Гениальность и помешательство

Алексей Хэн Костарев
Алексей Хэн Костарев
Гениальность и помешательство.
Триптих по мотивам реальных событий

Несмотря на автобиографичность, это – не мемуары, это всего лишь художественное произведение, поэтому ходом событий, временем и местом действия я верчу, как хочу. Если кто-либо в чертах и характерах персонажей увидит карикатуру на себя, то прошу не оскорбляться. Вы – не они, они – не вы.

СОДЕРЖАНИЕ
Гениальность и помешательство. Хроники Зазеркалья
Осколки. Повесть пунктирных линий
Сломанный блюз. Рапсодия в миноре 

Гениальность и помешательство.
Хроники Зазеркалья

Инге Ивановой с благодарностью за название, смысл которого я, разумеется, извратил.
Анечке – неистощимому кладезю афоризмов.

Все имена изменены, все характеры сэмплированы, все ситуации скомпилированы, всё остальное синтезировано методом случайных чисел и инвертировано при помощи кривого зеркала.
Действующие лица:
Маклауд – разносторонне непризнанный гений – Бессмертный со средними психологическими способностями.
Гена-Мелькор – режиссёр-революционер – таракановод и демиург.
Майя – актриса пластического театра – девушка-иллюзия.
Оля – помреж – фея с признаками невроза.
Боря – монтировщик – призрак оперы.
Иван – студент театрального института, актёр – Бессмертный, антагонист Маклауда.
Алиса – посетительница Зазеркалья.
Парамонов, Кравчук – ведущие режиссёры – воплощение реакционных сил.
Леночка – оператор вешалки – не то эльфийка, не то Гэндальф её знает.
Альтер эго Маклауда, по кличке «Глист».

Тараканы, бесы, крысы, домовые и фантомы воспалённого воображения, а также различные персонажи Шекспира, Толкиена, Льюиса Кэрролла и палаты № 6.

Зрители.

Первый акт

Первый акт, занавес во всю ширь.
Не трогай ружьё на стене –
Оно пригодится попозже.
Маленький, всеми проклятый гений,
Частица всемирной души,
Идёт в этот мир из глуши
Бросить в него свои дрожжи.
Залы весёлых столиц
Примут не сразу, но наверняка.
Вот путь от дурацких «зачем»
До страшных «почём»,
Как только войдёшь в эти двери.
Театр начинается с виселицы,
Не потеряй номерка.
Здесь так трудно выжить,
Не став самому палачом,
Но в это не хочется верить…

Ю. Наумов

Утро. Наверху, в директорском кабинете, мерзко верещит телефон. Попытки братьев-китайцев придать звонку музыкальность не увенчались успехом, вернее, увенчались с точностью до наоборот. Как и положено в Зазеркалье.
Он открывает один глаз и сонно матерится, поминая Бога, душу (меня!), начальство и кузькину мать. Вроде бы, творческая личность, а ругается, как последний жлоб. Впрочем, его можно понять – этот телефон кого угодно заставит перейти на нецензурщину.
Если бы только утренний мат был его самой скверной привычкой! Помимо этого, у него целый букет отвратительных качеств, так что непонятно даже, как я его до сих пор терплю.
Телефон продолжает заходиться в истерике. По утрам в Зазеркалье можно звонить до посинения. Никто не услышит, а кто услышит, тот не подойдёт. Этот-то гений похмельный уж точно не почешется. Да только всё равно, голубчик – отклеивать тебе задницу от лавки, и в срочном порядке. Иначе у нас будут неприятности.
Он – это тот, который я. Моё физическое тело полюс винегрет из сверхценных идей, хронического алкоголизма, вшивой спеси и непоколебимой веры в свою гениальность. Ого! Свершилось чудо! Он открыл второй глаз! А это значит, что мне пора возвращаться. В него.

_______________

«Доброе утро!», - сказал я себе и сам же себе ответил: «Утро добрым не бывает». Особенно, если накануне была премьера, и меня угораздило напремьериться до поросячьего визга. В итоге я всю ночь крутил дискотеку, заплетающимся языком нёс в микрофон несусветную ахинею, пытался исполнить брейк-данс и нудно клеился к Леночке. Завидую людям, которые, напившись, после ничего не помнят! Хорошая болезнь – склероз: нигде не болит, и каждый день – новости.
Вдобавок, опять этот бред насчёт выхода души из тела. У меня такое после реанимации началось – мерещится иногда в полусне, будто какая-то часть меня видит остальную часть со стороны. Говорят, это при клинической смерти у многих бывает, но, видимо, у многих бывает, но не у всех проходит.
«С добрым утром, Ромео!» – «Разве утро?» – «Десятый час!» Вот-вот! Всплывёт порой спросонья в голове какая-нибудь ерунда, наподобие, как в этот раз, бессмертного Шекспира, и крутится там полдня, словно заезженная пластинка. А ведь, однако, врёт Шекспир! Час-то уже одиннадцатый, и, стало быть, бриться некогда. Успеть бы хоть наполовину проснуться да совершить сакральный ритуал: завести часы и проверить баланс на сотовом – не звонил ли я вчера в Америку по пьяни? Нет, в Америку не звонил, зато «эсэмэски» одному собутыльнику зачем-то скидывал. Видать, лениво было музыку перекрикивать.
Этот ритуал, бессмысленный, как все ритуалы, я неукоснительно соблюдаю, вне зависимости от уровня утренней головной боли. Хотя, определённый процент смысла в нём есть – механические часы и сотовый телефон несколько дисциплинируют. Тем, кто живёт не в Зазеркалье, для этого служат дети, домашние животные и комнатные растения, но для нас, Зазеркальщиков, это непозволительная роскошь. Мы обходимся суррогатами. «Да ведь мобильник – это почти ребёнок!» – восклицала одна моя знакомая, ушедшая в длительный запой по причине украдения оного. Я же по-мужски сдержан в эмоциях. Для меня мобильник – не ребёнок, а разновидность «тамагочи».
Не успев удалить из памяти моей «моторолки» все исходящие поздравления с похмельным утром, слышу нервный крик: «Опять Маклауд спит на рабочем месте!». Расцениваю эту фразу как вопиющую несправедливость и явный поклёп, поскольку сплю я не на рабочем месте, а в целом метре от него. Да и, собственно, что в этом такого? По чьему-то меткому выражению, в Зазеркалье постоянно всё везде валяется, и постоянно кто-нибудь где-нибудь спит. Ну, сплю я в радиорубке, ну и что? Можно подумать, от этого кому-то лучше или хуже!
Всё дело в том, что про моё спаньё кричит режиссёр. А режиссёр – это такой представитель зазеркальной фауны, который всегда прав и всегда недоволен. Но я на режиссёров не обижаюсь – они ведь как дети. По-детски капризны, неуравновешенны и жестоки. Сосуществовать с режиссёрами мне помогает давным-давно придуманная священная мантра: «Во всём этом дурдоме должен быть один нормальный человек, и этот человек – звукарь». Единственный в Зазеркалье, кто способен проспать всю репетицию или весь спектакль, периодически просыпаясь для того, чтобы включить нужный трек.
Зазеркалье чаще называют Закулисьем. Но среди тех, для кого театр начинается с вешалки, и кто уверен, что висящее на стене ружьё непременно должно выстрелить (а оно – открою маленькую тайну – никогда не выстрелит, потому что оно бутафорское, и сладострастно ожидаемый зрителем «бабах» издаётся, как правило, звукорежиссёром путём простого нажатия кнопки), так вот, среди этих наивных людей всегда находится определённое количество Алис, для которых я, бывает, не прочь поработать Белым Кроликом, ко второму акту превращающимся в Мартовского Зайца. К сожалению, в большинстве случаев Алисы остаются разочарованными, не обнаружив никакой Страны Чудес, а лишь то же самое, что и по их сторону, и, притом такое перекошенное «то же самое», словно пресловутое зеркало взято напрокат в комнате смеха.

- Маклауд, музыку, твою мать! – кричит Парамонов. Режиссёр Парамонов, разумеется. Кто, кроме режиссёра, может так орать? Но у меня, как я уже сказал, от режиссёров есть противоядие. «Началось в колхозе утро!» – бормочу я под нос и, не спеша, заталкиваю минидиск в «Сонькину» щель, совершая тем самым акт символического соития человека с аппаратурой. После чего старательно пытаюсь вспомнить, какая из «Сонек» на каком канале сидит. Ибо «Сонек» у меня две – блондинка и брюнетка. Блондинка – «Сони-480», брюнетка – «Сони-440». Блондинка моложе, зато брюнетка роднее.
- Маклауд, музыку! – шипит в окно рубки Оля, не добавляя, в отличие от Парамонова, никаких уточнений насчёт моего близкого родства с этой самой музыкой и всем, что её издаёт. Оля – помреж, то есть помощник режиссёра, а помрежам на звукарей материться по штату не положено.
- Не суфлируй, не глухой! – огрызаюсь я. От помрежей  у меня противоядия нет, и поэтому когда они начинают исполнять роль этаких «коммуникэйшн тьюбз»* между режиссёрами и мной, я начинаю заводиться.
Не нашлось в моей походной аптечке и противоядия против Гены-Мелькора, и протравил он меня своим ядом до селезёнки включительно.  Травил методично и вдумчиво, с изобретательностью, достойной прямого потомка семейства Медичи, с макиавеллевской ушлостью и мефистофельским упорством, и добился своего.
В Мелькоры Гена был самим собой произведён из крокодилов в период его активного увлечения «Сильмариллионом», айнурами, валарами и прочими катарами прямой кишки – как теми, что упоминались  у Толкиена, так и теми, до которых мистер Толкиен не успел додуматься. Бегал, бегал Гена с деревянным дубинатором по лесу в компании таких же дубинатором неоднократно долбанутых (к которой во время оно принадлежал и я) и набегал мысль переписать «Сильмариллион» на свой манер. Правда, оказалось, что это уже сделали без него. Если Мелькор и обломался, то виду не показал – побежал на поиски следующей глобальной мысли.
Побегал Гена ещё немного и решил, что командовать парадом должен непременно он. Поучился на филфаке, потом на журфаке, убедился, что никакого парада там не намечается, а посему командовать нечем, и подался в «театральный» на режиссуру. Меня же понесло совсем в другую степь – сначала в психологию, потом в рок-н-ролл, а после – в шарашкину контору по организации художественно оформленных пьянок, то есть свадеб, юбилеев, всенародных праздников в отдельно взятых трудовых коллективах и тому подобных увеселений. Так что, встречались мы с Геной не чаще пары раз в год, причём исключительно на бегу. Бежит навстречу мне Гена. Под мышкой – пьеса, в кармане – трендящий мобильник, в голове – дикие мустанги-тараканы. Бегу навстречу Гене я. В одной руке – костюм Деда Мороза, в другой – гитара, в голове – единственная мысль: «Где  бы найти такого идиота, который повезёт меня со всей моей аппаратурой за сто рублей?».
«Здорово, Маклауд!» – «Привет, Мелькор!». И разбежались – кочевать каждый по своим степям.
А тут вдруг Гена, проявив недюжинные сыскные таланты, отыскал меня через полузабытых шапочных знакомых, что было делом нелёгким, потому как я, будучи человеком кочующим, и сам не всегда могу с уверенностью сказать, в какой точке пространственно-временного континуума в текущий момент нахожусь. Так вот, отыскал меня Гена и принялся совращать с моего совсем не прямого и едва ли истинного пути. Мол, «нету на почте у них ямщика», то есть, говоря попросту, не хватает им в театре звукорежиссёра, а (здесь я цитирую Гену дословно) «пятьдесят процентов эмоционального воздействия на зрителя – это музыка». «К тому же», - добавил Мелькор, - «сам подумай: одно дело – растрачивать себя на юбилеях и свадьбах, развлекая полупьяную толпу, и совсем другое – работать там, где есть возможность реализовать свои способности; в таком коллективе, где каждая уборщица – и та гений. Ставки у нас, конечно, мизерные, но я никогда не поверю, что ты стал измерять свободу творческого самовыражения в получаемых баксах!».
С баксами у меня тогда было туго. С рублями тоже. Случилось так, что мой светлый гений сделался совершенно не нужным деградирующему человечеству. Оно, это самое человечество, почему-то наотрез отказалось платить мне за гениальность звонкой монетой, цветами и аплодисментами. Из шарашкиной конторы по проведению культурно-оформленных попоек я ушёл, напоследок съездив по морде боссу (не стану кривить душой – он не остался в долгу), а в качестве самостоятельной творческой единицы я оказался совершенно невостребованным.
В этом и крылась первая составляющая успеха Мелькоровского искусительного плана. Вторая составляющая заключалась в том, что с детства слово «театр» ассоциировалось у меня с каким-то волшебным миром, населенным уникальными людьми, способными на самосожжение, самоуничтожение, саморазрушение и прочее самопожертвование во имя искусства, а в любой маниакальности я всегда умудрялся находить нечто привлекательное. Стоит ли уточнять, что я тоже был своего рода Алисой, притом, Алисой с садомазохистскими наклонностями? Я немедленно согласился на Мелькоровское предложение. «Если нету на почте у них ямщика», - пел, было дело, Вадик Самойлов, - «значит, нам туда дорога, значит, нам туда дорога!».
Так Мелькор и заманил меня в Зазеркалье. Мне бы, дураку, сразу догадаться, что тут дело нечисто, и вовсе не ямщика у них на почте нет, а просто в Мелькоровском параде недостаёт факельщика, барабанщика, флагоносца или ещё какого флагелланта. Я, конечно, каким-то уголком сознания заподозрил подвох, но остальные сознательские углы не поставили мнение этого уголка во главу угла, то есть, грубо говоря, поклали на него с прибором. В общем, я согласился, не зная ещё, на какую галеру меня чёрт несёт.

- Маклауд, стоп музыку, твою мать! – кричит Парамонов.
- Стоп музыку! – эхом шипит Оля. Сколько раз я ни пытался объяснить Парамонову, что микрофон в зале и монитор в рубке существуют именно для того, чтобы он, гений, не махал крыльями и не бозлал подобно в жопу раненой вороне, - все мои попытки оказались безрезультатными. Кравчука я научил-таки пользоваться достижениями технического прогресса, но Парамонов был феноменально упрям и общался со мной исключительно посредством собственного ора и Олиного шипения.
- Не свисти, денег не будет, - дружески посоветовал я Оле. Ну вот, с мысли сбили! О чём я только что упоминал? Ах да, о Мелькоре! Это только поначалу кажется, будто у него  в голове тараканы носятся по извилинам безо всякой системы. Носятся-то они носятся, но иной раз ка-ак соберутся в самой глубокой мозговой траншее и ка-ак запульнут оттуда такой фугас, что хоть сразу падай! Головой в сторону взрыва, чтобы видеть, куда твои яйца полетят.
Первые два зазеркальных месяца я находился в дебильноватой эйфории от причастности к искусству и ощущения того, что театр нынче – это территория свободы самовыражения. Если на телевидении слово «хрен» не заменяют стыдливым «би-ип» только в передаче для огородников, то в театре можно всё. Захочет режиссёр показать публике голую задницу ведущего актёра – и покажет. И не только задницу – что захочет, то и покажет. «Публика – дура», - любит говорить Парамонов, и он совершенно прав. Ну, как не назвать её дурой, когда она искренне верит в то, что такой задницы, как в спектакле у Парамонова, не увидеть больше нигде, и что задница – это ново, смело и интересно. «И в следующем спектакле я им жопу покажу», - обещает Парамонов. – «Пускай козлы-критики пишут, что я повторяюсь. А я не повторяюсь, я это нарочно делаю, чтобы козлов-критиков позлить!».
Пока я созерцал многоликие Парамоновские жопы и ежедневно узнавал свежую новость о моём непосредственном происхождении от музыки, Мелькор помалкивал. Помалкивал, обихаживал свою тараканью ферму и дожидался, когда мне всё осточертеет.
Как известно, Господу Богу всё осто****ело на седьмой день. Мне же остожопело к началу третьего месяца. Мелькор это тут же учуял и ненавязчиво поинтересовался, где бы мы могли посидеть в тишине и без посторонних.
Вопрос был риторическим. В Зазеркалье без посторонних можно посидеть только в двух местах – в сортире и в радиорубке. По вполне понятным причинам я предложил второй вариант, и мы втроём направились в рубку. Втроём – это я, Мелькор и бутылка.
Начал Гена издалека, как в том анекдоте про «новых русских». «В натуре, вилла на Канарах – это сплошное попадалово на бабки. Вчера пришлось «Боинг» купить – надо же на чём-то летать туда на уик-энд! Кстати, не одолжишь сотню-другую косарей баксов?» - «А ты поцелуй меня в плечо!» – «Почему в плечо?» – «А ты тоже издалека начал!».
После третьей рюмки Мелькор как бы невзначай спросил, какого я мнения о современном театре. Я ответил, что мнения я самого неопределённого, и что либо театр становится самым абстрактным из искусств, либо я стал самым тупым из кретинов, поскольку третий месяц никак не могу понять, зачем в спектакле у Парамонова сверху сыплются пустые пивные банки, а  у Кравчука по сцене маршируют забинтованные придурки.
- Но, тем не менее,  - добавил я, - если бы в современном театре зарплату платили вовремя, то современным театром я, в общем и целом, был бы удовлетворён.
- Что касается банок и придурков, то в этом ты не одинок, - засмеялся Мелькор. – Никто не понимает, что они должны символизировать – ни актёры, ни зрители, ни сами Кравчук с Парамоновым. Никто, кроме норвежцев и ветеринаров.
- При чём здесь ветеринары? – удивился я.
- Ты что, не читал Эжена Ионеско? – деланно изумился Гена. – У него есть замечательный эпизод: муж и жена беседуют о театре, и муж утверждает, что театр, в сущности, никогда не развивался. Жена отвечает, что это интересная мысль, но следовало бы спросить совета у специалистов – у преподавателей Коллеж де Франс, у влиятельных членов Агрономического института, у норвежцев и у ветеринаров. Особенно у ветеринаров -  них, вероятно, много дельных мыслей по этому поводу.
- В таком случае, мне следовало бы разбираться в современном театре несколько лучше, - заметил я. - Я, как-никак, однажды принимал роды  у доберманши!
Тут Мелькор, убоявшись, как бы разговор не превратился в обсуждение проблем собачьего родовспоможения, открыл все свои тараканьи загоны и погнал тараканов в психическую атаку.
- Причин кризиса театра несколько, - заявил он. – Во-первых, актёры разучились работать, потому что работать – это трудно. Во-вторых, большую роль играет подсознательный протест актёров против навязывания им режиссёрской воли, тогда как режиссёр не должен превращать актёра в марионетку. В-третьих, как ты правильно отметил, идёт повальная мода на усложнение символьной системы, что делает спектакли малопонятными для зрителей.
Ничего такого я не отмечал, но, всё же, сдержанно кивнул. Я вообще, когда выпью, могу поддержать любую тему, даже ту,  в которой ничего не смыслю. Потому меня многие и считают интересным собеседником.
- Наливай, теоретик, - сказал я. – И каковы же, по-твоему, пути выхода из кризиса?
- Вот сейчас, мой бессмертный друг, мы и подбираемся к самому главному. По сути дела, всё это – усложнение символьной системы, стремление шокировать, эпатировать зрителя, отказ от традиционных костюмов и декораций – лишь судорожные попытки театра конкурировать с кино и телевидением. Но это тупиковые пути. Скоро зритель перестанет вообще что-либо понимать и, как следствие, перестанет ходить  в театр, чем бы его туда ни заманивали.
- Алису тащат за шиворот в Зазеркалье, а она упирается и кричит: «Караул!», - с пьяным глубокомыслием изрёк я.
- Парамонов считает, что раздвигает границы сцены, - не слушая меня, продолжал Мелькор. – Убирает кулисы, задник, декорации, выпускает актёров в зал, но граница между залом и сценой всё равно остаётся. А что ты скажешь о театре, где зал и сцена – одно и то же?
- То есть, Мелькор, ты хочешь убрать не только декорации, но и кресла?
- Да при чём здесь кресла! Хотя и кресла тоже можно убрать. Зрители должны стать полноправными участниками действия.
- Кажется, и такое уже где-то было, - подколол я Гену, намекнув на идею «Сильмариллиона» наоборот. Мелькоровские тараканы, получив поддержку в виде «пятой колонны» алкоголя, так рьяно бросились на штурм моих мозговых бастионов, что мне не оставалось ничего другого, кроме как перейти в контратаку.
- Почти всё на свете уже когда-то было, - отмахнулся Мелькор. – Но, несмотря на это, я собираюсь создать принципиально новую форму театра.
- Водрузить на сцене, как Парамонов, близкую к реальности имитацию соседней помойки, посадить туда Ромео с Джульеттой, заставить их петь дурными голосами и вылить на всё это сверху четыре ведра воды? – съехидничал я. На тараканьи полчища полилась кипящая смола и посыпались дрессированные бойцовские вши.
Мелькор встретил мой выпад с поразительным хладнокровием. Обычно он не терпел никакого проведения параллелей между собой и Парамоновым.
- Нет, - мотнул он головой, - я вообще не буду заставлять актёров что-либо делать. Делать они всё будут сами. Они будут жить в своих ролях – на сцене, которая станет залом, и в зале, который станет сценой.
Теперь головой замотал я, тщетно пытаясь вникнуть в глубинный смысл последней фразы. Мелькор меня загрузил. Его таракан в мундире штабс-капитана уже пристраивал на моей башне Мелькоровский флаг.
- Наливай, - сказал я, и это было первым шагом к капитуляции.
- Помнишь нашу «дээндэшку» пятилетней давности? – спросил Мелькор. – Ну, игру, когда мы распределили роли и две недели жили в этой игре? Вот что я хочу сделать – объединить в одно целое элементы театра, сериала и ролевой игры.

Пять лет назад в городе существовала одна странная квартира, и в этой квартире обитала одна странная компания. Состав компании постоянно менялся – одни приезжали, другие уезжали, кто-то случайно оказывался здесь в гостях и «зависал» на недели и месяцы. Поначалу соседу шарахались от странного вида личностей, спускающихся и поднимающихся по лестнице, ведущей в полуподвал старого сталинского дома, но потом привыкли. Привыкли к шиваитам с пахучими благовониями и звонкими погремушками, к панкам с крашеными «ирокезами», к металлистам с устрашающими шипованными браслетами, к перманентно медитирующим, а потому слабо отражающим реальность длинноволосым и стриженым буддистам, к эльфам в «хайратниках» и со светлым взором, к гоблинам с огромными мечами и не сходящими фингалами, регулярно получаемыми в дружеских спаррингах и в менее дружеских разборках с не врубающейся гопотой. Местный участковый долго и мучительно искал в странной квартире признаки притона, изумлённо пялился на разрисованные стены и охваченных творческим экстазом, заляпанных гуашью и чуть-чуть укуренных девчонок из «художки», совал на кухне нос в сковородку со «священной индийской пищей», так и не догадавшись, что готовится она процентов на восемьдесят из конопли, и, в конце концов, не найдя ничего пригодного для протокола, ушёл в уверенности, что вся современная молодёжь дружно посходила с ума.
Хозяин странной квартиры – проживающий этажом выше дружелюбный толстый армянин – давно забил на надежду получить со сдачи жилья какой-нибудь доход. Вместо этого он спускался вниз попить в странной квартире пива, кормил странную компанию позавчерашним супом и, будучи в подпитии, звал всех поголовно к себе в Армению. Странная компания отвечала: «Сейчас покурим – и поедем», и угощала армянина анашой.
И вот однажды, когда в странной квартире не оказалось ни армянина, ни супа, ни пива, ни анаши, когда все стены были изрисованы, все песни спеты, все медитации домедитированы и все гениальные идеи выпущены в астрал, - тогда там возник Мелькор.
- Привет! – сказал он. – Вы чего тут все такие скучные? Заняться нечем? Тогда сейчас будем играть в Перекрёсток Миров.
Так начался Первый Тараканий Парад Мелькора. Для открытия парада Гена потребовал чистой бумаги и ручку и, получив желаемое, с загадочным видом удалился в сортир. Через полчаса жаждущие отправления естественных потребностей странноквартирные обитатели выкурили Мелькора из сортира. Мелькор перебрался на кухню. Но вскоре туда явились эльфийка и панк, решившие со скуки заняться выяснением личных отношений, и Мелькор эмигрировал на лестничную площадку.
Там Мелькор и просидел полдня на подоконнике, многозначительно хмуря лоб и грызя шариковую ручку. К вечеру он исписал всю бумагу, сгрыз полручки и, вернувшись в странную квартиру, принялся раздавать скучающей странной компании исчерканные листки, сохраняя при этом на челе своём такое выражение, словно это были лотерейные билеты с выигрышем по миллиону долларов каждый.
- Вот ваши роли, - сказал Мелькор и, скромно потупившись, добавил:
- А я буду Богом Игры.
Из текста, второпях набросанного на предназначавшемся мне листке, я узнал, что я не кто иной, как злостный маг-некромант, похитивший в магических целях череп незабвенного прадедушки некого благородного рыцаря и во время вызывания демона этот череп вдребезги расколотивший. Рыцарь же дал священный обет вернуть в фамильный склеп драгоценные мощи достославного предка, но эта его идея, подобно всем рыцарским идеям, была изначально недостижима, ибо черепки сего черепа (простите за каламбур) в момент разбиения оного тут же обратились в прах. Ещё я узнал, что имею некие сношения с госпожой Кали, индийской подданной, а также с хозяйкой трактира, стоящего прямо-таки на самом Перекрёстке Миров, и что отношения с последней дамой были бы не такими запутанными, если бы из моей комнаты в трактире не разило по ночам серой, и если бы я при каждом удобном случае не хватал хозяйкину дочку за задницу. (В действительности, хватать было пока некого. Эта роль некоторое время оставалась вакантной.) Годков мне, по Мелькоровскому исчислению, было около трёхста, то есть я был магом в самом расцвете сил. «Между прочим, Маклауд», - написал в примечании Мелькор, - «некроманты твоего уровня вообще не стареют, но к пятистам годам, как правило, сходят с ума. Это, уж извини, ваша профессиональная болезнь».
Всё это меня ничуть не смутило. Кем мне только не случалось бывать в ролевых играх! Немного удивился я лишь тому, что гражданкой Индии госпожой Кали оказалась девушка, известная в странной квартире под именем Тани. Ничего калийского, как и ничего калийного (в смысле, цианисто-калийного) я в ней до сих пор не замечал.*
- Основной кайф этой игры -  в её открытой архитектуре, - сказал Мелькор странной компании – сказал совершенно режиссёрским тоном. – Раз место действия заявлено как Перекрёсток Миров, значит, по ходу сюжета можно вводить сколько угодно и каких угодно персонажей. Моя же задача как Бога Игры заключается в том, чтобы каждый день придумывать вам новые усложняющие обстоятельства. Это чтобы вы снова не заскучали.
Скучно, действительно, не было. Напротив, было очень даже весело. Особенно тогда, когда к нам заглянула одна юная особа из породы Алис, которой Зазеркальем – самым настоящим таинственным Зазеркальем – казалась странная квартира. Прежде чем юная особа успела открыть рот и выразить восхищение тем, как  у нас здорово, «хозяйка трактира» огорошила её вопросом:
- Негодница, где ты была этой ночью? На сеновале с кузнецом?
После этого мне ничего не оставалось, кроме как в соответствии с моей ролью ущипнуть Алису за весьма соблазнительный зад…

- Да помнишь, конечно! – услышал я. Следом послышался нежный звон бутылочного горлышка о край рюмки. – Понял теперь, к чему я клоню?
- Помнить-то помню, - ответил я. – Только не вижу здесь никакой связи.
Я, конечно, слукавил. В последнее время у меня возникло подозрение, что при множестве внешних различий физическая (или, если угодно, метафизическая) сущность всех Зазеркалий одинакова.
- А связь-то есть! – с оттенком превосходства заявил Мелькор, и мне на мгновение показалось, что мы не сидим сейчас в радиорубке, а едем на гастроли по трассе где-то между Верхней Елдой и Мухоусральском, и  меня на дисплее мобильника уже три часа как нет названия моего оператора сотовой связи: «Мотив», а на его дисплее по-прежнему светится: «МТС».
Странные, наверное, ассоциации…

- И то, что родится в результате этой связи, я бы назвал театром погружения – полного погружения актёра в роль и погружения зрителя в действие. Кравчук однажды сказанул, что актёр должен понять задачу своего героя, иначе получится ложь, но Кравчук…
- Я слышал всё это из рубки, - перебил я Мелькора.
- Но Кравчук, - гнал тараканов Мелькор, - говоря «а», не способен сказать «бэ». Актёр не просто должен понять задачу своего героя! Он должен воспринять эту задачу как свою! Он должен стать своим героем!
Тут меня и посетила догадка, что между режиссёрами и ростовщиками есть нечто общее – и те, и другие до неприличия злоупотребляют словом «должен». При этом каждый уважающий себя режиссёр считает себя Господом Богом, а гражданин Господь Бог, как выразилась однажды моя атеистично настроенная двоюродная сестрёнка, тоже стал ростовщиком – он больше не хранит, он пускает в оборот.
- Ну и рожай, демиург, - несколько туманно выразился я. – Только не понимаю, какое это имеет отношение ко мне. Я, кстати, лишь вчера узнал от Ивана, что, оказывается, Немирович и Данченко – это не два разных человека.
На самом деле, всё я понимал. Может, я и родился дураком, что и подтверждаю всей своей жизнью, но даже самому круглому дураку нужно сильно постараться, чтобы не допереть до того, что Мелькоровские тараканы даже спьяну просто так в атаку не ходят. А я, между нами, дурак не круглый. Я – дурак угловатый.
Мелькор снисходительно улыбнулся моей бородатой шутке про Немировича с Данченкой, и сказал:
- Я тебе предлагаю в некотором роде соавторство. Ты – человек коммуникабельный, в театре практически живёшь, так что тебе будет несложно подобрать состав актёров для моего проекта.
- Вот-те раз! И как ты себе это представляешь? Вываливаюсь я из рубки, отлавливаю в гримёрке Тимошенко и Петровского, хватаю обоих за грудки и говорю, что, мол, великий и ужасный Мелькор собрался ставить хрен знает что, не угодно ли вам согласиться? Тимошенко с Петровским отвечают, что непременно поразмыслят над таким увлекательным предложением, мысленно крутят пальцем у виска и приходят  к выводу, что Маклауду пора лечиться от алкоголизма.
- Тимошенко с Петровским не подходят, - безапелляционно заявил Мелькор. – Они профессионалы, а профессионализм – это шаг по пути превращения из человека в машину. Мне люди нужны, а не андроиды! Живые люди с человеческими эмоциями, со своими прибабахами, психозами и сексуальными потребностями. Профессионал может сыграть, сымитировать всё, и это хорошо – для традиционного театра. В моём театре – в театре погружения – актёры будут не имитировать чувства, а воссоздавать пережитое когда-то в действительности и переживать это заново. Разница между этими двумя подходами такая же, как между бульонным кубиком «Магги» и куском говядины.
Я сразу же вспомнил, что уже шестой час вечера, и, значит, не вредно было бы позавтракать. Но столь хорошая идея осталась нереализованной, потому что пьяная мысль то блудит, как последняя шалава, где попало, то пиявкой присасывается к какому-нибудь нестоящему предмету и обсасывает его до тех пор, пока не распухнет и не лопнет.
- Представляю, что сказал бы тебе в ответ Парамонов, - хмыкнул я.
- Он сказал бы: «Вши заговорили!», - загоготал Мелькор.  – Но, будь он хоть десять раз светилом современного театра, худруком всё равно остаётся Кравчук. А Кравчук – индивидуй внушаемый. Так что, будем создавать новый театр?
- А? – вяло откликнулся я. Мысль моя, отклеившись от Парамонова, по-****ски крутила хвостом в заоблачных высотах, пытаясь совратить муз и ангелов на соитие. Снаружи собирался дождь. В рубке оставшаяся не выключенной «Сонька»-брюнетка моргала дисплеем, в сто пятнадцатый раз сообщая, что она – «Сони-440», профессиональная минидисковая дека с интеллектуальной системой сжатия «Атрак-3».
- Театр, я говорю, будем создавать? – с нажимом повторил Мелькор, и я, продолжая витать в эмпиреях, машинально ответил:
- Будем!
Если верить Джеку Лондону, так в конце девятнадцатого века действовали вербовщики, набиравшие команду на китобойные суда – напаивали кандидата в рекруты до состояния нестояния, после чего кандидат в пьяном угаре подмахивал контракт, не читая. Эта технология, как оказалось, не устарела и в век цифровой техники, глобальных компьютерных сетей и мобильной связи. Есть две вещи, которые ни во внешнем мире, ни в Зазеркалье никогда не устареют, и эти две вещи – алкоголь и человеческая глупость.
Таким манером я и подписался на очередную галеру…

- Маклауд, вырубай свет на сцене! – кричит Парамонов. – Не могу я работать, когда на десятой репетиции актёры не знают текста, а звукорежиссёр спит! Ебическая сила! Чтобы завтра все работали с полной отдачей!
- Угу. О’ кэй, о’ би, - говорю я себе и выключаю «Сонек», краешком сознания отражая кошачью ссань и срань во рту, а также выраженный тремор верхних конечностей. В кармане, как обычно, ночует пресловутый орган, но надежда, как известно, умирает последней, особенно если она подкреплена логическими рассуждениями. Вчерашней ночью пил не я один, и, стало быть, кто-нибудь из Зазеркальщиков сейчас опохмеляется, а Зазеркальщики порой бывают народом отзывчивым. Во всяком случае, помереть с бодуна не дадут.
Задним ходом я выбираюсь из рубки, прикрываю дверь, шарюсь по карманам в поисках ключа. Обнаруживаю крестовую отвёртку, моток изоленты, штеккер-джек в четверть дюйма и упаковку презервативов. Ключа нет.
- Факинг шит! – произношу я, силясь припомнить, куда я мог этот распроклятый ключ подевать. В кармане его нет, на гвоздике тоже, значит… Так и есть, в замке торчит. С наружной стороны. Хорошо хоть, никто не догадался пошутить, да и запереть меня, в качестве шутки, снаружи.
И вот, бреду я полутёмным коридором, чем-то смахивающим на ту кроличью нору, через которую Алиса вывалилась в Страну Чудес. И тоже вываливаюсь, но не в Страну Чудес, а не Кравчука.
- Маклауд, а вы почему до сих пор в театре? – спрашивает Кравчук, а у самого глаза такие добрые-добрые, как у старой ящерицы. Мой и без того пониженный похмельем эмоциональный тонус резко падает, как барометр со шкафа. Когда Кравчук начинает обращаться на «вы», говорить таким тихим, проникновенным голосом и так вот по-доброму смотреть, это значит, что надо ожидать какой-нибудь гадости.
- Так ведь репетиция у Парамонова была! – отвечаю я.
- Но она же закончилась! – говорит Кравчук и в следующий же миг, якобы забыв о Парамоновской репетиции и о моём существовании, удаляется в гримуборную. На самом деле, ничего он не забывает. Пронюхал он, что ли, о Мелькоровской идее и о том, что я в ней некоторым образом замешан? Или это у меня паранойя начинается? Ладно, не буду ломать голову раньше времени. Для таких случаев в моём личном комплексе аутотренинга припасена ещё одна фраза – «проблемы следует решать по мере их возникновения».
Словно сорвавшийся с запасного пути бронепоезд, на меня несётся Оля с огромной коробкой реквизита. Едва успеваю отскочить к стене. Оля, она такая – если вовремя отскочить не успеешь, то снесёт и не заметит.
- Маклауд! – радостно кричит мне Оля на бегу. – Я поняла, в чём заключается счастье! Счастье – это когда всё пофиг!
- Когда всё пофиг, - возражаю я, - это не счастье, а полный шибздец. Хотя, может быть, полный шибздец и счастье – одно и то же.
Оля уносится, а я продолжаю путь по направлению к монтировочной. Чует моя печень, что именно там я найду искомое.
Так и оказывается. Между избушкой на курьих ножках и фрагментом фанерного леса расстелен телепузик – увеличенная копия мультперсонажа, ростовая кукла поролоновая, в которую целиком залазит актёр и машет телепузиковыми руками для развлечения детей. Ходить в телепузике почти невозможно, к тому же, внутри него очень жарко, и вообще непонятно, как дети, увидев такое чудовище, не начинают писаться со страху. Зато на нём очень удобно спать или же, вальяжно развалясь, потягивать пиво. Вот Боря с Иваном как раз этим и занимаются. И, похоже, с самого утра.
- Парни, - говорю, - полцарства за коня! Меняю формулу счастья на глоток пива!
До формулы счастья им, как мне до бабушки Станиславского – абсолютно фиолетово. Они промывают кости Парамонову, при этом Иван называет его мудаком, а Боря говорит, что обыкновенный мудак не способен так виртуозно материться. Но, несмотря на отсутствие интереса к формуле счастья, пивом они, всё же, делятся, и я, сам не замечая, включаюсь в их спор.
- Парамонов не мудак, - заявляю я. – Парамонов – шизик.
- А все режиссёры – шизики, - обобщает Боря, после чего дискуссия сворачивает в колею абстрактных понятий, то есть, в обсуждение того, чем отличается шизик от мудака.
- В мышлении шизика есть определённая система, - сажусь я на любимого конька, - а мудак мыслит бессистемно. Но и мудаки, и шизики напрягают.
- Раз напрягают, почему не увольняешься? – по-своему расценив услышанное, спрашивает Иван.
- А я ветра жду.
- В смысле?
- В прямом. Я ведь перекати-поле – как застряну в каком-нибудь бурьяне, так там и торчу, пока ветер не подует.
- Хорошо тебе, - с завистью вздыхает Иван. – Мне вот сейчас никак не уволиться. Кравчук сказал, что если я уволюсь, он меня из театрального института вышибет.
- Да мне-то всегда хорошо, только не по утрам. А тебе чем плохо?
- А всем! Достали оба – что Кравчук, что Парамонов.  У меня их псевдоавангардный стиль уже вот где сидит!
Окопавшиеся в моей голове Мелькоровские тараканы очнулись от анабиоза и дружно зашевелили усами. Возрадуйся, Мелькор великий и ужасный! Ай да Иван! Ай да тихий омут! Да какой там тихий омут! Самое настоящее логово чертовской оппозиции.
- А что про Мелькора, то бишь, про Гену скажешь? – спрашиваю я. Мои тараканы перебросили через ментальную пропасть мост, по-скорому перелезли на ту сторону и уже осторожно снюхивались с Ивановскими.
- Пока не знаю. Ни одной его постановки не видел.
- Ничего, скоро увидишь, - пообещал я. И заговорщицки добавил:
- И не только увидишь.

