Все в памяти моей. Гл. 2. Наш двор
Жили мы на центральной улице Ленина, в самом начале ее.
Дом наш, большой, низкий, с осевшими потолками и прогнувшейся крышей, казалось, расползается по земле и его еле удерживает высокая черная завалинка,
окрашенная сажей.
Входная дверь, большая и тяжелая, сбитая из толстых широких плах
с облупившейся серой краской, натужно скребла по полу, оставляя четкий полукруг на выщербленных досках. Когда ее пытались открыть, доходила до определенного места, упиралась, как старый вол, и дальше ее можно было только раскачивать, но сдвинуть с места – ни за что!
И вообще двери в этом доме были нашими врагами и предателями: нельзя было пройти к себе незамеченным, вернее, неуслышанным. Железные, здоровенные, как рельсы, навесные крючки грохотали даже при самом нежном обращении с ними; хитрые самодельные запоры «клямки» клацали, как затворы у автоматов,
а сами двери пели на разные голоса, словно хор Пятницкого.
Следует сказать, что все комнаты в доме соединялись между собой легкими двустворчатыми дверьми и, кроме того, в каждую из них можно было попасть и из общего коридора. А так как нас здесь было, как семечек в тыкве, то двери между комнатами попросту забили гвоздями, разделив дом на «квартиры», и при нужде соседи могли спокойно разговаривать через заколоченную дверь. Слышимость была всепроникающей, поэтому тайн не могло быть.
Наша семья, то есть, мама, бабушка, брат и я, занимала две маленькие проходные комнаты. Одну из них мы называли кухней, здесь была большая плита, переходящая в «грубу», которая зимой грела и вторую комнату. В кухне напротив плиты, у заколоченной двери, стояла узкая бабушкина кровать, всегда аккуратно застеленная серым солдатским одеялом. У изголовья кровати, у окна, - высокий, почти в мой рост, сундук необъятных размеров. Он служил нам столом, гардеробом, кладовкой. Не знаю, как он сюда попал, наверное, остался от прежних хозяев, вернее, хозяйки,- говорили, что она ладила с фашистами и бежала с ними при освобождении Златополя.
В другой комнате тоже было одно окно, напротив двери, и всегда по обеим сторонам его, в простенках, висели два портрета: Ленина и Сталина, затем Ленина и Маленкова, Ленина и Хрущева, даже Булганин успел здесь «побывать», - мать меняла их соответственно переменам в Кремле. Этим она как-бы отсекала лишние расспросы и разговоры непрошеных гостей, на что были веские причины, но об этом после.
Мы с мамой спали на кровати с продавленной сеткой на соломенном матраце, сшитом из старой мешковины,(простыни появились уже потом, позже), укрывшись старым ватным одеялом, перенесшим с нами эвакуацию.
Брат Лев (Левик, Левка) спал на деревянной кушетке, стоявшей напротив нашей кровати, как и у бабушки - у забитой гвоздями двери, за дверью жила тетя Павлина, соседка.
Еще здесь были: большой неуклюжий стол, пара старых венских стульев и этажерка с книгами. На ее верхней полке стояло небольшое зеркало и была мамина «косметика»: пудра в коробочке («Вечерняя»), - ах, как она вкусно пахла!- дешевенький одеколон и баночка с вазелином, вместо помады.
Над кроватью висел на стене вышитый мамой на солдатском одеяле ковер: огромные маки, красные и желтые,- и черная тарелка радио. В этой черной воронке для меня был весь мир! Я узнавала артистов по голосам: Бабанова, Лемешев, Великанова, Шульженко! Я рыдала по ночам в постели, слушая передачи «Театр у микрофона»: Шекспир, Леся Украинка... Я замирала в восторге от звуков музыки Чайковского и Мусоргского! А Левка, вытянувшись, как страусенок, припав ухом к самому горлу воронки, стонал и выл, когда шли репортажи Синявского о футболе.
Зимой бабушка переходила в нашу комнату вместе со своей кроватью, так как топили только «грубу» и кухня оставалась холодной. Здесь тоже была небольшая плита с духовкой, в которой, когда «груба» остывала, спала кошка. Кстати, о кошке.
