъем наверх был довольно крут, и теперь ты понимал, почему охранники так скептически отнеслись к твоей обуви. В горы в таких туфлях не ходят. Наверху зияли пещеры, и на каменной плите, исписанной туристами, стояла полупустая пластиковая бутылка с водой. «Кирюха», - запомнил ты одну из надписей для ориентира. Сев на плоскую плиту с «Кирюхой», ты долго смотрел на открывшийся сверху вид, на голубую гору вдалеке и висящие над ней облака. Облака были неподвижны и совершенно не менялись. Потом ты обследовал ближайшие две или три пещеры и уселся в глубине одной из них, в холоде и полумраке, однако холод скоро заставил тебя выбраться наружу, на солнце. Вся вершина горы состояла из пещер и переходов между ними, а наверху была плоская площадка, поросшая травой. Обойти вершину по кругу возможности не было, и ты скоро вернулся назад, к «Кирюхе» и пластиковой бутылке, и снова стал смотреть на голубую гору и облака далеко впереди. Прошло два часа. Облака все так же почти не изменили своих очертаний, но стал изменяться оттенок небес. Пора было идти до деревни, путь к которой, увиденный на карте, ясно стоял у тебя перед глазами.
Это была та самая широкая белая дорога, спускавшаяся вниз от другого края соснового леса. По карте - ты помнил – не было другой дороги, кроме этой, она шла на чертеже прямо и слегка загибаясь на юг. Но идя по ней, ты убедился, что дорога вовсе не прямая, она постоянно изгибалась, однако других дорог пока не было, и ты оставался спокоен. Сейчас ты уже плохо помнишь этот путь. Ты никогда еще не ходил в горах. На равнинах, где ты бывал, панорама просматривается насквозь. Теперь же казалось, что не тропа изгибается, но горы кружатся вокруг тропы, закрывая одна другую. Ты уже не различал, где Тепе-Кермен, где Чуфут-Кале, и какие еще горы тебя окружают.
И тут дорога раздвоилась. Ты не знал, по какой тропе идти, и снова выбрал направление наудачу. И на следующей развилке так же, и скоро увидел перед собой надпись на дощечке: «Тепе-Кермен». Ты понял, что начинаешь кружить, и, снова вернувшись к развилке, направился по другой тропе. Был уже вечер, и на юге ночь спускается быстро. «По крайней мере теперь я знаю, как вернуться на Тепе-Кермен, - подумал ты. – В крайнем случае можно там заночевать, а на следующий день туда придет кто-нибудь из туристов». Но ты прошел уже достаточно, и перспектива возвращения показалась утомительной. Может, и сама эта идея была глупой. Ты пошел дальше. И дорога вдруг стала сворачивать в совершенно другом направлении. Не на юг, а перпендикулярно, на восток. Тогда как надо было двигаться на юг или на запад.
И тогда тебя охватила паника. Ты почувствовал себя пришпиленным к точке посреди бесконечного пространства, неба и земли, посреди всех этих безлюдных дорог. Дорог действительно было много, белых и каменистых, пересекающихся и ветвящихся. И между ними вздымались горы и темнели лощины. Ты сидел на земле и пережидал панику. Потом заставил себя подняться. Как раз у самого поворота на восток широкой белой дороги ты заметил другую, тоже широкую, но поросшую травой, неразличимую в зелени и ведущую через сосновый лес. Эта дорога шла в нужном направлении. Ты пошел по ней.
После соснового леса тропа снова стала белой и каменистой. Раньше тебе казалось, что по такой дороге легко проедет машина. Но теперь ты убеждался, что никакие машины здесь никогда не ездили: дорога плясала под ногами, то проваливаясь, то снова выгибаясь вверх. Это длилось долго. По правую руку далеко возвышалась гора, между ней и твоей дорогой темнела лощина, и ты смотрел сверху на растущий в ней лес. Ни малейшего признака жилья. До наступления темноты оставалось немного.
Снова поднялась паника. Ты уже понимал, что слишком трудно, а то и невозможно отсюда вернуться на Тепе-Кермен. Что ты, скорее всего, сбился с пути. Что остается, ночевать здесь, на этой дороге? Конечно, все это не смертельно. Рано или поздно, так или иначе отсюда можно выйти. Однако сама перспектива не радовала. И что делать с этой проклятой паникой, даже не слишком обоснованной, но все равно отнимающей силы? Так просто она не пройдет.
В чуть затуманенных сумраком зарослях что-то шевелилось, может быть, птицы. Тебя пугало не это. В свое время ты ходил ночью в темном лесу и ничего не боялся. Тебя пугал собственный не проходящий страх, способный окончательно тебя обессилить.
И дорога привела к крутому спуску. Ты посмотрел вниз. «Если спуститься туда, то обратно уже не поднимешься», - подумал ты. Уже второй раз за день, - а может, и не второй, а больше, - ты отчетливо понимал, что возврата не будет. Что-то фатальное есть в этом чувстве. И ты остановился.
Вокруг стояла тишина. Солнце постепенно заходило. Еще немного, и наступит ночь. И тут донесся какой-то слабый звук. Вроде бы далекий, едва различимый лай собаки. Снова все стихло. Через какое-то время снова далекие звуки, будто кто-то заводит мотор грузовика. Потом опять лай, почти сведенный на нет расстоянием. Где-то там, впереди, все же была деревня. И чтобы дойти до нее, требовалось решиться и одолеть спуск.
Это действительно оказалось последним препятствием. Потом дорога шла по равнине, довольно долго, но направление было верным, и на самой дороге то и дело попадались коровьи лепешки, знак, что здесь водили скотину, и что деревня недалеко. Деревня неожиданно обозначилась справа, почти незаметная. Была уже ночь.
Потом тебя даже охватила эйфория. У тебя в голове уложилось, как ходить в этих местах, и ты думал отправиться и на Кыз-Кермен и даже расспрашивал об этом хозяина, что пустил тебя к себе ночевать. С тобой всегда так бывает. Но потом началось недомогание. И это было очень обидно. И обидно было вспоминать о панике, лишающей сил, хоть ты и раньше с ней сталкивался и ничего не мог сделать. Даже прекрасно понимая, что для нее нет оснований. Какие могут быть тут основания? – испытание для двенадцатилетних подростков, не больше…


