Песнь Алоиза

Марина Клингенберг
Надоевшая комната. Желтые обои. Оранжевые занавески с идиотскими изображениями диснеевских персонажей. Пара горшков с цветами на подоконнике. Кровать, стоящая рядом с окном. Подушка, с трудом впихнутая в наволочку. Лоскутное одеяло (спасибо, что хоть оно без дурацких рисунков). Еще одно, пуховое, в ногах – на случай внезапного смертельного холода. На столе, придвинутом чуть ли не вплотную к кровати, тарелка с печеньем, корзинка с фруктами, два бутерброда, завернутые в пищевую пленку, миска с рисом и овощами, накрытая ей же, кувшин с водой и кувшин с яблочным соком, пустой стакан.

Дура. Чего ты ждешь? Что налетит вьюга, разобьет окно, все вокруг заполнится снегом, который завалит все входы и выходы, и до приезда спасателей мне как минимум сутки придется кутаться в пуховое одеяло и с жадностью поедать еду, которую ты оставила?

Виталик отводит взгляд от еды, которую при всем желании не смог бы впихнуть в себя (впрочем, впихнуть – может быть, а вот переварить – точно нет), и медленно ведет его дальше по комнате. Старый рассохшийся шкаф, набитый книгами. Книги неинтересные, совсем детские, о глупых приключениях в не менее глупых мирах. Герои пятнадцати лет, обретающие магические способности, путешествующие между измерениями, размахивающие мечами с опытностью средневековых воинов, хотя за неделю до этого ходили в школу и были способны только на выполнение несложного домашнего задания. Или и того хуже – школы волшебства, вампиры, космические корабли… В этих историях никто не умирает, а если и умирает, то из-за какой-нибудь ерунды. Магический удар и все – ты мертв.
Виталик не хочет читать о такой ерунде. В жизни так не бывает. В жизни смерть растягивается на часы, дни, недели, месяцы и годы, причины ее внезапны и нелепы, но плоды их – плоды страшны. Можно много лет пролежать парализованным или и вовсе ничего не соображающим овощем, и друзья и знакомые не будут рыдать и стенать у твоего смертного одра, мысль о твоей скорой смерти угнездится в них, и они редко когда вспомнят о тебе. Только если в разговоре случайно прозвучит твое имя, удивятся про себя – еще жив…

Нет. Так тоже не бывает. Они никогда не оставят меня в покое, никогда!

Ему хочется почитать об этом. О том, как все происходит в реальной жизни. Как жестоко могут вести себя взрослые, как страдают дети, как неумолима эта неизвестно откуда взявшаяся жизнь, мало кому нужная по-настоящему. Разве что тому, кому в голову еще не пришел роковой вопрос ЗАЧЕМ.
Но мать никогда не покупает ему книги, на которых не указано, что произведение предназначается именно для его возраста. Это нехорошо и вредно для тебя, – говорит она. Надо читать то, что по возрасту. Для этого государство специально выбирает книги, которые можно читать таким, как ты, и учиться только хорошему и доброму.

Тупая тварь! Отпусти меня! Дай мне свободу! Я никогда не вырасту, и ты до самого конца будешь пичкать меня этим второсортным дерьмом о волшебных приключениях?! Мне не нужно учиться хорошему и доброму! Мне ничему не нужно учиться! Я умираю, мать твою!