______________

…Ну вот, он опять спит! Голова в избушке на курьих ножках, ноги на телепузике. Донёс до широкой общественности в лице двух полупьяных Зазеркальщиков гениальную Мелькоровскую идею и, не выдержав тяжести ноши, упал. Тоже мне, гонец из Марафона! Посмотрел бы на себя со стороны – со смеху бы умер!
А, впрочем, это даже хорошо, что спит. Когда он не спит, он меня совсем не слышит, вернее, не желает слышать. Глушит меня в себе, как вражеский радиоголос, чтобы оставаться наедине с чувством собственной значимости и без помех любоваться собой.
А если бы захотел он меня услышать – я бы ему на многое глаза открыл. И не только на несостоятельность его самооценки. На Мелькоровскую затею, например. Ничего хорошего из этой затеи не выйдет, хотя бы потому, что Кравчук ни за что не позволит, чтобы в его театре занимались подобной самодеятельностью – ставили спектакли без пьесы, называли профессионализм машинизацией и махали, как бесноватые, знаменем театральной революции. Знаю, знаю все возражения – Парамонов, мол, вон как своим знаменем машет! Так то Парамонов. Ему можно, он знаменитость. Может быть, он и шизик, зато шизик с именем. А Мелькор – шизик с погонялом.
Но то, что Кравчук не даст Мелькору выпустить спектакль, ещё полбеды. Хуже будет, если, против ожидания, даст. Самоотождествление актёра с персонажем сильно попахивает паранойей, а психика – штука хрупкая, ею лучше в футбол не играть. Так и в психушку сыграть недолго, а то и в ящик.
Да только бесполезно ему это говорить! Зазеркальщик – он и есть Зазеркальщик, а все эти люди искусства – люди страшные. Не умея жить, они в глубине души презирают жизнь, видя в ней только материал для своего творчества, глину для своих Адамов и Големов, пейзаж, пригодный для отражения в их кривых зеркалах. Они – некрофилы, их возбуждает смерть. Они – садисты, они готовы медленно убивать свою жертву на протяжении всего третьего акта, смакуя, словно хороший коньяк, процесс умерщвления. Они – суицидники, их агония начинается с первой строчки, с первого мазка, с первого аккорда, с первой реплики. Они – лжецы, поскольку провозглашают, что искусство способно изменить если не мир, то взаимодействие нейронов в голове отдельного читателя-зрителя-слушателя, но помнят слова Оскара Уайльда о том, что всякое искусство совершенно бесполезно. И эти его слова – единственное оправдание искусству.
Что-то я увлёкся. Не заметил даже, как он заворочался. Да нет, не проснётся! Это у него привычка такая – всю ночь ворочаться. Бормочет что-то. Ха, кто бы только послушал! «Она танцевала обнажённой на бугристом асфальте, пока не сломала каблук, и тогда на старой пластинке умер последний солнечный блик». Интересно, про кого это он? Про Майю, что ли? Возможно. Приобнял её слегка на заднем сиденье, и теперь она ему голой снится. Или про ту, как же её звали? Не помню. Что-то память стала хромать. Несправедливо это – пьянствует он, а память страдает у меня.
Как же её звали, всё-таки? Мне дела нет до его личной жизни, это прерогатива тела, а я – исключительно духовная субстанция, но вспомнить её имя – дело принципа. Лена? Нет, не Лена. Таня, что ли? Она, кстати, была единственным живым существом (исключая, естественно, меня), которое однажды сказало ему правду. Ему это, конечно, не понравилось. Не любим мы, гении задрипанные, правды! Нам нравится, чтобы нам льстили, чтобы нами восхищались. Мы без этого жить не можем.
Кажется, он всё же решил проснуться и осчастливить этим фактом весь белый свет. Флаг ему в руки и барабан на шею! Наступит время, когда ему придётся меня услышать, сколько бы он ни притворялся глухим.

______________

Проснувшись, я с удивлением обнаружил, что у меня нет ног. И не только ног – ни рук, ни туловища. Есть одна голова, зачем-то упакованная в фанерный ящик.
Странным было то, что голова лихорадочно соображала, пытаясь избавиться от едкого осадка, вызванного ощущением упущенных возможностей и не сделанных дел. Она вспомнила, что вчера клятвенно обещала себе распаять кабель и записать подборку попсы для дискотеки, но вместо этого налакалась пива и заснула.
Наконец, я отождествил себя со своей головой и рискнул пошевелить ногами. Ноги оказались в наличии, руки тоже. Чем-то мне это напомнило процесс загрузки компьютера, когда тот при каждом включении делает потрясающее открытие, что у него есть жёсткий диск, оперативная память, клавиатура и мышь, о чём с восторгом сообщает своем юзеру.
Я взял голову в руки и извлёк наружу. Надо же было умудриться спьяну засунуть её в избушку на курьих ножках! Что, в общем-то, симптоматично. И без зеркала ясно, что Бабу-Ягу я сейчас мог бы сыграть без парика и грима.
Ладно, бывает и хуже. Один мой знакомый по пьянке заполз в шифоньер и с утра решил, будто его похоронили заживо. И принялся орать благим матом, за что собутыльники чуть не набили ему морду.
А, вообще, с пьянством пора завязывать. А то каждый вечер отключаюсь, чёрт знает где, и снится, чёрт знает что. Будто бы я падаю посреди улицы и не могу подняться, а душа в это время выходит из тела, витает над ним и насмехается. Прямо-таки не душа, а ярко выраженная бессердечная сволочь.
Помню, в детстве меня напугали рассказом о том, что в человеке, бывает, поселяется такой особый глист, который по ночам выползает через рот, ползает везде, где ему только ни заблагорассудится, а потом залезает обратно. И человек тогда просыпается с криком, в холодном поту и в судорогах.
Я после этого рассказа целую неделю боялся спать, потому что мне каждую ночь снился этот глист, снилось, что он живёт во мне, и среди ночи я просыпался от собственного вопля. Видимо, детский кошмар засел во мне настолько прочно, что не умер, подобно всем детским страхам, а трансформировался в соответствии с трансформацией сознания и продолжает жить внутри меня этаким вот глистом. Зловещий червяк превратился в не менее зловещее «второе я». Но, по сути, остался таким же чужеродным телом, приносящим боль и мучения. Короче, паразитом.
Так ведь, мало одного паразита – Иринка приснилась, да так отчётливо, словно и не во сне. И, почему-то, привиделись не наши летние месяцы, не сумасшедшие ночи, не прогулки под проливным дождём. Расставание привиделось. До сих пор не пойму, зачем она тогда это сказала – то ли и вправду так думала, то ли затем, чтобы проще было уйти, разорвать связующие нити, сжечь мосты. «Ты хороший человек, с тобой было тепло, но, извини, ты – неудачник. Может, ты гений, может, ты псих, но ты неудачник, а жить с неудачником я не могу».
Сказала, как отрезала. А интересно, чем вообще отличается гений от психа? Формулу отличия гения от мудака я вчера вывел, надо бы её записать, а то ведь забуду, но чем гений-то от психа отличается? Наверное, ничем. Ибо, во-первых, плох тот псих, который не мнит себя гениальным, и, во-вторых, любому гению может прийти в голову далёкая от гениальности мысль: «А не псих ли я?».
У меня вот во сне родилась какая-то гениальная строчка, но я её тут же забыл. И кто я, спрашивается, после этого – гений или идиот?
- Маклауд, ты почему до сих пор не в рубке? – услышал я. – Кравчук уже ругается!
Это, конечно, была Оля. Ну да, у меня же сегодня детский спектакль, мой самый нелюбимый, и не потому, что спектакль плохой, а потому, что ставил его Парамонов, и в главной роли – Кравчук, а он, как кто-то состроумничал, известный «придираст». Кравчук хочет быть сразу всем – и руководителем театра, и режиссёром, и актёром, и преподавателем, и чёртом в ступе. Как это можно совмещать, уму непостижимо. Не случайно ходит в Зазеркалье слух, что он сидит на стимуляторах. Поэтому, наверное, он такой странный.
- Оля, передай Кравчуку, что он может от души поматериться ещё минут десять, - ответил я. Десять минут мне были необходимы для того, чтобы утрясти в голове утренний сумбур и привести себя в рабочее состояние. Хотя, «у меня не бывает нерабочих состояний». Это ещё одна моя священная мантра. Не самая сильная, но иногда помогает.
- Если мне сейчас кто-нибудь скажет, что реальность – не психиатрическая клиника, - вслух произнёс я, - женщины – не представительницы древнейшей профессии, и Солнце – не изнасилованный световой прибор, то я,  в ответ на это, просто обязан буду дать в репу!
Высказался – и сразу полегчало, как после наркомовских ста граммов. Прошёл в рубку, щёлкнул рубильником. Правая рука легко и привычно легла на микшер, левая – на световой пульт. Кому какое дело, какими способами мы, Зазеркальщики, поддерживаем себя в форме? Кравчук – стимуляторами, я – алкоголем и аутотренингом, у кого-то ещё – иные средства.
- Здорово, Маклауд! Как дела? – в приоткрывшуюся дверь рубки просунулась голова Мелькора.
- Лучше не бывает, - ответил я, и в тот момент мне казалось, что я почти не вру. – Твоей идеей заинтересовался ограниченный контингент студентов и монтировщиков.
- Да хоть гардеробщиков! Лишь бы это люди были, а не консервы на ножках! – сказал Мелькор, и я сразу вспомнил про Леночку. А что, она - девочка фактурная. Одни её глазищи чего стоят – огромные, синющие, так и тянет в них утопиться. Стеснительная она, правда, но зря я, что ли, психологию изучал?
Мелькоровская голова скрылась, но секунду спустя дверь распахнулась, и Мелькор режиссёрским тоном (ненавижу режиссёрский тон!) распорядился:
- Да, Маклауд, подумай на досуге насчёт музыки!
Результаты аутотренинга полетели к чертям. Не сдержавшись, я рявкнул:
- Я бы подумал, если бы знал, что ты собираешься ставить!
- Как – что? – ничуть не смутился Мелькор. – Перекрёсток Миров!


Первый вставной номер

Похолодало неожиданно резко. Ещё днём пригревало весеннее солнце, но к ночи сорвался с цепи колючий ветер и замельтешил в воздухе снежными хлопьями. Что вы хотите – Север, или, как говорят в Зазеркалье, «севера»”. «Куда халтурить ездили?» - «На севера». – «И как, много бабла срубили?».
«Бабла» срубили немного. Трепотня это, будто самое горячее желание народа на «северах» – завалить заезжих гастролёров долларами. Может быть, такое желание у народа и есть, но оно остаётся подспудным и подсознательным, и потому не реализуется в полной мере.
«Мы к вам заехали на час – привет, бонжур, хелло! А ну, скорей любите нас, вам крупно повезло!». Любовь к искусству  у нашей публики – это разновидность Эдипова комплекса, и гнездится она так глубоко, что её выходы на поверхность в виде рублёво-баксовых пород минимальны.
Снег, обезумевшей стаей бросающийся в лобовое стекло, вызывал феерическое ощущения попадания в научно-фантастический фильм. Почти не требовалось напрягать воображение, чтобы поверить в то, что мы не едем по ночной трассе  на разбитом «Москвиче-комби», а летим в космической капсуле сквозь метеоритный дождь, через туманность Андромеды, после чего вырываемся на самые нехоженные-нелётанные участки Млечного Пути. Лишь иногда, на поворотах, свет фар елозил по сжавшим трассу стенам тайги, но это нисколько не нарушало впечатления иной, космической реальности – напротив, странным образом усиливало его. Как и взрывающий салон термоядерный вокал Клауса Майна. Кассета уже раза три прокрутилась и в одну, и в другую сторону, так что у  меня появился шанс за оставшиеся триста километров выучить все хиты “Скорпионз” наизусть, несмотря на полное незнание английского языка.
- Вы там не совсем ещё замёрзли, сзади? – перекрикивая «Скорпов», спросил Миша, наш водитель.  – Ничего, скоро доедем, с Божьей помощью!
Насчёт действенности Божьей помощи у меня были большие сомнения. Во всяком случае, никакой Божьей помощи я не почувствовал, когда нам пришлось менять сначала ремень привода, а затем – колесо. Но с Мишей спорить было бесполезно – он год назад уверовал в Бога, бросил пить и, по его словам, духовно преобразился.
- Замёрзли, конечно! – крикнул я в ответ. Печка работала на полную мощность, но при таком дырявом кузове хоть костёр в салоне разводи – не согреешься. Я-то ладно, мне в моей всесезонной «кожанке» и Атлантический океан по колено, а Майя явно экипировалась без учёта предательской изменчивости северо-уральского климата.
- Задрыгла? Давай, погрею немножко, - предложил я и почувствовал, как у меня вырастают мартовские заячьи уши. Впрочем, ловить здесь было нечего. Майя в сексуальном плане являла собой полный аналог своей буддистской тёзки – сплошная иллюзия.* Во всяком случае, по отношению ко мне. Но, как бы там ни было, поделиться своим теплом с красивой девушкой всегда приятно.
- Плохо, Миша, греет твоя печка! – прокричал я, укутывая полусонную Майю половиной куртки. – Ничем не лучше Божьей помощи!
- Не поминай имя Господа всуе! – донеслось спереди. – И, вообще, не говори о том, чего не знаешь. Вот если бы ты уверовал, то прозрел бы, и тебе открылись бы прямой путь и истина.
За время поездки я понял, что Миша страдает распространённой болезнью новообращённых – неистребимой страстью к миссионерству. Несколько раз мы сходились в споре и спорили до хрипоты, но сейчас дискутировать не хотелось.
- Насильно себя верить не заставишь, - сквозь «скорповскую» «Стилл лавинг ю» ответил я. – К тому же, почему ты так уверен, что твой путь прямее моего?
Миша обернулся, совершенно забыв о необходимости смотреть на дорогу, и я уже стал опасаться, что наша дискуссия о вере вот-вот прервётся в кювете. Но то ли его, а заодно и нас, неверующих, хранил Бог, то ли Миша умел видеть затылком.
- Как-то  одного священника спросили, - сказал Миша, - может ли актёр спасти свою душу? И священник ответил: «Может, но это очень сложно».
- Почему? – не удержался я от вопроса.
- Да потому, что душа актёра – это вроде как гостиничный номер для всяких транзитных бесов, и каких только бесов не впускает в свою душу актёр.
Может быть, в чём-то Миша и был прав. Не случайно, наверное, скоморохов и комедиантов хоронили в неосвящённой земле за околицей кладбища, потому как многие тараканы копошились в их головах, и многие бесы чувствовали себя как дома в их душах. Но чего бы мы, Зазеркальщики, стоили без наших бесов и тараканов?
В лобовое стекло по-прежнему летел снег. В салоне играли «Скорпионз». Майя спала, привалившись к моему плечу, и либо не отражала, либо была не против того, что моя рука обнимает её сзади и почти невесомо, почти по-джентльменски касается её груди.
- Ах, ты, едрён кот! – неподобающе для Божьего человека выразился Миша. – Своротку проскочили!
Он резко развернулся и, взвизгнув тормозами на повороте, понёсся в обратном направлении, выискивая в кромешной тьме пропущенную своротку. А у меня в голове неожиданно, сами собой, начали выкристаллизовываться строчки:

«Мы почти никто друг для друга,
Я даже не друг, ты - не сказать, что подруга,
Мы ездим целую ночь по кругу,
И мне так хочется, чтоб тебе было тепло…»

«Надо бы записать», - подумал я, но руки сделались ленивыми и неподатливыми, к тому же, блокнот с ручкой находились в неизмеримой дали – в прижатом Майей к дверце салона правом боковом кармане.
«Каких только бесов не впускают они в себя», – вспомнил я, уже засыпая.


Второй акт

Акт второй –
Пора становиться большим.
Время разбрасывать камни
В огороды собратьев,
Голосу времени вторя.
Я занялся всерьёз
Покореньем каких-то вершин,
Не заметив, что уровень неба
Постепенно спускается
Ниже уровня моря…

Ю. Наумов

- Значит, так, дамы и господа. Начнём, - объявил Мелькор, открыв, таким образом, первое заседание ЦК партии революционеров театра. На самом деле данное мероприятие именовалось первой репетицией, но обстановка, в которой оно проходило, делало его более похожим на сходку заговорщиков. Ночь, Зазеркалье, монтировочная. Телепузик. Пиво. Мелькор, лезущий из кожи в стремлении напустить на себя максимально загадочный вид. Я, на удивление самому себе, до неприличия трезвый. В числе присутствующих – Боря, Иван, Майя, Оля и Леночка. Кравчук с Парамоновым, естественно, на столь конфиденциальное собрание допущены не были.
- Итак, - выдержав почти МХАТовскую паузу, повторил Гена, - наш спектакль будет чем-то наподобие сериала. Название спектакля – Перекрёсток Миров, то есть, пересечение всех возможных и невозможных параллелей.
- Короче, стиль «кроссовер», - ляпнул я, хотя никто меня за язык не тянул. Гена уставился на меня, как баран на новые ворота, и я уже ожидал, что с его уст вот-вот слетит знаменитое Парамоновское «вши заговорили».
- Какой стиль? – вскинув брови, спросил Мелькор.
- Кроссовер, - сказал я. Идти на попятную было уже поздно. – То же самое, что перекрёсток.
Вообще, у слова «кроссовер» несколько значений. Во-первых, так называется хитро выдуманный электронный прибор, который делит сигнал на несколько частотных полос, и, во-вторых, этим словом обозначали раньше нечто среднее между панк-роком и хэви-металлом.
- Ладно, хватит блистать эрудицией, - поморщился Мелькор. – Но, должен признать, звучит неплохо.
И дёрнул рубильник, приведя в движение бесконечную резиновую ленту транспортёра.
Потому как Зазеркалье – это конвейер, где любая, однажды найденная удачная (во всяком случае, сочтённая удачной) идея ползёт на чёрной ленте из постановки в постановку, уместившись среди коробок с реквизитом, также дрейфующим из сезона в сезон и из спектакля в спектакль. Не знаю, как обстоит дело в других театрах, но у нас бессмертная технология мистера Форда пришлась по душе всем, в особенности Парамонову. Вот и Мелькор, несмотря на всю свою революционность, показал себя достойным учеником скандального мэтра, попросту перетащив Перекрёсток Миров «через годы и через расстоянья» из одного Зазеркалья в другое.
Короче, всё та же «старая песня о главном». «Песне ты не скажешь «до свиданья», песня не прощается с тобой»…
- Основной конфликт разворачивается между двумя Бессмертными – Маклаудом и Иваном. Разворачивается, понятное дело, по формуле «в конце должен остаться только один». Время от времени на сцене появляется безумная фея – Оленька, это ты – и даёт каждому из них зашифрованные указания к действию. Задача Бессмертных – эти указания расшифровать и в зависимости от них пользоваться мечом, магией или тем и другим вместе.
- Это уже какой-то «Последний герой» пополам с «Фортом Бойярд», - фыркнул Иван. – Не спектакль, а реалити-шоу.
- Вши-таки заговорили, - сказал Мелькор, и все засмеялись. – Вот именно – реалити-шоу. А чтобы было ещё более реалити, у Маклауда возникнет виртуальная половая связь с суккубом, которого он сам, по своему обыкновению, и выдумал. С иллюзией, то есть. Иллюзией, как некоторые уже, наверное, догадались, будет Майя.
- Виртуальная связь – это как? – осклабился Боря. – Вроде секса по телефону?
Майя хихикнула в кулачок. Мелькор зыркнул на Борю со своих олимпийских высот:
- Поясняю для тупых и монтировщиков. Виртуальная связь – это влечение, направленное на несуществующий, выдуманный объект. Как если бы Дон-Кихот захотел трахнуть Дульсинею Тобосскую.
- Так бы и говорил – онанизм, - заржал Боря. Моя карающая длань протянулась в намерении отвесить Боре оплеуху, но он всё с тем же кобелиным ржанием проворно заслонился телепузиком.
- Ух, доберусь я до тебя, бандерлог! – пообещал я.
- Свиреп Маклауд во гневе, - прокомментировала сумасшедшая фея.
А я ведь действительно разозлился. Не на Борю – что с него, с придурка, возьмёшь? На Мелькора. И не из-за Майи – Майя тут ни краем, ни боком не при делах. Из-за «выдуманного объекта» вообще. Это был удар ниже пояса, и вряд ли удар случайный.
За Мелькором я и прежде такое замечал – то ли он своими бесцветными глазами навыкате видит больше, чем может показаться, то ли его тараканы обладают какой-то групповой восприимчивостью. «Просекает» людей Мелькор. На раз «просекает». Нутром чует. Поджелудочной железой и желчным пузырём.
Значит, я, то есть, мой персонаж, «по своему обыкновению выдумал себе суккуба»? Забавный сюжетный ход, особенно если учесть, что со всеми без исключения бабами у меня именно так и получалось -  влюблялся, как школьник, в придуманный образ, а после упорно отказывался признать, что этот образ существует лишь в моём представлении и с реальным человеком ничего общего не имеет.
Только не донкихотство это, а чистой воды пигмалионизм. Так и с Иринкой вышло – слепил из неё некую Галатею и не знал, что просыпаюсь каждое утро в одной постели с гипсовой статуей…
И вполне могло случиться, что я Гене во хмелю (например, когда в рубке сидели) что-нибудь невзначай трепанул. Так, мимоходом, вскользь. А Мелькор на ус намотал и ус в загашник сунул. На досуге размотал, пошуршал тараканами и вышуршал суккуба.
Реалити-шоу, едрить его мать…
Но тогда либо Мелькор и в самом деле – гений, либо мне зелёные человечки скоро начнут мерещиться. А из этого следует, что если ничего такого мне в ближайшее время мне мерещиться не начнёт, это значит, что Мелькоровское реалити-шоу будет больше смахивать не на «Форт Бойярд», а на бои без правил, поскольку гениям и дуракам закон не писан.
- Маклауд, проснись! Бессмертные не спят! – громко сказал кто-то. Дружный гогот растревожил мирно висевшее в воздухе табачное облако. Оно тревожно заколыхалось, словно размышляя, не пора ли убраться подальше от столь беспокойной компании.
- Гена, а как же я? – Леночка смотрела на Мелькора своими невозможно круглыми глазами цвета апрельской синевы, и в них отчётливо было видно, до чего же ей хочется получить хоть какую-нибудь роль.
- А тебя по ходу введём, - отмахнулся Мелькор. Похоже, что в те неписаные листы несуществующей пьесы, на которых речь шла о Леночке, Мелькоровские тараканы заглянуть не удосужились. – Там ещё много действующих лиц появится.
Как оказалось, в этом Гена не ошибся, и первым подтверждением  его слов стало возникновение ещё одного персонажа – гонца из Херама, который находился в близком родстве с Годдо, гонцом из Пизы и засланцем в ларёк одновременно. С Годдо его роднило то, что гонца из Херама все с нетерпением ждали и никак не могли дождаться.
Своим появлением на свет этот персонаж был обязан сакральной троице – Боре, Ивану и мне, и зачат был нами троими с месяцок назад посредством бутылки, то есть в процессе выпивания-закусывания. Началось всё с Ивана, предложившего поднять тост за то, чтобы Парамонов отправился  в Херам.
- К херам, - поправил Ивана Боря, решив, что тот оговорился.
- Нет, в Херам! – заспорил Иван.
- Был в древности такой город, - с умным видом вклинился я. – О нём в Ветхом завете говорится. Сказочно богатый был город, а потому все тогдашние шишки, от купцов до царей, туда кого-нибудь посылали. Саня Македонский, так тот каждую неделю отряд солдат посылал. За сушёной коноплёй. Только конопли он так ни разу не получил, поскольку сказано в Писании, что долог и нелёгок путь к Хераму откуда бы то ни было, и особенно – из самого Херама.
Иван захохотал и подавился макарониной.
- Это правда, что ли? – спросил его доверчивый Боря.
- Это не правда, это истина, - сквозь кашель ответил Иван и, прокашлявшись, добавил:
- А ещё поблизости от Херама город ***м был, про него Омар Хайям писал. Вот все и путались. Пошлют, бывало, кого-нибудь, к Хераму, а он к Хуяму или к Хайяму пойдёт, а то и вовсе к херам. Встретит по пути каких-нибудь херов и спрашивает: «Те ли вы херы?». А херы ни хера не понимают, думают, что он с ними по-японски разговаривает.
Давно установлено, что пьянки, ганджа-сейшны и всякие такие мероприятия – очень благотворная почва, на которой способны взойти самые неожиданные побеги. Из этой почвы лепятся боги и Големы, из сигаретного пепла вырастают Атлантиды, обрастают дремучими лесами и горными массивами, заселяются народами и живут своей выдуманной, но притом почти реальной жизнью, пока не сгинут в мутноватых волнах портвейна. Именно так возник однажды легендарный остров Кайфу, где обитало племя отпыхнутых чукелотов, успевшее за своё короткое (года два или немногим больше) существование напридумывать сонм богов, духов, героев и пророков, сочинить множество легенд, баллад и саг, составивших в итоге объёмистый том, который, к сожалению, так и не дошёл до широкой публики. Гонец из Херама не оставил после себя литературных памятников, зато, несмотря на свою абстрактную сущность, сумел оставить заметный след в истории Перекрёстка Миров. Благодаря нему появилась роль для Бори – роль вполне в духе старины Сэма Беккета. В начале каждого акта Боря должен был выходить на сцену в образе помешанного привидения и замогильным голосом вопрошать: «Не прибыл ли ещё гонец из Херама?», на что ему полагалось отвечать: «С минуты на минуту ждём».  После этого Боря удалялся, во всё горло распевая песню про гонца: «Ты-ы узнаешь его из ты-ысячи-и!..».
Разгоревшееся далее бурное обсуждение того, что должен принести с собой гонец из Херама – благую весть, пакет травы или пять литров пива – задвинуло в тёмный угол всякие мысли о Мелькоровской гениальности, моей паранойе и прочих философских вопросах, так что угомонился даже глист, противно ворочавшийся в области печени – там, где, по моему мнению, следует помещаться душе. Точнее, угомонился бы, если б не Белый Куб.
Самое интересное, что я так и не понял, кого должен благодарить за внезапное пробуждение глиста, который немедленно завертелся ужом, лупя хвостом по сторонам. Дело в том, что Белый Куб возник как-то непроизвольно, сам собой, как обычно и возникают подобные штуки, если, конечно, что-либо вообще можно назвать подобным Белому Кубу. Возникало у меня подозрение, что своим появлением Белый Куб был во многом обязан Майе, но вряд ли даже самая призрачная из иллюзий смогла бы придумать Белый Куб. Белый Куб в том виде, в котором он нам явился, был настолько абсурден, что  не очень-то и абсурдным казалось предположение, будто он сам придумал себя.
Изначально он призван был являться чем-то вроде схоластической модели Вселенной – объём, конечный снаружи и бесконечно расширяющийся изнутри, и, кроме того, служить предметом вожделения Бессмертных, дерущихся друг с другом за право обладания Кубом. Но, честно говоря, если бы не Мелькор, я ни за что не хотел бы иметь такой сувенир. По сравнению с ним Кольцо Всевластия казалось безопаснее китайской бижутерии, а Чаша Грааля – обыденнее ночного горшка.
Глист, не переставая вертеться, истеричным голосом проверещал что-то насчёт того, что если Белый Куб – это модель Вселенной, то из такой Вселенной следует как можно скорее высраться через любую задницу, какая только подвернется. А затем, чтобы прервать мои раздумья о том, в каком соотношении находятся количество вселенских задниц и количество Парамоновских жоп, он завопил про канат, натянутый над пропастью, скольжение по наклонной, а на десерт упомянул психиатрическую больницу и суицид.
Позднее я решил, что Белый Куб  - это агностический символ познания, по сути отвергающий познание как таковое – сколько ни раздвигай границы восприятия изнутри, они останутся на прежнем месте снаружи, и за ними по-прежнему будет находиться нечто, недоступное для постижения. Находясь же внутри Куба и бесконечно раздвигая стены, никогда не увидишь ничего, кроме бесконечного пустого пространства и бесконечных белых стен. Потом от мысли о безграничной ограниченности сознания я перешёл к мысли о его безграничном одиночестве, ограниченном бесконечно раздвигающимися границами. Под конец я совсем запутался и подумал, что, возможно, прав был Боря, сказавший: «Если этот Куб что-то и символизирует, то только внутренний вид психбольничной палаты с точки зрения шизофреника».
Глист пронзительно верещал, что этой минуты Белый Куб всю оставшуюся жизнь будет сниться мне по ночам. Глиста я слушать не стал и, как только все разошлись, заткнул его стаканом водки. И потому остатком этой ночи мне снился не Белый Куб.

_______________

Мне снился транзитный бес. Тот ли это был бес, что выскочил из Мелькора и лихо подкатил на тройке борзых тараканов прямо под вывеску «Отель «У Маклауда», или какой-нибудь другой, но обосновался он надолго, сняв угол в бельэтаже, за печной трубой. Днём он вёл себя вполне пристойно, и даже более того – был неприметен, как мышь, лишь шуршал бумагами и тихонько бубнил что-то себе под нос. Если бес был и вправду Мелькоровским, то он, вероятно, заучивал наизусть указания из Центра, а после, как положено настоящему конспиратору, их ел. Зато по ночам бес отрывался на полную – носился по чердаку вприпрыжку, грохотал креслом-качалкой и фальшиво выводил: «Ты-ы узнаешь его из тысячи-и!..», чем несказанно нервировал глиста, мешая тому заниматься репродуктивной деятельностью, то есть откладывать яйца по тёмным закоулкам моего кишечника и подсознания.
Возмущённый глист приполз ко мне жаловаться. Я в ответ послал его в задницу, где, как я полагал, ему и следовало находиться. Но глист в задницу не пополз, а, вместо этого, развернул целую агитационно-подрывную кампанию. Облачившись в долгополый сюртук и встав на хвост, он собирал чуть повыше желудка весь мой штат домовых, привидений и мелких бесенят и принимался стращать их грядущим концом света, обещая им также культ личности и вал политических репрессий.
- И ни единый из вас не избегнет чаши сей, - гнусавил глист, - ибо одержим ваш хозяин чердачным бесом, единственная мечта которого – въехать на ваших спинах прямиком в ад!
В конце концов, домовые в страхе разбежались, привидения разлетелись, а мелкие бесенята закидали глиста несвежими фекалиями. Тогда глист решил сменить сюртук проповедника на галстук политика и выдвинул свою кандидатуру на пост гельминт-губернатора. Змеем-искусителем ползал он среди электората, со всеми, не исключая тараканов, здоровался за руку и совал каждому свои предвыборные листовки: «Чтоб душа была чиста, голосуйте за глиста!».
Наблюдая это, я подумал, что, пожалуй, и в самом деле пришла пора устроить чистку рядов партии, а в качестве первого шага нужно арестовать главного смутьяна и сослать в аппендикс. Но претворить своё намерение в жизнь я не успел, потому что в колхозе, то есть в Зазеркалье, наступило утро.