3.

В неярко освещенном зале танцевала девушка. Танец воплощал божество. Медно-красные одежды танцовщицы, атласные, с винным отблеском, делали ее фигуру похожей на медную статуэтку, озаренную языками огня. Темноволосая девушка, невысокого роста и гармоничного сложения, танцевала одна, но воплощала две силы. Силы эти то разъединялись, то снова сливались, образуя единое целое. Ардханари Ишвара. Андрогин, соединяющий мужское и женское, Шиву и Парвати. Классический грим индийской танцовщицы подчеркивал черные зрачки, когда Шива испепелял своим третьим глазом бога желания Каму, помешавшему ему упражняться в аскезе. Воображаемый трезубец вонзался в демона. И тут же мягкая, плавная Парвати, лотосоокая и гибкая, улыбалась таинственной улыбкой. На лодыжках танцовщицы звенели колокольчики, организуя ритм ее танца. Вот Шива застыл в позе танца «тандава», сотворившего и разрушившего мир. А Парвати соревновалась с ним в том же искусстве. И Шива, будучи богом-мужчиной, сделал движение, какого Парвати, женщина, постыдилась. Но Шива не сотворил бы мира и не разрушил бы его без Парвати, его Силы, его Энергии, Творящей и Преобразующей, и он был тогда Ардханари. Слитым Божеством, соединяющим в себе мужское и женское, андрогином. Ибо где Шива, там и Парвати, где Парвати, там и Шива, даже если они находятся на разных концах Вселенной. Даже если Шива предается аскезе, желая победить в себе страсть.
Творцы, Разрушители, Хранители… Мы не можем знать до конца этих сил. Первичный импульс, дающий жизнь. Сила стабилизирующая и развивающая. Разворачивание в сути, каковой и является эволюция. Упадок или перерастание форм. Угасание или отдых перед возрождением. Силы ткут этот мир, Силы ткут бесчисленное множество миров, живущих по непостижимым законам. Каковы они, эти миры, отличные от нашего? Каково Божество?..
Звездное небо не дает ответов на эти вопросы. Для кого-то оно – россыпь горящего бисера. Для кого-то оно – песчинка, которой не разглядеть.


4.

