По капле яда - 5

Сесиль Монблазе
Борис Преображенский сидел в пустой квартире и курил. Табак был скверный, но, как ему вежливо пояснили, лучшего здесь нет за такие деньги. Облака дыма плавали возле люстры, образуя сказочные узоры горгулий на толстых, подогнутых под себя, лапах и с выпученным в эпилептическом припадке языком. Чахлый кактус, должно быть, недовольно втягивал табачную морось всеми иглами своего изможденного старого тельца.
Борис думал, а для дум ему требовался табак, или, наоборот, для табака требовались думы. Ибо что еще оставалось у фамильяра такого ценного, кроме дум-то? Старые друзья его не узнавали, хотя внешность его никак не изменилась – как был большой, крепкий рыжеватый попович с огромными кулачищами, как обычно говорили, «наследственными» его отец и дед, поскольку где бы они были сейчас и откуда было бы почерпнуто первоначальное нахальство Бореньки, кабы не они? – так, он, в общем и целом таким и остался. А вы думали, тень исчезает там или рога чешутся, как у этих парижских горгулий, которых мастер Иосиф показывал Борису давеча? («А с чего ты взял, что рога у них чешутся, Боренька?» - «А с того, что у них больно рожу перекосило, так что язык выпал, как у того повешенного недавно эсера. Как его фамилия-то?»). Фамилий Боренька не помнил, равно как и на лица память все чаще стала подводить его. Скажем проще: Преображенский стал как бы указкой или закладкой в книге, которая лежит там, где надлежит ей лежать по прихоти своего хозяина. Какие фамилии он скажет, такие он и помнит, какие имена Иосиф особенно подчеркнет в разговоре, такие и останутся. Это не означало, что Боренька отныне не имел собственной воли: нет, он был свободен идти, куда пожелает, общаться, с кем захочет, только теперь его мысли и даже движение имели основой один и тот же предмет – Райхеля. Со стороны могло показаться, что это такая преданность, безумная любовь или мономания, как он недавно вычитал в какой-то мудреной книжке, когда в очередной раз решил как-то прояснить себе свое существование, а с другой – чувство того, что ты, как говорил Паскаль, не «мыслящий тростник» там или что-то другое, человеческое, а мыслящая нога, рука или мизинец товарища Райхеля. Например, сегодня Борис мог точно сказать, что поделывает товарищ Райхель, и насколько развлекает его устроенный на романовские деньги вечер с его единственным сыном и наследником «нити». Боря называл эту способность привлекать людей и делать из них фамильяров «нитью» за неимением другого слова. Его собственная «нить» пока лежала сложенной и ненатянутой, поскольку хозяину он не требовался.
Как мы уже заметили, Борис думал, точнее, имел к этому способности – настолько, насколько позволяла «нить». Если бы она вдруг натянулась, Борис бы поперхнулся табаком, встал в неестественную позу и побежал к хозяину выполнять его поручения, в чем бы они не заключались. Преображенского сторонились люди, ибо он стал странным, но им интересовались другие фамильяры – не столько им, сколько малой степени натяжения «нити», которая привязывала его к хозяину. Фамильяры следили за ним, потому что так хотели их хозяева, но и помимо своей воли персона Преображенского была среди них довольно известна. Когда он, сильный своей природной и отчасти психологической силой, расталкивал их стройные ряды одним поворотом широкого плеча, фамильяры сгибались в нелепом, отражавшем еще феодальные порядки поклоне, чуть ли не расшаркивались. А ведь времена-то были другие. Времена равенства, братства и всеобщей коллективизации. На съездах постоянно об этом говорили. Разные там фамильяры, разряженные под «пейзан», то бишь, колхозников, рабочих и прочих трудовых людей, толкали с трибун длинные и для них совершенно невразумительные речи про великого вождя. Борю, слава упраздненному ныне богу, миловали в этом смысле, потому что Райхель был беспримерно добр к фамильяру, не заставляя его испытывать мучительное чувство стыда, представляясь пролетарием вымышленного колхоза Ивантеевка, вымышлено читавшего Маркса и вымышлено радующегося отобранной корове. Да, Райхель убивал – и убивал, насколько мог, интересно и даже с каким-то юмором, отдавая предпочтение жертвам красивым и уже не совсем невинным («меня тааак интересует останавливать людей в шаге от порочного поступка, ты просто не представляешь как. Вот-вот, еще немного, и они готовы предать своего друга, оклеветать свой клуб по интересам изучения каких-нибудь борющихся народов Африки или отдаться мне на столе, только чтобы я порвал в клочья злосчастную бумажку со словами «дворянин, буржуа, эксплуататор», - и вот тут я и убивал их»). Когда он шел по гулким коридорам Кремля с докладом под мышкой, когда он аплодировал переделанной ныне опере «Декабристы», когда он строчил передовицы скуки ради – он оставался хищником, питающимся эмоциями, ненавистью, любовью, и в частности, удивлением. Они всегда считали, что на удивлении Райхель собаку съел, и его методы были рискованны и чреваты опасностью быть узнанным, преданным своими же, которые окопались в тех же партийных слоях, что и он, и только ждут, чтобы сместить его с почетного места в Ареопаге, которое ученик Райхель занял после убийства своего учителя фон Ашбаха, но Райхель действовал. А значит, действовать предстоит и фамильяру.
Борис позвонил в колокольчик. Дверь приоткрылась, и на пороге появилась горничная в сбившемся набок фартуке и с мутными глазами. «Кокаинистка», - решил Преображенский.
«Молодец», - проговорил Райхель в ложе, когда месье Бушуева в очередной раз вызвали на бис, а тот благодарственным старомодным жестом указал на спонсора концерта – того изгнанного Романова, который сделал вид, что крайне смущен и отстраняет от себя незаслуженные похвалы – знакомым Райхелю движением мастера, гасящего звук.
- Отец? Вы меня звали? – очнулся Ансельм. Переход от песен про смерть и разложение к чему-то более веселому представился перед его глазами как желанный отдых от странного испытания.
- Нет, не тебя… Хотя скор у мертвых шаг, не правда ли? – заговорщически подмигнул отец.
В этот самый миг Борис сидел с горничной на коленях и выспрашивал ее о подробностях жизни других «благородных господ», живущих в соседних номерах. Кокаин был частью развернут по переднику, а частью завернут в марки с изображением вечного живого вождя мировой революции, что означало, что в данном конкретном Париже ревизионисты будут повержены, и весьма скоро.