Виталик делает глубокий вдох. Он не должен так говорить о матери. Даже мысленно. Она заботится о нем. Она делает все для него, постоянно выбивает деньги тут и там, не спит ночами, часто плачет. Не ее вина, что она не понимает – ему это не нужно, нужно другое. Или все же ее?.. Почему она не может понять?..
Взгляд немалым усилием сдвигается с книжного шкафа и ползет дальше. К стене прикреплено две полки. На них – фотография в рамке, где он держит под мышкой футбольный мяч и радостно улыбается, фигурки баскетболистов, грамота за победу в соревновании с глупым названием «Веселые старты», которую Виталик получил еще в детском саду. Мама свято уверена, что мечта всей его жизни – спорт, он мог бы стать спортсменом, даже участвовать в олимпиаде, но на самом деле все не так. Фотография случайна, он просто гонял мяч во дворе, первый и последний раз за все лето – потом нашел, что гораздо веселее прыгать с крыш заброшенных гаражей. Фигурки баскетболистов попадались в коробках с его любимым печеньем – не выбрасывать же. О победе в детсадовском соревновании нечего и говорить – ерунда. С тех пор Виталик участвовал в состязаниях только если заставляли в школе и, как говорили одноклассники и даже учитель физкультуры, «на отвали».
Это было до болезни. После болезни со всеми окружающими его людьми произошла чудесная метаморфоза. Виталик видел по телевизору репортаж о своей персоне – его специально показала ему мать, гордая тем, что замутила весь этот ужас. К слову, тогда Виталик все еще верил в светлую жизнь, где у него много друзей и искренне сочувствующих ему знакомых, которые знают его и любят потому, что он – это он. После репортажа все изменилось. Журналистка под грустную музыку с надрывом сообщила, что такой-то фонд помог сотням детей, и сейчас еще один мальчик нуждается в помощи… Она назвала его имя и удручающе длинный диагноз, описала, что он означает и чем грозит.
Затем последовало самое страшное. Мать, под все ту же грустную музыку, вытирала слезы и говорила, какой он хороший мальчик и как хочет жить, как он увлекается спортом и, невзирая на тяжелую болезнь, мечтает стать спортсменом. Виталик привык, что мать его не слушает, но журналистка сунулась к учителю физкультуры, который вдруг сменил отзыв о Виталике как участнике соревнований «на отвали» на блестящую характеристику начинающегося спортсмена. Классная руководительница сказала, что он добрый и хороший мальчик, и все ребята его очень любят. Одноклассник Артем заявил, что очень переживает и надеется, что его друг поправится.
Физкультурник прекрасно знал, что ему наплевать на спорт. Классная руководительница прекрасно знала, что ни с кем из класса он не общается. А Артем за день до первого приступа разбил ему нос.
Когда репортаж закончился на пронзительной ноте и просьбе переводить деньги во имя выздоровления будущего спортсмена, Виталик не выдержал и сказал матери:
– Я никогда не хотел стать футболистом. И вообще спортсменом. Мне это неинтересно.
Но мать решила, что он сдался из-за болезни и успокаивает сам себя, укорила его и попросила быть сильным.
Эта тягомотина продолжается по сей день. Виталика никто не слушает. Никто не видит его настоящего и не хочет видеть. Если такое происходит уже сейчас, думает мальчик, что будет после его смерти? Наверняка его статус еще повысится, малейшие проступки забудутся, и в словах людей он будет ангелом.

Это не я! Я не такой! Мы с друзьями били стекла! Нас ругали на педсовете! Директор предлагал матери забрать документы! Меня застукали за курением! Я вместе с другими избил двух девчонок! Мои оценки никогда не были хорошими! Я плевал на одноклассников, а они на меня! Я обматерил классуху, а она сказала, что я кончу жизнь в тюрьме! Почему вы все это забыли?! Что за дерьмо у вас в голове?! Я не такой!

Виталик понимает, что взрослые не считают его плохим. Просто трудным. Многие из ребят его возраста провинились в похожих ситуациях. Но им продолжают презрительно говорить, что они кончат плохо, а Виталик вдруг превратился в ангела, хотя еще даже не умер. Он думает, что когда все-таки умрет, и если вдруг загробная жизнь существует, они с богом или дьяволом – кто там ему попадется – вдоволь посмеются и посетуют на это неожиданное превращение.
А пока ему больно. Потому что настоящий Виталик исчез, но не совсем. Осталась его оболочка, измученная болезнью и набитая фантазиями окружающих, согласившихся поплакать на телекамеру. Настоящего его уже практически нет. Он был бы рад, если бы кроху его, никому не заметную, отпустили и позволили ему исчезнуть совсем, но и в этой малости ему отказано.
Входит мать с упаковкой таблеток. На волне своих мыслей Виталик решается еще раз попытать счастья и достучаться до нее.
– Я не хочу пить таблетки, – начинает он издалека.
– Надо, ты же знаешь, – мама наливает в стакан воду, открывает картонную коробочку. – Что опять за каприз?
– Это не каприз, – пытается объяснить Виталик. – Это протест. Я не хочу пить таблетки. Не конкретно эти. Вообще.
– Ты не поправишься, если не будешь пить таблетки, – сказала мама.
– Я и так не поправлюсь. А если поправлюсь, то заболею снова, и будет еще хуже, как в прошлый раз. И позапрошлый.
Это правда. Однажды Виталик серьезно заболел, перенес несколько операций, но дело на поправку не шло: его диагнозы множились, ему становилось все хуже, но доблестная мать и команда врачей всеми силами удерживали в нем жизнь, каких бы мучений им – и ему – это ни стоило.