Один раз, в юности, он уже видел Учителя. И теперь думал, что никогда уже больше его не встретит. Потому что это было случайно, в поезде. Случайный человек, которого он сразу же узнал. Узнал, что это он. Но не бросился к нему, не подошел. И тот человек тоже узнал его, когда они встретились глазами. И даже сделал движение навстречу. Но вышел на следующей остановке, и ученик только провожал его взглядом, спокойно, будто так и должно было быть.
И потом он приходил в отчаяние. Он упустил единственную возможность, как ему думалось. И навсегда потерял Учителя. Почему он не вышел тогда из поезда вместе с ним?..
«Почему я так уверен, что это был именно Учитель? – думал ученик. – Да, это мог быть и не Учитель, а просто старший, очень сильный и светлый духом человек. Потому что невозможно предполагать Учителя в незнакомом человеке, не зная его собственной на то воли и выбора. Учитель всегда берет на себя ответственность, и никто не может ему себя навязать. Но все же. Пусть даже этот человек не имеет ко мне никакого отношения. Но я ни к кому из людей не испытывал таких чувств и еще не знал таких состояний, как при встрече с ним. Такого предопределенного узнавания.
Да, это именно узнавание, внезапное, и в то же время в высшей степени закономерное. Как будто я твердо знал, что его увижу, и что увижу именно здесь и именно его. Помимо всяких предчувствий, помимо сознания и мысли. Немыслимая, неопровержимая реальность. Мгновенная. И все же какая-то вечная. Для которой подходит только определение безусловного утверждения, «да», или «есмь».
Он задавал себе вопрос: зачем это было в моей жизни? – и не находил ответа. Потому что знал, что ответа нет и быть не может до тех пор, пока он не встретится с тем человеком. Но он не надеялся на встречу. Вопрос пробуждал в душе тоску. Он воображал, какой может быть встреча, отдыхая на созерцании этих представлений, но потом возвращался к действительности, и становилось только хуже.
Он помнил рассказ о другом человеке, тот человек тоже не надеялся. Тот человек, вымышленный, из легенды, казался ему идеалом ученика. Тот человек тоже однажды увидел Учителя. Но Учитель исчез, скрылся. И человек подумал, что никогда его больше не увидит, и обратился к своей обычной жизни. Но он всегда помнил Учителя, он любил его, и потому бесконечно страдал. – Ученику стало больно вспоминать, что было потом с тем человеком, но через год Учитель того человека сам пришел к нему, хоть тот уже давно перестал надеяться.
                «Тот человек встретил своего Учителя через год, это совсем немного, - думал ученик. - Но тот человек бесконечно страдал, просто потому, что такова была его природа». Сам же ученик уже как-то перетерпел свою боль, и даже сумел укротить внутренние метания, застыв в покорном непонимании и положившись на судьбу. «Мне намного легче, - утешал себя ученик. – Я совсем другой человек». И все же он предпочел бы испытывать такую же боль один год, чем находиться в том состоянии, в каком находился, десятилетия или всю жизнь.
Но постепенно и это «всю жизнь» стало казаться только более или менее продолжительным отрезком времени, имеющем свой предел. «Я не могу понять, что произошло, но наверняка между нами есть связь, - думал он. -  И потому мы должны же когда-нибудь встретиться, не здесь, так там. И ждать осталось не так уж и долго».


5.

В переходе метро большого города шел человек. Вокруг него текли толпы, он перешел на смежную станцию метро, проехал до следующей остановки на поезде и стал подниматься к выходу в город. Перед ним встали тяжелые очертания восстановленного, громоздкого, бело-золотого храма. Но он не пошел в храм. Оглядев сверху окрестности храма и памятник, он пересек широкую проезжую часть и углубился чуть вовнутрь, во двор. Там, в музее, шла выставка его знакомого художника, они общались изредка. Но об этой выставке он еще ровным счетом ничего не знал. Он шел просто так, наугад. Ничего не зная, он купил на входе билет, и только в зале увидел знакомую фамилию, вернее, сначала узнал манеру, в которой были написаны картины, и только после этого посмотрел подпись.
Совпадение заставило его улыбнуться. Он знал, что этот художник выставляется редко, предпочитая больше работать, чем быть на публике. Публичности он вовсе даже не любит. Он путешествовал по Востоку, по Индии, писал Алтай, Херсонес, некоторые подмосковные места. У него были необычные, светящиеся краски. И теперь оба небольших зала, где висели картины, казались будто наполненными розовой сияющей дымкой. Почему-то розового свечения в этот раз было особенно много, колорит прежних работ все же был немного другой. Горные панорамы, города с птичьего полета, летящие в пространстве ангелы. Что-то сказочное виделось в этих картинах, какая-то сказка будущей, просветленной Земли. «Его супруга рисует лики ангелов, - вспомнил человек. – Они оба удивительные».
На улице по периметру здания соседнего музея стояла длинная очередь. Человек сошел немного с тротуара, чтобы не мешать прохожим, и набрал номер своего друга. «Ну вот, побывал на вашей выставке, - сказал в телефон. – Случайно попал. Вы растете, спасибо вам. Как ваша семья?..» - Художник ответил, что недавно у него родился внук.
Человек вспомнил еще одну выставку, что он видел где-то месяц назад. Тот художник тоже писал Восток. Был на Тибете, в Гималаях… На ту выставку человек тоже попал случайно, в последний день, часа за два до закрытия. В первый час он даже не видел картин, он сидел и смотрел видеофильм, снятый самим художником, панорамы Тибета, горы, водопады, огонь, пастухи, ведущие стадо яков, буддийские флажки на длинной веревке, натянутой между шпилями башенок, тибетская семья, дети, поющие мантры… Медленное, медитативное течение кадров. Фильмов было три или больше, и все длинные, наверное, более часа каждый, никакой возможности посмотреть все целиком. Картины же четкие, как фотографии. И все же фотография на такое не способна. Это был заново созданный мир, отсвечивающая золотом вода, отражение неба в туманах земли, вершины, освещенные солнцем, полная звезд ночная вселенная… Из чернильной глубины темным рубином посверкивал четвероликий Брахма, на соседнем полотне среди каменных изваяний лукаво улыбался буддийский монах. Очень интересно использовалась фактура масляных красок, что-то от первозданного сотворения мира из грязи было в этом. Земля казалась осязаемой, хоть красочный слой был довольно тонок, даже незаметен.
«Люди творят, дышат воздухом, созерцают вселенную, проникаются гармонией с миром, - подумал тогда человек… - А у меня никого нет, кроме моего ангела. Нет никого в этом городе, душном и тягостном, и лучше было бы уехать отсюда… Что может меня здесь удерживать? Дом, родственные связи, да работа, вовсе не такая, какой я хотел бы заниматься…»
Он шел по темному городу, фонари отражались во влажном асфальте, автостоянка была заполнена машинами, огни движущихся фар прорезали тьму. В метро толпы возвращались с работы. Он доехал в толпе до своей станции, поднялся и вышел на улицу, и скоро в собственном подъезде у входа встретил подозрительный взгляд консьержки.