_______________

Пробуждение в Зазеркалье – это всегда сюрприз, и почти всегда малоприятный. Мало того, что каждый раз пробуждение начинается с мучительных попыток осознать, кем ты проснулся сегодня – Бабой Ягой, Винни-Пухом, императором Клавдием Октавианом или князем Мышкиным – и в какой палате. Сигналом к побудке служит, как правило, вопль телефона, грохот декораций, нежный голос Парамонова, либо то обстоятельство, что на тебя что-нибудь валится либо кто-нибудь наступает. Этим утром меня разбудили звуки, которые мог бы издавать десант пьяных монтировщиков, высадившийся в Пакистане с целью поимки Бен-Ладена. Где-то неподалёку выстрелами гаубиц глухо забухали названия мужских и женских детородных органов, перемежаясь пулемётными очередями: «Мать-мать-мать-перемать!». Но это были не монтировщики. Это разъярённый Парамонов вышел на тропу войны. Вернее, на поле брани.
Вслед за очередным «Тра-та-та-та-мать-мать-мать!» дверь со стуком распахнулась, и в монтировочную ворвалась зарёванная Оля.
- Маклауд, абзац! Шизик сбежал! – всхлипывая, сообщила она.
Шизиком звали крысу. Самую настоящую, но вполне ручную серую крысу мужского пола, что недвусмысленно подтверждали гениталии калибра чуть меньше слоновьего. Шизик (вообще-то, изначально он звался Шустриком, но это имя, почему-то, не прижилось) участвовал в двух Парамоновских постановках, и, учитывая любовь светила мировой сцены к резиново-ленточному детищу двадцатого века, можно было предположить, что в ближайшем будущем количество спектаклей с участием Шизика увеличится штук до пяти. Шизик, похоже, эту тенденцию тоже уловил и по-шустрому смылся.
- Ни фига себе! Крысы ринулись с корабля! – сказал я. – Надо предложить Кравчуку переименовать театр. В Драматический театр «Титаник».
- Ну, что за народ! Раздолбаи, едрить-разъедрить! Крысу, и ту проебли! – гремел в коридоре Парамонов.
- Значит, сегодняшний спектакль отменяется? – спросил я Олю.
- Нет, - снова всхлипнула она. – Он сказал, что спектакль не отменится, пускай хоть всё переебись. Другую крысу мы найти не успели, но Боря притащил кота.
- Равноценная замена, - хмыкнул я. – Размером только побольше, а так одно и то же – четыре лапы, усы и хвост. Даже яйца на том же месте.
Оля вымученно улыбнулась:
- Ну, Маклауд, ты иногда как скажешь…
- Я же гений. Правда, мало кто это признаёт, - пожаловался я, и мы пошли смотреть кота.
Кот оказался чёрным, как аспид, и злющим, как сто чертей. Первым же делом он заныкался в самый дальний угол реквизиторской и на все попытки его вытащить отвечал шипением и царапаньем, за что и удостоился звания гада. Возможно, он таким образом готовился к актёрской карьере – прописав у себя легион транзитных бесов китайско-таджикского происхождения из расчёта по дюжине на квадратный метр.
- Ребята, надо его как-то достать оттуда, - сказала Оля.
- Вот сама и доставай эту зверюгу, - огрызнулся Иван. – Или пускай Боря достаёт – его животина.
- С фига ли моя? – возразил Боря. – Я его на улице полчаса назад за шкварник сцапал. Кто ж знал, что он такой дикошарый?
Иван закурил сигарету.
- Вот бы он Парамонова покусал, - мечтательно произнёс он. – И Парамонов бы взбесился.
- Куда уж ему дальше взбешиваться! – Оля вздохнула. – Ребята, ну давайте что-нибудь придумаем!
Тем временем кот, воспользовавшись общим замешательством, выскочил из своего убежища и бросился наутёк, сшибая с полок реквизит. Ловили кота всем театром, в результате чего зазеркальный фольклор пополнился новым шедевром:

В психбольнице опять суета,
Полоумные ловят кота.
Только песня совсем не о том,
Как гонялся дурдом за котом.

В итоге кот был изловлен, в нужный момент выпихнут на сцену, после чего он с пронзительным «Уя-у-у!» (что, надо полагать, являлось эквивалентом Парамоновского «Едрить-мать-мать!», только в переводе на кошачий язык) пронёсся через всё Зазеркалье и выскочил из окна директорского кабинета.

_______________

«Всё, хватит!» - решительно сказал я себе. – «Довольно с меня этого бессистемного помешательства. Если уж сходить с ума, то делать это нужно целенаправленно, по чётко разработанному плану».
Примером такого спланированного сумасшествия была моя бабка. Боевая была бабка, ничего не скажешь. Боевая и предусмотрительная, а потому по-боевому предусматривала скорое начало третьей мировой войны, готовиться к которой начала заблаговременно – сушила сухари, упаковывала в фольгу и полиэтилен для защиты от  радиации и складывала на шифоньер. Ещё один стратегический запас размещался у неё на кухне, в шкафу-пенале, и состоял из различных психотропных препаратов в количестве, достаточном для того, чтобы начисто лишить боеспособности роту вероятного противника.
По политическим убеждениям бабка была верной коммунисткой, по складу характера – стоиком, а по специальности – психиатром, и в силу всего этого надеялась в случае оккупации продержаться на сухарях и галоперидоле до прихода частей освободительной Красной Армии. Стоически она отнеслась и к тому, что вскоре после выхода на пенсию сама диагностировала у себя шизофрению. Она не впала в панику и не поддалась унынию. Используя профессиональные навыки, бабка принялась лечиться.
Я тогда ещё мелкий был и верил постоянно повисающей на моих ушах лапше – бабушка старенькая, вот таблеточки и пьёт. Это позднее я понял, украдкой полистывая медицинские книжки из бабкиной библиотеки, что бабушка не просто таблеточки пила, а проводила курс терапии. Откроет с утра стратегический шкаф, проглотит пару-тройку нейролептиков, закусит корректорами, добавит транквилизаторов и для снятия нежелательного седативного эффекта заполирует кофеина бензоатом. И отправляется сухари сушить, между делом заполняя собственную историю болезни. Сведений о том, какие именно препараты и в каких количествах бабка принимала, я сознательно не привожу – вдруг какой доморощенный психиатр вздумает пойти по её стопам и, подобно моей бабке, вылечится насмерть.
«Смерть совершенна среди готовых лекарственных форм – что уж там, лечит горбы, не говоря о воспаленьи миндалин».* Шизофрению тоже лечит. Хоть бабка и была урождённой Маклауд из клана Маклаудов, курс терапии её доконал, вызвав острую сердечную недостаточность. Так гласила официальная версия, но у меня насчёт официальной версии сохраняются большие сомнения. Слишком последовательной была бабка, чтобы так вот взять и помереть от какой-то сердечной недостаточности. Мне кажется, ей просто надоело ждать начала третьей мировой и играть самой с собой «в больничку». От шизофрении он себя вылечила, сухари стали портиться. Подумала бабка, поразмыслила и проглотила «золотой коктейль».
Можно считать, что она превратила свою жизнь и свою смерть в самое настоящее зазеркальное действо, в акцию, в представление, в перформанс, и я оказался единственным, кто смог оценить её талант по достоинству. Само собой бабкин пример идеального раздвоения личности не мог не убедить меня в том, что самое главное в сумасшествии – это последовательность, без которой художественная сторона сумасшествия обесценивается. Правда, в промежутке между осознанием этой идеи и её воплощением я успел наворотить крайне непоследовательных дел. Если из разочарования в личной жизни ещё более-менее последовательно вытекало намерение свести счёты с личной жизнью посредством содержимого шкафа-пенала, то мой собственный звонок в «скорую помощь» был совершенно алогичным, выпадающим из стройной драматургии моего помешательства, поступком. В итоге меня откачали, а, кроме того, я лишился бабкиного арсенала и обзавёлся глистом.
Собственно, истеричные вопли глиста вместе с воспоминанием о бабке и натолкнули меня на мысль, что из Перекрёстка Миров может получиться нечто более интересное, чем новая форма театра, изобретением которой мечтал прославиться Мелькор. Я уже видел в Перекрёстке великолепный полигон для эксперимента под названием «спланированное сумасшествие» и возможность превращения помешательства в новую форму искусства.
«Мелко плаваешь, Гена», - не без злорадства подумал я. Лёгкость, с которой Мелькоровские тараканы захватили моё ментальное пространство, а также наглое, несанкционированное, пиратское, паразитическое – вот именно, паразитическое! - использование моего пигмалионства – всё это не могло не задеть меня за живое. Генина же близорукость, помешавшая ему увидеть всю глубину его же задумки, давала отличный шанс взять реванш.
«Шизик с погонялом», - про себя усмехнулся я. – «Тараканий ковбой».
Но, если быть честным, клиническая картина моего состояния осложнялась ещё и «галерным синдромом». Я так назвал моё собственное психологическое открытие, которое, быть может, когда-нибудь также назовут, по аналогии с болезнью Боткина или болезнью Дауна, «синдромом Маклауда». И тогда мне придётся, как этому самому доктору Дауну, переворачиваться в гробу всякий раз, когда мной будут обзывать какого-нибудь идиота.
Суть «галерного синдрома» в следующем: сначала у галерного раба, прикованного цепью к веслу, развивается патологическое пристрастие к галере, и он не хочет покидать своего места, даже если его не просто раскуют, а станут гнать с галеры взашей. Это первый этап. На втором этапе у галерника возникает навязчивое желание освободиться, но лишь затем, чтобы выбросить за борт капитана, приковать себя к штурвалу и вместе с галерой пойти ко дну.
Наверное, только галерным синдромом и можно было объяснить моё первое восстание против Мелькора. Вышло так: Мелькор, не то забыв, что подбор музыкального сопровождения отдал на откуп мне, не то, на манер Кравчука, сыграв забывчивость, сунул мне изрядно заезженный (в прямом и переносном смысле) диск Рене Обри.
- Это что? – пристально, с налётом недоумения посмотрев на Мелькора, спросил я.
- Музыка для Перекрёстка Миров.
И тут я решил проявить принципиальность.
- Гена, выбирай: либо Обри, либо я, - сказал я так, словно швырнул в лицо Мелькору  перчатку, ноту протеста и заявление об увольнении, всё в одном флаконе. – То, что уже не раз ели, я жевать не буду.
Действительно, на бедном французе основательно поездили и Парамонов, и Кравчук, и сам Мелькор, и все, кому только удалось на него взобраться. Да и, вообще, какого чёрта?..
- Что же ты предлагаешь? – Мелькор, казалось, даже слегка растерялся. Или сыграл лёгкую растерянность.
- Если ты собираешься создать что-то стоящее, а не плестись в колее парамоновщины, - позволил я себе некоторую назидательность, этакую снисходительную назидательность профессионала, - то музыка должна быть авторской.
Мелькор пилюлю проглотил. Теперь ему ничего не оставалось, кроме как глотать следующие.
- Ты хочешь сам написать музыку? – предположил он.
- Естественно, - ответил   я тоном человека, которого спросили: на самом ли деле в водке содержится спирт? – Более того: я её уже практически написал. Осталось наложить некоторые инструменты и скомпрессировать.
Я не стал говорить Мелькору, что осталось-то всего ничего – только начать и кончить. Галера и без того на какое-то время превратилась в утлый швертбот, идущий с сильным креном галсом бейдевинд.
Получив оплеуху, Мелькор почёл за благо отступить, но тут раздались вшивые голоса. Иван высказал мнение, что в Перекрёсток хорошо вмонтировалось бы что-нибудь готическое, а Боря, слышавший звон, но забывший, что дело не в звоне, а в его источнике, предложил Эминема или, на худой конец, ещё какой-нибудь рэп. Что-то пискнула Леночка – не столько по существу, сколько в стиле: «Ребята, давайте жить дружно».
Но карты были розданы, ставки – сделаны, и жить дружно мы с Мелькором уже не могли.

_______________

Итак, предстояло совершить пустячное дело – начать и кончить. Кое-какие нереализованные заготовки, вполне подходящие для саундтрека Перекрёстка Миров, хранились у меня на чердаке ещё со времён Зазеркалья под названием «рок-группа», так что задача представлялась несложной. Покончив с детской игровой программой – «Дети, кто из вас помнит, как звали трёх поросят? А трёх медведей? А сейчас ди-джей включит музыку, и мы будем танцевать, как обезьянки!» - я сходил в буфет за пивом и забаррикадировался в радиорубке.
Но едва я успел настроить гитару, включить «Сонек» и вытащить не самый пластмассовый звук из электронных мозгов дешёвенькой «Ямашки-пи-эс-эрки», как с блуждающей улыбкой Офелии («О, нимфа! Чёрт тебя принёс! Закрой же дверь снаружи и в монастырь ступай!» – подумал я) в рубку вторглась Оля.
- Чё надо? – поинтересовался я. Ещё одно моё ноу-хау: сочетание хамского тона с дружелюбным и радостным выражением физиономии. Такое сочетание обычно ставит людей в тупик, заставляя поскорее убраться с глаз и в то же время не позволяя всерьёз обидеться.
- Держи, - сказала Оля и протянула сложенный вчетверо тетрадный листок. Улыбнулась ещё более блуждающе и исчезла.
На листке аккуратным школьным почерком – Олиным, чьим же ещё? – была написана галиматья. Я, конечно, не запомнил дословно, но общий смысл галиматьи (или внешний вид галиматьи, или какое ещё физическое свойство у галиматьи может быть) сводился к тому, что «благородный рыцарь сэр Ланселот, отправившись в поход за Белым Кубом, покинул замок через северные ворота».
Почерк – Олин. Стиль – хрен знает, чей. Дурацкий. Но идея, без сомнения, Мелькоровская.
Мелькор любил повторять, что в театре погружения «присвоение актёром роли» (специфический зазеркальный жаргон) происходит не только на репетициях, а постоянно, чем бы актёр в это время ни занимался. Может, века через два критики и поставят Мелькора на один пьедестал со Станиславским, но пока что он не Станиславский, а свинья, ибо отрывать меня от пива и творческого процесса – это свинство.
Первым моим побуждением было немедленно найти Мелькора и высказать ему своё мнение в выражениях, далёких от парламентских. Но спустя несколько секунд я решил, всё-таки, выяснить, за каким хреном ему вздумалось так бесцеремонно прерывать мои занятия.
Протиснувшись между «Ямашкой» и гитарным комбиком, обругав Олю дурой, Мелькора свиньёй и сравнив тесноту рубки с диаметром анального отверстия, я выбрался наружу. И сразу же увидел Борю. Боря, очевидно, тоже «присваивал роль», так как напялил на себя простыню, обмотался ржавой цепью и с завываниями слонялся по коридору. Что, впрочем, никого не удивляло – подумаешь, монтировщик в простыне! Когда заслуженный артист разгуливал по театру в трусах и лифчике и рвался выпить со всеми на брудершафт – и то было интереснее.
- Эй, призрак оперы! – крикнул я. – У тебя компаса нет?
- Ты узнаешь его из ты-ы-ысячи-и-и-и! – завыл в ответ Боря. – На кой тебе?
- Север определить.
- А ты на деревья посмотри. Где мох гуще, там и север.
- Что-то я на тебе вообще моха не вижу, - съязвил я. – Ладно, давай – жди гонца.
С северной стороны театра, если, конечно, земной шар с моих школьных лет не перевернулся, и Солнце не изменило своего пути, находился служебный вход-выход. Я постоял минут пять, выкурил сигарету. Никакие Ланселоты служебным выходом Зазеркалья не покидали, равно как и служебным входом в него не входили, а, значит, либо Ланселот являл собой существо ещё более бесплотное, чем гонец из Херама, либо некоторые (не будем называть имён!) театральные новаторы проявили склонность к глупым шуткам.
Я вернулся в состоянии раздражения, к которому примешивалось смутное ожидание мелких пакостей. Открыл рубку, да так и оцепенел на пороге.
На гитарном комбике, том самом, что в сговоре с синтезатором затруднял попадание в моё почти суверенное государство, стоял, оскорбляя интимный полумрак рубки своей непристойной, аптечно-больничной белизной, Белый Куб.
Конечно, это была не модель мироздания, даже не действующая модель модели, и даже не бездействующая модель – обычная картонная коробка, аккуратно оклеенная белой бумагой. Рубку я, уходя, запер на ключ – будучи хоть в дупелину пьяным, я не оставляю её открытой, – но кто угодно мог просунуть коробку через окошко в зал. Мне сразу вспомнился висящий в вестибюле плакат, призывающий к осторожности ввиду участившихся случаев терроризма. Плакат советовал с повышенным вниманием относиться к бесхозным, невесть откуда взявшимся предметам, особенно к тем, на которых имеются батарейки, изолента, антенна, и из которых чего-то тикает.
Из самозванца, принявшего облик мирового символа, ничего не тикало, а потому я без опаски его открыл. И чуть не выронил самозванца из рук – внутри лежал будильник.
Будильник не тикал. Он был  остановлен, и стрелки круглые сутки показывали половину двенадцатого.
Эту шутку я счёл ещё глупее первой. Не нужно было становиться Шерлоком Холмсом или комиссаром Мегрэ, как не обязательно было быть семи пядей во лбу или семи вёрст до небес, и всё – лесом, чтобы догадаться о значении остановленных стрелок. Тем более что Мелькор раз по десять всем повторил – репетиция в среду, в двадцать три тридцать.
- Хватит с меня бессистемного и бездарного сумасшествия! – сказал я Лже-Кубу. – За борт Мелькора! За борт!

Второй вставной номер

«А эта свадьба, свадьба, свадьба ела и бухала…». Всё правильно – и ела, и бухала, и плясала, и падала рожами гостей в салат, и даже пыталась фальшиво петь. А ещё – дымила сигаретами у входа в туалет, обсуждала платье и задницу невесты, в лице новобрачных грызла каравай, раздирала в клочья капустные кочаны и натягивала презервативы на банан.
Все свадьбы одинаковы. Тот, кто побывал на одной из них, на остальные может не ходить – ничего нового не увидит. Всё равно, что ездить из года в год на празднование Дня механизатора в деревню Вшивые Лобки. Те же господа товарищи из района, те же речи, та же художественная самодеятельность. Те же самые ветераны силосного цеха, в орденах и при чекушках. Всё то же самое, что и двадцать лет назад, за исключением переходящего Красного знамени, которое в период перехода к капитализму перевели на портянки.
И, всё-таки, я свадьбы люблю. Любовью отнюдь не платонической, но и не грубо-плотской, типа «имел я их тудыть и растудыть», а расчётливо-холодной любовью киборга-профессионала. Сколько угодно можно говорить, что свадьбы – это гнусные халтуры, тупыми ножницами подрезающие крылья творчеству. Говорить-то можно, но факт остаётся фактом: за халтуры платят, а за творческий полёт – нет.
И поэтому, когда на меня сваливается очередная свадьба, я с нежностью смотрю на диск с Мендельсоном, беру «моторолку» и набираю Акбара. Это ничего, что по-русски Акбар почти не говорит. Зато в его «чебурашку» я отлично помещаюсь со всем моим звуко-световым хозяйством.
А если бы Акбар говорил по-русски, он, наверное, послал бы меня к известной матери и не повёз бы за такие деньги дальше первого столба. И уж, конечно, не стал бы приезжать за мной в два часа ночи на 5-ую улицу 3-его Интернационала, до сих пор не переименованную ни в какую Вознесенско-Преображенско-Крестовоздвиженскую, потому что до прихода Интернационала в телогрейках там с визгами плескались русалки, и драли квакательные пузыри непуганные лягвы.
Но города-сада Интернационал на 5-ой улице 3-его Его почему-то не возвёл. Русалки и лягушки исчезли, а в остальном как было болото, так и осталось.

«По просёлочной дороге шёл я ночью,
И была она изрядно грязна.
Вдруг над ухом кто-то вякнул, что есть мочи,
И упал я мордой в кучу говна…»

Так и было. Ну, может, не совсем так… Когда я восседал за пультом в виде Зевса-децибелловержца, правой рукой пополняя уровень алкоголя в крови, а левой чувственно прикасаясь к панели управления «Соньки»-брюнетки, сзади кто-то женским голосом взвизгнул и залепил влажными ладошками оба моих, уже слегка залитых, органа зрения.
От неожиданности я поперхнулся водкой, и вместо сладкоголосого Кобзона из колонок взревел сиплый Новиков: «А что это за сервис, если нету баб? Мне вчера хотелось, а нынче вот ослаб…». Вполне свадебная песня, особенно после поздравлений от друзей жениха…
- Вы что, барышня, охренели? – использовал я фирменную лексико-мимическую комбинацию (см. стр. …, эпизод с Олей в рубке).
- Маклауд! – снова взвизгнула барышня, обхватив меня за шею, и я подумал, что, похоже, русалки на 5-ой улице 3-его Единения Наций ещё не перевелись. – Маклауд, ты как здесь оказался?
- На Акбаре приехал, - искренне ответил я и обернулся через плечо.
У пытавшейся задушить меня русалки была весьма милая мордашка со вздёрнутым носиком, полными губками, тушью, начинающей потихоньку стекать с ресниц, и симптомами опьянения средней степени. Безусловно, эту мордашку я знал, возможно, мне даже случалось её целовать, но, при каких обстоятельствах, я не помнил.
Не то, чтобы у меня плохая память на лица, но на моём извилистом пути мне встречалось столько лиц – мужских и женских, симпатичных и не очень, весёлых и хмурых, трезвых, пьяных, похмельных, иногда откровенно злобных и просящих кирпича, а чаще – усталых, издёрганных, озабоченных, беспричинно смеющихся, разгорячённых, светящихся, расплывающихся в алкогольном тумане, - что в моём сознании они стали сливаться в одно многоликое, бесконечно изменяющееся лицо. За исключением, пожалуй, двух-трёх, чьи черты вытатуированы жжёной резиной на коже моей памяти – Иринкиного, например. В остальных же случаях узнавание всегда превращается в долгий и нудный процесс, похожий  на поиск в базе данных файла, более или менее соответствующего заданным параметрам.
- Алиска, ты, что ли? – догадался я, подавив неджентльменскую мысль, что по заду я, наверное, опознал бы её скорее, чем по лицу.
- Ну, а кто ещё? Во дела! Маклауд ездит по свадьбам и крутит попсу!
- Что делать – кушать хочется.
- Слушай, Маклауд, ты что, весь вечер так голодный и сидишь? Может, тебе принести чего?
- Водки, - выдохнул я.
Мне требовалась небольшая передышка. И дело было вовсе не в каком-то там наплыве чувств – так, внезапно материализовавшееся (довольно, кстати, приятное) воспоминание. Просто я уже знал, чем и как закончится сегодняшний вечер. Знал, что эта, кажущаяся случайной встреча, далеко не случайна – это бес, обосновавшийся, подобно чёрту на колокольне Эдгара По, на моём чердаке, развернул зеркала навстречу друг другу, в результате чего Зазеркалья взаимно отразились, образовав зеркальный коридор.
Знал об этом и мой неразлучный паразит.
- Послушай меня, послушай, - зашипел он, - бес с вами со всеми – с тобой, с твоим Мелькором, с Иваном и его юношескими понтами, с Борей, с психопаткой Олей, даже с Майей! Вы – люди конченные, но она-то – нормальная девчонка, нормальный человек, не Зазеркальщик! А ты собрался её в ваш бедлам затащить!
- Может, это её судьба, - пожал я плечами. – Фатум. Рок.
- Да какой  ещё рок! – глист сорвался на дискант. – Совращение малолетних, вот это что!
- Она совершеннолетняя.
- А по мозгам – малолетка! Однажды ты уже устроил ей нервный срыв своей похотливой полулюбовью – поматросил и бросил, а теперь хочешь вконец крышу свернуть!
- Во-первых, я её не бросал, - сказал я и почувствовал острое желание сблевнуть. Может, оттого, что гад внутри меня, распалившись, принялся елозить и чебурахтаться сверх всякой меры, или от ощущения, что я, получается, перед ним – перед гадом! – вроде как оправдываюсь.
- В вечной любви мы с ней не клялись, просто нам было хорошо вместе, а потом… Как-то так, незаметно, плавно расстались.
- Это тебе незаметно было, - проскрежетал глист.
- А, во-вторых, - повысил я внутренний голос, - ты – солитёр, бычий цепень, копрофаг, говноед, и место твоё – в параше.
И с сознанием одержанной победы я поставил Бритни Спирс.
- Прикинь, всё сожрали, - удручённо сообщила вернувшаяся Алиска. – В натуре, жрать сюда пришли! Кроме водки, ничего не осталось. Придётся тебе терпеть до горячего.
- Ну, и ладно, - я, действительно, нисколько не расстроился. – А ты-то сама здесь какими судьбами?
- Так я же свидетельница!
- Хорошо, что не очевидица, - пошутил я, - очевидцы долго не живут. Значит, ещё не замужем? Или, может, уже?
Глист, почуяв неладное, больно хлестнул меня по почкам.
- Ещё. И в ближайшее время не собираюсь, - пошатнувшись, сказала Алиса. – Хочу, пока молодая, хвостом повертеть.
- Эй, брателла, а что-нибудь наше, пацанское у тебя есть? – из-за лучей светового эффекта на меня выплыла мутная харя. – Ну, за жизнь, и всё такое, сечёшь? Саня Новиков – тоже ништяк.
- Будет, - пообещал я.
- Вруби им «Металлику», - посоветовала Алиска, - пускай обосрутся. Я у тебя в дисках пороюсь, ничё?
- Ничё. Только диски мне не перепутай.
- Маклауд, а из наших ты кого-нибудь видишь? Таньку, Дзена, Боромира? А этого, Селькора? – «Сильмариллиона» Алиска не читала, а в голливудском варианте Толкиеновской саги Мелькор не упоминался. – Ну, этого, Мелькомбината, он ещё тогда игрушку клёвую придумал – не по Толкиену, и не «хистори», вообще от фонаря?
- Каждый день его вижу. У нас с ним сейчас игрушка ещё покруче.
- Правда? А где – на Горке или в лесопарке?
- Алиска, мы же – старичьё. На Горке нам делать нечего, там один молодняк. Мы – в Зазеркалье.
- Маклауд, ****ь, наливай, а то уйду! – потребовала Алиса. Девушку явно несло по кривой-косой-нелёгкой в основательный загул. – Слышь, я хочу к вам как-нибудь затусоваться!
- Да хоть сегодня, - предложил я. Глист взвыл и утопился в водке. Бес на чердаке плясал гопака под Верку-Сердючку. С потолка на ошалевших домовых сыпалась штукатурка, в полёте превращаясь в кокаин. На Перекрёстке Миров перевернулся «СуперМАЗ», гружёный чилийским самогоном. Тараканы, закусив усы и удила, галопом пошли на нерест. Презерватив на банане лопнул, как трест, и в капустном кочане был обнаружен зародыш кентавра. «Хар-рашо, всё будет хар-рашо!», - беззастенчивой ложью хрипели колонки, ионизированный поток бессознательного стартовал с Байконура со скоростью двести децибеллов в миллисекунду, а я, утратив счёт выпитым миллилитрам, с кавалерийской лихостью вздымал на дыбы фейдер* и целовался взасос с окончательно размякшей Алиской.

- М-Маклауд! Эту твою светящую м-мудотень н-несу я! – заплетающимся языком сказала Алиса, хватая «Мартына», как я по-свойски зову пятисотбаксовый световой эффектор фирмы «Мартин». – Н-не ссу, и т-ты не ссы, не уроню! Где ты припарковал свой «Кадиллак»?
«Кадиллак» модели «ИЖ-чебурашка» уже полчаса стоял у входа. За рулём «Кадиллака» сидел Акбар и меланхолично жевал насвай. Пускай по-русски он и плохо говорил, зато понимал хорошо, к тому же, в данной ситуации для понимания, что к чему, лингвистических талантов не требовалось – вывалившаяся из дверей живая скульптура, состоявшая из меня, колонки и Алиски с «Мартыном» (колонку я волок правой рукой, а Алиску – левой), не оставляла ни малейших поводов для непонимания. Акбаровская понятливость в сочетании с крайне ограниченным количеством пассажирских мест в «чебурашке» и маловероятной в это время суток, но, всё же, не совсем невозможной встречей с «гибэдэдэшниками», обошлась мне в лишние две сотни. Но что такое две сотни по сравнению с мировой (читай – театральной) революцией?
- Дэвушка блэват не будэт? – спросил понятливый Акбар, когда я завершил погрузку багажа: аппаратуру – в кузов, себя – на сиденье, пьяную Алиску – к себе на колени.
- Не будет, - заверил я. – Алиска, ты же блевать не будешь?
- Блевать? – задумалась она. – Нет, блевать не хочу. Выпить хочу.
- Без проблем. Аппаратуру выгрузим и непременно выпьем.
Акбар понимающе ухмыльнулся и сплюнул за борт жёлтую от насвая струю.

Первое, что я услышал, проникнув через служебный вход в Зазеркалье – зычный голос Ивана, произносящего обличительную речь.
- Да потому, что нельзя людьми задницу подтирать! – разносилось по театру. Понятно, с корабля на бал. С Акбара на митинг.
Митинг проводился по старой кухонной традиции. Мужское население Перекрёстка Миров, за исключением отсутствующего Мелькора, который опять где-то бегал, отправило народ в поле и, взяв для промочки горла флакон, уселось поносить начальство.
- Об чём базар, мужики? – ставя на пол колонку и поддерживая попавшую в десятибалльный шторм Алиску, поинтересовался я.
- О мудаках! – ответствовал Иван
- Слыхал, Маклауд, в этом месяце опять зарплаты не будет, - пояснил Боря. – А всё из-за Кравчука.
- Так вроде ж не Кравчук зарплату выдаёт, а бухгалтерия!
- Ага! И та же бухгалтерия перечисляет деньги на Кравчуковский реквизит. А нам говорит: «Потерпите, ребята, ещё месяцок. Если жрать нечего, займитесь лечебным голоданием». Знаешь, сколько бабла вбухали в новый спектакль? Пятьдесят косарей! – с праведным возмущением и неприкрытой гордостью от причастности к тайнам высших сфер заявил Боря.
- Ты-то откуда знаешь?
- А я счёт-фактуру видел. Не, зашибись, а?
- Да все они козлы! Что Кравчук, что Парамонов, что Мелькор! – сказал Иван.
«Так-так-так!» - подумал я. – «На галере зреет бунт. Интересно, что это у Ивана – галерный синдром, юношеские понты или острый приступ фрондёрства?». И осторожно спросил:
- Мелькор-то чем перед тобой провинился?
- Заколебал! То назначает репетиции, то отменяет. И, вообще, нагородил непонятно чего, а мы должны это играть! Как мы можем понимать задачу, если режиссёр её сам не понимает?
У Буриданова осла было передо мной одно преимущество – он не мучился сознанием того, что он – Буриданов осёл. Я же сейчас почувствовал себя до гениальности тупым ослом, мечущимся между двумя вариантами – поддержать Ивана или выступить против него на стороне Мелькора? Глист вертелся, как ужаленный, выл в голос и кусал мою печень. Бес на чердаке отплясывал что-то совсем непристойное. С потолка вместо кокаина сыпался дуст. Тараканы в панике, ломая усы и лапы, беспорядочно носились по извилинам. «Я подумаю об этом завтра», - вспомнил я спасительную фразу знаменитой Скарлетт О’Хара и удивился, почему она до сих пор не стала главной в моём комплексе аутотренинга.
- Парни, вы можете хоть одну пьянку не говорить о работе? – взмолился я. – Тем более что я привёз к нам в гости это милое создание, которое вот-вот уснёт, слушая ваши дебаты!
Однако Алиска, глотнув воздуха вожделенного Зазеркалья, не только не собиралась засыпать, но даже слегка протрезвела.
- Клёво! – сказала она, озираясь. – Маклауд, ты почему не сказал, что везёшь меня в настоящий театр? Йо-у, сколько декораций! А мечи, они что, настоящие?! – в груде реквизита Алиска, естественно, обратила внимание на самые «толкиенутые» предметы.
- Если по цене, так почти настоящие, - пробурчал Боря. – Хапуге, который их делал, по сотне баксов за каждый отвалили.
Алиска тут же схватила один из мечей и, размахивая им в опасной близости от головы Ивана, спросила:
- Ну, как, похожа я на Галадриэль?
- На электродрель? – съехидничал Иван. – Похожа.
- Мерзкий гоблин! – возмутилась она. – Ты ответишь за свои слова! Я вызываю тебя на бой!
Иван отмахнулся:
- Ну тебя. Вон, с Маклаудом повоюй.
- А толку-то со мной воевать, я всё равно Бессмертный, - сказал я. – Давайте лучше водку пить.
- Давайте водку пить! – поддержала Алиска. – А потом будем безобразия хулиганить!
В безобразиях наша тёплая компания весьма преуспела. Мы с Иваном не преминули сразиться на мечах. Несильно покалечили друг друга и разбили на лестничной площадке окно. Алиска забралась в костюмерную, откуда вывалилась в надетом задом-наперёд костюме Екатерины Великой, пошитом специально для нового Кравчуковского спектакля. Отплясывая в этом крайне неудобном наряде, она споткнулась и упала, опрокинув стол. Боря поначалу взял на себя роль ди-джея, но, услышав песню группы «Корни» - «Ты узнаешь её из тысячи», - обмотался простынёй и пошёл бродить по театру, издавая непотребные звуки. В конечном итоге он забрёл в туалет, где, восседая на толчке в позе римского императора, благополучно уснул.
Какие-то остатки благоразумия заставили меня собрать с пола осколки, поставить на ноги стол и, затащив Алиску в костюмерную, заставить её снять Екатерининский костюм.
- Раздевают! Насилуют! – на всё Зазеркалье вопила Алиса, пока я стаскивал с неё эту лубочную подделку под восемнадцатый век.
- Насилуют, говоришь?  - спросил я и расстегнул уже не Екатерининскую, а Алискину собственную блузку.
- Ага, насилуют, - тише сказала она и обвила меня руками.
Тогда я спустил с Алиски брюки, следом за ними - трусики, и ухватился за такой знакомый, за всё прошедшее время нисколько не утративший упругости зад.
Алиска пьяно сопела мне в ухо и сучила ногами, пытаясь освободиться от стреноживших её штанин.
- Погоди, - сказал я и помог ей раздеться полностью.
- Жди меня здесь. И не вздумай одеваться, я быстро.
- Ты куда? – полужалобно, полувозмущённо протянула она.
- За водкой.
Не знаю, почему, но мне нравится ненадолго отлучаться, когда меня ждёт дома или где-нибудь ещё обнажённая девушка. Меня это невероятно возбуждает. Я шёл к ближайшему ночному магазину, чувствуя нарастающее напряжение в штанах. Может, в таком поведении и есть что-то садистское, но разве не все гении – садисты?
Когда я вернулся, не вздумавшая одеться Алиска беспробудно спала, скорчившись эмбрионом на платье Екатерины Великой.