Почему не спросить меня, хочу ли я этого? Я хочу умереть!

– Я хочу умереть, – проговаривает Виталик вслух.
Как он и ожидал, мать набрасывается на него со слезами и упреками. Он должен быть сильным. Не нужно сдаваться. Все будет хорошо, он поправится и обязательно станет спортсменом.
Мать впихивает в него таблетки и уходит. Виталику тоже хочется плакать, потому что его никто не слушает. Ему не дают умереть, как будто он нужен, но что нужно в нем окружающим, Виталик не понимает. Они даже не знают его, он состоит из их собственных фантазий и выводов.
Дверь снова отворяется. Виталик внутренне сжимается, думая, что вернулась мать с новой порцией таблеток или уколов, но это – он удивленно моргает – его дедушка.
Дедушка – их семейная проблема. Он редко навещает их, а они редко навещают его. При дедушке запрещено говорить о войне. Когда в преддверии девятого мая у Виталика спрашивают, воевал ли его дедушка, а если нет, то почему, Виталик не знает, что отвечать. Мать говорит, что воевал, как все, но что дедушку расспрашивать не надо, он этого не любит. Ее голос звучит неуверенно, и Виталик понимает, что она не знает, поэтому каждый раз спрашивает снова – вдруг удалось что-нибудь выяснить. Надо же ему, в самом деле, что-то отвечать людям. А то когда говоришь им, что не знаешь, тебя винят в незнании, осквернении памяти великой победы и родины в целом, не говоря уже о самом деде. Виталик всегда жалеет о том, что нельзя лично отправить интересующихся к деду. Он бы убил их своим холодным взглядом и мрачным молчанием. Но об этом нельзя даже намекнуть, Виталик успел убедиться. Стоит сообщить, что за всю жизнь дед ни разу не сказал ему больше пяти слов подряд, и люди либо обвиняют его во лжи, либо, опять же, делают какие-то свои выводы, сводящиеся к понятиям «семейная ссора», «плохие отношения». Но на деле отношения не плохие – просто их нет вообще.
Но на этот раз дед приходит к нему, садится рядом, закуривает. Виталик про себя просит, чтобы он не присоединился ко всей этой чуши про будущего спортсмена. Мальчик чувствует, что просто не выдержит этого, сорвется и закричит грязными словами, падающими на деда, мать, на весь мир, который не дает ему спокойно умереть и всякий раз зачем-то вытаскивает его с того света, чтобы он и дальше мучился от бездействия и ужасной боли.
Дед начинает говорить.
– Мы с тобой никогда толком не общались, – произносит он скрипучим старческим голосом. – Я не хотел. Не лично с тобой, я вообще ни с кем не хотел общаться. И сейчас не хочу. Но я подумал, что тебе нужна моя помощь. Больше тебе помочь некому. Поэтому пришел я.
– Чем ты поможешь? – Виталик от удивления приоткрывает рот.
– Для начала я расскажу тебе историю. Я давно решил, что о ней никто не узнает, если бы узнали, было бы много проблем, да и, наверное, не поверили бы. Люди не любят верить в то, что противоречит их представлениям. Поэтому я не рассказывал никому, даже твоей матери. Но потом я узнал, как с тобой все плохо, и решил: я должен передать все тебе. Все, что случилось тогда. Чтобы у тебя перед глазами был пример из жизни, а не то дерьмо, что тебе сейчас вкачивает твоя мать, друзья-знакомые, журналисты, благотворители или кто там еще. Видишь ли, я тебя понимаю. Понимаю, что ты чувствуешь.
Виталик все еще удивленно хлопает глазами, но взгляд его недоверчивый.
– Ты пока не веришь, – говорит дед, – но сейчас я расскажу тебе свою историю, и ты поймешь. Во время войны наш городок захватили немцы. Моих родителей – впрочем, как и многих других, – они расстреляли, и я остался один. Возрастом был как раз как ты – двенадцать мне было. Живых согнали на окраину, заставили сотни людей ютиться в десятке тесных развалюх. Я в основном спал на улице. Территория была огорожена колючей проволокой, а за проволокой ходили немцы, следили, чтобы кто-нибудь не убежал. Кто пытался – того сразу пристреливали. Или ловили и потом убивали прилюдно, чтобы другим было неповадно. Но ты наверняка подобного насмотрелся в фильмах и начитался в книгах.
