Ранним летним утром мы, умытые, нарядные и решительные, ступаем на перрон вокзала в Фастове. Я, конечно, понятия не имею, зачем мы сюда приехали, но мне радостно оттого, что я ехала поездом, что на мне яркий, солнце-клеш, сарафан, новые ленты в косичках и еще оттого, что утро теплое и солнечное, что рядом мама и мы идем красивой улицей по незнакомому городу.
А потом долго ждем в небольшой мрачной комнате и старая, высокая женщина в темном, мешком, платье и очках, заглянув в дверь, спрашивает маму:
-Вы к Белопольскому? Девочка очень похожа, - и уводит маму за эту дверь.
Я остаюсь одна. Стул высокий и неудобный, ноги у меня не достают до полу, я боюсь шевельнуться. Мне становится грустно и одиноко. Жду долго.
А вот и мама. По ее лицу вижу, что случилось что-то ужасное, что ей очень плохо и она вот-вот разрыдается, но спрашивать не смею. Мама берет меня за руку, поднимает нашу сумку и мы выходим на улицу.
Радости больше нет. Улица уже не кажется красивой, она чужая и враждебная.
Мы снова на вокзале, в поезде. Мама молчит, иногда плачет. Мне страшно. Дома она закрывается в комнате с бабушкой и тетей Нилой и они там долго разговаривают.
А потом нам, детям, сообщают, что отец умер. Я ничего не понимаю, брат, насупившись, молчит.
Утром, проснувшись, я вижу маму сидящей в постели в одной рубашке с узкими лямочками на плечах, с распущенными длинными черными волосами (она носила тогда косу короной вокруг головы), с темными, словно провалившимися, глазами, рвущую резкими движениями письма и фотографии отца. Бабушка, тетя Нила, Левик стоят рядом и молча, испуганно смотрят на нее…
Вот почему мне не довелось увидеть себя маленькой на фотографиях, так как везде я была с отцом. Сохранились лишь три фотокарточки отца: он молодой красивый, в военной форме, стоит в окружении таких же молодцеватых, смеющихся офицеров; отец, в гимнастерке, перетянутой блестящими ремнями, держит на руках маленького кудрявого Левика; и последняя, где он за столом, в офицерских погонах, на столе горшок с цветком и карта, а на обратной стороне надпись: «Моей любимой дочери Светлане»...
Их успел спрятать сам Левик. Он знал правду, но молчал как и взрослые.
Я узнаю все много позже, уже в девятом классе.
…Мне шестнадцать, время получать паспорт. Нужна метрика,- свидетельство о рождении, - а она в старой сумке-редикюле, в сундуке, стоящем на кухне. Я никогда раньше в него не совалась: во-первых, мне не разрешали, да и надобности у меня не было, а во-вторых, крышка сундука была такой большой и тяжелой, что вполне могла меня прихлопнуть, и поднять ее можно было только вдвоем, а то и втроем. Но тут не терпелось: паспорт!
Мы с Иркой, моей верной подругой, изловчившись, откидываем крышку и я, почти утонув в сундуке, нахожу под одеждой редикюль. С трудом раздвигаю шарики-защелки и ищу метрику среди старых писем, облигаций, еще каких-то бумаг.
И вдруг мой взгляд случайно падает на одно письмо. Я сразу догадываюсь: от отца! А так как все, что касалось отца, для меня было «покрыто мраком неизвестности» и эта тема стала давно запретной в семье, то, конечно же, я сразу впилась в него...
И ничего не поняла: вверху стояла дата – «3 июля 1953 год», и далее: «Привет из далекого Заполярья! В том, что это письмо будет для тебя неприятной и нежеланной неожиданностью, я больше, чем уверен. Да и вполне естественно. Может, ты его и читать не пожелаешь... Катя! Я знаю, что ты во всем права, и за все, вместе взятое, меня судьба крепко наказала. Я очень хорошо знаю твой характер, твою гордость, ...у меня не хватило мужества извиниться перед тобой, а затем все затянулось,... В конечном счете... я теперь осужден на долгий срок и работаю на далеком Севере... Я знаю, как ты сейчас живешь, как учатся Левик и Светлана, очень рад за вас. Вспоминаю теперь все прошлое и порой заплачу. Но вернуть все теперь очень трудно, да и позаботиться некому... прошу тебя написать пару слов и выслать твою, Левика и Светы фотографию... Целуй за меня детей. Будь здорова и счастлива. Миша». И ниже адрес:
Красноярский край, п. Норильск, п.я. №224-х...
Меня знобило, я дрожала от холода в жаркий летний день: живой, и даже письма шлет!
Ирка, ни о чем не спрашивая, тихо ушла. А я осталась сидеть с письмом в руках, забыв, зачем открывала сундук.