Третий акт

Третий акт –
Приближается эра реформ.
Возьми же ружьё со стены,
Передёрни затвор,
Ну, и так далее…
Ю.Наумов

… Я метался внутри Белого Куба, среди непристойно, вызывающе, аптечно-белых стен. Стены послушно отступали передо мной, оставляя меня всё в той же безгранично ограниченной, бесконечно расширяющейся пустоте. Я, Маклауд, полностью присвоил свою (свою, а не придуманную Мелькором) роль, поверил в своё бессмертие, победил всех остальных Бессмертных и в награду получил Белый Куб. И остался один.
Нет, не один. Со мной были мой глист и мой бес.
- Они правы. Ты – неудачник, - злорадствовал глист, наблюдая, как я тщетно пытаюсь вырваться из плена безропотно уступающих дорогу, но никуда не исчезающих преград. – А кто ещё? Сначала тебя выгнали из института, потом – из фирмы, теперь – из театра. Больше и выгонять неоткуда.
- Врёшь, паразит! – кричал я. – Я отовсюду уходил сам!
Мне ужасно хотелось врезать кулаком по его гнусной, злорадной, ухмыляющейся, кровососущей морде, как я врезал после премьеры Перекрёстка Ивану, но я не мог этого сделать, потому что паразит находился внутри меня. Глупо было бить морду самому себе. Я бросался с кулаками на стены, а стены уклонялись от удара, словно боксёр-профессионал, шутки ради спаррингующий с пьяным дилетантом.
Бес, которому, как видно, прискучили танцы, лениво покачивался в кресле-качалке, дымил трубкой и резонёрствовал:
- Да, в этом мире неудачником быть хуже, чем педерастом-спидоносцем. Тот может рассчитывать, по крайней мере, на брезгливое сочувствие, а неудачник не может рассчитывать ни на что. Его даже неоткуда выгонять.
Дым бесовской трубки дрейфовал кучевыми облаками по внутреннему пространству Белого Куба, временами образовывая замысловатые фигуры, и пах чем-то знакомым, но забытым – не то лосьоном после бритья, не то одеколоном «Гвоздика». Я снова прицелился для удара по стенам и снова промахнулся – стены опять отступили. В этот раз им ещё и подыграл пол, уйдя из-под ног.
- Неудачником становишься только тогда, когда начинаешь им себя ощущать, - внезапно сказал чей-то голос, не принадлежавший ни бесу, ни глисту, ни, тем более, мне. Приподнявшись с предателя-пола, я огляделся. Кроме нас троих, в Белом Кубе не было никого.
Голос казался знакомым. Знакомым, но забытым, как запах одеколона.
- Кто ты? – спросил я. Бесовский дым немедленно принял форму вопросительного знака.
Голос не ответил. Я слышал только осенне-лиственное шуршание глиста и астматические хрипы трубки беса.
- Кто ты? – повторил я и, не получив ответа, понял, что голос был иллюзорным. Иллюзорным, как сон, как жизнь, как Зазеркалье. Как Майя. С некоторых пор для меня всё стало иллюзорным. Единственной реальностью был Белый Куб.
И, всё-таки, глист ошибался – кое-что мне удалось. Я сделал своё помешательство произведением искусства. Для того чтобы поставить точку, нанести последний мазок, произнести финальную реплику и опустить занавес, недоставало только одной вещи – бабкиного шкафа-пенала.

________________

- Ну, что, ты готова? – крикнул я через окошко рубки. Майя кивнула.
- Ага. Врубай, Маклауд, музыку!
Она стояла возле кулисы, одетая в чёрный тренировочный костюм. Уставшая, но, тем не менее, собранная и напряжённая. И, как всегда, иллюзорная. Я потянулся к «Соньке», мельком глянув на часы. Было десять минут пятого ночи по зазеркальному времени, а это значило, что мы работали уже более четырёх часов.
Колонки разразились барабанным брэком, ухнули низы, и, когда в третьем  такте вступила гитара, Майя вылетела на сцену. Её тараканы обычно копошились где-то глубоко, редко показывая усы на поверхность, зато их массовым выходом, парадом-алле и бразильским карнавалом был танец. От многих танцевальных номеров Майи пробегали по коже мурашки, а от этого – особенно. Чудилось, что хрупкую чёрную фигурку, кажущуюся ещё меньше и беззащитней на лишённой декораций огромной голой сцене, рвёт на части стая обезумевших бесов.
«Она танцевала на бугристом асфальте, и на старой пластинке умер последний солнечный блик», - шепнул мне мой бес. Чьё это? Ахинея, конечно, но что-то в этой ахинее есть.
«Жаль, что Майя – только иллюзия», - подумал я, глядя на её иступлённые, немыслимые пируэты. И, отдав эту мысль на съедение ненасытному глисту, поднял уровень звука.
С той послесвадебной ночи, когда мы основательно похулиганили безобразий, я несколько раз звонил Алиске. «Абонент временно недоступен», - с механическим раздражением постоянно отвечал механический женский голос. Почему-то живые девушки из справочной службы сотовой компании разговаривают куда дружелюбнее. Эта же виртуальная баба каждый раз рявкает так, словно озлоблена на всех абонентов, доступных и недоступных, за то, что ей, как и нам, Зазеркальщикам, третий месяц зарплату не платят. Хотелось бы знать, какому остряку-самоучке взбрело в голову придать автоответчику интонации советской труженицы пивного ларька, на манер кукушки из часов-ходиков выкрикивающей: «Пива нет! Пива нет!»?
- Маклауд, с начала! – перекрикивая грохот, потребовала Майя. «С начала, так с начала», - не стал возражать я, хоть и не понимал, что за бесы заставляют её так себя изматывать.
О том, чем мы с Майей занимались по ночам, не знал никто – ни Мелькор, ни Боря с Иваном, ни, подавно, Кравчук. Ночные репетиции оставались нашим с ней секретом.
Вначале было… Нет, не слово. Требование.
- Хочу послушать твою музыку, - сказала Майя, подрезая на корню саму возможность каких бы то ни было отговорок. Да я, собственно, и не собирался её отговаривать – наоборот, был весьма польщён. Майя слушала молча и внимательно, хмуря красивый лоб и слегка раздувая ноздри, словно учуяв дичь.
- С начала, - попросила она, когда все треки закончились, и, прослушав повторно, заявила:
- Я буду под твою музыку ставить номер.
- Вообще-то, это музыка для Перекрёстка Миров, - сказал я.
- Ну, значит, и номер будет для Перекрёстка Миров, - ответила Майя. – Маклауд, ты со мной пару-тройку ночей порепетируешь?
- Легко.
В отличие от Мелькоровского предложения насчёт создания нового театра, на Майино я согласился сразу. Во-первых, этим предложением Майя ласково погладила по шёрстке мою гениальность, и, во-вторых, очаровательная девушка не перестаёт быть очаровательной девушкой, даже будучи при этом иллюзией.
- Только, Маклауд, давай пока никому ничего говорить не будем? Сделаем Мелькору сюрприз?

Трек кончился. Взмокшая и запыхавшаяся Майя подошла к окошку.
- Выпьешь? – предложил я.
Майя помотала головой:
- И без того уже, как пьяная.
- Может, хватит на сегодня? А то заездишь себя, как Папа Карло Сивку-Бурку!
- Папа Карло – Сивку-Бурку? Это уже что-то новое!
- Это хорошо забытое старое из сборника афоризмов Маклауда. Из неизданного.
Майя засмеялась, пускай устало, но не иллюзорно. Ощущение марионетки, дёргаемой за нитки веселящимся бесом, призрака, тени, колеблемой и гонимой таким же призрачным сценическим ветром, исчезло.
- Слушай, Майя, если я сейчас вылезу из окошка и облапаю тебя, ты растаешь в моих руках?
- Нет, я просто убегу, - снова засмеялась Майя.

_______________

Казалось, ничто не предвещало премьеры, кроме того, что Боря время от времени обматывался простынёй, мы с Майей бдели ночами, а Оля, проносясь мимо кого-нибудь из нас с охапкой реквизита, совала записки с тарабарщиной. По-моему, теперь она это делала безо всяких указаний со стороны Мелькора, присвоив роль и увлёкшись игрой в таинственность. Сам Мелькор продолжал бегать по диким степям Забайкалья, лишь изредка удостаивая Зазеркалье своим посещением. Иван брюзжал, Парамонов матерился, Леночка скучала в гардеробе, грустно глядя из-за стойки невозможно-синими глазами, Кравчук делал вид, что ничего не замечает – даже того, что на лестнице стало одним стеклом меньше. Алиска по-прежнему не отвечала на звонки. Давались спектакли и проводились  детские утренники, Тимошенко глушил по утрам минералку. В Зазеркалье, как в Багдаде, было всё спокойно.
Но премьера всё-таки грянула, и грянула, как все стихийные бедствия, в которых был замешан Мелькор, неожиданно. Великий и Ужасный объявился и объявил, что Перекрёсток Миров мы играем в следующее воскресенье, в малом зале, и отныне будет так еженедельно до скончания веков.
И, разумеется, все сразу же забегали, подобно Мелькору и его тараканам. Бегал Боря в простыне, бегал я с мечом в руке и «Сонькой» под мышкой. Иван бурчал, но тоже бегал. Бегала Леночка – бес знает, куда, откуда и зачем. Больше и беспорядочнее всех бегала Оля, таская реквизит, готовя костюмы и раздавая, как глист из моего сна, направо и налево невразумительные прокламации. Лишь спустя какое-то время я догадался, что это были пригласительные билеты на премьеру Перекрёстка Миров. Бегала Майя – с неё мы на бегу обменивались многозначительными взглядами.
Один Мелькор не бегал. Он уже набегался.
И вот, настал тот день… И показал, что Гена бегал не зря. Зал был набит под завязку, от обилия телекамер рябило в глазах. Это потом я прочитал в газетах про «уникальный эксперимент», «новое слово в театральном искусстве», «продолжение традиций Сэмюэла Беккета», «умопомрачительный перформанс», «театр погружения» и прочую чушь. Тогда же я лишь с удивлением и некоторой растерянностью констатировал, что в зале присутствует вся титулованная городская богема, представлена вся околокультурная пресса и почти весь так называемый бомонд.
Публике было предложено по своему усмотрению выбрать любые роли, в рекордно короткие сроки присвоить их и принять участие в спектакле. Желающих, однако, почему-то не нашлось, за исключением некой девицы в лёгком подпитии, чем-то напомнившей мне мою Алису. Девица непременно желала играть Баффи, Истребительницу Вампиров, но что делать в этой роли, определённо не знала. Она потолклась на сцене, потом пожала плечами и куда-то делась.
Честно признаться, я о своей роли знал не больше неё. Иван, кажется, тоже. Первые сорок минут мы с ним бродили кругами, старательно не замечая друг друга, и бросали иногда в зал что-то вроде: «В конце должен остаться только один», «Всё ради Белого Куба», «Я чувствую присутствие», «Русским духом пахнет», «Победителей не судят» и «Jedem ist seine».* Положение спас Боря. Первый его выход – «Не прибыл ещё гонец из Херама?» - был встречен недоумением, второй – аплодисментами, третий – овацией, а пятый – коллективной истерикой. Я успел отметить, что солидный бородатый дядя, редактор какого-то журнала, на пятом Борином выходе присел на полусогнутых и, лупя себя по ляжкам, зашёлся гомерическим хохотом.
А вот Майин номер произвёл настоящий фурор. Зрители аплодировали стоя. Мечущаяся по сцене хрупкая чёрная тень, управляемая неведомыми силами, раздираемая бесами (внутренними противоречиями? неосознанными желаниями? смутными порывами?) представлялась иллюстрацией человеческой судьбы в этом перекошенном мире и одновременно символом Зазеркалья. Пожалуй, её номер – это единственное, что извиняло (общечеловеческий жаргон), то есть оправдывало (зазеркальный жаргон) происходящее здесь придурковатое шоу.
В конце концов, мы с Иваном, руководствуясь указаниями помешанной феи, скрестили мечи возле Белого Куба.
- Занавес! – гаркнул на весь зал Мелькор и собственноручно вырубил свет на сцене, обозначив финал спектакля. Действительно, если бы я убил Ивана, или, напротив, Иван убил бы меня, конвейер бы остановился, и в следующее воскресенье играть было бы нечего.
Всё прошло блестяще – так считал Мелькор. Всё проканало «на дурика» - так полагал я. Но, может быть, развитие второй стадии моего «галерного синдрома» и задержалось бы, остановленное несомненными успехами, ударным трудом и перевыполнением плана (как там ещё говорилось в советские годы?) на вверенном мне участке гребного процесса, если бы не одна, случайно услышанная мной фраза.
- Скажите, Геннадий, чью музыку вы использовали в вашем спектакле? – допытывалась въедливая и, к слову сказать, симпатичная журналистка.
Мелькор, затмив на целых три часа светило современного театра – Парамонова, грелся в лучах собственной славы. Лучи напекли ему голову, вызвав звёздную чуму и лучевую холеру. У рыцаря началось головокружение от доспехов.
- Да так, никому не известного самодеятельного композитора, - ответил он.

_______________

- Сука! Пидор! За борт! – вот всё, что я произносил почти весь вечер. Меня спрашивали: «Маклауд, есть зажигалка?». Я отвечал:  «Сука!». Мне предлагали водки, я говорил: «За борт!». Все почему-то думали, что этим я выражаю страстное желание поблевать.
- Маклауд, давай я тебя свожу, - вызвалась сердобольная Леночка.
- Пидор! – невпопад рявкнул я. И хорошо, что невпопад – скажи я: «Сука!», Леночка приняла бы это на свой счёт, а ведь она-то, милая дурочка синеглазая, ни в чём не виновата.
Бес потерял ориентацию. Пытаясь исполнить аргентинское танго с воображаемым партнёром (с суккубом, наверное), он налетел рогами на печную трубу. С чердака снова посыпалась штукатурка, да так штукатуркой и осталась.
И лишь тогда, когда бес пересчитал все искорки и звёздочки перед глазами, а я влил в себя – не знаю, сколько, но много, - лишь тогда я вспомнил, что в русском языке есть и другие слова.
- Иван, а, Иван! – позвал я. – Мелькор идею загубил. Придумать-то придумал, а, скорее, спёр у кого-нибудь – и загубил. Давай Мелькора в Херам отправим, а идею оживим. Я на себя возьму литературную часть, ты – постановочную, и симпатичные журналистки интервью будут брать у нас.
- С тобой? – скривился Иван. Он влил в себя не меньше, чем я, иначе вёл бы себя поосторожнее. – С тобой не хочу.
- Почему?
- Потому, что ты – неудачник.
Мне Леночка сказала после, что я сделался бледнее покойника и зеленее любой кикиморы болотной.
- Кто?!
- Неудачник. Да посмотри на себя! Тридцатчик разменял – и что? Ни дома, ни семьи, ни денег, ни карьеры – одно сплошное самомнение!
Всё, что я выпил, бросилось мне в голову, и я действительно чуть не сблевнул. Но на координацию движений это не повлияло. Мой кулак очень чётко врезался Ивану в нос.

________________

- Маклауд, что это? – тихо спросил Кравчук, тыча мне прямо в лицо платьем Екатерины Великой.
- Костюм, надо полагать, - ответил я и потрогал набухающий под глазом очень болезненный и крайне неэстетичный синяк.
- Нет, это что, я вас спрашиваю? – повысил Кравчук голос, продолжая пялиться на меня своим добрым взглядом старой ящерицы, и я подумал, как много во внешности и повадках Кравчука чего-то рептильного.
- Я же сказал – костюм.
- Вы посмотрите, в каком виде этот костюм!
Да, вид был ещё хуже, чем у меня с похмелья. Мало того, что костюм был измят так, словно его в течение получаса жевала особо старательная корова, вдобавок к этому, спереди расплывалось зловещее бурое пятно. Едва ли это была кровь – больше походило на кильку в томате.
- Очевидно, с вешалки упал, - предположил я. К объяснениям с Кравчуком я был сегодня совершенно не готов. Я вообще был ни к чему не готов, хоть «у меня и не бывает нерабочих состояний». Я силился припомнить вчерашний вечер, и приходил к выводу, что его большая часть скрыта от меня завесой густого тумана. Я помнил, как ударил Ивана, как мы с ним сцепились. Смутно помнил, как визжали Оля и Леночка, как Иван с разворота заехал мне в глаз, что послужило поводом к ещё более ожесточённой битве – такой, что если бы Боря не перестал играть роль наблюдателя ООН и не предпринял активных мер по разниманию пьяных Бессмертных, в конце бы действительно остался только один. Дальнейшее терялось в тумане.
- С вешалки, говорите? А как звали эту вешалку? – снова очень тихо спросил Кравчук. И вдруг, потеряв самообладание, сорвался на крик:
- Вы что, совсем стыд потеряли?! Это ж надо такое придумать – таскать ****ей в храм искусства!
«Ах, какой высокий стиль!» - про себя усмехнулся я и понял – это Иван. Кроме него, было некому. Той ночью мы, если не считать Алиски, веселились втроём, но Боря не стал бы сдавать меня Кравчуку хотя бы из простой мужской солидарности. А Ивану проклятое платье позволило исподтишка отомстить.
- Ну, зачем же так грубо? – сохраняя внешнее спокойствие, сказал я, хотя внутри кипели расплавленная смола, змеиный яд и чёрная отравленная желчь. – Не ****ей, а любимых женщин. К тому же, разве театр чем-нибудь отличается от борделя?
- Во-он! – утратив остатки самоконтроля, по-бабьи взвизгнул Кравчук. – Вон из моего театра!
- Как же так – вон? – спросил я, внутренне корчась в судорогах от собственного яда. – Вы же прекрасно знаете, что я незаменим!
- Завтра будете писать объяснительную! – визжал Кравчук. – А сейчас – вон!
Я смотрел на Кравчука и представлял его себе таким большим извивающимся гадом, вроде восьмидесятикилограммовой бесхвостой ящерицы, и это мысленное зрелище отчасти забавляло меня, отчасти служило противоядием.
- Нет, объяснительную я завтра писать не буду. Я сегодня напишу заявление.
Позже я сам удивлялся тому, с какой лёгкостью я вылечился от «галерного синдрома», жирной косой чертой перечеркнул кусок жизни, посвящённый Зазеркалью, плюнул на потраченные усилия, рубанул цепь и прыгнул с борта в воду. Практически без сожалений. Всё равно сосуществовать в одном измерении с Мелькором и с Иваном я больше не мог.
И, что характерно, ни глист, ни бес по этому поводу тогда ничего не сказали. Кажется, даже глист уразумел, что этот поступок был, может, и не самым умным, но, во всяком случае, честным. В кои-то веки мне удалось проявить честность по отношению к самому себе.
_______________

Так я и убедился, что совсем не обязательно рубить головы Бессмертным, чтобы обрести Белый Куб. Или чтобы он обрёл тебя. И тогда начинается настоящая война, по сравнению с которой все зазеркальные сражения кажутся ничего не значащей мелкой вознёй.
У Белого Куба три настоящих имени, одинаково начинающихся на букву «о»  - Одиночество, Отчаяние и Опустошённость. ООО «Белый Куб», и ты сам – его учредитель. Долго длилась моя война с этой фирмой, упорно не желавшей меня отпускать, и не раз я напрасно искал в Белом Кубе бабкин шкаф.
Война с Белым Кубом – самая беспощадная из всех войн, потому что это война с самим собой.
Наконец, Белый Куб уступил и принял форму оштукатуренного пространства размером в девять квадратных метров, снятого по случаю совсем недорого. Пространство имело окно и дверь. Я вышел через дверь, потому как створки окна были тщательно замаскированными дверцами бабкиного пенала, а он мне уже не был нужен.
Я вышел на улицу и поразился тому, как много времени прошло. Зазеркалье я покинул в самом конце сезона, то есть в июне, а сейчас, по всем приметам, была уже осень. Лето проскочило мимо, оказалось вычеркнутым из моей жизни. Лето съел Белый Куб.
Я шёл, глядя под ноги и шурша опавшими листьями. Глист ворочался, но молчал. Безмолвствовал и бес.
- Маклауд! Привет!
Я поднял глаза – Майя! Ну вот, меня уже начали посещать призраки прошлого. Наверное, я вконец слетел с катушек. Помешательство стало неконтролируемым.
- Привет, Иллюзия, - сказал я.
- Маклауд, я тебе звонила, звонила на сотовый, а он всё отключен и отключен. Ты где запропал?
- Я был в Белом Кубе. Там сотовая связь не работает. А зачем звонила-то?
- Ты так резко свалил из театра, что я подумала, вдруг с тобой что-то случилось?
Странно. Зазеркальщики, конечно, бывают порой народом отзывчивым, но лишь по отношению к тем, кто находится в непосредственной близости. А, вообще, в Зазеркалье действует принцип «с глаз долой – из сердца вон». Устаревшие файлы подлежат удалению.
- Что со мной может случиться? – ответил я. – Я же Бессмертный.
- Маклауд, ты что, всерьёз в это веришь?
- Конечно.
- Везёт. А я ещё и затем звонила, чтобы передать – Кравчук хочет, чтобы ты вернулся в театр.
- Вот как? Боюсь, наши желания не совпадают. У меня теперь персональное Зазеркалье.
- Знаешь, Маклауд, я ведь тоже из театра ушла. Почти сразу после тебя. Так, забегаю иногда, по старой памяти.
- Чем занимаешься?
- Всё тем же. Натаскиваю аниматоров для ночного клуба, готовлю сольную программу. Будет время – забегай в клуб. Я тебя бесплатно проведу.
- Обязательно. Как только, так сразу.
Мы стояли посреди засыпанного опавшими листьями тротуара. Сюда ещё не успели добраться дворники, и между голыми скелетами тополей была расстелена шуршащая ковровая дорожка.
- Ты куда сейчас? – спросил я Майю.
- На автобус. А ты?
- Да никуда. Хочешь, провожу?
- Пошли.
До снега было ещё далеко, но уже стало зябко. А, Майя, как всегда выпендрилась – джинсики да курточка из ткани чуть потолще марли. Я снял свою всесезонную «кожанку» и накинул ей на плечи.
- Маклауд, ты чего?
- А ничего. Хочу, чтоб тебе было тепло.
- Да я не мёрзну!
- Я сказал: «Мёрзнешь» - значит, мёрзнешь.
- Смешной ты, Маклауд.
Мы шли по шелестящему ковру, и я как-то незаметно для самого себя взял её за руку. Она этого тоже, как будто не заметила. А, может, и заметила – кто ж её знает?
- А Перекрёсток Миров загнулся, - сообщила Майя. – Ты ушёл, Иван в Перекрёстке играть отказался, Мелькору всё надоело. Он теперь рекламные ролики режиссирует.
- Жаль, - сказал я, и если в этом слове не было лицемерия, то, значит, в нём не было ничего.
- Зато ты написал отличную музыку, - сказала она.
- А ты поставила отличный номер, - вернул я Майе комплимент.
- Кукушка хвалит петуха, - рассмеялась Майя. – Но музыка, правда, отличная.
- Спасибо. И номер – тоже.
- Маклауд, а почему бы тебе не написать  про всё это книгу? Ты ведь не только музыку пишешь.
- Откуда ты знаешь? – удивился я.
- Ты что, забыл, как однажды весь театр своими рассказами доставал? Докапывался, как пьяный до лампочки – «давай, почитаю» да «давай, почитаю»!
- Уже не помню. А про книгу – это мысль.
Тихо шелестел лиственный ковёр. На тополином скелете сидела одинокая ворона и хрипло каркала в пустоту, сражаясь со своим вороньим Белым Кубом. Я понял, что начал влюбляться в Майю, и начал это делать не сейчас, а уже тогда, когда мы возвращались с «северов» на разбитом Мишином «Комби». Только я, гений придурочный, этого в то время не осознавал. И, тем не менее, всё больше влюблялся в её чуть раскосые татаристые глаза, высокий лоб, охотничьи ноздри, в этот голос… В голос?!..
- Майя, это не ты мне сказала, что неудачником становишься только тогда, когда начинаешь им себя ощущать?
- Не припомню, чтобы я тебе такое говорила. Но разве это не так?
Слово – страшная сила. Нескольких слов достаточно, чтобы ускорить развитие «галерного синдрома» или послужить сильнодействующим глистогонным. Я почувствовал, как во мне с жалобным писком умер глист.
- А ты согласилась бы обнажённой дожидаться моего возвращения из Великого Тараканьего Похода?
Майя захохотала:
- Ты псих, Маклауд! Мне что, больше делать нечего? А, вон мой автобус! Держи свою куртку, я побежала!
- Удачи! – крикнул я вдогонку. Подождал, когда Майя запрыгнет в автобус, и пошуршал обратно, думая на ходу: «Всё, что есть в жизни ценного – это только любовь и творчество, даже если любовь – иллюзия, а творчество – помешательство. Даже если все назовут тебя неудачником, твою любовь – похотью, а творчество – тщеславием, и похоронят тебя за оградой кладбища».
Не исключено, что эти мысли мне нашёптывал бес.

Март 2004 г. – 16 ноября 2004 г.

Осколки
Повесть пунктирных линий

Диане и Поколению, которого не было

1
Первая пунктирная линия
Игры девственников

В первый момент Ральф совсем не удивился. Место в его сознании, где могло бы угнездиться удивление, было взято с боем и оккупировано самогоном. А так как самогон в ближайшей деревне стоил баснословно дёшево – дешевле только на халяву – и пился легче портвейна, то он пошёл в атаку численностью, литровостью и градусностью, во много раз превышающими слабые силы альянса, состоящего из Рассудка, Памяти и Удивления. Поэтому Ральф сначала замычал, а потом пробормотал (почти членораздельно):
- А, Магда…
Остатки капитулировавшего альянса совершенно успокоились, обнаружив, что это Магда, а не кто-нибудь из деревенских парней стаскивает с Ральфа штаны.
- М-Магда, - промычал Ральф, медленно, словно в съёмке «рэпид», протестуя ногами. – Меня без штанов комары сожрут.
- Я им тебя не дам, - жарко прошептала ему в ухо Магда. – Сама тебя съем!
Она нетерпеливо дёрнула Ральфовы джинсы вниз. Джинсы стянулись легко - легче, чем Магда предполагала, в результате чего приложенные чрезмерные усилия отбросили Магду, как отдача огнестрельного оружия, на полог палатки. Палатка угрожающе заколыхалась.
Но в голове Магды самогоновый блицкриг ещё не закончился полным поражением двигательных центров. Встав на четвереньки, Магда поползла на Ральфа.
- Э-э! – в его мычании отчётливо проступили блеющие нотки. – На *** тебе мой член?
- Это тебе он на ***, если он сейчас не встанет, - засмеялась Магда.
Капитулировавшая армия мыслительных способностей Ральфа вдруг опомнилась и совершила партизанскую вылазку.
- А что подумает Бруно? – спросил Ральф.
- Пусть думает, что хочет. Пусть сидит сейчас на берегу и ревнует. Достал!
И Магда резким движением стащила через голову свою чёрную рубашку.
У всех троих – Ральфа, Магды и Бруно – было много общего. Всем троим было по семнадцать лет. Все они носили синие джинсы и чёрные рубашки. Все они слушали «Секс-пистолз», «Клэш» и «Гражданскую оборону», очень уважая при этом «Дорз» и Дженис Джоплин, мнили себя анархистами и мечтали о российской сексуально-психоделической революции. Все трое называли себя именами, которые сами дали себе, полагая, что смена имени влечёт за собой смену кармы. Существующая карма их не устраивала, и поэтому Костя отрёкся от своего имени и стал Ральфом. Бруно когда-то звался Андреем. А что касается Магды, то её выбор имени вызывал некоторые ассоциации. В прежней жизни, когда она ещё не достигла уровня осознания себя как избранной, пассионарной личности, её звали Маша. Маша – Мария, Магда – Магдалина…
В трезвом виде Ральф воспринимал Магду как соратницу по программе изменения мира и, в то же время, как девушку Бруно. А Бруно был соратником и другом, с которым Ральф не одну тыщу вёрст проехал «автостопом» и не один раз убегал от ментов, имея при себе отсутствие местной прописки и два пакета анаши. И хотя принципы свободной любви отвергали право собственности на сексуального партнёра, у Ральфа сохранялись кое-какие рудименты моральных комплексов. В ином состоянии эти рудименты заголосили бы хором, что не следует заниматься любовью с девушкой лучшего друга в то время, когда лучший друг бродит где-то поблизости. Но сейчас рудименты вместе с Рассудком и Памятью ушли в глухие леса, чтобы нанести удар поутру, когда сивушный оккупант частично выветрится из головы.
Беда всех российских революционеров в возрасте от пятнадцати до двадцати лет, хоть в восьмидесятых годах девятнадцатого столетия, хоть век спустя, заключалась в том, что идейные принципы вели в них нескончаемую борьбу с ветхозаветными установками. Оттого революционеры и бросались из крайности в крайность, наугад перебирая способы построения рая на земле. А чтобы ненадолго приостановить сражение принципов с установками, они нюхали кокаин, кололи морфий или глушили самогон пополам с портвейном. В итоге революционеры уходили на каторгу или в монастырь, стрелялись или вешались. И на смену им всегда приходил кто-то, счастливо освобождённый от идейных принципов и моральных установок, и переделывал мир так, как ему было выгодно. От революционеров же оставалась лишь длинная, дольше века, и, по большому счёту, очень грустная песня: «Отречёмся от старого мира!». С припевом: «Как молоды мы были!».
Ральф, Магда и Бруно верили (или им казалось, будто они верят) в то, что песня способна изменить мир. Потому-то они и оказались в бардовском лагере на берегу Волги-матушки. По мнению Бруно, который эту поездку и предложил, барды, они же «каэспэшники»*, были народом отсталым, но не совсем конченным, так что, стоило попытаться донести до них идею революции – посредством песен Егора Летова, Янки Дягилевой и Ральфа. Сам Бруно песен не писал, да и на гитаре мог взять не больше трёх-четырёх аккордов. И, стало быть, без Ральфа было никак не обойтись.
Что за кошка пробежала той ночью между Магдой и Бруно, Ральф так и не выяснил. Может быть, она уже давно бегала туда-сюда между ними, а теперь встала, победно задрав хвост.
В отличие от кошкиного хвоста, член Ральфа продолжал беспомощно висеть, как хвост побитой собаки.
- Может, я что-то не так делаю? – спросила Магда, взмокшая от попыток привести Ральфов орган в рабочее состояние.
- М-м! – ответил Ральф. – Сейчас… сейчас… кажется, я чуть-чуть не в форме.
Сивушный оккупационный режим, опасаясь быть свергнутым, допустил небольшие либеральные послабления, но при этом, как всякая тоталитарная система, включил на полную мощность схему промывки мозгов. «Ральф!» - захлёбывался встроенный алкоголем в его мозг громкоговоритель. – «Она это делает лишь для того, чтобы досадить Бруно!». «Бруно здесь ни при чём!» - перекрикивая громкоговоритель, безмолвно кричала Магда. – «Я люблю тебя! Давно!».
Ральф её не слышал. И его член не вставал.

_______________

Бруно сидел на берегу Волги, впечатав тощую заджинсованную задницу в мокрый песок, и пытался прикурить. Попытки оставались безуспешными – то из непослушных пальцев выскальзывала зажигалка, то губы, скривившись в непроизвольной усмешке, выпускали на волю так и не причастившийся от святого огня окурок. Окурок падал на песок и, за неимением огня, причащался волжской влагой, что с каждым падением уменьшало его шансы на лучшую карму.
Из-за марева прибрежных кустов соседнего острова выползало бельмо полной Луны, свято хранящей свою тёмную сторону от взглядов непосвящённых. Dark side of the Moon.* «Пинк Флойд» психоделические революционеры тоже слушали и поэтому, возможно, они так стремились познать тёмную сторону – и не только Луны. Dark side of the love. Dark side of the spirit. Dark side of the хрен знает, чего…**
Бруно выдернул задницу из песка, решив, что совокупление окурка с огнём пройдёт успешнее, если его тело (в смысле, тело Бруно, а не тело огня и не тело окурка) будет находиться в вертикальном положении. Бруно ошибся. Его тело неожиданно пошатнулось, зажигалка и окурок полетели вниз, туда, куда небезызвестный Стенька Разин (которого тоже можно было причислить к лику революционеров, учитывая его духовное родство с Сидом Вишезом) сплавил полонённую княжну. Зажигалку, как и княжну, поглотила набежавшая волна, зато окурок удержался на поверхности и поплыл – впадать вместе с Волгой в Каспийское море. Бруно призвал на помощь чей-то детородный орган, продукт дефекации и самку собаки, но было поздно. Поезд ушёл. Чинарик уплыл.
Не покуривший, злой и пьяный Бруно развернулся и пошёл от Волги-матушки прочь, калеча на ходу кусты акации, в направлении того места, где возле палатки «пеплом несмелым подернулись угли костра», про что минувшим вечером пели относительно трезвые, благодушно-размягшие и совсем не революционные барды. При этом барды трёхаккордно радовались тому, что все они «здесь сегодня собрались», почти не напились, и лыжи по-прежнему стоят у печки, хотя ни лыж, ни печек на обозримом пространстве не имелось. Откуда на острове взяться печке, и, тем более, почему в июле-месяце возле неё должны стоять лыжи? Но барды всё равно радовались.
В палатке было темно и душно. Под пологом висело дрелезвучное зудение одуревших от самогонового перегара комаров, с которым успешно конкурировал полифонический храп Ральфа. Бруно наткнулся на чьи-то ноги, потерял остатки равновесия и упал на что-то мягкое. «Что-то мягкое» сонно дало ему в ухо. Рукой и единственным незамутнённым краем сознания Бруно отметил, что это мягкое было без штанов.