– Мама не разрешает мне читать такие книги, – тихо бормочет Виталик. – Но когда я не болел, то читал.
– И славно. Твоя мать не права, это надо знать. Но есть истории, которые не написаны в книгах. Они тоже о жестокости, но жестокость бывает разная… – дед с шумом втягивает в себя воздух, кашляет, Виталик видит, что ему тяжело вспоминать, но он вспоминает и продолжает: – Однажды я проснулся ночью, небо было звездное, колючее и красивое. Я любовался им с полчаса, прежде чем понял, что едва могу пошевелиться. Настало утро, но я лежал все в той же позе. Одна женщина попыталась помочь мне подняться, но я закричал от боли, меня вырвало, я упал. Врачей среди нас не было, и меня оставили как есть – моих родных убили, у тех, кто меня знал, были свои дети и свои заботы. Я лежал на земле и плакал от боли, мне казалось, что со всех сторон в меня втыкают иглы, что голова наполняется расплавленным свинцом. Светило солнце – я лежал. Шел дождь – я лежал. Лежал в собственной рвоте и собственном дерьме, чтоб ему пусто было, плакал, пока были силы, и мечтал умереть, потому что боль была невыносимой. Люди обходили меня стороной, но иногда подходили ближе, и тогда я просил их убить меня, а они в ответ кидали в меня крохи хлеба или подходили и капали водой на мои искусанные губы, думая, что этим помогают мне, и что это зачтется им на том свете. Как же я ненавидел их! Понимал, что нельзя, ведь они помогали мне, но все равно ненавидел, потому что еда и вода причиняли мне еще больше боли, я не мог ни есть, ни пить.
Виталик слушает его, как зачарованный. История деда походила на его собственную. Виталик задается вопросом, что же произошло дальше, как он сумел выбраться из такого ужасного положения.
– Однажды ранним утром я очнулся и услышал голос. Немец стоял за оградой, смотрел на стелящийся серый туман и негромко напевал себе что-то. Меня осенило. Я понял, что это мой шанс. Я собрал все силы, какие только у меня были, и пополз к проволоке, скуля от боли, как животное. Такой, грязный, воющий и непохожий на человека, я подполз к проволоке и протянул руки с намерением схватиться за нее, но силы мне изменили, я свернулся на земле и больше не мог двинуться. Однако дело было сделано – немец меня заметил. Оборвал свою песню, обернулся, посмотрел на меня. Только посмотрел так растерянно, что я испугался, что он меня не убьет. Я чудовищным усилием передвинул руку так, чтобы она прошла под проволокой и оказалась на свободной территории. Немец садистски рассмеялся, и мысленно я возблагодарил бога, хотя думал, что не верю в него… В тот момент, когда этот немец, светловолосый и голубоглазый, в красивой черной форме с высокими сапогами, человек, который, вполне вероятно, убил моих родителей, презрительно смотрел на меня и зловеще хохотал, я понял, что бог есть, и поблагодарил его за этого посланца небес. Я ждал, когда он пристрелит меня, но он этого не сделал. Вместо этого он сказал по-русски, но с сильным акцентом:
– Жалкая тварь, ты даже не человек. Вот почему вас всех согнали сюда, и скоро убьют, как свиней. Что, тебе больно? Я вижу. Ты хочешь, чтобы я тебя убил. Но я этого не сделаю. Знаешь, почему? Потому что ты этого не заслуживаешь. Потому что ты не человек, а жалкая тварь.
Я не мог с ним не согласиться и не знал, что делать. И я осознал всю жестокость этих проклятых фашистов не тогда, когда убивали моих родителей, и не тогда, когда на фонарных столбах вешали моих одноклассников за нелепые партизанские выходки, а когда этот немец – его звали Алоиз – сказал:
– Я не буду тебя убивать. Я буду держать тебя на этом свете. Твои страдания растянутся в вечность.