Сразу после войны кошек в городе было мало и мыши одолевали. Одолели они и нас. Пришлось маме купить у соседей, живших напротив, небольшую остроносую кошку. Фамилия соседей была Марчук и кошку окрестили Марчучкой, она охотно откликалась, когда ее так звали. Марчучка оказалась на редкость шустрой и мыши у нас вскоре исчезли. Она их не ела: поймает, наиграется и, уже задушенную, бросит к ногам мамы или бабушки. А сама громко мурлычет и трется о ноги: дескать, видите, недаром хлеб ем. Соседи довольно часто просили Марчучку напрокат на ночь. За это наша умница, так звала ее мама, всегда имела чашку свежего молока, а возле нее перепадало и нам, детям: когда мы бывали дома одни и очень сосало под ложечкой, Левка отправлял меня к Довгалихе (через три дома), у которой была корова, попросить немного молока для «заболевшей» Марчучки. Та никогда не отказывала, наливала в кружку, так как Марчучка время от времени охотилась у нее в кладовке.
За стенкой у нас жила тетя Павлина, некрасивая, лет сорока, старая дева. Работала она на пищекомбинате и часто жарила в коридоре на примусе красные котлеты, - мясо было с пищекомбината, со специальными добавками, дающими красный цвет.
Запах котлет будоражил нюх всей дворовой детворы и мы выписывали круги у открытой двери в наш коридор до тех пор, пока она не уносила сковороду к себе.
Павлина занимала самую большую комнату в доме, в четыре окна, - на правах родственницы бывшей хозяйки.
За другой стенкой, где у забитой двери стояла бабушкина кровать, в бывшей хозяйской кухне жила родная сестра мамы - тетя Нила с дочерью Галей, Галькой, - ровесницей моего брата и заводилой нашего двора. У них была огромная русская печь с плитой и лежанкой внизу и полатями под потолком, где зимой было лучшее во всем доме место для игр и вечерних «страшилок » про « черную – черную руку» и «черный – черный гроб»...
Заколоченная дверь из их комнаты вела в «квартиру» Деменского, одинокого и, как нам казалось, очень старого, хотя было ему лет пятьдесят. У него был отдельный от всех вход с другой стороны дома, куда мы бегать боялись: он сторонился всех и все обходили его, и только бабушка и мама жалели и иногда его подкармливали. Была какая-то история то ли с ним, то ли с его сыном, я не знаю, но в разговорах шепотом произносились слова: враг народа. Помню, в день моего тринадцатилетия, когда я из гадкого утенка стала превращаться в девушку, он церемонно преподнес мне в подарок духи и строгая бабушка долго ворчала и метала в мою сторону грозные взгляды-молнии: неприлично принимать подарки от чужих мужчин!
Входная дверь нашего дома безо всякого крылечка выходила прямо во двор, широкий, просторный, ровно поросший муравой, калачиками и еще какой-то шелковистой травкой. На самой середине его росли большой куст жасмина и несколько кустов роз. Вокруг них мама каждую весну разбивала клумбу, высаживая георгины, астры, цинии. Здесь же, по другую сторону двора, стоял еще дом, такой же низкий, но гораздо больший, с деревянной террасой на входе, украшенной потемневшими от времени резными колоннами. Дом этот был наполовину огорожен высоким плотным забором, поросшим зеленым мхом. Над забором пышно цвела белая сирень, а внизу расстилался ландышевый ковер.
Все в этом доме было таинственным и старинным: темные окна с большими ставнями, старая мебель красного дерева, плетеные стулья и кресла, хлам из старого тряпья, книг, грязной посуды, покрывавший все вокруг, и сама хозяйка, - старая, сгорбленная, в лохмотьях, с крючковатыми черными пальцами рук, стягивавшими на впалой груди концы грязного рваного платка, и длинным, унылым носом с постоянной каплей на кончике. Это была Елизавета Сергеевна, баба Лызя, - так звала ее бабушка. Говорили, что была она помещицей и до революции этот дом и тот, в котором жили мы, и большой сад, (его теперь разделили на маленькие садики между всеми обитателями нашего двора), принадлежали ей.
Жила она с сыном Борисом, он тоже всегда был в лохмотьях и казался нам стариком, хотя, как выяснилось, был ровесником моей мамы. Занимали они в доме большую «залу», забитую всем этим старым барахлом, а две небольшие комнаты сдавали квартирантам. Ими были моя подружка Алка с матерью.