2
Вторая пунктирная линия
Пятнадцать лет спустя

- А что было потом? – спросил Ральф, шаря справа от матраса в поисках сигарет.
- А потом я уехала, - ответила Магда.
Сигареты не нащупывались, но Ральф был настойчив. Он продолжал исследовать один за другим каждый квадратный сантиметр половой поверхности, задумчиво глядя при этом на подпирающий потолок деревянный брус.
Брус венчала крестовина из досок, отчего конструкция напоминала перевёрнутую вверх ногами гипертрофированную подставку для новогодней ёлки. «Вот будет смешно, если брус однажды не выдержит», - подумал Ральф. – «Хороший заголовок для газеты: Двух голых придурков нашли под рухнувшим потолком».
- Куда уехала? Сюда, в Питер? – уточнил он.
- Сначала сюда, потом за границу.
Ральф, наконец, нащупал пачку. Крест на потолке вызывал ассоциации не только с Новым годом, но и с масонством, а также с Голгофой. Глупые, надуманные, неуместные ассоциации. В действительности всё было гораздо банальнее. Этот дом давно и тщетно ждал капитального ремонта и, будь он человеком, а не строением, уже отчаялся бы ждать. И, вероятно, покончил бы с собой, обрушив последовательно, от верха до низа, все свои потолки и перекрытия, после чего стены сами бы сложились, как складывается хлипкий домик из игральных карт. Достаточно дунуть.
Но в том и заключался ряд неоспоримых преимуществ. За  проживание в аварийном доме не надо было платить. Это – первое. За электричество – тоже. Это – второе. Непонятно, почему дом не отключили от энергосети – наверное, по раздолбайству. И – третье. До Мосбана, то есть до Московского вокзала, было десять минут ходьбы. Это обстоятельство, конечно, не находилось в прямой связи с плачевным состоянием дома, но, тем не менее, также попадало в разряд плюсов.
И – четвёртое, самое важное. Во всём огромном пятиэтажном доме Ральф и Магда были единственными жильцами. Временными, правда. Ну, и что с того? Как с некоторых пор стал думать Ральф, все мы в этом мире – только прохожие.
Магда придерживалась иного мнения. Она верила в колесо сансары, в бесконечную карусель смертей и рождений, вырваться из которой можно, лишь достигнув духовного совершенства. На этой почве они однажды едва не поссорились.
- Мы с тобой слишком разные, - окутанная мутным облаком ферромонов ссоры, с горечью сказала Магда.
Ральф ссориться не хотел, но и сдавать позиций без боя ему не хотелось. И поэтому он возразил:
- Наоборот, мы с тобой слишком похожи. Ты, как и я, любишь заглядывать на тёмную сторону духа.
Вместо ответа Магда уселась в позу для медитации, и Ральфу ничего не оставалось, кроме как нацепить на голову наушники. В ушах грянул симфо-металл – музыка тёмной стороны духа.
_______________

- Ничего, если я буду курить? – проявил рудиментарную вежливость Ральф.
- Кури, - разрешила Магда, - только окно приоткрой.
Вставать для этого не требовалось. Страдающий стёртой формой агорафобии Ральф не выносил больших помещений, а потому во всей пятикомнатной квартире на пятом этаже аварийного дома он выбрал в качестве спальни самую что ни на есть клетушку. Магда была против, она любила простор, но, поскрипев немного – «Ну, ты и упырь, Ральф!» - смирилась с его выбором. Таким образом, стороны достигли соглашения, практическим результатом которого стала возможность открыть окно, не утруждая себя вылезанием из-под одеяла.
Через окно в комнату ворвался мокрый и взъерошенный питерский ветер. Он пах сыростью, бензином, псиной и тонким купажом Финского залива. И тёмной стороной Луны, бесстыдно пялящейся в незанавешенное окно.
- Ты-то давно курить бросила? – спросил Ральф, лязгая китайской бензиновой зажигалкой.
- Да уже года два, - отозвалась Магда.
Ветер, лезущий, подобно маньяку из триллера, в окно, внезапно вызвал у Ральфа бешеное желание вскочить, одеться и вылететь из подъезда, хлопнув на бегу дверью, в сырую петербургскую ночь. Пробежать мимо Мосбана, выскочить на Невский, утыканный уже закрытыми магазинами и магазинчиками, пересечь знаменитую улицу Рубинштейна, славную находившейся некогда на ней Меккой психо-сексоделических революционеров – Рок-клубом, а дальше – вперёд, вперёд, вперёд… По расхлюзданной уличной слякоти, через подземный переход по имени «Труба», мимо канала Грибоедова, сквозь ту самую революционную арку, откуда, если верить советскому кинематографу, в семнадцатом году хлынула к Зимнему оголтелая матросня, - и так бежать до самой Невы и прыгнуть с парапета в угрюмые серые воды…
Ральф знал, что он этого не сделает. А если и поддастся минутному порыву, бросится в ночь, то всё равно, услышав за спиной гробовой стук подъездной двери, метнётся обратно, наверх, на пятый этаж, задыхаясь, запинаясь о ступеньки, рванёт на себя дверь их спальни, да так и застынет на пороге с идиотским видом.
- Совсем ****улся? – кисло скривится Магда.
- За сигаретами ходил, - неловко станет оправдываться Ральф, - но везде уже закрыто.
- Так я тебе и поверила, упырь, - скажет Магда. – Только что новую пачку распечатал.
И Ральф не будет знать, что ей на это ответить.
И потому Ральф, спрогнозировав ситуацию, никуда не побежал. Вместо этого он выщелкнул проникотиненными пальцами окурок в окно, метя в центр лунной хари. До Луны окурок не долетел, ушёл по кривой траектории вниз, и Ральф на мгновение озаботился вопросом – кем окажется тот запоздалый прохожий, которому Ральфов окурок угодит за шиворот?
- Магда! – позвал Ральф. – А когда ты узнала, что Бруно повесился?

3
Первая пунктирная линия
Игры девственников

Теплоходик, умерив моторное бухтение, по-щенячьи ткнулся носом в песок. На борту теплоходика красовалось название «Варяг». «Наверх вы, товарищи, все по местам, последний парад наступает!». «Многозначительное название», - подумал Ральф. – «Орудия, к бою готовые, в ряд на солнце зловеще сверкают».
Орудий, готовых к бою, на теплоходике не было. Зато был капитан, он же по совместительству штурман, боцман и ещё какой-то «ман» - в общем, вся команда в одном лице. Лицо капитана (и, по совместительству, его команды) отображало частые посещения той самой соседней деревни, в которой Ральф, Бруно и Магда затаривались самогоном. Капитанское лицо спустило с борта шаткий трап и скрылось небритым пятном в рубке.
На борт они поднимались молча, не глядя друг на друга. Свалили на палубе в кучу рюкзаки, гитары и наспех собранную палатку, после чего разбрелись по углам, как сумерки и боги, коих поминал в одной из песен Егорушка Летов:

«Сумерки и боги разбрелись по углам,
Зевота разорвала горизонт пополам…»

Горизонт перед устроившимся на корме Ральфом разрывала обшарпанная рубка героического крейсера. Мистер Камерон в то время ещё не сотворил свою баксовыжимательную и слезовышибательную эпопею, заразившую всех повальной титаникоманией, а потому блестящая идея о переименовании доблестного судна Ральфа не посетила. Но, даже если бы мистер Камерон и поторопился бы с «Титаником», сняв его на десяток лет пораньше, эта идея всё равно прошла бы мимо Ральфа, не постучав к нему в дверь. Идеи сегодня к Ральфу не ломились. Его горизонт разрывало похмелье.
Ральф закурил и после третьей затяжки понял, что сделал это зря. Желудок скрутило, он сжался, сморщился до размеров и состояния печёного яблока, и, находись в нём хоть что-нибудь, это «что-нибудь» опрометью бросилось бы наружу, внеся Волгу в список водоёмов, в которые с упоя случалось блевать юному Ральфу, не приобретшему ещё повышенной толерантности к алкоголю и, в придачу к толерантности, пониженной стыдливости. Это позднее Ральф, утратив начисто рвотный рефлекс, полюбил шокировать так называемую «приличную публику» рассказами, типа: «Вот стою я, блюю в канал Грибоедова, а тут, откуда ни возьмись, менты…».
В семнадцать же лет он очень стеснялся несанкционированных действий со стороны своих внутренних органов.
Желудок понемногу успокаивался. Ральф сплюнул в воду и с тупой задумчивостью уставился в кильватерную струю.
«А волны бегут от винта за кормой, и след их вдали пропадает…»
Решение об отъезде возникло как-то спонтанно, одновременно появившись у всех троих. Не то,  чтобы у них были какие-то неотложные дела – напротив, никаких неотложных дел у них не было. Занятия в Магдином художественном училище начинались через месяц, а Ральф и Бруно были убеждёнными лоботрясами. Но ощущение провала их революционной миссии делало невыносимой саму мысль о том, чтобы остаться среди греющихся на солнышке, умилённых, благодушных, слегка подпитых бардов. Да и смутные воспоминания о прошедшей ночи, обломками кораблекрушения то и дело всплывающие из похмельных глубин, вызывали гадкое, смешанное с омерзительным, сухим привкусом во рту, чувство, что всё происходит не так, как надо. И это чувство подливало масла в огонь и без того нестерпимого желания уехать.
Магда неподвижно стояла на носу «Варяга», заменяя судну не то фок-мачту (она была девушкой рослой), не то изваяние русалки, перебравшееся с форштевня на палубу. Её длинные тёмные волосы, полоскавшиеся на ветру, заменяли «Варягу» пиратский флаг.
О чём думала Магда, глядя на всё ещё далёкий, по-черепашьи приближающийся берег, неизвестно. На её бесстрастном лице, которое Ральф в припадках творческого экстаза сравнивал с лицами гордых и свободолюбивых индейских женщин, потаённые думы не отражались.
Бруно сидел возле правого борта на рюкзаке и злился. Как и Ральфа, его мутило. Он злился на Магду за то, что она, застывшая изваянием на палубе, не мучилась похмельем. Нахватавшийся где-то медицинских терминов Ральф однажды объяснил ему, что у женщин абстинентный синдром, в силу их особой женской биохимии, становится выраженным лишь после нескольких лет беспробудной пьянки. На Ральфа Бруно тоже злился – из-за ральфовской нахватанности и категоричности, переходящих, по мнению Бруно, в откровенную наглость. А ещё из-за того, что этому наглому сукину сыну до поздней осени не нужно было искать работу. Брал сукин сын гитару и линялую шляпу с обвисшими полями и двигался в подземный переход. Швырнув там шляпу на бетонный пол, вытаскивал гитару из чехла, принимался орать дурным голосом под собственный аккомпанемент: «Границы ключ переломлен пополам!», и, глядишь, через пару-тройку часов в шляпе обнаруживалась некоторая сумма, которой Ральфу, паразиту, с лихвой хватало и на хавку, и на дринч, и даже на новые струны. Иногда, правда, паразит возвращался из перехода без денег, зато сытым, пьяным и радостным. Восторженно кричал, что искусство до сих пор не обесценилось, паскудно лез целоваться к Магде, ссал мимо унитаза и очень сильно раздражал Бруно.
Бруно зарабатывать посредством гитары и шляпы не умел, на помощь родителей не рассчитывал, и что ему в жизни делать, не знал. Так что, у Бруно находилось множество причин злиться на Ральфа. И к этому множеству добавлялась ещё одна причина, выраженная вопросом: «А чем Магда и Ральф занимались в палатке? Может быть, они просто спали рядышком, раздевшись догола из-за жары, а вдруг не «просто спали»?»
«Всё равно Ральф – сволочь», - определил свою точку зрения Бруно.
Лишь одно обстоятельство располагало Бруно к оптимизму. Ему не грозила перспектива загреметь в армию. Спасибо психиатрам и – мать его перемать! – сукиному сыну с гитарой, шляпой и медицинской нахватанностью. Он и научил Бруно гениальному ходу – ляпнуть в военкомате тупую, но убедительную фразу: «Вы мне только дайте автомат, я сразу всех подряд перестреляю!». Фраза подействовала. Бруно немедленно отправили на обследование в психиатрическую больницу, в то же отделение, где уже прохлаждался Ральф.
В итоге Бруно убил двух зайцев – «откосил» от армии и укрепил свой революционный статус. Любой уважающий себя семнадцатилетний психоделический революционер должен был побывать в «психушке». Какой ты, на фиг, революционер, если в «психушке» ни разу не был?!
- Ты, главное, гони побольше, - отложив на тумбочку книжку «Над кукушкиным гнездом», написанную известным психом-революционером Кеном Кизи, посоветовал, не вставая с казённой психушечной койки, Ральф. – Гони про суицид, про автоматы, про деградацию человечества. Нет, про деградацию человечества буду гнать я, для тебя это слишком заумно. Больше всего напирай на суицид – это готовая статья «семь бэ». Энурез лучше не симулировать – всех зассанцев отсюда забирают прямиком в стройбат.
Но, несмотря на удачный «откос», Бруно злился. Бруно злился, Магда изображала мачту, Ральф плевал в Волгу, волны без всякой песенной драматичности лениво бежали от винта за кормой, не переименованный крейсер тарахтел через великую русскую реку.
Игры девственников продолжались…

4
Вторая пунктирная линия
Пятнадцать лет спустя

Когда Ральф вернулся, на улице было темно. Луна сегодня чего-то застеснялась и сныкала за тучами не только тайную заднюю, но и переднюю, хамоватую, хареобразную сторону.
А в комнате горел свет. Магда сидела на матрасе, листая журнал с цветастой обложкой, на которой выгибалась скрипичным ключом полуголая баба. Журнал служил Магде щитом. Вместо бабы на обложке мог бы находиться запретительный дорожный знак, известный всем по прозвищу «кирпич», а под знаком вполне уместной казалась бы надпись: «Не подходите, у меня плохое настроение!».
Ральф предупреждением пренебрёг. Запнувшись об основание подпирающей потолок бредовой крестовины, он по привычке выбросил окурок в окно, присел на корточки перед Магдой и неловко чмокнул её в щёку.
- Снова пил?  - принюхалась Магда.
- Пил, - не стал откручиваться Ральф.
- Опять ночью будешь никакой, - капризно, и в то же время тускло сказала она.  Полуголая баба сползла с обложки, и на её месте торжествующе воссиял «кирпич».
Это был ежевечерний ритуал обмена обыденными словами, к которому они оба давно привыкли и, привыкнув, перестали придавать ему значение.
Но сегодня Магда орудовала «кирпичом».
- Хоть раз бы увидеть тебя трезвым, - пробурчала она.
- Знаешь, мне иногда кажется, что я тебя люблю, - напрочь похерив все законы логики, ответил Ральф.
Порой слова, произнесённые невпопад – невпопад до абсурда, невпопад до идиотизма – производят сокрушительное действие. «Кирпич» поблёк, а потом растаял, и полуголая баба влезла обратно на журнал.
- Упырь, - беззлобно сказала Магда. – Жрать хочешь?
- Не-а, - ответил Ральф. – Пойду, попью, сушняк давит.
Он ушёл на кухню, где по недоразумению городских коммунальных служб до сих пор текла из крана вода. Ральф вытащил из кармана «фунфырик» приобретённого в аптеке спирта, на этикетке которого было написано: «Только для наружного применения!», затем достал из-под раковины пластиковую бутылку. Перелил в неё спирт и разбавил его желтоватой, пахнущей хлоркой и писсуаром водопроводной водой. Встряхнул бутылку, наблюдая, как одна субстанция смешивается с другой, производя при этом неисчислимое количество пузырьков.
«Вот так и мы с Магдой», - подумал Ральф, - «пузыримся, смешиваясь. Только кто из нас спирт, а кто – вода?».
Но он устал думать, как и устал ждать завершения происходящего в бутылке процесса. Он нетерпеливо хлебнул ещё не вполне однородной смеси, да столько хлебнул, что его согнуло пополам. Внутри него разлился напалм, взлетел на воздух вагон с тротилом, и взорвалась ядерная бомба. Борясь с испепеляющим его внутренности огнём, Ральф собрал в комок все свои силы и выпрямился. Крутанул вентиль, присосался к торчащей над раковиной и испускающей воду ржавой загогулине, туша бушующий в потрохах пожар.
Пожар утих. Радиоактивное излучение, наверное, ещё распространялось по желудку, печени и прочей Ральфовской начинке, но Ральф уже победил. И от сознания одержанной над самим собой победы, победы над жалким, слабым, настолько уязвимым организмом, он закричал. Это был торжественный, яростный вопль дикаря, исхитрившегося съесть своего самого страшного, сурового и совсем не милостивого бога.
- Ты там что, охуел? – откуда-то издалека, из иного мира, из другой реальности добрался до Ральфа голос Магды и пробудил в Ральфе дремавшее чувство юмора. Он вспомнил старый анекдот про зайца, который подошёл к чьей-то норе и стал в неё орать: «Охуел! Охуел!». А из норы вылетел мохнатый когтистый кулак и двинул зайцу промеж косых глаз.
- Я не Охуел, я – Опоссум! – изображая норного обитателя, прорычал Ральф. – Иду!
_______________

- Я через неделю уезжаю, - сообщила Магда. Журнал валялся на полу возле матраса. С обложки лыбилась полуголая баба.
- За кордон? – вяло поинтересовался Ральф.
- Пока что в Москву. А потом видно будет.
Её носило по миру, словно гонимый ветром жёлтый лист. Поэтому о самоубийстве Бруно она узнала с почти годичным опозданием. Магда в то время моталась автостопом по Европам, и её «мобильник» пребывал в хронической отключке. Ральфа тоже носило, но по просторам необъятной Родины, вот и получилось так, что Бруно зачем-то залез в петлю, и рядом с ним не оказалось никого, кто мог бы по-дружески ему сказать: «Хули тебе не живётся, мудак?».
Правда, Ральф на роль спасителя самоубийцы едва ли годился – хотя бы потому, что он и посоветовал когда-то Бруно «побольше прогонять про суицид». Бруно совет воспринял всерьёз. Сначала погнал-погнал, а потом гнать ему наскучило, и он это сделал. Повесился.
- Когда вернёшься? – выдохнув перегар, спросил Ральф.
- Не знаю.
Ральф плюхнулся рядом с Магдой, сграбастал с подоконника авторучку, открыл тетрадь. Поморщился – мысли блудили там и сям, слепо тыкались в скорый отъезд Магды и в воспоминания о давно мёртвом Бруно, а выкристаллизовываться в строчки никак не хотели.
- Что, так и будешь до утра взрывать мир своей писаниной? – Магда вспомнила о том, что настало время слегка позлиться.
- Не до утра, - огрызнулся Ральф. – А мир этот грёбаный я всё равно взорву!
С давних, ещё с тех юношеских революционных пор идея взрыва мира при помощи детонатора творческой мысли стала для него навязчивой. Ему по-прежнему хотелось написать что-то такое – гениальную песню или великий роман, которые раз и навсегда изменили бы сознание каждого, кто их услышит или прочитает. Вот Ральф и писал, писал всё подряд – стихи, песни, повести и сценарии эклектичных постмодернистских постановок. Но на постановки не находилось денег, театры отказывались от пьес, стихи и повести либо не публиковались, либо публикации, не затронув ничьих сознаний, отправлялись в макулатуру. Ральф, тем не менее, не оставлял мечту о «революции духа», изводя горы бумаги, изнашивая километры струн и восполняя материальные затраты путём случайных заработков.
Наверное, за прошедшие пятнадцать лет он так и не повзрослел.
- Знаешь, Магда, - начал Ральф, но сбился с мысли и от этого злобно укусил ручку. Ручка хрустнула, чернильная паста полезла прочь из сломанного стержня, превращая Ральфа в смехотворную пародию на вампира. – Знаешь, может быть, всё, что я пишу – это лишь способ оправдать своё существование. Попытка стать Дон-Кихотом, воюющим с энтропией.
- Ты воюешь с самим собой, - сказала Магда и стёрла ладонью чернильные потёки с физиономии Ральфа. – Ты придумываешь себе мнимую реальность, которая тебя не устраивает, и с которой ты готов драться до полного издыхания. Короче, занимаешься самообнаружением.
- Чем? Самообнаружением? – рассмеялся Ральф. – Да, ты права. Мне очень хотелось бы хоть где-нибудь обнаружить себя.

5
Первая пунктирная линия
Игры девственников

- Брат Ральф, ваши теософические воззрения кажутся устаревшими в свете современной науки, - глубокомысленно изрёк Лео.
- Помилуйте, сударь! – парировал Ральф. – Наше братство ничего не имеет протии науки, напротив! Мы даже всесторонне изучили наследие еретиков-тамплиеров и нашли в нём много интересного. Но мы придерживаемся мнения, что научные познания немного стоят, будучи лишёнными веры в истину господа нашего Иисуса Христа.
- Ральф, ****ь! – заржал Лео. – Тебе нужно поступать в театральный институт! Мне показалось, будто ты говоришь серьёзно!
- Я совершенно серьёзен, сударь, - попытался не выйти из роли Ральф, но не выдержал и вслед за Лео расхохотался.
В проезжающем мимо трамвае виднелись расплющенные о стёкла любопытные носы. Ещё бы! Не каждый день увидишь из окна трамвая таких колоритных типов – монаха в чёрной рясе и верзилу в средневековой кольчуге, с огроменным мечом на поясе. И эти мастодонты, вынырнувшие из невесть каких времён, сперва ведут между собой чинную беседу, а после принимаются дико ржать. Потом монах задирает рясу, под которой оказываются джинсы, вытаскивает из кармана джинсов пачку сигарет и закуривает. Естественно, едучи в трамвае и увидев такое зрелище, кто угодно захочет понять, из какого дурдома сбежали эти психи, и от избытка любопытства вплющится носом в трамвайное окно.
Но, что бы ни воображали по этому поводу трамвайные пассажиры, Ральф и Лео не сбежали из дурдома и не ограбили театр с целью напялить на себя всё, что можно было найти в костюмерной. И даже не перенеслись в конец двадцатого века из далёкого прошлого. Просто киностудия, находившаяся с начала так называемой «перестройки» в глубокой заднице, каким-то образом из неё вылезла и начала снимать исторический фильм – что-то про чуму в Лондоне, веке в четырнадцатом. А режиссёром этого фильма оказался человек, отчасти связанный с компанией психо-сексоделических революционеров и решивший, что Ральф, Бруно, Магда, Лео и Златка идеально подходят для исполнения ролей зачумлённых.
Ральфу досталась очень простая роль. Ему ничего не нужно было делать, кроме как закатать джинсы, выпростать из-под рясы босые ноги, лежать, стонать и всячески изображать умирающего. Ральф почувствовал себя обиженным. Он бы не отказался перед своей киношной смертью произнести пламенную проповедь, прокляв грехи человечества и призвав на помощь бога, а потом закатить глаза, упасть на спину и красиво умереть. Но этого в сценарии не было.
Благородный и самоотверженный, не боящийся заразы рыцарь Лео должен был выносить из горящего дома полумёртвого Ральфа. Дом, разумеется, подожгли злодеи, которые охотились за оставшимся без хозяев чумным добром. Злодеями были каскадёры с киностудии, отличные парни, умеющие так махать любым оружием, чтобы никого сильно не покалечить, но в кадре создать впечатление самого настоящего смертоубийства. Сейчас они разминались и прорабатывали мизансцену, лязгая мечами и весело матерясь.
- Ребята! – крикнула взъерошенная девушка – помощник режиссёра. – Бегом гримироваться!
По её виду и нервному поведению можно было предположить, что на ней целый день возили воду, или что черти ездили на ней верхом из мира в ад и обратно. Не случайно, наверное, слово «помреж» созвучно слову «помрёшь».
Зато гримёрша, в отличие от «помрежки», была спокойна, собранна и дело своё знала. Через десять минут работы над Ральфом она подала ему зеркало, спросив иронично:
- Ну, как, нравится?
Из зеркала на Ральфа смотрел труп – подгнивший, синюшный, испещрённый бубонными язвами. Поговорку «в гроб краше кладут» здесь следовало бы перефразировать: «из гроба достают – и то краше». Если бы это увидел Альфред Хичкок, он тут же предложил бы гримёрше сто тысяч долларов в месяц, коттедж в Голливуде и чёрный кадиллак с персональным водителем.
В гримёрную влетела девушка-помреж, ещё более взъерошенная, чем до этого, открыла рот, собираясь что-то сказать, и, увидев Ральфа, забыла его закрыть. Так и стояла бы она с открытым ртом, если бы Ральф не спросил:
- Что, пора на площадку?
- Ага, - пробормотала она и, взяв себя в руки, добавила:
- Ни *** себе! Супер!!!
На площадке чадили костры из облитых бензином досок. Возле костров дрались между собой «злодеи», подбадривая друг друга воинственными кличами. Им вторил режиссёр, но его никто не слышал. Режиссёр надсаживался до тех пор, пока не охрип и не перешёл на язык глухонемых.
Магда и Бруно играли лондонских обывателей, спасающихся от чумы. Магда бегала с завёрнутой в обрывок простыни пластмассовой куклой, а режиссёр полагал, что она недостаточно горячо прижимает куклу к сердцу. Бруно увязывал в узел обывательский скарб, состоящий по большей части из тряпья и негодных, прохудившихся кастрюль. У оператора постоянно возникали проблемы с камерой – то кончалась плёнка, то ему нужно было поменять объектив, то не удавалось взять бегущую в обнимку с куклой Магду в фокус. В качестве ключевых персонажей этой драмы абсурда приехали пожарные. Их то ли не предупредили о съёмках, то ли предупреждали, но они об этом забыли. Пожарные с пылом истинных огнеборцев принялись тушить костры, на защиту которых бросилась девушка-помреж, и её окатили струёй из брандспойта. Съёмки пришлось приостановить на то время, пока режиссёр убеждал пожарных, что всё происходящее согласовано с городской администрацией, с УВД и с пожарной охраной. Пожарные неохотно, но убедились и, убедившись, уехали. Промокшая до костей девушка-помреж села на землю и тихо заплакала.
В довершение всех коллизий куда-то запропастился рыцарь Лео.
- Наверное, он пиво за углом пьёт, - предположила Златка.
- Никакого чувства ответственности у человека, - сказал Ральф. – Тут, понимаешь, творческий процесс, а он, видите ли, пивком балуется!
Режиссёр по этому поводу выразился бы намного круче. Но ему было не до этого, потому что «злодеи», увлёкшись мордобоем с применением холодного оружия, вышли из кадра.
- Куда вас понесло!? – засипел режиссёр.  – Вам ясно было сказано – драться на фоне костра!
Лео действительно, похоже, удалялся пить пиво, поскольку вернулся в явно приподнятом расположении духа.
- Где мой труп? – весело гаркнул он.
- Я сегодня организую тебе твой труп, - ответил Ральф, которому тоже очень хотелось пива. – И если ты уронишь меня в костёр, твой труп будет выглядеть совсем скверно.
Лео не уронил Ральфа в костёр, хотя на третьем дубле и пошатнулся, проходя по доске, проложенной между двумя пылающими кучами. Что он услышал от висящего на его плече Ральфа, догадаться нетрудно.
Потом снимали эпизод со Златкой, которая изображала помешанную, танцующую на площади зачумлённого города, да так правдоподобно изображала, что Ральф едва не влюбился в эту рыжеволосую бестию, извивающуюся под взглядом трёхглазого стрекочущего монстра под названием «Конвас-автомат»*. Но режиссёру опять что-то не нравилось, он что-то втолковывал оператору, и оператор заменил один глаз монстра на другой – чёрный и устрашающе вытянутый. Глаз неотрывно следил за Златкой, становясь попеременно то длиннее, то короче, из-за чего создавалось впечатление, что глаз её плотски хочет.
Но вот монстр успокоился, втянул глаз до предела и, кажется, заснул. Он возбуждался только при ярком свете, а уже стало темнеть. Большая часть фильма снималась из экономии при дневном освещении.
К тому времени, как режиссёр вдоволь наругался, каскадёры устали колбаситься, костры догорели, а чумная бригада переоблачилась и сдала костюмы, стемнело совсем. Над городом распласталась ночь, не таинственная и вовсе не романтичная, так как её августовская звёздность была загашена светящимися окнами и фонарями.
Ральф, Лео и Бруно вышли на улицу, присели на поребрик и, не сговариваясь, дружно закурили.
- А где девчонки? – спохватился Ральф.
- Грим смывают, - ответил Бруно.  – А ты чего смываться не идёшь?
- А я не буду, - заявил Ральф. – Это же не грим, это произведение искусства! Жалко такую красоту смывать!
- Вот кто здесь настоящий панк! – хохотнул Лео.
Бруно хмыкнул. Ему идея шляться по ночам в образе ожившего покойника показалась слишком революционной.
Но, несмотря ни на что, они ещё были вместе. Они ещё считали себя новым поколением – поколением художников, поэтов, музыкантов, способных сказать миру новое слово, услышав которое, мир бы содрогнулся и с перепугу стал бы намного лучше. Они и представить себе не могли, что это поколение, угодившее в стык времён, без помощи мировых войн, грандиозных потрясений и мировых катаклизмов скатится в социально-экономический разлом, в наполненную серым сумраком яму обыденности, где разлетится в разные стороны всплеском ярких, но тускнеющих осколков, продолжающих поодиночке мчаться сквозь пустоту, оставив при себе лишь несбывшиеся мечты и воспоминания.
Они не знали, что станут Поколением, которого не было…
Из дверей киностудии, над чем-то своим, девчоночьим, смеясь, вывалились Магда и Златка.
- Хэй, пипл! – звонко крикнула Златка. – Поехали все ко мне – мои предки умотали в сад. Хотели и меня на пропол морковки сраной утащить, но я сказала – фиг вам, я в кино снимаюсь!
Ей было боязно, а может, просто скучно тащиться ночью одной на самый конец города и там, на конце города, изнывать в пустой квартире.
- Ближний свет, - буркнул Бруно, уже тогда становившийся пессимистом. – Транспорт, наверное, давно не ходит.
- У меня дома две бутылки вина заныканы, - сыграла на революционерских слабостях Златка. У Лео заблестели глаза.
- Вайн – это есть гуд, - с иностранным акцентом заметил он. – А что, доберёмся, поди, как-нибудь!
- Ральф, ты же старый автостопщик, - прищурилась Магда. Похоже, они со Златкой уже обо всём договорились заранее, в женской уборной.
- Точно, застопим кого-нибудь! – купился на лесть Ральф.
- Так тебя и повезли в городе бесплатно, - проворчал Бруно.
- Тебе что, впервой шоферов кидать? – воодушевился Лео.  – По любому, доедем!
-  Поехали! – крикнул Ральф, поднимаясь. – Вперёд, во имя любви, свободы и рок-н-ролла!
В конце концов, Бруно нехотя, но согласился. И подал ценную мысль:
- Стопить нужно не здесь, а поближе к тракту. Здесь ездят одни бомбилы, а там дальнобойщики в город заезжают.
С галдением и хохотом чумные революционеры двинулись в сторону тракта. Лео затянул фальшиво:
- По долинам и по-о взгорьям шла ди-ви-зи-я впе-е-рёд!
- Чтобы с боем взять Приморье, Белой армии о-опло-от! – подхватили остальные. Немногочисленные прохожие шарахались в стороны, даже не видя в темноте красавца Ральфа.
Возле запертого овощефруктового ларька девчонки зашушукались между собой и, с просьбой их подождать, скрылись за ларьком. Мужская часть компании продолжала горланить про приамурских партизан, искренне ощущая себя таковыми.
- Там столько черешни рассыпано! – поддёргивая штаны, сообщила Магда. – Только мы её всю обоссали.
- А мы её в луже помоем, - нашёлся Ральф. И правда, что тут такого? Девки же обоссали, притом, свои, не чужие.
На сбор в потёмках и споласкивание в луже обоссанной черешни ушло не менее получаса. Бруно, которого это занятие невероятно захватило, никак не мог успокоиться, пока Ральфовская переходная шляпа не наполнилась помытой черешней до самых полей.
- Пора водилу стопить, - напомнил Лео.
- Стопят пускай девчонки. А мы будем его «залечивать», - сказал Ральф.
Водителя «КамАЗа» залечивать не пришлось. Увидев на обочине двух молодых девушек, гуляющих без сопровождения в столь поздний час, он с визгом притормозил, распахнул дверь кабины, включил свет и жестом пригласил девушек внутрь.
Но, согласно утверждённому плану, первым в кабину залез прятавшийся в темноте Ральф. Увидев его лицо, водитель инстинктивно отстранился и судорожно сжал рычаг переключения передач. Но было поздно. За Ральфом в «КамАЗ» запрыгнула Магда, усевшись Ральфу на колени. За ней влезли Лео и Златка, и в последнюю очередь впихнулся Бруно, захлопнув за собой дверь.
Водитель ошалел настолько, что не сказал ни слова. Разве мог он предполагать, что в нагрузку к очаровательным малолеткам прилагаются прокажённый и ещё двое парней? Он резко рванул «КамАЗ» с места и понёсся по городу с предельной скоростью, рискуя привлечь внимание каких-нибудь припозднившихся гаишников.
Естественно, про деньги водитель и не заикнулся. Ответом на вежливое Ральфовское: «Спасибо, шеф» был вырвавшийся из груди водителя вздох облегчения.
Не исключено, что посидевший в непосредственной близости от Ральфа водитель на следующий же день пошёл сдавать анализы в вендиспансер.
_______________

- Не, Ральфище, ты как знаешь, а я на будущий год подаю документы в театральный, - сказал, развалившись в кресле, захмелевший Лео.
- Ну, подавай, - лениво произнёс Ральф. – Вон кому в театральный надо, - кивнул он в направлении кухни. – Она в любую роль входит с лёту.
Из кухни доносилось аппетитное шкворчание жарящейся картошки, дополняемое ещё более аппетитным запахом. Златка, войдя в роль гостеприимной хозяйки, решила накормить всех до отвала. «Меня предки достали», - сказала она. – «Всё твердят, что я ничего не ем. Пусть теперь думают, что у меня проснулся зверский аппетит».
- Её родители на политологию пихают, - зевнув, ответил Ральфу Лео. – Только не врубаюсь, на хрена ей эта политология?
- Точно, в хрен не упиралась, - согласился Ральф. – Ей творчеством заниматься надо.
Шёл шестой час утра. Вино давно закончилось. Шкворчала картошка. Джим Моррисон из магнитофона то просил зажечь его огонь, то обещал замочить отца и трахнуть мать, и совсем не оттого, что они пихали его в политологию.
- Во, блин, ни фига! – из соседней комнаты возникла заспанная Магда. – Заняли оба кресла! Раз так, то я сяду на Ральфа и отдавлю ему яйца.
- Не отдавишь, они у меня каменные, - усмехнулся Ральф.
- И давно они такими стали? В «КамАЗе» я ничего подобного не заметила.
Про то, не стал ли у него каменным и член, Магда не спросила, лишь плюхнулась на Ральфа со всего размаху.
- А-а! – завопил Ральф. – Ты потише, что ли!
- А говоришь – каменные! – съязвила Магда.
- Кувалдой можно и камень раздробить, - возразил он.
Невинные игры девственников… До взрыва – не до взрыва мира, а до взрыва этого маленького сообщества было ещё далеко. До взрыва, который  превратит их всех в летящие в разные стороны тускнеющие осколки; взрыва, после которого кто-то улетит за грань бытия, кто-то засядет в скале или упадёт в болото, а кто-то продолжит полёт, и случится так, что траектории двух осколков на какое-то время станут параллельными, и им, в их космическом одиночестве, очень захочется хоть недолго полететь рядом…
А пока что один из будущих осколков елозил задницей по гениталиям другого, проверяя их на прочность. Не догадываясь об этом, они уже начали подготовку к облёту тёмной стороны Луны.