Он ушел. Я потерял сознание, а когда очнулся, то уже был в городской больнице. Я лежал на мягкой постели, и меня осматривали немецкие врачи. Они говорили что-то на своем языке, я не понимал их и кричал, что мне больно, и чтобы они меня убили, что я тот, кого они должны убить. Но даже если они меня и понимали, Алоиз четко велел им – я должен остаться жив. Они кололи мне уколы, вливали в меня воду и жидкую пищу, пичкали лекарствами. От всего этого я чувствовал себя еще хуже, а они терли свои подбородки, чесали затылки и пробовали что-нибудь еще. Я совсем обезумел от боли, пытался дотянуться до чего-нибудь острого и перерезать себе горло, но все было тщетно. Таков был приказ: я должен остаться жив.
Через несколько месяцев мне вкололи какое-то новое лекарство, и боль немного утихла. Тем вечером ко мне пришел Алоиз, все такой же ослепительно красивый, только теперь он показался мне не ангелом, а дьяволом. Я спросил, действительно ли ему так необходимо меня мучить, и взмолился, чтобы он убил меня, пока боль не пришла снова со всей своей силой. Но он ответил, что не все так просто, что я буду продолжать страдать, а он будет наслаждаться моими страданиями, потому что он – человек, а я – лишь его подобие, и он может делать со мной все, что захочет. Тут он разделся, взгромоздился на меня, как на девчонку – понимаешь, что имею в виду? – ну вот, взгромоздился и развлекался, пока было его душе угодно, а я только плакал и говорил, что если он пообещает меня убить, то я сделаю все, что он попросит, и даже больше, только пусть пообещает. Но все было бесполезно: Алоиз ушел, смеясь своим жестоким смехом, а врачи продолжали делать все, чтобы не пустить меня на тот свет.
Так продолжалось около года. Алоиз приходил, смеялся, издевался, насиловал меня, потом требовал, чтобы мне вкатили чудодейственного лекарства, которое везли за тридевять земель специально для меня, боль ослабевала, и Алоиз угощал меня шоколадом. Я уже смирился со своей судьбой и с тем, что буду страдать вечно. Просто тупо делал все, что хотел от меня этот дьявол, к которому меня дернуло подползти в поисках спасения. И мы ели шоколад, и спали вместе, и болтали – Алоиз рассказывал, как нелегко ему приходится, скольких людей ему еще нужно уничтожить. Потом он заметил, что мне неприятно слышать об убийствах, потому что меня-то он не хотел убивать, и он стал говорить о другом, о том, как хорошо будет, когда немцы завоюют весь мир. Но меня и это не радовало – всем будет хорошо, думал я, а мне плохо, ведь я тяжело болен и страдаю, а умереть мне не дают. Тогда Алоиз понял, что, что он ни скажет, все меня расстроит, и стал петь. Немецкого я так и не выучил, но мелодия – та самая, которую он вытягивал за оградой, когда я в первый раз его увидел, – была то медленной и проникновенной, то бодрой, она одновременно походила на военный марш, плач по павшим товарищам, пророчество скорой победы и любовную песнь. Наконец, я спросил, Алоиза, о чем она, а он ответил, что обо всем. И я поверил ему.
В тот же день Алоиз на прощание потрепал меня по волосам, усмехнулся необычно жалкой ухмылкой, вроде бы даже виноватой, и ушел. Сразу явился врач, вкатил мне укол, и все – мир померк. Когда я очнулся, то был очень слаб, но боли не было. Боль ушла! Я боялся в это поверить. Что за чудовищное облегчение это было, не чувствовать вездесущей боли!
Постепенно я преисполнялся сил и злорадства. Я представлял, как придет Алоиз, и я скажу ему, что больше не страдаю. Воображал, как он расплачется от обиды, как слезы будут течь по его щекам, и тогда – ну тут уж я замечтался, – я бы тоже взгромоздился на него, как на девчонку, и угрожал бы ему, и наслаждался его болью.