Борис целыми днями ходил по террасе или вдоль кустов роз и что-то говорил, говорил, кивая головой и размахивая кистями рук. Был он, как говорили, «тихопомешаным», но мы с Алкой его не боялись и спокойно на террасе готовили уроки. Порой, как бы между прочим, не глядя на нас, Борис подсказывал нам решение задач и мы иногда хитрили, специально громко читали условие задачи и ждали подсказки. Были мы первоклассницами...
Это была только половина большого дома, вторую его часть занимали еще три семьи, тоже с детьми, нашими ровесниками.
Елизавета Сергеевна давала нам с Алкой смотреть свои альбомы с фотографиями. Альбомы были толстыми, тяжелыми, с металлическими резными уголками и такими же защелками. На фотографиях была незнакомая нам, сказочная жизнь: красивые дамы в пышных нарядах, в шляпах с большими полями; молодцеватые мужчины с закрученными усами, в черных котелках; и наша Елизавета Сергеевна, молодая стройная красавица: в Италии, в Париже, в Лондоне, у крыла самолета – этажерки, на палубе белого парохода в окружении этих смеющихся красавиц и кавалеров. Видя, во что она превратилась сейчас, не верилось, что такое могло быть...
Летом и зимой наш двор был полон детворы. Приходили сюда почти со всего квартала. В теплое время года дотемна играли в прятки или устраивали представления. Спектакли сочинялись на ходу. Действующими лицами непременно были: в комедиях – барыня и Ванька, в сказках – принц и царевна. Мне доставались роли Ваньки или царевны. Считалось, что я могу рассмешить зрителей, а из моих волос, всегда стоявших дыбом огромной шапкой на голове, можно было соорудить любую «царскую» прическу. Барыней или принцем всегда была Галька, она сочиняла «сценарии» и была нашим режиссером.
Зимой опять же играли в прятки (прятались по всей улице) или, если позволяла погода, катались на коньках-снегурках по укатанной машинами мостовой.
Помню себя десяти-одиннадцати лет... Зима... Уже вечер, темно. Только две лампочки на столбах слабо освещают мостовую напротив нашего дома. Мы всем "кутком", то есть улицей, играем в "жмурки". У меня страшно ломит висок, - болит голова, (мигрень по наследству от мамы), я время от времени прикладываю к виску снег, но домой? - никогда!
Загнать в постель нас удавалось уже поздно вечером. За играми забывали о голоде, а если желудок вопил от пустоты, заполняли его чем придется: цветами белой акации, калачиками, лебедой или едва завязавшимися, зелеными и горькими, вишнями, яблоками, абрикосами.
Через дорогу, напротив, жили три брата Лысенко: Толька, Вовка и Витька, то есть, Анатолий, Владимир и Виктор, почти ровесники моего старшего брата Левки. У них во дворе росла огромная шелковица. Когда она поспевала, ликовала вся детвора: мы, как гусеницы повисали на ветках и «отваливали», только набив себя доверху черной сочной ягодой.
И сейчас слышу, как в открытое окно нашей комнаты доносится:
- Канфитё! Правитель! Идите есть шелковицу! – это кто - то из братьев зовет меня и Левку к ним во двор.
«Канфитё» – от Светка-Конфетка, а «Правитель» – от Лев- Правитель.
Прозвища, естественно, были у всех, никто не обижался. Гальке доставалось больше, чем кому-либо: была она тоненькой, длинноногой, с большими голубыми глазами, густыми русыми волосами в тугих косичках и лукавой улыбкой, открывавшей ровненькие белые зубки. Мальчишки по-очереди влюблялись в неё и свои чувства выражали в новых прозвищах-дразнилках.
Жили дружно, хотя тоже и ссорились, и дрались, но быстро мирились. Младшие обожали старших, были свои кумиры, старшие снисходительно опекали малышей. Это была своя республика, со своими «уставными» и «неуставными» отношениями.
Все, что не успели или не хотели вложить в наши головы родители и школа, - давали нам улица и двор, и знания эти были прочными: драться, - так за правое дело; не быть трусом, но и на рожон не лезть. Самыми страшными были вранье и предательство, в таких случаях все отворачивались от провинившегося и ему долго приходилось замаливать свой грех...