Значит, жив! А я, ребенком, Господи!, как я мечтала об отце! Как, забравшись
далеко в сад, в заросли малины, вслух пробовала произносить: папа! То тише, то громче! Губы не слушались, звучание было неестественным, - слово было мне чужим, но таким желанным!...
Так, у раскрытого сундука, и застала меня мама, вернувшись с работы. И все поняла.
А потом мы с ней долго сидим на кровати и она очень скупо и сдержанно рассказывает. Я слушаю и плачу. Плачу от жалости и от обиды.
Все случилось, как в плохом романе.
Будучи при штабе, где прямая опасность не висит над головой, и где у многих бравых офицеров играла кровь, а, может, и жирок, он завел себе «пассию», старше его лет на десять. Теперь трудно сказать, кто кого «завел», учитывая мягкий, податливый характер отца. И произошло это уже ближе к концу войны, «пассия» готовилась стать матерью, имея уже шестнадцатилетнего сына.
Видимо, она была сильнее его и отец струсил. На что он надеялся, - непонятно, но то, что в этой ситуации оказался трусом и подлецом, не сможет отрицать никто...
После демобилизации они приезжают в Фастов. Михаил Сергеевич устраивается заведующим сберегательной кассой. Она рожает ребенка, сына. И за все это время ни строчки, ни одной весточки семье, где его ждут двое маленьких детей. И он прекрасно знает, что мы рядом, в Златополе, в каких-то ста километрах! И ни крохи детям - сыну и «любимой дочери», а ведь уже прошло более трех лет, как закончилась война!
Но всему приходит свой конец. Вскоре отца обвиняют в махинациях накануне денежной реформы и садят в тюрьму. Получил он, по тем временам, сполна: 25 лет лагерей плюс пять лет поражения в правах. Все это мама узнает в тот наш приезд в Фастов от его бывших сотрудников. Вернувшись домой и на работу в прокуратуру, она оформляет развод. От алиментов отказывается, хотя ее уверяют, что зарабатывает он в лагере довольно неплохо. Но мать не желает ничего слышать:
- Он не имеет и не должен иметь никакого права на м о и х детей, - вот ее слова.
От меня все скрывают, так как я еще ребенок и могу сказать лишнее, что может помешать нормально жить всем нам. В городе знают правду только самые близкие, для прочих он умер, уже после войны. Правду знают и некоторые евреи города: еврейская почта работает хорошо. Маме евреи сочувствуют, порой тайно передают ей весточки из лагеря; сочувствуют и отцу, пытаются их помирить. Но все тщетно, мать непреклонна.
Я смутно припоминаю ночных посетителей у нас на кухне, тихие разговоры на незнакомом языке. Теперь я понимаю: мать говорила с ними на идиш, от нас скрывала, что знает этот язык, хотя до войны, а еще раньше, до революции, идиш знал или понимал в Златополе каждый второй.
Все это я узнаю сразу, в один вечер. И отец умирает для меня второй раз.
Мать получает от него письма уже из лагеря, но сама на них не отвечает.
Весна 57-го года. Я в десятом классе. Левик приезжает в отпуск из армии, - он служит на подводной лодке радистом и после похода в Египет ему дают десять дней отпуска. Мы узнаем от мамы, что отец уже освобожден, живет в Ейске, на Кубани, хочет нас видеть. Но не хотим его видеть мы. Так связь с отцом прерывается.
Замуж мама больше не вышла, не хотела чужого отца детям, хотя предложения были, и не одно. Продолжала работать в бухгалтерии, уже в сельхозотделе горисполкома, получая скудную зарплату, на которую жили вчетвером. Братья,- Жорж, Вася и Миша,- помогали очень редко, у них были свои многодетные семьи. И всегда у нас жил кто-то из маминых племянников, заканчивая после седьмого класса школу-десятилетку в нашем городе, так как в селах, где проживала наша многочисленная родня, были только школы-семилетки.
Были бедными, но гордыми, - как говорила мама. Она не любила просить ни о чем, даже у близких. Все сама. Не заводила нужных знакомств. А поклоняться «золотому тельцу», то есть, деньгам, считалось у нас дурным тоном.
Жилось трудно. Лакомствами были мясо и масло, а колбасу знали только на запах. Полегче стало, когда разрешили держать поросенка, кур. Смешно, но, видимо, власть считала: в городе не должно пахнуть свиньями и коровами, и кур чтоб не слышно было! И это в страшные, голодные послевоенные годы.
Мать сама с Левиком слепила маленький сарайчик-пристройку и там расположились наше «свинство» и куры.
По весне садили огород: вдоль дорог нарезали участки по 10-15 соток на семью. Садим, обрабатываем, убираем все вместе, вчетвером. Картошка, кукуруза, тыква, свекла, фасоль - были хорошим подспорьем. Подкармливали зимой и тетю Нилу с Галькой. Весной тетя Нила обычно говорила:
- Ну ее к чертям, эту картошку. Куплю осенью.