6
Вторая пунктирная линия
Пятнадцать лет спустя

- Я купила билет. На завтра, - сказала Магда.
- Угу, - откликнулся Ральф. И предложил, и без того прекрасно зная ответ:
- Может, тебя проводить?
- Вот ещё! Не хватало нам только прощальных поцелуев у двери вагона.
- Согласен, нацеловаться мы и здесь успеем.
Внезапно Магда, поддавшись чему-то, нахлынувшему изнутри – сентиментальности, или ностальгии, или просто потоку вырвавшихся на поверхность воспоминаний, спросила:
- Ральф, ты из наших кого-нибудь видишь?
- Лео встретил пару лет назад. Он тогда рекламу продавал.
- Это как так – «рекламу продавал»?
- Да очень просто. Ходил по разным фирмам и до всех докапывался: «Не хотели бы вы заказать у нас рекламный щит, растяжку или новую вывеску? Ваша реклама, сделанная нами – это успех вашего бизнеса!».
- Значит, актёром он так и не стал.
- Как и ты – художницей, - ляпнул Ральф, не подумав, что это может быть обидным.
Но Магда лишь усмехнулась.
- Я поняла, что это не та цель, к которой стоит стремиться. Искусство – только видимость, иллюзия, попытка сбежать в нарисованный мир.
- Твоя духовная практика – тоже попытка к бегству, - оскорбившись за искусство, контратаковал Ральф.
 Вот это Магду задело.
- Давай лучше оставим эту тему, всё равно она ни к чему не приведёт, - слегка раздражённо сказала она.
- Давай оставим, - согласился Ральф.
Ни до жарких споров, ни до настоящих ссор дело у них никогда не доходило. Может быть, потому, что они, даже летя параллельными курсами, даже будучи во многом между собой похожими, оставались бесконечно далеки друг от друга, и каждый из них продолжал пребывать в непроницаемой оболочке собственного одиночества.
- А про остальных ты что-нибудь слышал?
- Джон сидит за наркоту. Вальтер… Помнишь Вальтера?
- Конечно, помню! Он ещё картинки прикольные рисовал и делал к ним шизовые подписи. Как там было у него про Буратино?
- «Членистоносый Буратино любуется небом». Где на картинке из пня торчит ***, а над ним – облака.
- Ну, ну! И что – Вальтер?
- В Германию уехал, к родственникам. Златка, кажется, вышла замуж, а про других ничего не знаю, - сказал Ральф, предчувствуя, что вечер грозит превратиться в вечер воспоминаний.
Чем дольше человек живёт, тем больше становится похожим на дом с привидениями, где по закоулкам памяти бродят призраки юношеских идей, призраки весёлых и грустных событий; призраки, мутирующие день ото дня, так что трудно бывает разобраться, что было на самом деле, а что придумалось, примечталось, примерещилось. У домов с привидениями есть свойство видоизменять своих призраков по своему хотению, и страшный призрак становится со временем смешным, а весёлый – печальным. Лишь призраки старых друзей и единомышленников, не только умерших, но и пребывающих в добром здравии, консервируются здесь, не изменяясь, и оттого, встречая через несколько лет старого знакомого, чей призрак ты носишь в себе, и, замечая несовпадение человека и призрака, ты испытываешь от этой встречи горечь и разочарование. Человек изменился, а призрак – нет. И особенно сильным бывает разочарование, если тебе кажется, что сам-то ты остался таким же, каким был в твои семнадцать.
- Вот бы нам как-нибудь всем встретиться. Было бы интересно, - мечтательно произнесла Магда и разбудила призраков.
- Не получится, - отбиваясь от бесплотных духов, обломал её мечтания Ральф. – Нас всех слишком далеко разнесло.
- Ну, мы-то с тобой ещё встретимся! – заверила его Магда. – Прикинь, встречаемся мы ещё лет через пятнадцать. Ты будешь толстым, лысым и очень знаменитым, но по-прежнему в драных джинсах, а также в «косухе» и с банданом на голове – чтобы спрятать лысину.
- Твои слова бы да богу в душу, мать! – рассмеялся Ральф. Болезненные призраки прошлого уступили место ещё более газообразным, но безобидным призракам будущего. – А ты, тоже в бандане и в «косухе», достигнув самых вершин духовного развития, будешь обучать тибетских лам технике медитации. И мы никогда не повзрослеем.
- «Мы никогда не станем старше», - поддержала Магда.
- Что-то знакомое, - вспомнил он. – Чьё это?
- Ну, ты и упырь, Ральф! Это же Джим Моррисон. Неужели забыл?
Они фантазировали и смеялись, смеялись и фантазировали, словно пятнадцать прошедших лет разом схлынули, провалились в какую-то чёрную временную дыру, а призраки прошлого сделались призраками настоящего, только и эти куда-то ушли – наверное, за травой или за портвейном. И даже дом – не дом с привидениями, аварийный питерский дом – казалось, снова почувствовал себя живым, населённым с первого до пятого этажа молодыми, талантливыми, энергичными, способными силой своего таланта свернуть горы людьми, которые сейчас просто вышли прогуляться по Невскому, но должны вот-вот вернуться – с песнями, стихами, картинами, пьесами и портвейном, с неудержимым желанием улучшить мир и сделать всех его обитателей такими же молодыми и гениальными, как они.
Дом ждал возвращения Поколения, которого не было…
- Я неделю назад был в издательстве, - поделился охваченный оптимистическим безумием Ральф. – Возможно, они всё-таки выпустят мою книжку.
- Я буду рада за тебя, - сказала Магда, и это прозвучало искренне. Ральф привлёк её к себе, крепко сжал в объятьях, она ответила ему тем же, и так, не разжимая объятий, они повалились на матрас. Они жадно ловили каждое мгновение этой ночи, предшествующей неизбежному изменению их трасс, которому предстояло отбросить Ральфа и Магду друг от друга – надолго, а, может быть, навсегда. А потому каждый из них стремился поселить в другом призрак себя. И старый дом наблюдал за ними, добродушно, по-стариковски кряхтя.
Молния ударила, когда они, утомлённые, лежали рядом, и Ральф на ощупь отыскивал сигареты. Молния вырвалась из вопроса Магды, заданного сбивчиво, скомкано и напряжённо. Из этой напряжённости и грянул смертоносный электрический разряд.
- Ральф, ну хоть ты не думаешь, что Бруно покончил с собой из-за того, что я тогда… что мы…
Разряд прилетел прямо в брус, в тот самый брус, что не давал обрушиться просевшему потолку. Тени, призраки, сумерки и боги в панике бросились по углам. Над Питером гуляла первая гроза.
Дом так опечалился, что не заметил, как брус по всей длине рассекла косая трещина.

7
Перпендикулярная пунктирная линия
Анатомия революционной ревности

Сколько Ральф помнил, Бруно ревновал всегда. Всегда и везде, всех ко всем, по поводу и без повода, как может ревновать лишь давно и тяжело душевнораненый человек.
А сильнее всего Бруно ревновал Революцию Духа. В нём гнездилось невысказанное и даже едва ли до конца осознанное убеждение, что все окружающие, прикидываясь друзьями, только и думают о том, как бы отобрать у Бруно эту его сумасбродную избранницу. Ральф отбирал её своими песнями, Магда – рисунками, Вальтер – смешными картинками с дурацкими подписями, Лео – своей раскрепощённостью и незакомплекованностью, Джон – авторитетом в области психоделических экспериментов с различными препаратами. Даже Златка – и та хотела отнять революцию у Бруно. Непонятно, каким образом, но хотела.
Короче, Бруно считал Революцию своей девушкой и делить её с другими не собирался. Но его не покидало опасение, что он не сможет в одиночку удовлетворить все её прихоти и капризы.
Бруно пытался играть сначала на гитаре, потом на ударных, пробовал рисовать, писать стихи и рассказы, но, что бы он ни делал, у кого-то другого это всегда получалось лучше. За неимением ЛСД он глотал циклодол и тарен в поисках способа удержать в руках вздорную призрачную красавицу, но способ не находился, и красавица ускользала.
По давней традиции все делатели духовных революций собирались на кухнях – поближе к вечно томящемуся на плите горячему чайнику и подальше от посторонних ушей. В чьей кухне они обосновались на сей раз, никто толком не знал, да это и не имело значения. Заседание кухонного комитета проходило в составе Ральфа, Бруно, гитары, чайника и девушки по имени Ассоль - нежного создания с ангельским личиком, которое одевалось исключительно в чёрное, курило «Беломор» и говорило нарочито хриплым голосом, изъясняясь, по преимуществу, матом.
Кухонный комитет, как обычно, решал проблемы мирового масштаба. Сегодня на повестке дня стоял вопрос о причинах поражения американской психоделической революции 60-х.
- Просто сук гнилых до *** в тусовку пролезло, вот и пришёл ****ец, - высказалась Ассоль.
- А сук ЦРУ запустило, - вставил Бруно.
- Необязательно ЦРУ, - возразил Ральф. – Дело в том, что все лучшие идеи почему-то всегда обсирают их последователи. Христиане, если подумать, повторно распяли Христа. Мусульмане ещё раз отравили Магомета.
- Во, прогнал! – восхищённо сказала Ассоль. – Философ, ****ь!
Бруно не нашёлся, что ответить. В умствованиях он был не силён, и получалось, что Ральф опять потащил его возлюбленную к себе, а Бруно не знал, как ему воспрепятствовать. От расстройства он взял гитару и стал наигрывать что-то из «Гражданской обороны». Но Ральф сумел воспользоваться и этим, чтобы нанести очередной удар.
- Там, где ты играешь соль мажор, у Летова ля бемоль, - заявил он.
Это для Бруно было уже слишком. Не выдержав, он схватил гитару за гриф и что есть силы ударил её о дверной косяк. Гитара разлетелась в щепки прямо над головой опешившей Ассоль.
- Да пошёл ты! – крикнул Бруно в лицо Ральфу, швырнул на пол останки ни в чём не повинной гитары и вышел, оглушительно хлопнув дверью.
- Он что – совсем того? – спросила Ассоль, забыв от неожиданности сматериться.
- Ревнует, - ответил Ральф. – Гитару жалко.
Бруно нередко уходил вот так, с матом и дверным грохотом. А после возвращался, ни на кого не глядя. Возвращался, потому что не мог оставить свою Революцию на растерзание и поругание самодовольным умникам. В среде революционеров его выходки никого особо не смущали, кроме нежных созданий, прячущих за чёрной бронёй и напускной грубостью свою беззащитность. Даже наоборот – выходки расценивались как внешние проявления обострённого восприятия, импульсивности и эксцентричности, присущих каждому по-настоящему творческому человеку. В конце концов, психоделический революционер не может не быть психом.
Хлопнул дверью Бруно и тогда, когда в квартире Златки увидел Магду на коленях у Ральфа. Хлопнул, убежал и через полчаса вернулся, убедившись, что в палатке на острове Ральф и Магда занимались именно тем, в чём он их заподозрил, и что Магда такая же, как и все – сучка, разевающая пасть на его Революцию. А раз так, то и хрен с ней.
Революция была ему куда дороже Магды.
_______________

- Нет, Магда, я так не думаю, - сказал Ральф после затянувшейся паузы. – Бруно повесился из-за того, что ещё меньше всех нас был способен найти себя в этом мире.

8
Четвёртая пунктирная линия
Рухнул потолок

- Вот, Константин Викторович, возьмите ваш договор, – девушка в издательстве улыбалась Ральфу дежурной натренированной улыбкой.  – И обязательно внимательно прочитайте, прежде чем подписывать.
Ральф стал читать, ровным счётом ничего не понимая. В договоре шла речь о каких-то неисключительных правах, передаваемых автором (то есть, им, Ральфом – это-то хоть до него дошло) такому-то издательству на какой-то там срок; о том, что автор чего-то обязуется,  издательство тоже чего-то обязуется, в противном случае («А я бы вместо «в противном» написал бы «в стрёмном», «в поганом» или просто «в мерзостном», - мысленно отреагировал Ральф) наступает расторжение договора. Дальше начинался совсем непроходимый лес всяких «обязуется», «предоставляется», «осуществляется» и «согласно пункту 5.1». Ральф встряхнул головой, расправляя слипшиеся извилины, и прочитал всё с начала. Яснее не стало.
Ясно ему было только одно – очень скоро он будет держать в руках свою книгу. Не самиздатовскую брошюрку, не номер отпечатанного на туалетной бумаге журнала, а настоящую книгу в настоящей твёрдой обложке, книгу из тех, которые держат на застеклённых полках, или, может быть, на незастеклённых, или попросту в расхристанных стопках, а иногда таскают с собой в рюкзачках, портфелях и наплечных сумках. Во всяком случае, их читают и, как правило, ими не подтирают зад.
Он ждал этого пятнадцать лет. И не просто сидел и ждал, он к этому стремился, летя мимо тёмной стороны Луны сквозь метеоритный дождь случайных заработков, случайных жилищ, случайных публикаций и множество прочих случайно случающихся случайностей. Пускай осколком, но он к этому летел.
Он и сейчас продолжал лететь, но уже в другом измерении, и в этом измерении он ощущал в своих руках сбывшуюся мечту и вдыхал исходящий от неё запах свежей типографской краски.
- Константин Викторович, вас устраивают условия договора? – прервала издательская девушка Ральфовский полёт.
- Что? Условия? Да, конечно! – вернулся на Землю Ральф. – Кстати, можно без «Викторовича». Я ещё не чувствую себя достаточно старым.
В её улыбке что-то промелькнуло – не то насмешка, не то снисходительность, не то мимолётный осколок заинтересованности.
- Вообще-то, у нас в издательстве это не принято, но если вы настаиваете… Константин, укажите, пожалуйста, номер вашего банковского счёта, чтобы мы могли перечислить вам гонорар.
- Вообще-то, у меня его нет, - сказал Ральф. – Счёта нет.
- Тогда вам нужно будет открыть счёт и сообщить нам, - процент снисходительности в её улыбке возрос.
- Ну, да, как только открою счёт, сразу зайду, - пообещал Ральф. – Лично к вам. С букетом. Можно мне узнать ваше имя?
- Наталья, - ответила девушка. – Но я замужем.
- Да я не клеюсь, - сказал он. – В древности гонца, принесшего хорошую весть, полагалось благодарить.
После ухода Ральфа Наталья поднялась из-за стола и заглянула в соседний кабинет.
- Юля, ты этого Морозова читала?
- Читала.
- Ну, и как?
- Очень неплохо пишет.
- А с виду -  форменный псих.
Тем временем Ральф продолжал лететь, теперь по Невскому, и приземлился возле забегаловки, где, выражаясь языком прежних времён, «продавали на разлив». Или «в розлив» - кому как больше нравится.
Ральф взял сто пятьдесят граммов водки и два бутерброда с варёной подмёткой, гордо именуемой ветчиной. Пристроился за столик, сделал крупный глоток и надкусил бутерброд.
«Вот так и бывает», - подумал он. – «Свалится тебе на голову удача, а ей и поделиться не с кем. Разве что, с теми мужиками напротив, да ведь не поймут».
Магда была единственным человеком, который мог разделить с Ральфом его успех. Ральф очень хотел верить в то, что Магда не лицемерила, сказав: «Я буду рада за тебя». Они никогда не были близкими людьми. Их полудетский роман очень быстро сошёл на нет и, возобновившись пятнадцать лет спустя, оказался лишь коротким совместным полётом. И, всё же, только с ней Ральфу удалось соприкоснуться оболочками взаимных одиночеств, что для этого мира уже немало.
Но Магда уехала, ведь они договорились не прощаться.
«А если не уехала? Вдруг поезд отменили?» - мелькнул в голове судорожный сполох. – «Отчего б удачам, как и невезениям, не ходить толпой?»
От этой мысли его прошиб холодный пот. Что, если это действительно так? Поезд отменили, и Магда в ожидании следующего поезда вернулась в аварийный дом. А он сидит здесь, пьёт водку и теряет последнюю, драгоценную возможность подарить ей часть своей радости!
Ральф залпом допил остатки и, бросив на столе два бутерброда – один надкушенный, другой целый – выбежал из заведения. Мужики за столиком напротив недоуменно посмотрели ему вслед. Сидел-сидел парень, выпивал, закусывал, а тут, ни с того, ни с сего, вскочил, как ошпаренный, и куда-то помчался. Псих.
На пятый этаж Ральф взбежал кошкой, взлетающей на дерево от добермана. Возиться с ключами ему не пришлось – двери здесь не запирались. Он ворвался в прихожую, проскочил мимо кухни, где всё так же торчала из-под раковины смесительная бутылка, и распахнул дверь комнатушки, в которой они с Магдой провели несколько последних недель.
В комнатушке было пусто. Нет, там, конечно, находился увенчанный крестовиной брус, компанию ему составляли матрас и дорожная сумка Ральфа, но ни Магды, ни её вещей уже не было.
Чудеса толпой не ходят. Они даже не происходят – высунутся из-за угла, поманят и спрячутся снова. Вот и бегай за ними, исполняй роль водилы в жмурках, аукай, жди, что они выйдут тебе навстречу и скажут: «Всё, сдаёмся! Вот мы, чудеса!».
Ральф опустился на матрас, достал из смятой пачки кривую сигарету и закурил, стряхивая пепел на пол. Всё равно теперь некому было сказать: «Ральф, упырь! Тряси хотя бы в окно!».
Брус угрожающе заскрипел, и на потолке образовалась сеть новых трещин. Дом симпатизировал Ральфу и хотел предупредить его об опасности, но Ральф был глух к предупреждениям.
- Ну, чего скрипишь? – обратился к брусу Ральф. – Думаешь, мне сейчас легче?
Брус заскрипел снова, даже не заскрипел - заскрежетал, а Ральф по-прежнему сидел на матрасе, размышляя о том, как ему продолжать свой одиночный полёт.
Его полёт оборвался через секунду после того, как он увидел, что на него падает потолок…

Комментарий автора: Аварийный дом действительно существовал в Санкт-Петербурге в 1992 году, он находился недалеко от Московского вокзала, на одной из Советских улиц, и был самовольно заселён разнообразными маргинальными личностями, из которых одни были больше поэтами, чем раздолбаями, другие – в большей степени раздолбаями, чем поэтами. Крушение потолка, повлекшее за собой человеческие жертвы, автором придумано.

Апрель 2005 г. – 15 августа 2005 г.
Екатеринбург

Сломанный блюз
Рапсодия в миноре

Перекрёсток семи дорог – вот и я,
Перекрёсток семи дорог – жизнь моя.
Пусть загнал я судьбу свою,
Но в каком бы ни пел краю,
Всё мне кажется,
Я опять на тебе стою.

А. Макаревич

Блюз – это когда хорошему человеку плохо.
Известная формулировка

Глава первая

Ну что, давайте знакомиться. Меня зовут Вэй. Нет, я не китаец, я стопроцентный русский, то есть, на сколько-то процентов хохол, на сколько-то – немец и отчасти, вероятно, еврей. Ещё среди моих предков фигурировали сибирские кержаки-староверы, и невесть откуда взявшийся цыган. Но говорю, пишу и думаю я по-русски, а это, по-моему, единственный признак русскости в нашей многонациональной и многострадальной стране.
Теперь – почему именно Вэй. Это не причуда моих эксцентричных родителей, но и не кличка, не прозвище, не ник-нэйм. Это имя. Возникло оно, во-первых, в честь моего любимого гитариста – Стив Вэй (некоторые произносят «Стив Вай», но «Вай» сильно отдаёт чем-то грузинским) и, во-вторых, “way” по-английски – это дорога, путь, трасса. То есть, моя жизнь. «Мой рок-н-ролл – это не цель и даже не средство. Дорога – мой дом, и для любви это не место», - поёт Юлия Чичерина. Немного печально, зато совершенно справедливо.
Кстати, по-китайски «Вэй» тоже что-то означает, и, вроде, что-то хорошее, но что именно, я не помню.
Сейчас я предлагаю вам совершить небольшую прогулку по почти столичному городу в летне-осенний период. По моему авторскому произволу это будет город Екатеринбург. Дата и день недели решающей роли не играют, время суток – вторая половина дня. Солнечно, но не жарко – не садист же я, чтобы заставлять вас шляться по улицам в жару или в дождь!
Должен сразу предупредить – сначала я побуду вашим незримым гидом, после же вернусь к своим делам, а вам предоставлю возможность понаблюдать, к каким результатам – успешным или не очень, комическим или грустным, забавным или шокирующим – они будут меня приводить.
Начнём, пожалуй, с вокзала. Нет, рано – в этот час мы на вокзале ничего интересного не увидим. «Пирожки горячие!». «Свежая пресса!». Милицейские патрули. Бомжи, пьяницы, калеки. Дачники и туристы с рюкзаками, семейства с грандиозными чемоданами на колёсиках, китайцы с клетчатыми сумками. Буднично и банально. Если хотите, можете при случае наведаться сюда снова. Здесь вы прекрасно обойдётесь и без меня.
Поэтому мы неторопливо – мы ведь гуляем, верно? – идём по улице Свердлова. Доходим до подземного перехода возле кинотеатра «Урал» и, не успев спуститься на три ступеньки, слышим звуки музыки. У стены в переходе стоит молодая светловолосая девушка с поперечной флейтой и наигрывает известную мелодию. «Одинокий пастух». Возле её ног – кофр от флейты, в нём скупо поблёскивает мелочь. Эту флейтистку я знаю, хоть она играет здесь нечасто. Кажется, учится в музучилище.
Поздороваться бы или махнуть в знак приветствия рукой, но девушка не увидит меня и не услышит – ведь я для неё сейчас бесплотен. «Я хотел бы ближе подплыть, поздороваться с ним, но как?..». Между тем, вы-то не бесплотны! Суньте руку в карман, пощупайте, что там у вас звенит или шуршит, и положите сколько-нибудь в кофр. Мастерство и мужество «одинокой пастушки» достойны награды.
Что ж, давайте поднимемся наверх. Здесь, на лестнице, торчит небритый мужик с банкой из-под растворимого «Нескафе» в руках и, явно переоценивая красоту своего вокала, фальшиво гнусавит: «Отговори-ла роща золота-а-ая!». И поёт безобразно, и поступает по-свински – перебивает девчонке заработок. Не давайте ему ничего – пускай сначала если не петь, так хотя бы вести себя научится.
Там, впереди, возле ТЮЗа (а это совсем рядом) ещё один переход есть – большой, широкий, не чета этому. И, естественно, очень популярный среди музыкантов. Сегодня здесь работает дуэт – гитара и скрипка. Играют из «Крематория»: «Безобразная Эльза, королева флирта…». Хорошо играют, вот только скрипка несколько заглушает голос. Лица незнакомые – приезжие, наверное. Раньше столицей уличных музыкантов был Питер, а теперь ей уверенно становится Екатеринбург. Может быть, потому, что здесь в центре города ещё сохранились подземные переходы, в которые не напихали торгующих всякой всячиной ларьков.
А на выходе из перехода – настоящее столпотворение. Понятное дело – день погожий, вот все и повыползали. На парапете сидит Андрюха, ждёт очереди и пытается настроить свою чиненную-перечиненную, клеенную-переклеееную, побывавшую во множестве переделок гитару. Менестрель, он же попросту Менс, слоняется с запечатлённым на лице раздумьем – то ли здесь дожидаться, то ли рвануть по трамваям. И переход невесть когда ещё освободится, и в трамваях играть – дело ненадёжное. Смотря какая кондукторша попадётся – одна разулыбается, едва ли не подпевать начнёт, а другая вскинется на дыбы и давай визжать – мол, в общественном транспорте песен петь запрещено! И, почему-то, трамваи с такими стервами гуськом ходят – нос в хвост, караванами.
Тут же и тусовка ошивается, в майках с надписями «Секс пистолз» и с рюкзачками из магазина рок-атрибутики. Среди тусовки пара «идейных» скинхэдов затесалась – из тех, что спьяну любят доказывать расовою неполноценность Пушкина. Я с ними как-то ввязался в идеологический спор. В моих логических построениях скины ровным счётом ничего не поняли, и оттого меня сильно зауважали. Удивлялись только, почему я, раз такой умный, не хочу идти вместе с ними хачеков бить.
Предлагаю, пока ребята со скрипкой поют про «мусорный ветер, дым из трубы», а тусовка ловит на голый крючок халяву, зайти в кафешку поблизости, куда так любят забегать «переходники». В этот час там ещё относительно свободно, давка начнётся к вечеру, и можно выпить кофе с пирожным или водки с расстегаем. Нет, благодарю, я - пас! В физическом теле я, конечно, не отказался бы от граммов ста пятидесяти, но спириту – спиритово. В смысле, духу – духово. Вы подкрепляйтесь, я пока пролечу над набережной, погляжу, что там творится.
На набережной тоже весело. Вот мужик в пёстрой рубахе лихо растягивает баянные меха и нахально подмигивает проходящим девкам. «Эх, полным-полна моя коробушка, есть и ситец, и парча…». Вот немолодая женщина приятным и тёплым, но слишком камерным для улицы голосом тоскует о «белой акации гроздьях душистых». Вот две девчонки с гитарами – не очень слаженно, зато громко и с экспрессией воздают дань памяти покойной Янке Дягилевой:
«Беги, сынок, скажи, что завтра будет новый день!».
Будет, конечно. Да как ему не быть! Лишь бы не порвались струны, лишь бы не «сел» голос, не охрипла флейта, не прохудились бы меха баяна, не окоченели в непогоду чуткие пальцы. Да ещё наши депутаты, в поте лица изображающие заботу о народном благе, не придумали бы со скуки какой-нибудь закон против этих странных людей, зачем-то выносящих музыку на улицы.
А ведь и правда, зачем? Ради «лёгких» денег, как полагают многие? Но эти самые многие склонны считать лёгким заработком тот, к которому неспособны сами. Годы овладевания инструментом, подбор репертуара, поиск тональности, а после – выход прямо в публику, лицом к лицу, глаза в глаза. Без сцены, без заградительных огней рампы, без внимательного звукорежиссёра, без заботливого администратора, без группы подддержки, без секьюрити, без страха, без сомнений, без неуверенности. И после этого диву даёшься попсовым «звёздам», «смертельно устающим» от необходимости трижды в день выходить на сцену, чтобы покривляться под «фонограмму-плюс».
Наверное, кувалдой махать тяжелее, зато не надо ни учиться, ни думать, ни репетировать. Долби себе, по чему скажут. Сила есть – ума не надо.
Деньги, конечно, немаловажный фактор. Но не единственный. Как говорят, можешь не петь – не пой. А если не можешь не петь? Вот стритовщики (во всяком случае, подавляющее большинство из них) так и устроены – не могут они не петь и не играть.
Стритовщики – это и есть уличные и подземно-переходные музыканты. «Стрит» на слэнге – это выступления на улице. Некоторые, правда, путают понятия «стрит» и «аск», и, беря гитару, говорят: «Мы пошли аскать». На самом деле, стрит и аск – совершенно разные вещи. Стрит – это работа. Аск – попрошайничество.
Я вижу, вы уже подкрепились. Думаю, на сегодня экскурсий хватит. Тонкие различия между терминами «стритер», «аскер», «шляпник», «железнодорожник» я объясню как-нибудь в следующий раз.
Вам куда, на троллейбус? Тогда до встречи! Я сегодня передвигаюсь своим бестелесным ходом.

Глава вторая
Когда кидают не по-детски, и что из этого выходит

Среди стиритовщиков я, можно сказать, мастодонт. Ходячая реликвия с гитарой. И не по возрасту – встречаются коллеги и старше меня. По опыту и продолжительности стритовой деятельности.
Первый мой стрит состоялся 16 лет назад в Питере, в переходе на Невском проспекте. В Северной столице я оказался в командировке от новосибирской киностудии «Запсибкинохроника» и как-то, получив по причине запоя директора картины в безраздельное распоряжение целый день, я взял неразлучную гитару и отправился дебютировать.
Дебют меня ошарашил. Меньше, чем за час, я заработал сумму, равную десятидневным суточным, и решил её немедленно потратить. В те дни я чувствовал себя весьма обеспеченным человеком – на сторублёвую зарплату я  не только жил, но ещё и покупал пластинки, книги, струны и всё для фотопечати, а если и приходилось иногда занимать деньги, то разве что трёшку на два дня до получки. На дворе стояли хмуро-трезвые горбачёвские времена, так что потратить с удовольствием нежданные финансовые поступления было непросто. Но смешанная хиппово-панковская тусовка, собиравшаяся тогда на крыльце Казанского собора, знала портвейновые каналы лучше, чем все прочие каналы Санкт-Петербурга. В итоге мы потратили мой заработок так результативно, что я по пьяни в кого-то влюбился, а в ментовскую общагу, где поселили нашу киногруппу, впёрся на четвереньках. Что никого не удивило – к тому времени и менты, и киношники уже стояли на рогах.
Вскоре та же нелёгкая, то есть Запсибкинохроника, занесла меня в тогда ещё Свердловск. По каким-то обстоятельствам в Новосибирске не обрабатывали цветную киноплёнку, а потому специальный командировочный – как правило, ассистент кинооператора – возил её в Свердловск и обратно. Жаловаться на такие командировки не приходилось. Вся задача состояла в том, чтобы сдать плёнку в проявку, получить за казённый счёт забронированное место в гостинице и положенные суточные, а после неделю предаваться развлечениям в ожидании того, пока плёнку проявят и напечатают с неё позитивы.
Я выгрузился на Свердловском вокзале с гитарой и двумя яуфами плёнки (яуф – это ящик такой железный, круглый, с ручкой) и пошёл на автобусную остановку. В кармане у меня лежали деньги на такси, но я, как все киношники, поступал ушло – ездил общественным транспортом, а в графе отчётности «Номер машины такси» писал первую пришедшую на ум белиберду.
Согласно расписанию, автобус ходил раз в сорок минут. Согласно остановочному безлюдью, он слинял у меня из-под носа. Я уселся на яуф, расчехлил гитару и стал наигрывать какой-то отфонарный блюз. Незамедлительно возле меня нарисовался вертлявый парнишка лет пятнадцати.
- Ромыч, - представился он и протянул мне руку
- Вэй, - ответил я. Рука у Ромыча оказалась вялой, изнеженной и похожей на девчачью.
- Вэй, ты так ни хрена не заработаешь, - заявил он. – Погнали на «плиту» – ты поиграешь, я поаскаю. Потом поделимся.
- Да я, Ромыч, не зарабатываю. Я автобус жду.
- До киностудии, что ли? – он указал на яуфы. Образованный попался пацан.
- Ага. Документалку из Сибири проявлять привёз.
- А. Ну, когда освободишься, на «плиту» подходи – я там буду.
А на киностудии-то меня и кинули. И не по-детски. Как оказалось, там знать никто не знал, ни в вещем сне, ни в лихорадочном бреду, ни в новостях, ни в предсказаниях пророчицы Ванги не слыхал, что к ним едет – нет, не ревизор – всего лишь скромный командировочный с Запсибкинохроники. Короче, номер не был забронирован, суточные не были выписаны тоже.
Ладно хоть, плёнку всё-таки забрали…
- И что я должен делать? Жить на вокзале и бутылки собирать? – спросил я.
- Вы не волнуйтесь, - успокоили меня. – Потерпите как-нибудь пару дней, а мы за это время всё решим.
Деньги при себе имелись только те, что предназначались на такси. Не помню уже, сколько именно, но, кажется, на них можно было пару раз скромно пообедать. Иной, наверное, запаниковал бы на моём месте, но только не киношник, бродяга и стритовщик.
«Плиту» я нашёл быстро – пятачок с фонтаном посередине, прямо возле здания мэрии или, как оно в те годы называлось, Горисполкома. Пятачок был действительно вымощен крупными плитами, не то каменными, не то железобетонными. Я почему-то тогда не задался вопросом о материале плит, не задавался им и впоследствии.
Возникший, как из-под земли, Ромыч оказался аскером, гениальным до безобразия. Вообще, аскер – это надоедливый попрошайка, пристающий к прохожим со шляпой в руках и словами: «Пожалуйста, сколько-нибудь мелочи для музыкантов!». Множественное число слова «музыкант», как правило, нисколько не соответствует истине и используется в чисто коммерческих целях. Наиболее настырные аскеры преследуют прохожего или прохожую до самого конца – до выхода из перехода, до перекрёстка, до трамвайной остановки – словом, до тех пор, пока жертва, лишь бы отвязаться, не выгребет из кармана все медяки. Именно к этой категории принадлежал Ромыч. Впридачу к настырности, он проявлял незаурядные для его возраста задатки психолога, почти безошибочно угадывая, к кому стоит подходит, а к кому – нет, кто бросит что-нибудь в шляпу, а кто скорее удавится.
Таков или примерно таков классический аскер. Иное дело – шляпник (не путать с персонажем из «Алисы в Стране Чудес»!). В отличие от аскера, шляпник исполнен достоинства. Он ничего не выпрашивает, ни за кем не бегает, он стоит напротив музыканта, держит на отлёте шляпу (кепку, коробку,  другой, исполняющий роль кассы предмет) и протягивает в сторону проходящих. Он – реклама музыканта, и одновременно – человек-касса, человек-кофр. «Живая шляпа». «Главное – это улыбаться людям», - поделился со мной своим секретом  человек, единодушно признанный стритовщиками лучшим шляпником Новосибирска.
Много ли мы с Ромычем тогда заработали, не вспомню ни под какими психотропами – и лет с тех пор прошло немало, да и деньги были другие. Во всяком случае,  во всяком случае, моей доли мне хватило и на водку, и на хавку, и на что-то ещё, да и «энзэшка» приличная осталась. Тут же я нашёл и «вписку», то есть временное пристанище. Да какую вписку! Пустую трёхкомнатную квартиру с электричеством, газом, горячей и холодной водой. Кто-то из местных музыкантов получил эту хату в наследство. Отремонтировал, а переехать всё никак не мог собраться и лишь изредка устраивал там сабантуйчики.
На вписку со мной напросился патлатый и бородатый странствующий проповедник христианской любви. Хозяину было всё равно – хоть проповедник, хоть мулла, хоть раввин, хоть Харя Кришны; мне, собственно говоря, тоже. Но после выпитой водки выяснилось, что проповедник очень нестандартно понимает христианскую любовь, путая её с гомосексуализмом. Он так настойчиво лез ко мне целоваться и так громко кричал: «Трахни меня!», что мне пришлось прибегнуть к мерам силового воздействия. Получив по морде, проповедник обиделся и ушёл в другую комнату читать вслух Евангелие.
Через два дня мне, как и обещали, нашли место в гостинице «Большой Урал» и выдали суточные. Я же за эти дни успел перезнакомиться со всеми стритовщиками, обменяться координатами со всей тусовкой и забить записную книжку адресами вписок по всей стране. Ещё я заработал стритом и пропил с той же тусовкой кучу денег. И перед тем, как увезти из Свердловска в два раза потяжелевшие яуфы, я не стал кидать монетку в городской пруд. Я и без того знал, что очень скоро вернусь в этот город.

Глава третья
Певцы коллапса

В стране творились непонятки. Обещанное ускорение обернулось торможением. Эпоху застоя сменила эпоха отстоя. Магазины опустели, зато, как не парадоксально, очереди в них удлинились. Исчезли сигареты. Редким деликатесом сделалось мыло. Майонез наряду с другими, немудрёными, казалось бы, продуктами, попал в Красную книгу. Заводы и НИИ стремительно сокращали штаты. Дворцы культуры, получив некоторую коммерческую самостоятельность, за гроши распродавали всё подряд – от киноаппаратов до дедморозьих костюмов, чтобы хоть как-то выдавать зарплату работникам. Запсибкинохроника впала в кому. По её километровым коридорам привидениями бродили режиссёры, операторы, ассистенты, звукари, монтажники, курили одну на двоих на лестничных площадках или спали на креслах в холле. Никто ничего не снимал, не озвучивал, не проявлял, не монтировал. И хотя за это ничегонеделанье всё ещё платили, я не выдержал и уволился. Мне хотелось жизни яркой, бурной, искрящей, хотелось широких трасс и нехоженых троп, я жаждал сражений, я искал новой общности, в рядах которой я вышел бы на бой со всеобщим медленным протуханием, с осточертевшим Совдепом, с агрессивной   тупостью гопоты. И я её нашёл, ту самую радикальную, андеграундную, неформальную, ничем и никем не регламентированную консолидацию, принадлежность к которой декларировал Константин Кинчев: «Мы вместе!». Короче, пристегнув к гитаре воображаемый штык и меняя на трассе попутных драйверов*, я ринулся в гущу рок-н-ролльных битв.
Рок-н-ролльный фронт в то время нёс огромные потери. Уже разбился Виктор Цой. Уже погибла Янка. Ещё раньше бросился из окна Александр Башлачёв, и остановилось истосковавшееся по не найденной любви сердце Майка Науменко. И это – только самые известные имена. В каждом городе, где мне случалось побывать, косило, как шрапнелью, поэтов и музыкантов, «солдат рок-н-ролла». Сердечные приступы. Аварии. Ножи в грудь, не прикрытую кольчугой – не носили рок-солдаты доспехов! Летальные обострения ангедонии и, как следствие – суицид.
Но музыкальная жизнь продолжалась, она кипела и бурлила. Фейерверками вспыхивали рок-фестивали, огненные брызги и концертные записи разлетались по городам и весям. Рокеры, как музыканты, так и слушатели, кочевали по дорогам с сейшна на сейшн и ждали – вот-вот грянет российский Вудсток.
Жизнь кипела. Жизнь неслась, как ошпаренная.