6.

«Я знаю, что ты есть, и что ты меня слышишь, - говорил ангелу человек, и за окном его дома проносились огни ночных фар. – Я даже знаю, что ты где-то рядом, что ты рядом почти постоянно. Это «почти», должно быть, объясняется тем, что ты требуешь от меня самостоятельных действий и способен испытывать, даже чувством оставленности. Я очень отчетливо ощущаю это «почти». Но сейчас ты рядом, я чувствую это. И что же я могу тебе сказать? Что прошел еще один день, такой же, как и тысяча предыдущих?.. Господи, если бы только кто-нибудь знал… Но ты знаешь. Ты знаешь все, даже когда я не говорю тебе чего-то. И я не хочу и не могу скрывать. Что для тебя моя душа, когда ты так хорошо ее знаешь? – мне этого не понять. Но ты до сих пор от меня не отказался.
Сегодня я снова осознал твое присутствие и твою близость. Когда я утром зашел в кафе, чтобы позавтракать, вроде бы не происходило ничего особенного, но за соседним столиком сидел удивительный ребенок с отцом. Если бы не ты, я бы этого не заметил, не разглядел. Я не зашел бы и в музей, где шла выставка моего друга, Бог весть, что привело меня туда. Ведь я просто бродил по центру города, ездил в метро, без какой бы то ни было цели, просто потому, что меня немного раньше отпустили с работы. Но я чувствую твое касание, твое мягкое вмешательство в мою жизнь. Я чувствую прозрение, хотя бы минутное, когда ты бываешь рядом.
Бывает, что сознание проясняется, и ты начинаешь воспринимать окружающее иначе. Тогда исчезает серая пелена обыденности, застилающая глаза, вся эта суета, размеренное движение, потоки толп и машин. Тогда ты вдруг видишь небо, или мгновенный отсвет, или птицу, или какое-нибудь лицо в толпе вдруг будто высвечивается и привлекает твое внимание, и ты начинаешь его изучать. Порой ты замечаешь отношения между людьми, едущими рядом с тобой в поезде, порой деревья бульвара или скульптуры наводят на странные мысли. Я говорю «ты», и это действительно ты, мой ангел, ибо тогда я смотрю твоими глазами. Но ты видишь мир гораздо более светлым и красочным, и только отчасти делишься со мной своим зрением. Потому что, если бы я увидел то, что видишь ты, я, наверное, не захотел бы жить на этой земле.
Наши мысли переплетаются, наше видение дополняет друг друга. Нужен ли тебе мой взгляд? – мне этого не узнать. Зачем я тебе? – этого я тоже не понимаю. Одно знаю наверняка: ты бы не стал себя ни к чему принуждать. И я не могу за тебя решать и за тебя чувствовать, я не могу знать, какой ты, там, в своей глубине, и о чем ты думаешь.
Вчера я снова испытывал сильную тоску. Я пытался ее преодолеть, но потом понял, что она мне нужна. Она была мне нужна, чтобы окончательно не погрязнуть в рутине, в размеренном быте, в опостылевших обязанностях. Я даже думал грешным делом, что хорошо бы вот так довести себя до сердечной болезни. Хотя эта тоска не была мне подвластна, не была мною управляема, я не мог ни усилить, ни подавить ее, это стало понятно с самого начала. Я был рад, что не теряю работоспособности, что не выбился из привычного ритма, несмотря на боль в сердце. И все же к ночи я чувствовал себя обессиленным. Слава Богу, я ночью не видел снов. Ведь обычно после таких дней мне снятся кошмары.
Знаешь, я не прошу тебя избавить меня от подобных вещей. Я только хотел бы, чтобы они имели смысл. Чтоб не впустую тянулись дни, так похожие один на другой. Мне остались лишь наши с тобой разговоры. Но если ты даже оставишь меня, во что я никогда до конца не мог поверить, я бы просил тебя ничего не забыть. Хоть я и не имею никакого права на подобные просьбы…»

7.