А осенью, как всегда, денег нет. А Катя рядом, и у нее в погребке все есть. Погреб, кстати, тоже копали мама с Левиком, ни Галька, ни тетя
Нила не помогали: «Начерта он мне сдался!» –заявила тетя Нила. И потом, зимой:
- Пошли вы все к чертям, богачи проклятые! Катя, дай пару картошек на суп!
- Кто тебе не дает? Бери, - и вот уже мы таскаем из погреба на шестерых.
Или мама зовет:
- Нила, там малина осыпается, соберите с Галькой, свари варенье!
- А, ну ее к монахам! У меня нет сахара.
И зимой:
- Пошли вы все…! Хоть бы кто малины дал, Галька кашляет.
И мама подает банку с малиновым вареньем. А уж если закололи кабанчика, - соседям по кусочку, родственникам по кусочку, и самим... кусочек.
Теперь я понимаю, как нелегко было маме одной, без мужчины в доме. За мужчину была у нас она: прибить, нарубить, привезти, печку переложить, - все это делала она, сама.
На ней держалась наша маленькая семья. И уже с раннего детства она и бабушка приучали нас помогать по дому. Я с семи лет уже вела сама уборку в доме, а с пятого класса могла уже сама побелить комнату, вычистить у поросенка, принести из колодца воду.
А ведь мама еще и обшивала себя и нас, была портнихой-самоучкой. Как-то давно, когда ей было всего тринадцать лет и она жила у Жоржа, уже женатого на молодой учительнице Марусе, те подарили ей отрез сатина. Маруся собиралась сшить Кате платье. Однажды, вернувшись вечером из клуба, они застали Катю в новом платье с оборками и бантом, - той не терпелось, и она сама раскромсала ткань, как смогла. И смогла, по рассказам тети Маруси, совсем неплохо.
С той поры все платья себе, а затем мне и бабушке, шила она сама, и шила так, что я в классе была одной из модниц, и никто не подозревал, что на мне перешитое старое платье или пальто мамы: какая-нибудь деталь, - карман с вышивкой, кружевной воротник, оборка или лихой бант, - меняла вещь до неузнаваемости. А на новогодних маскарадах в школе я неизменно получала приз за лучший костюм. И делала все это мама с такой любовью, воодушевлением и искусством, - как настоящий художник.
Помню, как-то сшила она нам с Левиком костюмы русских боярышень (Левка был в десятом классе, я - в пятом). Расшила весь наряд бусами и бисером. Левику достала парик - русую девичью косу почти до колен. Смастерила нам маски, закрывающие лица, высокие, нарядные кокошники. Меня узнали сразу по косам. Скажу честно, таких кос в школе не было больше ни у кого: толстые, пушистые, цвета спелого каштана, до пояса. За Левкой ходили толпой вокруг елки, а он отмахивался от слишком назойливых кружевным платочком и гордо вышагивал, как гусь. Я всем обьясняла, что это моя двоюродная сестра Маша, которая приехала на новогодние каникулы. Так до конца вечера его и не узнали, и, конечно же, он получил первый приз!
У мамы было много друзей. Она была тонким дипломатом и умела ладить со всеми. Всегда говорила правду, а если этого делать было нельзя, - молчала. Умела хранить секреты и, поэтому, была поверенным многих сердечных и семейных тайн. Для нас с бабушкой она была всем, и мы, как могли, старались помочь ей. К ее приходу горячий обед или ужин уже стоял на столе. Летом я непременно должна была набрать в саду свежих ягод малины или вишни и поставить маме на стол; каждым утром я гладила ей платье на работу и получала от бабушки выговор, если делала это недостаточно хорошо.
С мужчинами она была строга и дома мы никогда никого не видели. Но однажды влюбился в нее молодой летчик. В то лето их прислали человек шесть с самолетами-кукурузниками, обрабатывать посевы. Маме поручили устроить их на квартиры.
Аэродром, - большой кусок поля, поросший бурьяном, - был недалеко от нашего дома и дядя Коля, так звали летчика, каждый день к вечеру приходил к нам, ждал маму. А однажды, в воскресенье, в тайне от мамы, так как она ни за что бы не позволила, забрал меня и Левку (мне было в ту пору двенадцать лет) на аэродром, усадил позади себя в самолет и, пристегнув ремнями, минут десять летал с нами над городом.
Было страшно и радостно. Я летела на самолете! Я вдруг увидела внизу свой город: прямые и четкие, словно под линейку, улицы делили его на ровные клеточки, как тетрадный лист. В клеточках бушевали сады, а в них – красные, зеленые, коричневые крыши и крохотные дворики. Парк клубами зелени сбегал к реке, а река то сверкала под солнцем, то темно-голубой лентой извивалась в стеснявших ее берегах.