«Жизнь промчится, словно миг,
Не горюй, расслабься.
Я кричу, но этот крик –
Выход из коллапса».

Это - Серёга Бельков. Когда он не пел, он страшно заикался, что, однако, не помешало ему впоследствии стать суперкрутым программистом, защитить кандидатскую и преподавать сразу в нескольких ВУЗах.
Но это – впоследствии. Тогда же наш крик, часто более эмоциональный, чем мелодичный, то усиленный микрофоном, то просто так, без усиления рвущийся из глубины, из нутра, пропущенный через «дисторшн»* уже охрипших, подсаженных голосовых связок, действительно был выходом из коллапса. Он гремел из динамиков в пятисотместных залах, взрывал несколько чопорную тишину поэтических гостиных, повисал в духоте и тесноте квартирных концертов, бился о мраморные стены подземных переходов. И не важно было то, что старые растянутые струны лязгают о лады, что гитара уже слегка расстроена, что хрип неожиданно срывается на фальцет. Драйв, подача, энергетика – это ценилось тогда намного выше, чем виртуозное владение голосом и инструментом.
И этот крик, этот выброс, выплеск наружу самого себя, этот «неизвестный, словно смерть, выход из коллапса» – он должен был непременно дозвучать, дозвенеть, долететь - прежде, чем раствориться в вечности. До финальной ноты, до конца дыхания, до последнего, самого тихого, тающего под потолком послезвучия. Даже в пьяной вдрызг компании недопустимым и непростительным считалось прервать певца. Это называлось «сломать песню», и за такое порой и от закоренелого, олдового хиппи-пацифиста можно было схлопотать по морде.

…Тогда я и представить себе не мог, что мою песню сломают те, кого я считал более чем друзьями и единомышленниками – роднёй по духу, самыми близкими людьми в этом не слишком гостеприимном и доброжелательном мире.

Глава четвёртая
Особенности национального стрита
Эх, не может русская душа без песни! Особенно, когда зальёт душа за воротник. Есть анекдот про двух мужиков, которые решили как-то ночью ограбить винный магазин. На берегу договорились, что на выпивку даже и не смотрят – берут кассу и сразу уходят. Но, как водится, не удержались – одну бутылку распили, другую, третью.
И вот, уже под утро, сидят пьяные мужики под прилавком, один заплетающимся  языком говорит: «Всё, пора уходить, сейчас продавцы магазин открывать придут». А второй ему отвечает: «Ты погоди, давай сейчас тихонечко споём».
Идёт, бывает, мужик в подпитии улицей или подземным переходом, думает, что жене врать будет – где половина зарплаты, и в честь какого праздника он так наклюкался? А тут стритовщик стоит, струны перебирает. И так вдруг мужику песни захочется, что забудет он и про жену, и про то, что время уже позднее, и что на работу спозаранку. Подойдёт мужик к стритовщику и попросит: «Сыграй, музыкант, что-нибудь такое, чтобы душа свернулась, а потом развернулась!».
Ну, музыкант и сыграет. Расчувствуется мужик, и станет у него на душе до того пронзительно, что сразу  приспичит ещё выпить. А заодно и музыканта угостить.
Только я пришёл в переход, только успел расчехлиться и настроиться, как увидел, что в мою сторону движется Нечто. Нечто было одето в десантную форму фасона «пьяный дембель» – берет набекрень, гимнастёрка нараспашку, тельник на груди слегка надорван. На физиономии – блуждающая ухмылка, в глазах – замутнённость, в руке – открытая бутылка водки. Я несколько напрягся, поскольку бухой десантник – существо непредсказуемое.
- Пей, гитарист! – сказало непредсказумое существо и сунуло мне бутылку. Я скромничать не стал, на халяву и уксус сладкий, а что насчёт водки, так она только на свадьбе горькой бывает. Хлебнул я, как следует, после чего вернул бутылку обратно.
- Сыграй-ка нашу, - потребовал десантник. – «Я вэдэвэ, я спецназ, мне на всё наплевать, с автоматом в руках я иду убивать».
- Извини, друг, я её не знаю, - ответил я и стал ждать реакции. Как и следовало предполагать, реакция оказалась замедленной.
 - А-а, - разочарованно протянул вояка, глубоко задумался и оттого пошатнулся. – Тогда играй, что знаешь.
Умение, в равной степени необходимое как стритовщикам, так и кабацким  музыкантам – это способность моментально угадать, что именно «зацепит» данного конкретного индивидуума. Я мысленно перелистал свой репертуар и выбрал шахринскую «Возвращаясь с войны» - «В твоём парадном темно, резкий запах противно бьёт в нос. Твой дом был под самой крышей, в нём немного ближе до звёзд…». Как оказалось, я попал «в яблочко». Десантник прослезился.
- Про меня песня, - сказал он. – Возвращаюсь я из Чечни, а она… Ну, сам понимаешь… Не дождалась.
Он громко шмыгнул носом, приложился к горшку и вмиг повеселел.
- А давай нашу! «Я вэдэвэ, я спецназ, мне на всё наплевать…»
Пришлось опять пускаться в объяснения по поводу незнания сего перла армейского творчества, ответом на что снова послужило задумчиво-разочарованное: «А-а-а… Да ну и хрен, играй, что хочешь!».
Ну, тут и понеслось! Водка сделала своё дело, а потому из меня валом полезли Макаревич, Б.Г.,  Шахрин и Шевчук, и после каждого глотка вспоминалось что-нибудь ещё. Десантник рванул на себе тельник и пустился в пляс, а после этого сорвал с головы берет и занялся аском, больше похожим на гоп-стоп. Если кто-то из прохожих в берет ничего не кидал, десантник хватал прохожего за грудки и орал тому прямо в лицо, брызжа слюной и обдавая несчастного перегаром:
- Ну, ты, кинь музыканту хоть что-нибудь! Слышишь, как он играет?!
Не знаю, чем бы это закончилось, если бы десантник не выпал случайно на парня, служившего некогда в той же части. После обязательных в таком случае объятий и братаний оба «защитника отечества» ушли за водкой, пообещав непременно вернуться. Естественно, я их больше никогда не видел.
Я дохлебал последнее, что осталось на донышке, посмотрел на бутылку и понял, что надо продолжить. Пересчитал результаты гоп-аска и обнаружил – для того, чтобы продолжить, придётся продолжать. Вздохнул, подстроил гитару и погнал программу по новой.
По переходу шёл мужик и тащил на себе кресло. Не новое, но прочное и добротное, обитое не то бархатом, не то велюром. То ли купил, то ли наоборот – нёс продавать, или нашёл, или украл – неизвестно. Вероятно, кресло было тяжёлым, так что нет ничего удивительного в том, что мужику вздумалось передохнуть. Но место, выбранное им для отдыха, почему-то оказалось прямо напротив меня. Он поставил кресло, уселся поудобнее и, подперев ладонью щёку, стал внимательно слушать.
Нередко случалось, что проходящие останавливались, чтобы послушать уличного музыканта, но это был единственный случай в моей практике, когда кто-либо приходил на уличные концерты со своим креслом! Это уже что-то наподобие остап-бендеровского шахматного турнира, где «все приходят со своими досками».
Так, в полной неподвижности, кресловладелец просидел несколько песен, в том числе нескончаемое «Русское поле экспериментов» Егора Летова, которое я в то время ещё помнил полностью. После «Русского поля» мужик поднялся, подошёл ко мне и спросил:
- Водку будешь?
- Буду.
- Тогда покарауль кресло, я водки сейчас принесу.
Я заверил, что сберегу его мебель в целости и сохранности, и креслоносец отправился добывать Священный Грааль.
Существуют люди, психологию которых понять очень сложно. Так, например, некоторые никогда не кидают музыкантам денег, зато всегда готовы купить им водки, пива и закуски. Возможно, они считают, что, бросая мелочь, они этим оскорбляют музыканта. А если ставят выпивку, то выказывают уважение. Так или иначе, креслоносец относился к этой самой категории труднопонимаемых граждан.
Вернулся он скоро, через две песни, и, помимо бутылки водки, принёс кусок колбасы и табуретку – у него, вероятно, был поблизости склад подержанной мебели. На этом стрит прервался, поскольку мужик уже насытился песнями и теперь ему требовалось общение.
Вначале он выразил восхищение моими талантами, потом – восхищение тем, насколько богата талантами Россия, затем – возмущение по поводу того, что таланты в России спиваются, не находя себе применения. После чего он приступил к глубокому анализу социально-экономической и политической обстановки в стране, каковой и углублял до тех пор, пока бутылка не опустела. Тогда он подвёл итог, взгромоздил на себя кресло и двинул своею дорогой, пошатываясь не то под тяжестью кресла, не то под влиянием выпитого. Когда я напомнил ему про забытую табуретку, он только махнул рукой.
Вскоре после ухода креслоносца явились трое приятелей. Все работали где-то неподалёку и после работы частенько наведывались в переход попить пива и пообщаться со стритовщиками. На этот раз они пришли без пива, но с жаждой и его, и общения, а так как в переходе стало сумрачно, сыро и неуютно, приятели позвали меня в пивную. Я посмотрел на часы, понял, что сегодня ловить уже нечего и, подобно Гагарину и креслоносцу, махнув на всё рукой, принял их предложение. Собрал кассу, зачехлил гитару и едва успел краем глаза заметить, как табуретку уволокла проскользнувшая мимо нас проворная, словно мышь, миниатюрная старушка.
В тот день, вернее, в тот вечер, я второй раз в жизни попал в вытрезвитель. Чего, в сущности, и следовало ожидать. Из вытрезвителя меня выгнали за юридическую грамотность и буйное поведение, поскольку я сначала наизусть цитировал «Закон о милиции» и «Положение о медвытрезвителе» (знания, почерпнутые мной во время работы в милицейской газете, в должности корреспондента), доказывал неправомерность доставления меня в «трезвяк», настаивал на проведении анализа крови, ссылаясь на то, что даже показания прибора – определителя паров спирта – не являются бесспорным доказательством опьянения средней степени, а после требовал оказания неотложной помощи одному из «клиентов» «трезвяка», у которого я, как медработник (во, заврался!), диагностировал гипертонический криз. Когда менты, не выдержав, пристегнули меня наручниками к батарее, во мне проснулась сила Терминатора, и я их от батареи оторвал. В итоге менты, справедливо рассудив, что вытрезвитель предназначен для пьяных, а не для сумасшедших, выставили меня в три часа ночи вон. Добиться того, чтобы мне в качестве компенсации за незаконное задержание вызвали и оплатили такси, не удалось, так что пришлось на вписку топать пешком.
Заработка, и без того жалкого, я не лишился полностью только благодаря одной маленькой хитрости, которую советую взять на вооружение всем стритовщикам, склонным порой возвращаться «под градусом». Приклейте внутри гитары скотчем – так, чтобы не на виду, но и рукой через «розетку» нащупать можно было – конвертик от струн и не забудьте по окончании стрита спрятать туда бумажные деньги. На звук гитары конвертик значительно не повлияет, зато деньги там даже самый ушлый мент не найдёт.

Глава пятая
«Только бледнолицый два раза наступает на грабли»

- Опять пьяный? – первым делом спросила Алка, открыв дверь.
- Да нет. Так, накатил по пути сто грамм, - ответил я.
- Знаю я твои сто грамм, - пробурчала она, развернулась и пошла в комнату. – Снова будешь на меня перегаром дышать!
- Если хочешь, я вообще дышать не буду. Так как, гостей принимаете?
- Заходи, – Алка влезла на диван. – Только жрать в доме нечего.
Это меня не удивило. Зарабатывая, по её словам, бешеные бабки, Алка умудрялась тратить их с такой же бешеной скоростью, причём, непонятно на что. Одевалась она из сэконд-хэнда, по салонам красоты не шастала, кокаин не нюхала, но сколько я к ней ни заходил, всегда заставал одну и ту же картину – гору грязной посуды, распухший мусорный пакет, а из продуктов – упаковку кошачьего корма и мумифицированный лимон.
- Сейчас схожу в магазин. Чего взять?
- Ты что, разбогател?
- Вроде того. Чудак один «пятикатку» на стрите кинул. Ну, и по мелочи ещё рублей двести. Так что, живём.
- Хлеба купи. Чаю. Пельменей дешёвых, только без сои. Майонезу. В общем, смотри сам.
- Водки взять? К пельменям-то?
- Всё равно ведь возьмёшь! Мишке пива купи, он водку не будет. И мне тоже пива. И шоколадку.
- Ладно, я мигом. Воду на пельмени ставь.

Алка была второй по счёту женщиной, которую я любил когда-то до безумия, до истерики, до судорог. Называл её «своей маленькой», несмотря на то, что она даже без каблуков была выше меня, носил её на руках, и не желал расставаться с ней ни на минуту. Готов был заранее простить ей всё, включая непростительное. Лишь бы она была рядом. Всегда…
От первой, такой же судорожной любви, мне, совсем как в песне у Чижа, «на подушке осталась пара длинных волос». А ещё – небрежно брошенная на подоконник стопка посвящённых мне стихов, две фотографии и старый халат. Сама любовь ушла. Исчезла. Испарилась.
Любовь не исчезает в миг. Любимые не растворяются мгновенно в воздухе, как привидения. Они уходят долго, медленно, порой мучительно для самих себя. Уходят всё дальше и дальше, а ты, так спазматически любя, бываешь слеп и не замечаешь того, что они уже давно далеко. Не хочешь замечать. Не веришь. Не способен поверить.
Вот и я спохватился лишь тогда, когда не обнаружил не только моей великой любви, но и её физической оболочки. Физическая оболочка не оставила мне даже записки, даже слова «прости» на сигаретной пачке, как в песне у Чижа, только стихи, фотографии и халат. И тут для меня началась форменная «чижовщина»:

«Я искал тебя и здесь, и там,
И думал – свихнусь.
Я не нашёл тебя ни здесь и не там,
И понял, что, наверно, свихнусь».

Возможно, я и правда свихнулся бы, когда б не Алка. Трудно постичь разумом, зачем она тогда, оставив свои дела, бросила все силы и средства на поиски моей сбежавшей возлюбленной. Вряд ли только затем, чтобы мы с ней, то есть, с Алкой, проснулись как-то в одной постели, и я во второй раз наступил на те же грабли. Их рукоятка шарахнула меня по голове, но прежде, чем лишиться зрения, сознания и рассудка, я успел прочесть надпись на рукоятке: «Великая Любовь. Модель номер два. Вышибает мозги качественно и надолго!».
«Только бледнолицый два раза наступает на грабли», - говорил в советском анекдоте товарищ Чингачгук.

- Девушка, а пельмени «Три гуся» у вас есть?
- Нет, всё продали.
Ладно, придётся брать «Ложкарёва из отборной свинины». Остальное либо запредельно дорого, либо вообще без мяса, с ароматизированным непонятно чем внутри. Алка такое жрать не будет. Хотя, бывали времена, когда нам с Алкой и не такое приходилось жрать. Или не жрать ничего вообще. Всякое бывало.
Теперь – за водкой. Главное, чтобы она была из спирта «Люкс». Если не из «Люкса», то Алка такую морду скорчит, будто я азотную кислоту вместо водки принёс. Пить она «нелюксовую», может, и станет, но сделает всё, чтобы я почувствовал себя подлым отравителем, покусившимся на святое. На Алку, то бишь.

…На что мы тогда с ней жили, до сих пор не пойму. Денег не было по определению. Стрит кормил кое-как, а чаще не кормил вовсе. Долго зревший под коркой коллапса нарыв прорвался. Заводы пошли с молотка. НИИ позакрывались. Средь бела дня во дворах и подъездах Свердловска-Екатеринбурга затарахтели автоматные очереди – шакалы делили шкуру косолапого Совдепа. В подземных переходах появился рэкет, такой же малоуспешный, как и стрит. Но пока рэкетиры поняли, что с «крышевания» музыкантов можно «настричь» разве что на сигареты, они успели кого-то избить, у кого-то сломать инструмент, кого-то просто выдавить из перехода, как пасту из тюбика.
Стрит заглох. По улицам и переходам теперь ходили только те, кому нечего было терять и нечего дать. Они смущённо разводили руками – сами неимущие. Имущие же ходить пешком не только ленились, но и боялись. Правда, бронированные машины, охранники, «пушки» и бронежилеты тоже спасали их далеко не всегда.
А мы, несмотря на тотальное безденежье, не просто жили. Мы с Алкой проводили рок-фестивали. В роли спонсоров обычно выступали либо обломки комсомола – союзы и комитеты по делам молодёжи, либо меценатствующие бандюганы, которых народ ласково звал жуликами – видимо, этим давая понять, что настоящие мафиози, бандиты из бандитов, сидят куда выше. Случалось и такое, что накануне фестиваля экс-комсомольцы прятались в кусты, откуда доносилось: «Ребята, извините, денег нет!», а спонсора-бандита неожиданно «мочили» бандиты-не-спонсоры. Тогда мы начинали выкручиваться самыми фантастическими способами – занимали, выпрашивали, переносили место проведения «феста» (однажды – под мост над рекой Исетью), и фестиваль каким-то образом всё-таки проходил. Мы облегчённо вздыхали и отправлялись на прогулку – собирать чинарики.

Вовремя я про чинарики вспомнил! А то сигарет бы забыл купить! Надо было список написать, тем более, что он в магазине полезен не только в качестве дубликата памяти. Вид парня, который очумело топчется перед витриной, водя пальцем по измятому листку, вызывает у продавщиц, особенно у пожилых, чисто женское сострадание. А без проводника в этих джунглях под названием «супермаркет», никак не обойтись. Казалось бы, водка, пельмени и майонез – вещи неразрывные, неразлучные, неразделимые, как Новый год, салат «оливье» и фильм «С лёгким паром!»; как базар, грузин, кепка, усы и мандарины; как стритовщик, гитара и шляпа, а, стало быть, должны находиться поблизости друг от друга. Между тем, пельмени – там, водка – тут, майонез же не то рядом с йогуртами, не то возле кетчупа, не то вообще в другом зале.

…Алка исчезла через три года, так же скоропостижно. Во всяком случае, для меня. Но, исчезнув, она оставила, помимо пары волос на подушке, ещё и кучу всяких разных, без сомнения, необходимых ей вещей. Так что, «искать её и здесь, и там» не имело смысла. Должна же она была хоть за вещами когда-нибудь вернуться!
Она вернулась спустя неделю, когда я уже был готов к чему угодно – от мелодраматического: «Извини, но я полюбила другого» до легкомысленно-весёлого: «Привет! Соскучился? Ставь чайник, сейчас столько приколов расскажу!». Но Алка огорошила меня совсем уж неожиданным вариантом:
- Вэй, если мы хотим сохранить наши отношения, мы должны перевести их в другую плоскость. Давай будем братом и сестрой?
Наши отношения в последнее время напоминали первую струну, натянутую на два тона выше. Алка стала капризной и раздражительной, я – злым и психованным. Она закатывала скандалы, я расшибал кулаком зеркала. К семейной сцене сразу же подключались наши доберманы, которых у нас было два – Алкина сука и мой кобель – и устраивали образцово-показательную свару. Великая Любовь, вышибающая мозги всерьёз и надолго, заставила меня поверить в то, что трансформация отношений ослабит их натяжение хотя бы до ноты «фа». Алка была нужна мне настолько, что я, пусть не безропотно, но всё же мирился с её ролью верещащей стервы, а потому в конце концов согласился, чтобы она была хоть сестрой, хоть троюродной племянницей. Лишь бы была…
На самом деле, причиной внезапного возникновения родственных уз послужил Славик. Может, не причиной, а поводом. Может, не Славик, а его квартира. Но, так или иначе, появляться у меня Алка не перестала, правда, чаще всего появлялась она в сопровождении Славика. Он приносил с собой бутылку, вёл себя до неприличия корректно и не давал мне ни малейшей зацепки к тому, чтобы устроить «бой самцов», чего я поначалу втайне горячо желал. Примерно через полгода Славика сменил Юрик. Прошёл ещё год, и место Юрика занял Санёк. Когда Алке перевалило за тридцать, постоянная смена кавалеров её утомила, и она остановилась на Мишке, а Славик, Юрик и Санёк пополнили ряды «клуба Алкиных бывших». К слову сказать, Алка испытывала странную гордость от того, что её бой-френды, уйдя в отставку, продолжают общаться не только с ней, но и между собой. Кажется, она полагала, что совершила благое дело, перезнакомив столько хороших людей.

Так, чего я ещё не взял? Хлеба, пива и шоколадку для Алки. Это у неё привычка такая – запивать водку пивом, а пиво закусывать шоколадкой. И хоть бы что – ни похмелья, ни поноса. Поневоле зависть берёт. Мне же, когда я водки с пивом как следует намешаю, с утра припоминается шутка про то, что все беды от пива. Принял на грудь пол-литра водки – нормально, принял вдогон пива литра два – и готов.
- Ты чего так долго? – недовольно спросила Алка. – Вода давно выкипела.
- Шоколадку тебе искал, ответил я, снимая с себя одного из стремительно плодящихся Алкиных кошаков, принявшего меня за дерево. – Кстати, у вас можно сегодня вписаться?
- Это ты у Мишки спрашивай – он ведь хозяин. Скоро придёт. А что, тебя уже и с этой вписки выперли?
- Нет, от Толяна с Димоном хоть ненадолго отдохнуть хочется.
Я тогда числился дворником в гаражном кооперативе и жил в строительном вагончике с Толяном и Димоном – двумя хроническими алкашами. Каждый вечер в нашем логове проходил так – из карманов выгребалась вся наличная мелочь, тщательно пересчитывалась, после чего делегировался гонец к Ленке. Ленкой звалась крупногабаритная баба лет сорока, которая на пару со своим сожителем, выходцем из южных краёв, торговала спиртом. По возвращении гонца Толян с Димоном принимались за поиски бутылки, в которой обычно разводился спирт. Поисковые мероприятия немедленно превращались в детектив. Толян заявлял, что бутылку с****ил Димон, Димон, защищаясь, обвинял в том же самом Толяна, и прения продолжались до тех пор, пока я, потеряв терпение, не вытаскивал из-под вагончика очередную пластиковую бутыль, благо стратегический запас тары пополнялся с завидной регулярностью и казался неисчерпаемым. Далее Толян начинал в сто какой-то раз по счёту рассказывать о том, как ехал из Владивостока в Москву и всю дорогу драл в служебном купе проводницу, а Димон – как ещё пацаном пошёл однажды по зиме в лес – ставить петли на зайцев, встретил там шатуна и завалил его единственным выстрелом из своей берданы. Обе истории я уже мог без запинки воспроизвести, даже если бы меня разбудили среди ночи после великой пьянки. Периодически вечер воспоминаний прерывался для выяснения того, кто же, всё-таки, с****ил бутылку. Потом Толян выходил отлить, возвращался и произносил гневную и весьма пространную тираду, суть которой сводилась к следующему: «Заебали ссать на крыльце!», хотя, по преимуществу, занимался этим он сам.
Деградация – вещь заразная, и я чувствовал, что неуклонно тупею.
Мои жалобы на Толяна с Димоном и собственное отупение прервал Мишкин приход. Мишка хмуро пробурчал: «Привет!» и, не обращая ни на кого внимания, включил телек с видиком, углубившись в постижение секретов гитарного мастерства Джо Пасса. Он, то есть Мишка, а не Джо, не терял надежды стать гитаристом-виртуозом, а потому покупал все выходящие видеошколы и раз в полгода менял гитару, утверждая, что прежний инструмент не удовлетворяет его растущих день ото дня профессиональных потребностей.
- Мишка, как у вас сегодня насчёт вписки? – довольно бесцеремонно оторвал я его от созерцания бегающих по грифу пальцев Джо.
- А? Насчёт вписки? Только если на полу, - не оборачиваясь, отозвался он.
- Вот, как пришёл, так сразу уткнулся в ящик! – раздражённо заметила Алка. – Мусор не вынесен, собака не гуляна, и вообще – ты жрать сегодня будешь?
Их отношения уже сделались натянутыми до звона. «Интересно, Мишке она тоже предложит кровное родство? Или только членство в Клубе Бывших?», - подумал я, впрочем, без особого злорадства. Сквозняк прошедших лет выстудил раскалённые некогда эмоции, хоть и не вылечил меня от полученной при ударе рукояткой граблей контузии.
Жрать Мишка не отказался, от водки, против ожидания, тоже – возможно, исключительно в пику Алке. Как человека малопьющего, его «повело» довольно скоро, и выразилось это в том, что он стал мне доказывать, будто я прозябаю без цели в жизни и, как гитарист, топчусь на месте, ибо, в отличие от него, не смотрю гитарных видеошкол.
Терпеть не могу пьяных сопляков с гипертрофированным самомнением, да ещё лезущих не в своё дело! Я был готов вот-вот вспылить, но ситуацию разрядила Алка, возжелавшая что-нибудь спеть.
- Тогда давай из старенького, - сказал я. – К примеру, наш блюз.

Однажды кто-то из недоброжелателей отпустил в мой адрес язвительную шуточку, что, мол, нормальные мужики тащат баб только в постель, а Вэй из постели тащит их ещё и на сцену. На это я нисколько не обиделся, напротив, был даже польщён. Если следовать логике, то получалось, что я не какой-нибудь банальный кобель, а кобель с продюсерскими наклонностями. До Алкиных ушей шуточка не дошла, а то не знаю, как бы она на неё отреагировала – недоброжелатель преследовал цель проехаться не только по мне, но и по ней.
«Твои стихи нужно петь», - заявил я как-то Алке. Заявил, само собой, в постели. «Вот и пой», - ответила она. «Нет», - возразил я, - «свои стихи ты будешь петь сама».
Вскоре она уже не только пела свои стихи, но и сочиняла к ним музыку, а также наловчилась вполне прилично играть на бас-гитаре. Как мне представлялось, её и мои песни достаточно органично сочетались в рамках репертуара одной группы, поэтому мы подключили к нашему дуэту второго гитариста и барабанщика, записали альбом и принялись выступать везде, где только было возможно – на фестивалях, в клубах, на всевозможных вечеринках и даже затесались однажды на широкомасштабное празднование юбилея «Комсомольской правды». Не брезговали мы и стритом, правда, в уменьшенном составе. Зато в стрит-составе периодически присутствовал саксофон.
Неладное мне следовало заподозрить ещё тогда, когда в роли соло-гитариста оказался Мишка. Я уже числился к тому времени Алкиным братом, а должность официального бой-френда занимал не то Юрик, не то Санёк. Но дело не в этом и даже не в том, что Мишка, как истинный сноб, презирал стрит. Заменив в группе предыдущего «соляжника», а в Алкиной постели – Санька, он стал рыть под меня подкоп.
В самый разгар нашей концертной деятельности Алка вдруг вынесла предложение, чем-то сходное с предложением кровного родства. Ей вдруг взбрело в голову, что нам с ней пора разделиться на два коллектива, потому как, находясь в одной банке и варясь в одном соку, мы мешаем друг другу развиваться, и, вообще, в группе не может быть двух лидеров. «И Мишка так же считает», - добавила она, после чего я сразу понял, откуда дует ветер, и с чьей стороны тихой сапой роется подземный ход.
Что ж, вольному – воля. Алка осталась с Мишкой и его снобизмом, а я – с барабанщиком и расплывчатым Алкиным обещанием при случае поиграть у меня на басу.

Идея сыграть под водочку наш с Алкой старый блюз не вызвала у Мишки энтузиазма, однако он, пускай и с кислой миной, всё же взялся за гитару. Алка тоже поломалась чуток для приличия, говоря, что очень давно его не пела и, наверное, забыла совсем. Тем не менее, общими усилиями блюз мы вспомнили и умудрились почти не налажать. Затем вытащили на свет ещё кое-что из старья, а к моменту окончания спиртного допились и допелись до «Гражданской обороны» и студенческого фольклора. Дальше же, как говорится, «раз пошла такая пьянка – режь последний огурец».
- Вэй, у тебя денег ещё много? – прозрачно намекнула Алка.
- Деньги-то есть. Только идти лень.
- Мишка сходит. Мишка, я требую продолжения банкета! Заодно пса выведешь.
Мишка угрюмо и неохотно поднялся. Хоть он и был непревзойдённым специалистом по копанию ходов, Алка вертела им не хуже, чем пёс хвостом. Вышеозначенный пёс, догадавшись, что хозяин просто так задницу от кресла не отрывает, возрадовался и на радостях сшиб меня на пол вместе с табуреткой.
После того, как Мишка ушёл, влекомый вниз по лестнице псом, Алка взяла бас-гитару, но тут забарабанил в стену сосед.
- Твою мать! Как я хочу собственный частный дом! – простонала Алка, и её глаза заволокла голубоватая плёнка мечтательности.
Что и говорить, обитая вдвоём, не считая собаки и неуклонно множащегося поголовья кошек, в общажного типа норе, где прихожая совмещена с кухней, а сортир – с душем, и рассчитанной, судя по метражу, явно не на людей, а на хоббитов, не то что застонешь – заорёшь во весь голос: «На волю! В пампасы!». Или, на худой конец, в такую же, но удалённую на километр от ближайших соседей, хоббичью нору.
- Дом ведь недорого можно купить, - продолжала мечтать Алка. – Если на окраине, да ещё после покойника или пожара. После пожара восстанавливать, конечно, непросто, зато всем бы места хватило. И тебе с алкашами жить бы не пришлось. И репетировать было бы где.
Неожиданно она сменила тему:
- У тебя денег сколько-нибудь осталось, или ты всё Мишке отдал?
Я усмехнулся:
- Не всё, но остатков на дом не хватит.
- Не можешь сотню одолжить на пару дней? А то с утра жратвы опять не будет.
- Да хоть на пару месяцев, - расщедрился я. – Я-то в переходе по-любому на хавку заработаю.

Глава шестая
«Ой, да конь мой вороной»