Ты всегда любил ночной город. Когда наступали сумерки, ты шел по улицам и смотрел, как зажигаются фонари. Ты шел медленно, и улицы постепенно раскрывались, разворачивались перед тобой, их очертания и ракурсы менялись с каждым шагом, мигали светофоры на перекрестках, в домах загорались еще тусклые, слабенькие в полудневном освещении лампочки. Квартиры будто окутывались светящейся дымкой и отделялись, и становились загадочными. А фонари цвели, как круглые одуванчики, одни желтые, другие белые, готовые облететь. Потом окончательно опускалась тьма. Начинал поблескивать влажный асфальт, и твоя тень на дороге под светом фонарей то вытягивалась вперед, обгоняя, то цеплялась за ноги и волочилась сзади по земле. Ты продолжал свой диалог с городом, отвечавшим на вопросы качанием веток деревьев и фонарным светом, миганием светофоров и пульсацией теней. Ты ничего от города не хотел, но ты в нем жил, и он знал об этом.
Тебя занимало, что происходит в светящихся окнах, но ты не заглядывал внутрь, ты только фантазировал. Горящий в ночи город дарил тебе миры. Ты забирался на какую-нибудь детскую лесенку или горку во дворе и сидел там, созерцая окна. Иногда сквозь неплотно задернутые занавески в окне двигался силуэт женщины. Иногда в другой квартире мужчина выходил на балкон покурить. Иногда вдоль вертикальной линии окон подъезда с той стороны кто-то поднимался или спускался вниз. Открывалась подъездная дверь, выходила какая-нибудь девушка с собакой, или компания подростков, или деловой мужик. Все они разбредались по городу, такие разные и непонятные, и ты не знал, какой у них мир. А остальные миры продолжали светить окнами домов, или гасли, или свет перемещался из одного окна в другое. На домах загорались фантастические узоры, напоминавшие мандалы и калейдоскопы. И ты шел по городу, наблюдая эти фигуры, наблюдая огни движущихся машин и пересечения лучей.
В окрестностях школы, где ты учился, обычно было темно. Фонари стояли только вдоль дороги, спортивная площадка за школой была не освещена, еще дальше вздымалось черное марево леса. Ты с одним своим другом залезал на пожарную лестницу школы и смотрел на звезды. Вы с другом угадывали созвездия и следили, как движутся в ночном небе маленькие светящиеся спутники, ничем кроме своего движения не отличавшиеся от звезд. Вы хотели увидеть летающую тарелку, и однажды вам даже показалось, что вы ее увидели. Сознание загадочного, бесконечного космоса проникало в вас, рождая внутреннюю тишину и углубленность, некую синюю тьму, будто наполнявшую вас изнутри, и в тьме этой мерцали звезды. Чувствуя себя неким фантастическим животным, поглотившим вселенную, переливающимся, мерцающим и темным вселенским монстром, ты возвращался к себе домой, и ночью тебе снился космос. Ты еще не знал, что это не навсегда.
И вот ты сидишь в своей комнате и жжешь на подоконнике свечу. Ты думаешь, что кто-нибудь придет тебя навестить, увидев свечной огонек. А за окном падают звезды. Ты знаешь, что сейчас идет метеоритный поток, осенние леониды. Но так много звезд с неба еще не падало. Ты насчитал двенадцать падающих звезд и перестал считать. А они все продолжают падать. В конце концов тебе начинает казаться, что это какая-то небесная катастрофа, хоть ты знаешь, что это всего лишь метеоритный поток. Свеча твоя догорает и тихо шипит, потом гаснет совсем, и от фитилька поднимается дым. Небо становится ярче, отчетливее, но в глазах твоих еще стоит отпечаток свечного язычка и загораживает звезды. Потом и он пропадает. Падает еще несколько звезд, одна за другой. И ты думаешь, что не уснешь в эту ночь, если они все так же будут падать и падать.



8.