Это было ощущение настоящего полета: сильный ветер бил в лицо, земля кружилась внизу и солнце летело навстречу!
И теперь путешествие в современном лайнере мне скорее похоже на поездку в душном автобусе.
Конечно, нам крепко влетело за этот полет от мамы, всем троим. Но дядю Колю мы с братом обожали, а бабушка не знала, куда его усадить и чем угостить. Я уже мечтала, как буду называть его папой...
Но мама все решила по-своему: а что будет, если родится общий ребенок? Как Николай станет относиться к нам, неродным? Не будет ли нам, детям, плохо? Нет уж, пусть все будет, как есть, - я и они со мной, и все, и никого больше не надо!
Не могу судить, правильно ли поступила мама, но она до конца осталась верна детям и своей первой любви. Полагаю, что она все еще любила отца и не могла его забыть…
А время шло. Лев заканчивал школу. Учился он легко, имея по всем предметам хорошие отметки, кроме отметки по поведению: «босяк и лобурь», как говорила бабушка, был отменный. Маме часто приходилось обьясняться в учительской за его проделки. Но при этом Левку любили и учителя, и одноклассники. Каждый вечер у нас на завалинке, а в холодное время в комнате на кушетке, на стульях и даже на полу сидели человек десять-пятнадцать его одноклассников в ожидании, когда он решит задачу по алгебре или геометрии. Он всегда был в окружении ватаги друзей. Где он появлялся, там сразу звучал смех: он знал массу анекдотов и умел их рассказывать. Так, как рассказывал их Лев, не умел никто: это был маленький спектакль, если еще учесть колоритность украинского языка, украшенного в наших местах еврейским и польским акцентами.
Чем только Лев не увлекался: коньки, футбол, детекторные приемники, авиамодели и, конечно, книги. И терпеть не мог домашнюю работу. Чуть я подросла, он, всеми правдами и неправдами, старался переложить ее на меня: то за новый анекдот, то – «не возьму в кино!», то - «…расскажу маме про твоего Мишку!» и т. д.
Заставлял и курить меня, то есть, подержать сигарету во рту, чтобы я не поведала маме о нем: «…ты девчонка, тебе больше влетит, если я скажу, что ты куришь!» Но как же я ждала его каждый вечер домой, когда мама и бабушка уже спят, а мы пьем холодный сладкий чай с черным хлебом и я хохочу до коликов в животе, фыркаю чаем, слушая его новые анекдоты!
Он мечтал быть летчиком. В тайне от мамы и бабушки прыгал с парашютом. После первого прыжка пришел домой с вытянутым серьезным лицом и широко раскрытыми глазами.
– Светка, я чуть не обос…, - тихо сказал мне.
А потом сам рассказывал о своем прыжке так, что слушатели надрывали бока от смеха. Был у него закадычный друг, Ленька, в половину выше его ростом, отъявленный лентяй, переросток, но умница и красавец. Его мать, Наталья Редько, была задушевной маминой подругой еще с детства. И Лев с Ленькой были неразлучны. После десятого класса они вместе подались в Киев поступать в летное училище. Договорились: если поступят, покупают шляпы и в шляпах возвращаются домой.
Все шло хорошо. Прошли все проверки у врачей, сдали экзамены. Уже была уверенность в успехе. Завтра надеялись увидеть свои фамилии в списках зачисленных в училище. Купили билеты на поезд домой и - шляпы. А на следующий день в списках обнаружили только фамилию – Редько, Белопольского не было. Левке пояснили: не прошел по состоянию здоровья. При этом спросили:
- Вы имеете известия от отца?
Лев все понял и молча вышел за дверь. Ленька не захотел оставаться в училище без друга и тоже забрал свои документы.
В те годы у нас в Златополе, - да и не только у нас,- поступать и не поступить! в институт считалось чуть ли не позором!
И вот рано утром, когда городок еще спит, бабушка, собирая по росе огурцы с грядки, вдруг видит, как двое в шляпах, крадучись, огородами, идут к нашему дому. Она застыла в страхе и тут же узнала Левика и Леню. Мальчики приехали утренним поездом и старались незаметно от соседей пройти домой.
Фанфары не звучали… Было не совсем понятно и обидно. А мама все поняла и объяснила: отец еврей, сидит в лагере, какое уж тут летное училище! Шло лето 1953-го года. А зимой брата призвали в армию, служить на подводном флоте, - по здоровью - годен.
Так, на подводной лодке, Лев прослужил радистом почти пять лет. Довелось побывать и в Египте, когда под польским флагом они вели лодку в Александрию. Домой он вернулся поседевшим и уже совершенно другим человеком: ушли легкость и веселая беззаботность в поведении, он стал задумчивым и молчаливым, не рассказывал анекдотов, мало и как-то натужно смеялся. Но понемногу оттаивал...
Продолжение следует.