Зима в этом году оказалась резиновой, в том смысле, что тянулась-тянулась и дотянулась до середины апреля. Порой она впадала в старческую слезливость, растекаясь по улицам сопливой слякотью, что простодушные горожане ошибочно принимали за наступление весны. Через пару дней они снова скользили на припорошенном снежочком льду, расплачиваясь за свою наивность ушибами, переломами и загадочной акселерацией, о возможности которой их двусмысленно предупреждала всезнающая пресса: «В связи с гололёдом ожидается увеличение роста травмированных граждан».
Очевидно, среди моих отдалённых предков были не только кержаки, но и сурки с барсуками, потому что по зиме я впадаю в спячку. Если не подворачивается подходящей норы, я превращаюсь в шатуна, сплю на ходу и просыпаюсь только для того, чтобы на кого-нибудь рыкнуть.
В этот раз мне попалась просто сказочная, идеальная нора – место ночного сторожа в библиотеке. Эта работа стопроцентно соответствовала моему зимнему состоянию, ибо, как известно, главное качество, необходимое ночному сторожу – крепкий и здоровый сон. В свои смены я беспробудно дрых, в другие – пьянствовал со сменщиком, а днями дремал над книжкой в читальном зале. С Толяном и Димоном я расстался без малейших сожалений, автовладельцам же без зазрения совести предоставил право самим долбить и посыпать песочком наледи у своих гаражей.
Несколько раз безмятежная спячка прерывалась – новогодней кампанией, где я халтурил то лешим с гитарой, то маразматичкой-Ягой, забредшей по причине болезни Альцгеймера на дискотеку; или отмороженными концертиками в каких-нибудь отмороженных клубах. Стрит, как можно догадаться, я заморозил до весны.
Между тем, стрит как явление зимой не умирает. Самые морозоустойчивые стритовщики и в холода не покидают переходов, после каждой песни согревая прерывистым дыханием одеревеневшие пальцы. Менее закалённые пытают счастья на входах в метро, но оттуда их гоняют менты. Остальные переквалифицируются в «железнодорожники». Нет, они не надевают форменных фуражек, не садятся в кабины локомотивов и не стучат молотками по вагонным колёсам. Они несут своё искусство в кишки промороженных электричек, прорываясь сквозь грохот колёс, лязг дверей и сонное бормотание пассажиров. «Здравствуйте, дорогие друзья! Сейчас мы постараемся сделать вашу поездку интереснее, разнообразнее и, во всяком случае, музыкальнее!».
Что до меня, то я отношусь к зимнему стриту так же, как и к зимней рыбалке. Хорошо ещё, если улов покрывает затраты на «сугрев», тем более, что от «сугрева» почему-то не становится ни теплей, ни веселей.
Когда уже стало казаться, что весна отменена не дошедшим до народонаселения, но вступившим в действие указом небесной канцелярии, природа вдруг опомнилась. За считанные дни горы грязного снега превратились в потоки мутной воды, Екатеринбург ощутил себя Венецией, автомобилисты – гондольерами, а пешеходы – героями Александра Твардовского: «Переправа, переправа, берег левый – берег правый…». Но потоки быстро схлынули, и вслед за ними в мае грянула июльская жара. Так что, между началом внезапного и, не побоюсь сказать, глобального потепления и моим открытием стрит-сезона времени прошло немного, зато много воды утекло.
Если кто не знает, грибы (те, что в лесу растут) делятся на три категории – съедобные, несъедобные и съедобные условно. Ну, с первыми двумя категориями всё понятно, а условно съедобные – это грибы, которые нужно трое суток вымачивать, потом два часа варить, затем четырежды промывать, после чего они по виду и вкусу напоминают куски резины. Есть и четвёртая категория – грибы психотропно-глюкогенные, вроде всяких псилоцибов с мухоморами. Их, безусловно, едят, но совсем с иной целью. Это отдельная тема, и мы её здесь касаться не будем.
Так вот, подземные переходы классифицируются подобно грибам. Они бывают стритовыми, нестритовыми и условно-стритовыми. Нестритовые – это те, где нарыли себе ларьков и окопались в них оккупанты-коммерсанты. Из таких переходов выгоняют раньше, чем успеешь взять первый «ля-минор». Стритовых же переходов в Е-бурге пять – «Кино «Урал», «ТЮЗ», «Труба на Плотинке», не очень популярный вследствие его отдалённости переход у парка Маяковского и свежеиспечённый, а потому малообжитой «Новый вокзальный». Если добавить к этому списку саму Плотинку, Набережную и всевозможные «пятачки» на улицах, где время от времени оседают вечно кочующие стритовщики, то количество стрит-точек получается довольно внушительным.
В условно-стритовых переходах, куда относятся «Старый вокзальный», «Управление дороги» и «Восточка» (она же – «Первомайка»), погоду делают лоточники, которым за право торговать жёлтой прессой, детективами и прочей бижутерией власти вменяют в обязанность гонять музыкантов. Я своими глазами видел однажды официальную бумагу, на которой чёрным по белому было пропечатано, что индивидуальный предприниматель Растаковский Этакий Такович обязуется не допускать в переходе нищенства, попрошайничества и бомжества, а также всеми силами препятствовать игре на музыкальных инструментах. Но лоточники – тоже люди, они понимают, что хавать всем хочется, и милостиво разрешают: «Вот мы свернёмся, тогда играйте, сколько влезет». Правда, раньше восьми часов вечера они сворачиваются редко.
Я обычно придерживаюсь «летучей» тактики со сменой стрит-площадок. Например, по такой схеме: «Урал» – перерыв – «ТЮЗ» – перерыв – «Управление дороги». После «Управления» можно двигать и на вокзал, но вокзал я недолюбливаю в связи с избытком быдла и кромешной пьянкой. К тому же, там почти ежевечерне работает Юра, негласно превративший вокзальный переход в свою вотчину и громогласно – в территорию «русского шансона». Пусть он и услаждает «Муркой» поддатую урлу. Когда я пришёл на Плотинку, там уже красовался на фоне неровного ряда портретистов и шаржистов Максимыч, выдувая из своего саксофона попурри на тему знойных танго. Начищенный до самоварного блеска саксофон по-хулигански кидался солнечными зайчиками прямо в объектив халтурящего тут же фотографа. Максимыч – зубр со многолетней кабацкой закалкой. Он может и бесплатно, из любви к искусству, продудеть весь день, но если кто-нибудь потребует мелодию на заказ, то меньше, чем за «стольник» Максимыч играть не станет. В переходы он не суётся, да и на кой они ему? Переходы предпочитают вокалисты, гитаристы, флейтисты и отчасти скрипачи, то есть те, кому нужна акустика. Максимычев же сакс и у Главпочтамта слышно.
Не задерживаясь, я отсалютовал Максимычу и направился в «Трубу». Раньше там был «Грот» - непонятного назначения сводчатое помещение, сохранившееся, как и сама Плотинка, с незапамятных демидовских времён. Перекрывающая вход в него чугунная решётка никогда не запиралась, и «Грот» избрали своей резиденцией металлисты, привлечённые его почти готическим интерьером. Костёр и самодельные факелы довершили средневеково-мистический антураж. Вскоре кого-то осенило, что здесь можно сделать отличную концертную площадку, и на протяжении нескольких лет в нём проходил приуроченный ко Дню молодёжи фестиваль под названием «Рок-подземелье». В дальнем конце «Грота» сооружалась сцена, подводилось электричество, и ставилась аппаратура. О сборно-разборных металлоконструкциях тогда ещё никто не слышал, поэтому сцену, наспех сколоченную из чего попало, во время выступления особо буйных панков и трэшеров приходилось подпирать плечами – чтоб ненароком не рухнула, в чём можно было усмотреть некий подземно-рок-н-ролльный символизм. А потом «Грот» удлинили, продолбившись на другую сторону Плотинки, обложили (не матом – мрамором), осветили, и он стал «Трубой». Стены «Трубы» тут же украсились разнообразными граффити, чему власти, как ни странно, не попытались воспрепятствовать. К сожалению, площадь стен оказалась маловата для творческого размаха всех желающих оставить след в истории, так что очень быстро аэрографная «наскальная живопись» слилась в неразборчивую мазню, среди которой с превеликим трудом можно было разобрать надписи «Алиса», «Punk not dead» и «Виктор Цой жив!». Вслед за рокерами не преминули отметиться рэпперы и скинхэды, а после к ним присоединились любители оставлять сообщения типа: «Киса и Ося были здесь».
В «Трубе» скучал Андрюха. Завидев меня, он поспешил поделиться радостным открытием, что ещё не все поголовно в России – воры и сволочи. Отметив вчера по полной программе открытие сезона, он проснулся поутру посреди какого-то двора, в руинах детской песочницы, не обнаружил возле себя гитары и решил, что простился с ней навеки.
- А потом смотрю – гитара-то у подъезда стоит! Надо же, за всю ночь её никто и не тронул!
Мы поиграли часа полтора вдвоём, попили пива и разбежались. Андрюха отправился по своим делам, а я двинулся в сторону «ТЮЗа».
Там-то я и познакомился с Егором. Не знаю, почему, но некоторые непоющие инструменталисты, какую бы весёлую музыку они не играли, производят порой тоскливо-щемящеее впечатление и настраивают на меланхолический лад. Егор же, восседающий с баяном на обшарпанной колонке от музыкального центра, выглядел прямо-таки выразителем всеобщей народной тоски. Его вариации на тему любовных страданий – «Огней так много золотых на улицах Саратова, парней так много холостых, а я люблю женатого…» – немедленно вызывали воспоминания про стон, который на Руси отчего-то песней зовётся, и непреодолимое желание пустить скупую мужскую слезу.
- Привет! Как стрит? – спросил я, когда он отстрадался и сунул в рот сигарету.
- Да так, нормально.
- Долго ещё работать будешь?
- Как получится. А давай на пару с тобой что-нибудь сыграем?
Я недоверчиво хмыкнул, плохо представляя себе, как будет сочетаться моя, пусть и не слишком жизнерадостная, но экспрессивная стилистика с его заунывным баяном. Но, всё же, уточнил:
- Что именно?
- А что угодно, лишь бы в «ми-миноре». Я по ходу сориентируюсь.
Я решил начать с чего попроще: «Вот пуля просвистела, в грудь попала мне…». Эту песню многие ошибочно считают чижовской, хотя песня, на самом-то деле, народная, которую задолго до Чижа популяризировали Жанна Бичевская, Свин с «Автоматическими Удовлетворителями» и много кто ещё.
А после первого же куплета началась ненаучная фантастика. Стены перехода задрожали, обмякли, утратив свою твердокаменность, заклубились вокруг белёсым туманом, а когда туман рассеялся, передо мной открылась посеребрённая волнами ковыля безбрежная донская степь. Где-то внизу гулко застучали копыта, левая рука натянула поводья, правая стиснула обрез. Я обернулся – сзади на тачанке ехал лихой казак в заломленной на затылок фуражке, с цигаркой в зубах  и с гармошкой.

«Эх, ой да конь мой вороной,
Эх, да обрез стальной,
Эх, да ты, густой туман,
Эх, ой, да батька-атаман…»

Вдруг моего вороного схватил за поводья возникший откуда-то незнакомый бородатый мужик.
- Тебе чего, дед? – гневно сверкнул я глазами, на всякий случай взвёл курок и… обрушился обратно в реальность.
- Спасибо, братишки, за песню, - говорил мужик и совал мне в руку измятую пятидеситерублёвку. Спиртным от него, вроде, не пахло. – Спасибо, братки! Я сам-то по отцу из казаков, прадед мой есаулом был, да с комиссарами на одной земле не ужился…
Исчез он так же внезапно, как и появился – то ли был, то ли не было его, привиделся, примерещился. Но «полтинник» смятый точно не привиделся – явственно сизовел водяными знаками в пальцах, рядом с медиатором.
- Ну, что – поехали дальше? – кивнул я Егору.

«Под зарёй вечернею солнце к речке клонит,
Всё, что было – не было, знаю наперёд.
Только пуля казака во степи догонит,
Только пуля казака с коня собьёт..»*

Глава седьмая
Место встречи изменить нельзя
Сегодня в переходе ни Андрюхи, ни Егора не оказалось. Ну, да и шут с ними. Я, вообще-то, больше привык работать в одиночку. Хотелось, конечно, пару раз прогнать с Егором нашу программу, которую, как я считал, пора вытаскивать на тот уровень, где платят значительно больше, чем в переходе. Впрочем, днём раньше, днём позже – без разницы. Всё равно этот уровень никуда от нас уже не денется.
Сперва мимо меня справа налево пробежал Гриндер, искавший Фендера. Через полчаса слева направо пронёсся Фендер в поисках Гриндера. Потом прискакала Белка, жаждущая отыскать хотя бы одного из них. Ох, уж эти тусовщики! Вечно они друг друга ищут, как будто так трудно договориться заранее о времени и месте встречи, а я в их понимании – бесплатное справочное бюро. Белка в задумчивости почесала между ушами, размышляя о том, кого удастся догнать быстрее, и устремилась в погоню за Фендером. Не успел в конце перехода скрыться её рыжий хвост, как появились неразлучные подруги – Годзилла с Бациллой, то есть Аня с Машей. Годзиллой Аня сделалась, выкрасив волосы в зелёный цвет и напялив майку с каким-то звероящером. По её словам, то был портрет её младшего братишки. Ещё она почему-то принципиально не завязывала свои жёлто-зелёного цвета флюоресцентные шнурки, и за кроссовками Аньки-Годзиллы постоянно волочились полуметровые светящиеся усы. Как она исхитрялась не наступать на них и не спотыкаться на каждом шагу, оставалось её великой тайной.
Что до Маши, то Бацилла – она и есть Бацилла. Мелкая, зато такая зараза! Это в позитивном смысле. Как скажет что-нибудь про кого-нибудь, так к этому кому-нибудь оно и прилипнет. Назвала однажды Маша Менестреля «Менструалем», вот и стал он на веки вечные Менсом.
А явились Годзилла с Бациллой с намерением устроить «коктейль-пати», для чего запаслись бутылкой водки и пакетом томатного сока – варганить «Кровавую Мэри». Но про стаканы они забыли.
Я заметил, что если намахнуть водки из горлышка и запить соком, то получится то же самое. Маша запротестовала – мол, это будет не «коктейль-пати», а обычная попойка. Я не видел между этими мероприятиями существенной разницы, однако во мне разыгралось джентльменство, и я, оставив Аньке-Годзилле на сохранение и во временное пользование гитару, направился к ближайшему ларьку за одноразовой тарой.
Не я первым догадался, что стрит – это занятие, способствующее неожиданным встречам, а переход есть то самое место встречи, которое изменить нельзя. Вернувшись, я увидел, что возле Ани и Маши отирается Маклауд. Он совсем не изменился с тех пор, когда я встречал его последний раз, а было это в месте, называемом «странной квартирой», «станцией вольных почт» и «Челюстями». Последнее название имело двойной подтекст – во-первых, «странная квартира» находилась на улице Челюскинцев, что недалеко от вокзала, а, во-вторых, обитающая в «странной квартире» «странная компания» обладала безудержным аппетитом. Сначала она пожирала всё съестное, потом – всё, что не было приколочено, а то, что приколочено, отколачивала и тоже пожирала. Однажды мы с Маклаудом и Алкой украли на чьём-то поле два мешка картошки. Их хватило ровно на два дня.
- Как Алка поживает? – спросил Маклауд после обмена приветствиями. Его интерес меня нисколько не удивил – по непроверенным сведениям. Маклауд тоже состоял в «Клубе Алкиных бывших».
- Да, вроде, нормально. А ты как? Я слышал, ты в каком-то театре осел?
Маклауд поморщился:
- Меня оттуда уже попутным ветром вынесло. А ты, как я вижу, по-прежнему на вольных хлебах?
- Верно углядел. Но у тебя с театром-то связи сохранились? Мы с баянистом сейчас программу сделали, два костюма нужно. Ему – казачью форму, а мне – что-то вроде дореволюционного студенческого мундира. Такой, знаешь, студент-недоучка со сдвигом в махновщину, анархист-бакунинец. «Как пойду я в лес да пойду гулять, буду там гулять да комиссариков стрелять…».
- Вряд ли что получится. Саньку-костюмершу худрук выжил, а кто сейчас костюмерной заведует, я не знаю. При случае попытаюсь узнать. Кстати, Вэй, похоже, тебя-то я и искал. У вас с баянистом репертуар для бухих богатеев есть?
- А то! Для бандитов, что ли?
- Они уже давно не бандиты, а бизнесмены. Песенок для души им хочется, вперемешку со стриптизом, фокусником и саксофоном. Север области, пять-шесть площадок, по три косаря на рыло за ночь. Годится?
Девчонки по всем правилам барного искусства сооружали “Bloody Mary”. До сих пор не пойму, как правильней произносить английское «кровь» – «блад», «блод» или «блуд». Если верен последний вариант, то эта самая Мэри становится уже не кровавой, а блудной. «Блуди, Мэри!».
- Девушки, дайте-ка сюда двести чистой – Чапай думать будет. Маклауд, ты что, серьёзно?
- А ты решил, что это пьяный базар?! – вознегодовал он, влили в себя полстакана и протянул оставшееся мне. – Если соглашаешься, то соглашайся сейчас. Выезд через два дня.
- Конечно, соглашаюсь! А сакс-то есть?
- Пока нет.
- Вон, Максимычу предложи. Он из твоих бизнесменов все кишки своей дудкой вынет. В салат рыдать будут.
- О’кэй. Завтра созвонимся. Девушки, плесните-ка ещё глоток Бессмертному, скатившемуся в болото антрепризы!
Маклауд поднёс стакан ко рту и вдруг, опустив руку, спросил:
- Вэй, а Ральфа из Питера ты помнишь? Говорят, он погиб. Его книжка вышла посмертно…
Желание стритовать пропало, и я был рад, когда ко мне подошла девчонка с гитарой и неуверенно поинтересовалась:
- А-а… Скажите, вы надолго?
- Да я уже закончил. Вставай на моё место.
И тут меня прорвало, сам не знаю, с чего:
- Хочешь, я тебе соло сыграю?
Она замялась:
- Мне деньги очень нужны.
- Я же сказал – больше не работаю! Вся касса – твоя.
Удивлённо посмотрев на меня, девчонка запела Ольгу Арефьеву: «Скорее пой, скорее пой, пока твой голос ещё с тобой! Если ты не успеешь, его подберёт кто-то другой…».
В моём любимом «ми-миноре».
- Вэй, что бы ты ни играл, у тебя постоянно блюз получается, - сказал подошедший Менс-Менестрель.
- Есть люди, у которых пальцы под *** заточены, - осклабился я, - а у меня, вероятно, под блюз.

…Пресловутые параллельные прямые Лобачевского наметили тенденцию к сближению. Ничего хорошего это не предвещало. Аня и Маша тоже шли почти параллельно, а я болтался между ними. Не то я в припадке почти платонической любви по-братски обнимал их обеих, не то они тащили почти невменяемого меня.
- Ой, да не вечер, да не ве-е-чер! – пугая мирных граждан, в три пьяные глотки вопили мы. Но я не ощущал веселья. Меня не оставляли в покое слова Маклауда: «Его книжка вышла посмертно».
- В гробу я видал посмертную славу! – ломая песню, орал я. Прямые были готовы вот-вот встретиться.

«Ой, пропадёт, он говорил мне-е-е-е
Твоя-а буйна го-ло-ва-а-а-а!»

Глава восьмая
Дом с привидением
Проснулся я от того, что кто-то щекотал мне яйца. Не открывая глаз, я пнул в то место, где мог находиться непрошенный щекотальщик с повадками «проповедника христианской любви», и взвыл – нога угодила в стену.
Щекотку производил поставленный на виброрежим мобильник в кармане джинсов.
- Алё, - хмуро и сонно буркнул я.
- Ты чего телефон не берёшь?! – закричала мне в ухо Алка – да так, что барабанная перепонка зазвенела, транслируя тупую боль по межклеточным связям куда-то в область затылка. Я мысленно обматерил Алку, потом себя, зачем-то поставившего громкость динамика на максимум, отодвинул ухо от телефона (нормальный человек, наверное, поступил бы в точности наоборот, отодвинув телефон от уха) и окрысился в трубку.
- А ты чего орёшь, как стукнутая хреном?
- А то, что я дом нашла! Ты где?
- В запое, - сказал я. Более точно определить собственное местонахождение я был пока не в состоянии.
- Немедленно выходи из него и приезжай ко мне – поедем дом смотреть. Понял?
- Понял. Уже бегу, спотыкаюсь, - пробурчал я и выключил мобильник.
Мы с Егором третьи сутки пропивали наши гонорары, вернее, третьи сутки на них опохмелялись, потому как пьянка началась немедленно по прибытии на первую концертную площадку. Спиртное на вечеринках нынешних «хозяев жизни» не то что текло рекой – оно низвергалось Ниагарой. Боковые потоки омочили и артистов.
После одного из выходов я почувствовал, что у меня садится голос.
- Ребята, налейте чего-нибудь попить, - попросил я, и некая щедрая рука – кажется, принадлежащая кому-то из танцевального коллектива – протянула мне объёмистый бокал, наполненный, как мне показалось, соком. Когда я понял, что это – коньяк, было уже поздно. Зато голос восстановился полностью.
Маклауд беспрестанно сновал между звукорежиссёрским пультом и гримёркой, то и дело уточняя с ведущим порядок номеров. Зачем-то он вырядился в тельняшку, отчего в ультрафиолетовом дискотечном свете был похож на призрак утонувшего пирата. Сходство с пиратом усиливалось цветастой банданой на голове – по его словам, Маклауд накануне выезда «вписался» куда-то лбом.
- А что это у вас за морячок туда-обратно бегает? – спросил уже основательно «заправившийся» и теперь с нетерпением ждущий обещанного стриптиза престарелый сатир в дорогом костюме и сбившемся на бок галстуке.
- А это наш арт-менеджер.
- Ну, если «арт», тогда понятно, - глубокомысленно произнёс сатир, силясь осмыслить незнакомое сочетание двух знакомых слов.
В действительности Маклауд командовал светом и звуком, а роль антрепренёра исполнял на общественных началах, параллельно с общественной деятельностью явно ухлёстывая за настоящей арт-директоршей всей этой странствующей банды «актёров погорелого театра» со звучным, хотя и несколько двусмысленным названием «Трэвел-варьете Мамаши Кураж». Если вспомнить Бертольда Брехта, мамаша Кураж торговала не только ветчиной и прохладительными напитками. Впрочем, между сутенёром и антрепренёром разница невелика.
Так продолжалось пять ночей кряду. Промежутки между ночами заполнялись тряской в переполненной «Газели» по разбитым дорогам, на которых даже клиенты «Трэвел-варьете» в своих «хаммерах», «чероки» и «круизёрах» должны были чувствовать себя не слишком комфортно. Наше же самочувствие усугублялось общей разбитостью с недосыпу и перепою.
Естественно, вернувшись из такой сумасшедшей гастрольной поездки, мы с Егором решили немного расслабиться. Тем более, нам было что отметить – как-никак, мы переплюнули самого Джорджа Гершвина! Ему ни за что не пришло бы в голову придумать «Цыганочку с выходом в блюзовых тонах для баяна и гитары», равно как и «Мурку take five» (то есть, в размере «пять четвертей»), да ещё с ходу, импровизируя перед подпитой публикой! Маклауд к нам не присоединился – он поехал отмечать и расслабляться в другое место.

- Помнишь, я говорила, что после покойника дом можно недорого купить? – принялась бомбардировать меня Алка килобайтами информации. – Так вот, в этом доме бабка жила, и нашёлся на неё современный Раскольников – наркоман, скорее всего. Бабка по вредности своей ни с кем из родственников не общалась, с соседями – тоже, так что пока кто-либо что-либо заподозрил, она уже третий месяц там воняла. Ну, родственники и решили от такого наследства по дешёвке избавиться. Они и подороже не прочь были бы дом продать, но тут им соседка подгадила – начала всем покупателям в подробностях рассказывать, когда и как бабку убили, и сколько времени труп лежал, и что покойница ведьмой была, и что дух её теперь по дому бродит. А народ у нас нынче шибко суеверным стал. Ты, кстати, к привидениям как относишься?
- К привидениям – нормально. Погоди, ты-то откуда про это узнала?
- От соседки, конечно! Сам знаешь, я с бабульками по душам общаться умею. Слушай дальше. Родственники цену скидывали-скидывали, ну и доскидывались до того, что теперь за копейки продают.
- И за сколько копеек?
Алка сказала. Я присвистнул:
- Будь у меня такие копейки, я чувствовал бы себя Биллом Гейтсом. Ты, полагаю, тоже. И, стало быть, фамильный замок с блуждающим привидением нам в данный момент не светит.
- Опять ты, как всегда, толком не дослушал! – вскинулась на меня Алка. – Ты, надеюсь, свои гонорары не все подчистую пропил?
- Какие там гонорары! Всего пятнашка и была. Осталось тысяч двенадцать-тринадцать. Не баксов. Наших!
- Уже кое-что. Мишка кредит возьмёт. Я там-сям позанимаю. Если совместно, то осилим. Выкрутимся.
Я сразу вспомнил, как мы в начале девяностых «выкручивались» с рок-фестивалями. А ведь выкручивались как-то, чёрт возьми!
- Там сейчас «дикая» застройка, сады – не сады, посёлок – не посёлок, «нахаловка», в общем, - продолжала грузить килобайтами Алка, - и полным ходом идёт массовая приватизация – все хапают участки под коттеджи. Про «дачную амнистию» слышал? То-то и оно! Через пару лет на месте «нахаловки» будет элитный райончик. Представляешь, сколько тогда этот «дом с привидением» будет стоить?
- Не представляю. Это тоже соседка сказала?
- Нет, это я по другим каналам выяснила, - не уловила иронии Алка. – Есть у меня знакомые в муниципалитете. Так что, надо брать, и брать срочно.
- А если, всё-таки, не осилим? – усомнился я.
- Придётся. Я уже с продавцами договорилась. Да не смотри ты так очумело! Они согласны получать деньги частями. Сунем им для начала твои двенадцать тысяч, чтобы никто раньше нас не перекупил.

«Дом с привидением» располагался в глубине запущенного сада, превратившегося в нечто среднее между дебрями Амазонки и парком Юрского периода. Иссохшие и вымерзшие сверху хлысты малины переплетали во все стороны лианы полевого вьюнка. Выше человеческого роста вздымались леса древовидной крапивы, в сени которой горделиво простирал свои листья дремучий хрен. Этими листьями вполне можно было покрыть средних размеров туземную хижину. Вообще, вся здешняя флора поражала пышностью, сочностью и доисторическим растительным оптимизмом. Так и казалось, будто вот-вот из стены смородиновых кустов покажется зелёная чешуйчатая голова какого-нибудь игуаногондона, а в кронах крапив мелькнёт крыло херодактиля.
Прямо, как у группы «Крематорий»: «Но повстречался ему звероящер, который негромко сказал: Ай фак ю!».
Мы продирались сквозь джунгли вслед за бабкиным сыном, из которого, как оказалось, и состоял весь клан наследников. Невольно я задался вопросом, сколько же лет было покойнице, если её сын, судя по внешности, уже не первый год пребывал на пенсии?
- Вот, заходите, смотрите, - сказал он и распахнул перед нами взъерошившуюся клочками ваты и обрывками дерматина дверь.
Из двери на нас хлынула волна запахов, среди которых, вопреки моим ожиданиям, не чувствовалось трупной вони. Волна состояла из ароматов плесени, затхлости, старости, прокисшей блевотины и аммиака. Не зная доподлинно, была ли покойная ведьмой, я зато мог с уверенностью утверждать, что в последние несколько лет жизни она методично мочилась под себя.
Внутри громоздились беспорядочные горы хлама. Окна закрывали плотные занавески, поэтому рассмотреть что-либо в подробностях не представлялось возможным. Когда глаза слегка привыкли к темноте, я различил заваленную матрацами и одеялами монументальную кровать, старинный комод и печь с вывалившейся дверцей топки.
Алка, обнаружив выключатель, по-хозяйски щёлкнула им, но свет не зажёгся.
- Провода от столба оборваны, - пояснил бабкин сын. – Я матери предлагал – давай, починю, а она сказала, что ей свет не нужен. Она всё равно уже почти слепая была.

- Надо брать! Надо брать! – не переставая, твердила Алка на обратном пути. – Это же такая удача! До автобуса – десять минут, магазин тоже рядом. Хлам – пожечь, сад – расчистить, дом – подновить.
- Запах – вынюхать, - добавил я.
- Выветрится, - уверенно заявила Алка.

Глава девятая
Призрак разбушевался
Вскоре мне стало казаться, что «современный Раскольников» пристукнул бывшую владелицу дома не ради фамильных драгоценностей и не из-за нескольких сотен жалкой пенсии, а исключительно по причине бабкиного стервозного характера. Когда она вторгалась в мои сны, разрывая их угрозами и проклятиями в адрес того, кто выбросил её любимое лоскутное одеяло (смердевшее, как и всё остальное тряпьё в доме, невыносимо) и передвинул комод, с ворчанием разыскивала что-то в углу за печкой, перебирала пожелтевшие бумаги (что это были за бумаги, мне ни в одном сне рассмотреть не удавалось), тогда у меня возникало искушение убить её ещё раз – посмертно.
Едва ли при жизни характер у бабки был лучше…
- Сычом жила, совершеннейшим сычом, - говорила Никанора Фокеевна, та самая разговорчивая соседка, в первый же день навязавшая мне знакомство. – Как тридцать лет назад мужа закопала, так и жила одна.
Слово «закопала» Фокеевна произносила таким тоном, что в нём отчётливо слышалось «урыла». «У попа была собака, он её любил. Она съела кусок мяса, он её убил».
«Дом с привидением» стоял последним на улице без названия, вилявшей от автозаправки и утыкавшейся в пустырь, живописно украшенный памятником в виде груды железобетонных блоков – кто-то собирался строиться, да так и не собрался. За пустырём начинался пыльный пригородный лесок, куда частенько приезжали на пикники любители «культурного отдыха на природе». Дом Фокеевны был предпоследним, а через три или четыре дома от него торчала на углу красная загогулина водяной колонки, и я, отправляясь за водой, почти неминуемо нарывался на разговор с вечно торчащей во дворе словоохотливой соседкой.
- А денежки у покойницы были, - доверительно сообщала соседка. – Она их копила и в подполе прятала.
Никаких денег и вообще ничего, что представляло бы какую-нибудь материальную ценность, я, разгребая хлам, не обнаружил. Либо все ценности нашёл и забрал «Раскольников», либо усопшая зарыла их в особо укромном месте.
«Убил, закопал и на камне написал…».
Разгребание и сожжение наследства старой ведьмы заняло несколько дней. Алка, не захотевшая вдыхать аммиачное амбре, посвятила себя лесоповалу, то есть вырубке крапивы, и на освобождённом от джунглей участке мы устроили грандиозный костёр. Тем временем библиотечное начальство, воспользовавшись моим отсутствием, меня коварно уволило, так что ничего не оставалось, кроме как поселиться за компанию с призраком бабки. Запах, в отличие от призрака, то ли улетел с дымом проссанных матрацев, то ли, как обещала Алка, выветрился. Или просто я, привыкнув, перестал его замечать. Вообще, обоняние никогда не было самым развитым из моих органов чувств. Я всегда лучше чуял другим местом.
Да  и «анальный нюх», как оказалось, меня подвёл. Мне следовало задницей почуять, что Алка, рассчитавшись с бабкиным сыном и заключив договор купли-продажи на своё имя, не торопится оформлять обещанное совместное владение недвижимостью, ссылаясь на какие-то задержки с приватизацией, а Мишка, уклонившись под предлогом занятости от расчистки Авгиевых конюшен, зато повадившись привозить на шашлыки орду своих коллег по работе, морщит нос не столько от остатков сортирного аромата, сколько от моего присутствия. Вернее, исходящий от всего этого какой-то нехороший запашок я унюхал, но проигнорировал.
Ночь от ночи призрак вёл себя всё нахальней и нахальней, и даже охранительная пентаграмма, которую я начертил над дверью, не сдерживала его разнузданности. Если поначалу он ограничивался ворчанием, бурчанием, шуршанием и руганью, то теперь стал требовать от меня возвращения его горбом нажитого и мной злодейски похищенного имущества – серебряной ложечки, овчинного тулупа, колечка с аметистом, подвенечного платья и пачки облигаций Государственного займа. И, естественно, двух лебяжьих перин и лоскутного одеяла.
А однажды привидение, отчаявшись, как видно, получить назад свои сокровища, повисло надо мной и, тыча жёлтым скрюченным пальцем, завопило:
- Вон из моего дома! Изверг, убийца, грабитель! Вон!
На этом месте я проснулся, и мне ещё какое-то время мерещилось, будто в районе комода медленно тает расплывчатое белёсое пятно. И облаком взбаламученного ила поднималось откуда-то со дна, но не таяло, не растворялось, а напротив, уплотнялось и крепло впечатление, что в облике призрака просматриваются Алкины черты, черты не теперешней Алки, а такой, какой она могла бы сделаться спустя полсотни лет – морщинисто-обрюзгшей, артритно-обезображенной, закутанной в вонючее тряпьё, напрочь выжившей из ума и запредельно стервозной. Мне сразу стало муторно, жутковато и гадко.
Женщины, как известно, особый биологический вид, за свою жизнь проходящий четыре стадии развития – личинки, куколки, бабочки и бабищи. Ещё цикл психологической эволюции женщины можно обрисовать так: очаровательная стервочка – милая стерва – злобная мегера.
С Алкой я встретился, когда она находилась где-то на стыке двух ипостасей – очаровательной стервочки и милой стервы…
Ни я, ни она сейчас уже не вспомнили бы, из-за чего мы с ней в последний раз поцапались. Это была одна из тех ссор, что достойны препирательств Толяна и Димона по поводу пустой бутылки. Причины подобной ссоры моментально забываются, стираясь и стушёвываясь на фоне разгоревшейся дискуссии: «Ты козёл!» – «Нет, ты – козёл!» – «А ты вообще и на козла-то не похож!» – «Это я на козла не похож?!».
Да мало ли мы с ней цапались – и тогда, когда жили вместе, и после! Грызлись, как две собаки, чуть ли не до мордобоя, но после страсти сходили на нет, буря в стакане стихала, и дело кончалось примирением – иногда столь же шумным и бурным, а чаще – плавным и неторопливым, как медленный съезд по наклонной плоскости. Но тут Алка явно хватила через край.
- Видеть тебя не хочу! – взвизгнула она. – И не хочу, чтобы ты жил в моём доме!
- Не забывай, что этот дом ещё и мой! – крикнул я. – Я в него, как-никак, деньги вложил!
- Верну я тебе твои деньги! До копейки, чтоб ты подавился!
Мишка, не вмешиваясь, молча наблюдал за этой сценой и над чем-то сосредоточенно размышлял. Мне было не до Мишкиных размышлений. Я ушёл, хлопнув дверью, купил в доме напротив колонки бутылку сомнительной водки и до ночи бродил по пыльному леску, время от времени присаживаясь на брёвна, положенные возле давно остывших костровищ, доставал из кармана бутылку, делал пару глотков, курил и чувствовал себя смертельно уставшим.
Когда я вернулся в «дом с привидением», Алка с Мишкой уже уехали – они ещё не окончательно переселились сюда из хоббичьей норы. Не разуваясь, я завалился спать, и в эту ночь призрак меня, почему-то, не тревожил.

От самой автобусной остановки они шли за мной следом, прячась в сгущающейся темноте. Я возвращался с гитарой на плече со стрита, беспечно болтал по мобильному с Анькой-Годзиллой и ничего вокруг себя не замечал.
После первого удара, прилетевшего сзади, я удержался на ногах, но мобильник выскользнул из ладони и плюхнулся в дорожную грязь.
- Э-э, что за дела?!
Я не успел даже развернуться. Кто-то резко дёрнул гитару на себя, ремень чехла порвался, и следующий удар был нанесён мне моим же инструментом – ребром корпуса в висок. Внутри чехла раздался сдавленный вскрик – это лопнула струна.
Теперь я увидел, что их было трое. Лица скрывала тьма. Один из них держал в руке что-то, неприятно похожее на кусок толстого металлического прута. Ещё один удар гитарой – наотмашь, со всей силы, и следом – удар кулаком в челюсть, опрокинувший меня в грязь. Пинок под рёбра, другой, третий. В доме напротив колонки, где продавали «палёнку», светились окна, но звать на помощь было бесполезно – бутлегеры, в силу их профессии, жили тихо, как мыши, и ни на какой шум не высовывались. Я успел заметить занесённый надо мной железный прут, выставил блок левой рукой, и прут угодил по локтевому суставу. Кто-то наступил мне на кисть, прут снова ударил по руке. В первый момент я даже не почувствовал боли, только услышал, как хрустнула кость.
На моё счастье, от автозаправки на безымянную улицу свернула машина и заелозила в нашу сторону по размокшей дороге. Свет фар скользнул по лицам нападавших, и в одном из них я с изумлением узнал Мишкиного соседа.
- Рашид, ты что – охуел?! – выдохнул я.
- Ещё раз увижу тебя возле её дома – убью, - прошипел Рашид и вслед за тем, что был вооружён прутом, тенью скользнул за угол. Третий ненадолго задержался, чтобы опустить на останки гитары каблук.
Рука не слушалась. В грязи поблёскивал раздавленный мобильник. На коленях я дополз до гитарного чехла и расстегнул здоровой рукой «молнию». То, что находилось внутри, никакой склейке уже не подлежало.

Травмопункт напоминал полевой лазарет, куда только что доставили вагон раненых с передовой, пострадавших в захлебнувшейся атаке на вражеские окопы. Можно было только поражаться тому, в каких количествах умудряется калечиться народ, и разнообразию получаемых народом телесных повреждений. Здесь сидели, дожидаясь очереди, покалеченные с вывихами и переломами, ушибами и ножевыми ранениями, сотрясениями, покусанные собаками и бешеным энцефалитным клещом. Последние, в отличие от большинства прочих, были на удивление трезвы.
Почти сутки я тупо просидел в каком-то подъезде. С одежды кусками отваливалась грязь. Рука распухла и отчаянно ныла. А в голове вертелась единственная мысль: «Как же так? Как же так?». Жители подъезда крадучись, по стеночке проскальзывали мимо меня. Никаких вопросов никто не задавал – слишком диким и жутким казался им мой вид. Лишь одна женщина, долго топтавшаяся в нерешительности на лестничной площадке, в конце концов набралась храбрости и попросила:
- Вы только не шевелитесь, пожалуйста, когда я буду мимо вас проходить. А то я вас боюсь.
Несколько раз мне являлась покойная ведьма, тыкала в меня призрачным пальцем и монотонно бубнила:
- У попа была собака, он её любил… Убил, закопал и на камне написал… У попа была собака…
Как же так? Ну как же так?!

- Кто же это вас так отделал? – спросил меня замотанный и небритый хирург. Судя по его виду, он дежурил уже третью смену.
- Хулиганы, - не стал вдаваться в подробности я. – Доктор, скажите, а на гитаре я смогу когда-нибудь играть?
- Может быть, может быть, - накладывая гипс, уклончиво ответил он.

На этом и сломался мой недоигранный блюз. Что ж, раздобуду где-нибудь компьютер и займусь электронной музыкой – для этого достаточно и одной руки. Ну, а пока, если хотите, мы можем снова прошвырнуться по стриту, ведь я познакомил вас ещё далеко не со всеми. Только, с вашего разрешения, я опять останусь невидимкой – не хочу, чтобы кто-нибудь увидел меня таким.

19 ноября – 30 декабря 2006 г.
Екатеринбург – Новосибирск


Примечания
* Communication tubes (англ.) – трубы коммуникации
* Кали – древнеиндийская богиня разрушения и смерти
* “Майя” – иллюзия, наваждение – то, чем, по мнению индуистов и буддистов, является реальный мир.
* Ю. Наумов
* Fader (англ.) – регулятор громкости
* Jedem ist seine (нем.) - Каждому – своё
* Аббревиатура. КСП – Клуб самодеятельной песни
* «Тёмная сторона Луны» (англ.) - название одного из альбомов гр. «Пинк Флойд»
** Тёмная сторона любви. Тёмная сторона духа. Тёмная сторона… (англ.)
* Конвас-автомат - старая советская кинокамера с тремя объективами на турели.
* Драйвер (слэнг от англ. Driver) – попутный водитель, чаще всего «дальнобойщик».
* Дисторшн - электронная приставка, исказитель звука электрогитары
* А. Розенбаум