Пожилой, испытавший в жизни многое, философ был уверен, что мирозданием движет благая воля. Вопреки лозунгам его юности эта вера поддерживала его всю жизнь. Он был стар, но смотрел на благой закон с невыразимым удивлением и радостью, как  маленький ребенок смотрит на мать. Мать большая и непонятная, она удивительная, и она его любит.  И тогда ребенок начинает помогать матери, чтобы понять, чем она живет, и быть как она. Мир велик и чудесен, думал философ, но мир сложен для человеческого разумения, а у Бога свои хлопоты, которыми Он вряд ли поделится с человеком. Но человек внутри своего, маленького мира может делать так, чтобы в нем, в этом мире, было светло и гармонично. Возраст давал о себе знать, и философ большую часть времени проводил дома и обихаживал свою супруженьку, самого близкого своего человека. Порой заходили дети, внуки. Философ чувствовал, что нужен им, это сознание его радовало, и он забывал о возрасте. А по вечерам он читал супруженьке книги и размышлял вслух.
Он прожил бурную жизнь и никогда не был домоседом, ему было что вспомнить. Когда началась война, он кончил школу и только что сдал экзамены в институт, ему было шестнадцать с небольшим. Об учебе, конечно, речи не шло, он ушел на фронт. Фронт вспоминать не любил. Собственно в армии служил недолго: его с товарищами взяли в плен. Посадили в поезд, повезли. И тогда они оторвали доски от пола в вагоне и стали по одному прыгать на рельсы в образовавшуюся дыру, прямо на ходу. Все выжили. После побега из плена он попал в партизаны, где и воевал до победы. Война кончилась, вернулся домой. Пришел в институт, куда поступил до войны, и понял, что всему нужному для учебы разучился.
Институт вдохнул вторую жизнь. Потом начались поездки, экспедиции, где он подрабатывал на каникулах, работа, образовалась семья. Фотография молодых лет из альбома: красивый светловолосый парень с характерной, дружественной ко всему миру улыбкой. В улыбке его и что-то добро-покровительственное, но вовсе не высокомерное: он всегда искал, где помочь. И совсем недавно, будучи в больнице, изнемогший, тоже все подбадривал «товарищей по несчастью», и загрустившей супруженьке своей, навещавшей его, рассказывал веселые истории. Они тогда вместе вспоминали счастливые времена. Из мудрецов философ любил Марка Аврелия. В свое время ему очень помогла маленькая книжица: Марк Аврелий Антонин, «Наедине с собой». «Обыкновенный римский император», - любил говорить философ, и даже слегка удивлялся такой «обыкновенности». И когда что-то не ладилось или накатывала меланхолия, он утешал и подбадривал себя: «Даже Марк Аврелий порой сомневался, но это не мешало ему исполнять долг».
Также философ глубоко чтил космистов, Тейяра и Циолковского. Философ тоже любил смотреть на звезды. Они с супруженькой жили высоко, и он видел небо в окно и показывал супруженьке созвездия. Он специально для этого изучил карту звездного неба. В молодости он однажды посетил планетарий, но модель космоса на потолке показалась ему искусственной. У него одно время даже была мысль завести телескоп, да только где и как его устанавливать, ведь он хотел телескоп настоящий, большой. Он хотел подсмотреть, как живут «аборигены других планет». Но никакой телескоп не в силах этого показать.
И, выйдя на пенсию, он стал сочинять сказки про инопланетян, и рисовал их самих. Инопланетяне получались забавные и очень добрые, одни веселые, другие с грустинкой. Он придумывал им жизнь в необычных условиях, приключения, увлечения, забавы, и в этих сказках все всегда кончалось хорошо. А на отдельном космическом корабле путешествовал Космический Странник, мудрый и много видевший, посещал множество планет и светил и рассказывал о них, будучи как бы автором придуманных философом историй.
У него были целые подробные карты придуманных миров и собрания портретов их обитателей. Философ знал наверняка, что космос заселен. Он хотел бы общаться с космическими жителями. Он считал, что инопланетяне легко поймут земное мышление, и что они тоже люди, так как законы мышления для всей вселенной одни, что не умаляет  многогранности и многомерности этих законов. И все же он очень любил Землю. И сказки свои он сочинял для земных детей, в том числе для своих внуков. Философ вовсе не был пустым выдумщиком, но фантазии ему было не занимать.
Он даже был весьма и весьма практичен. Он считал, что философ – вовсе не тот, кто выдумывает какие-то концепции, новые или оригинальные, но тот, кто всю свою жизнь организует соответственно своему образу мыслей. Он любил практическое добро и внимательно следил за состоянием здоровья своей супруженьки, назначал ей курсы лечения, и она в шутку говорила, что ему надо было учиться на врача, а не на философа. «Медицина есть философия жизни, - отвечал он, - и одно другому не противоречит. Если ты ведешь правильную жизнь, ты будешь здоров». И он призывал супруженьку избавляться от унылых мыслей, нередко ее посещавших. «Нет ничего нового под солнцем, - говорил он, - однако все очень и очень интересно. И новым может быть не что-то, но твое открытие этого чего-то. Даже изобретая велосипед, ты изобретаешь его по-новому, например, придумав ему крылья». Как всякий классический философ, он глубоко чтил традицию, и в то же время осознавал уникальность человеческого опыта, человеческой души, человеческой жизни.
«Мысли придуманы не нами, - говорил он. – Но каждый из нас может поймать из пространства мысль и послать ее в ноосферу. Мысли придуманы не нами, ибо не нами придуман этот мир, не нами придумана Истина. Мы – исследователи. Мы путешественники в увлекательном странствии. Мы смотрим на мир, только как мы способны смотреть. И у каждого свой мир, свое путешествие и свой взгляд. И я вовсе не оригинален, когда говорю это, хоть и изучил в свое время множество сложных философских построений».



9.

«Ты воин. Иного названия не приемли». – Так было ему сказано. И он удивился и обрадовался одновременно. Это значило, что его признали. Что его приняли.
В чем-то его впоследствии поддерживала эта категоричная формулировка. Он понимал, что существо, так ему сказавшее, знало, в чем нуждается его душа, он понимал не сами слова, но скрытый за ними смысл, тот импульс, что был в них вложен. Но это было сказано гораздо позднее, после той ночи, когда он почувствовал на себе, что религиозные люди подразумевают под понятием ада и геенны огненной, хоть сам он религиозен не был. Он испытал тогда настоящее мистическое переживание, сродни монашескому. Однажды ночью, засыпая, он увидел мысленно звезду. Притягательную, переливающуюся звезду. И не знал, что та звезда злая. Он потянулся к звезде и попал в огненный вихрь. Уже не было ни звезды, ни других образов, было одно состояние. Сгорание и распадение, уничтожение в неизвестно куда устремленном, непреодолимом потоке. Поток уносил, и уничтожение в конце должно было быть полным, он это понял. Это была мука окончательного исчезновения. Он вышел из этого состояния, пробудился, но пробудился в ужасе. «Хорошо, что я еще в физическом теле и мне есть куда вернуться, - подумал он тогда. – А если бы не было?»
После этого он сутки пролежал в странном, по сути, болезненном состоянии. Не давала покоя мысль: «За какие преступления может человек, душа человека, подвергнуться такой муке? Неужели такие преступления существуют, и что же это тогда?..» Может, вопрос был в корне неправильным, но ничего больше в сознании не звучало. Понимание, что испытанное ночью было некоей реальностью, не вызывало сомнения. Чтобы хоть что-то предпринять, он пытался молиться, упрямо, с силой, но не зная конкретно, о чем. Наверное, о том, чтобы никто больше в этот огненный вихрь никогда не попадал. Когда поднимался с кровати, он чувствовал слабость и головокружение, когда снова ложился, начинал бредить. В его сознание начинали проникать какие-то нематериальные существа, и это было до безобразия муторно. И к ночи, уже утомившись до отчаяния от бреда, он вдруг услышал в своем сознании голос, произнесший только два слова: «Воитель Бога». И бред прекратился. Он вдруг осознал, что ночью, попав в этот вихрь, он оставался в глубине души бесконечно спокоен. И в течение всего дня болезни тоже.
Состояние повторилось через несколько ночей. Тот же уносящий и уничтожающий огненный вихрь. Но он вышел из него, не испытав ужаса, и после этого уже не болел.
Это произошло с ним очень давно. Ему тогда еще не исполнилось двадцати лет.

Он потом возвращался к воспоминаниям о той ночи, о сутках болезни, последовавшими за ней. «Не думаю, чтобы мое поведение было правильным, но я просто не знал, что делать. И при этом что-то делать было необходимо. Было необходимо внутреннее движение и сопротивление, как бы ни было тяжело сопротивляться, как бы ни приходилось себя заставлять. Ибо бездействие чувствовалось как смерть. Должно быть, тогда я вел себя глупо и ничего не понимал. Но когда не умеющий плавать барахтается в воде, его действия тоже выглядят беспорядочно, однако у него есть шанс выплыть». – С тех пор уже прошло достаточно времени, прошли годы. Он периодически помнил жизнь как такое противодействие, вынужденное, но необходимое, дающееся предельным усилием, на грани жизни и смерти. Ему приходилось прибегать к такому усилию не раз. И каждый раз он не понимал, откуда берутся силы. «Должно быть, важен сам факт решимости, - думал он. – Тогда мир начинает поддерживать тебя. Хоть свой долг обязан исполнить только ты сам, без всякой поддержки. И это отчаяние последней решимости в конечно итоге оборачивается торжеством, явной победой, когда противодействие исчезает и ты уже не помнишь его, как не помнит и не ощущает своей оболочки взорвавшаяся звезда…»


10.

           Сумерки, полутемная комната, стол, укрепленный над столом лик Иерарха. На столе горит плоская свеча, которую держит сидящий в позе лотоса египтянин. Огонь свечи на удивление неподвижен. Он кажется не пламенем, но светящимся наконечником из чего-то плотного, твердого, вроде стекла или полупрозрачной пластмассы. Мягко освещено лицо египтянина, его клафт и урей. Ученик смотрит на свечу и думает:
«Кажется, я помнил Его с детства. Я еще не знал, что это Он. И я еще не читал ничего, ни Евангелий, ни других Писаний. Когда прочитал, мне показалось, что я Его знаю. С тех пор прошло много лет. И сейчас мне все чаще кажется, что я никогда не понимал Его. И что со временем забыл даже то, что знал в детстве, и утерял последнюю связь. Почему так? А ведь Он казался мне очень близким. Непосредственно близким, присутствующим.
Может, это робость. Может, нечто худшее: ослепление духа. Прочитав Евангелия, я будто почувствовал Христа. Как живого человека. Неповторимого, особенного. И как Существо Света. Каждая линия тела, каждое движение Которого говорит само за себя. Я могу это вспомнить и снова увидеть. Но почему-то робею или же не хочу. Почему не хочу? Может быть, это стыд.
Почему-то сейчас я не решаюсь увидеть Его так непосредственно-близко. А ведь я уже не был ребенком, когда еще мог Его видеть. Я был уже взрослым, я хранил этот Образ почти до тридцати лет. И мне трудно понять, что же случилось за последние два или три года. Признаюсь, я сильно изменился. И во мне что-то умерло. Должно быть, во мне все же жила надежда на встречу с Учителем, с тех самых пор. И теперь ее нет.
Что это, обида на Небо? Не смешно ли, не глупо ли?.. Не знаю. Может быть, это пройдет. Но отчего-то теперь я чувствую себя чуждым Небу. Хоть ничего по сути не изменилось, все идет как идет.
Да, это простое омертвение духа. Простое и страшное. Но я не нахожу причины для столь внезапной перемены. Я не пойму, что же произошло. Дело не в том, что я перестал быть ребенком, я им и раньше давно уже не был. Но, видимо, гадать о причине бесполезно и бессмысленно. И все же обидно. Столько держаться и вот так, вдруг все утерять. Прости меня, Слышишь?..
Но я чувствую, что стал спокойнее, утеряв надежду. Я стал больше принимать. Принимать окружающее, эту жизнь, этот мир. Вместо опоры на Небо стал возводить земные строения. Но осталась тоска. И она стала привычной. Остров тоски в океане спокойствия. Я по-прежнему иду вперед. По-прежнему пытаюсь что-то сделать. Но почему мне постоянно хочется спрашивать Его: неужели все жизни, всю вечность придется так страдать? почему это все никак не проходит, Господи? неужели всю вечность дух чувствует под собой и в себе бездну?..
Тише. Не стоит так… Да, я ничего о Тебе не знаю. Я не любопытен. И мне не много дела до измышлений любопытных людей, был Ты, не было Тебя, когда Ты был и жил ли Ты на этой земле после распятия.
После распятия жить трудно.
Это вовсе не непочтительность, хоть я не имею никакого права на подобные вещи. Но я знаю, что после распятия жить трудно. И  что Тебе это было незачем.
Когда я обращаюсь к Тебе, я чувствую помощь. Но я редко обращаюсь к Тебе. Почему? Кажется, я желаю самостоятельности, пусть даже знаю, что Ты предоставляешь высшую самостоятельность всем следующим за Тобой. Кажется даже, что я не хочу идти по прямой дороге. Я все время оглядываюсь: не упустил ли я чего-нибудь ценного? Но оглядываться недопустимо. Тем не менее, даже зная об этом, я не могу поступать иначе. И кажется, вопреки законам рассудка, вопреки всякой логике, что мне важна неопределенность. Да, именно, неопределенность. Потому что в глубине души я уверен, что однозначных ответов нет и быть не может.
Что привлекло меня к Тебе? Какое-то неопровержимое понимание. Хоть я и знаю, что это понимание не охватывает и тысячной доли Твоего существа.
Если посмотреть, то весь мой путь – череда заблуждений и несовершенств. Тем более тогда, когда я упорствую в них. Сплошная невообразимая глупость.
И я понимаю, что это глупость. И все равно приходят вопросы. Вопросы о вечности, о смысле, хоть я чувствую, что смысл изначально вложен и дан. Вопросы о свободе. О той же данности, которой не изменить. О тяжести и легкости, и о многом, что, наверное, показалось бы странным и отвлеченным большинству нормальных людей. Но эти вопросы насущны для меня, вот в чем дело.
Должно быть, Учитель ответил бы мне на мои вопросы. Или просто не стал бы их слушать. Пока же я не знаю ни одного ответа, который бы меня убедил. Здесь нужен кто-то другой, сторонний, высший. Смотрящий иначе. Знающий более меня. Потому я и не могу понять, для чего была в моей жизни эта встреча?..
И вот я остаюсь со своей неопределенностью. Видимо, самые страшные мои вопросы умрут вместе со мной. Ну и пусть. Наверное, человеку и вовсе незачем знать об этом…»