Но Алоиз не приходил. За окном слышалась стрельба, вид врачей стал пугливым, они все реже заходили ко мне в палату, но мне это было и не нужно – я уже окреп, мог ходить и подумывал о том, чтобы пойти найти Алоиза. Но утром, на которое я планировал вылазку, в палату ворвались вооруженные красноармейцы.
– Ребенок! – воскликнул один растерянно.
– Я русский, – сказал я и рассказал им, как оказался здесь и как меня мучили.
Солдаты были тронуты моей историей и едва могли поверить в такую изощренную жестокость. Они трепали меня по плечам, говорили успокаивающие слова. Сказали, что город освобожден, нацисты схвачены и получат по заслугам. Они достали для меня одежду и вывели из здания. Неподалеку от больницы, на площади, готовились расстреливать захватчиков. Мои сопровождающие спросили, хочу ли я посмотреть, и я сказал, что хочу. Мы подошли ближе, и я увидел Алоиза, в порванной форме, с окровавленным лицом. Он тоже увидел меня и улыбнулся – совсем не своей улыбкой, не садистской, а мягкой и светлой. Красноармеец наставил на него автомат и издевательски спросил, есть ли у него последнее желание.
– Да, – сказал Алоиз. – Я хочу сказать кое-что тому мальчишке… Он меня знает.
Я попросил, чтобы ему позволили, и подошел к нему – на самом деле затем, что сам хотел сказать, что больше не страдаю, и полюбоваться на его лицо после того, как я ему это скажу. Но и тут я не успел. Алоиз наклонился ко мне, коснулся щекой моей щеки, и я почувствовал, что она мокрая, не только от крови – он плакал.
– Я лгал тебе, – прошептал Алоиз. – Я спас тебя не затем, чтобы ты страдал. Просто я полюбил тебя с первого взгляда и не хотел, чтобы ты умирал.
Солдаты оттащили меня, и Алоиза расстреляли одной автоматной очередью. Я сначала онемел, потом стал плакать и вырываться, бросился к его телу, поднял и качал его, целовал заплаканное окровавленное лицо и кричал на всю площадь его имя. Солдаты подумали, что я помешался, и заперли меня где-то. Через несколько дней пришел их командир и сказал мне:
– Мы тебя освободим. Врачи больницы подтвердили, что этот человек тратил огромные средства на то, чтобы тебя вытянуть. Пробовал разное. В конце концов, сделали тебе операцию – хирургов из самого Берлина везли, – чтоб ты избавился от боли. И получилось. Экспериментальная операция… Первая в мире… Не война бы – стал бы сенсацией.
– Он говорил мне, что хочет, чтобы я страдал вечно, – ответил я дрожащим голосом.
– А ты и будешь, – заверил меня командир. – Такая уж эта жизнь – порой лучше умереть. Но раз ты не умер, будешь мучиться дальше. – Он закурил и посмотрел мечтательно в одни ему видимые дали. – Лично я собираюсь с честью пройти войну, а потом, когда мне будут вручать медали, прилюдно пущу себе пулю в голову. Это будет им подарочек за то, что кинули меня на фронт. Думаешь, хотел? Ничего подобного, я же не сумасшедший. А те, кто не последует моему примеру, будут всю оставшуюся жизнь просыпаться от собственных криков. Потому что война – это навсегда, тут уж ничего не попишешь. И страдания эти твои – тоже навсегда, смирись. Будут тебе на всю жизнь и твоя боль, и твой Алоиз.
Потом он сказал, что если я расскажу кому-нибудь о произошедшем, то меня немедля расстреляют, и отпустил на все четыре стороны. А я еще год бродил по окрестностям и, как в бреду, звал Алоиза. Однажды мне ответили, подумали, что я связной – недалеко от города притаился немецкий отряд, хотели отбить город. Я мог стать героем, если бы вернулся и предупредил наших, что они затаились, но вместо этого я остался с ними и попросил винтовку. Сказал, что не хочу воевать с ними, но и против своих не хочу, только один раз вторгнусь с ними в город, а потом уйду. Вскоре устроили налет, и я с безумными криками расстреливал жителей собственного города и его освободителей, я плакал, меня рвало, я задыхался, но продолжал стрелять и звать Алоиза. За грохотом выстрелов мне казалось, что я слышу его песню.
Немцы убили всех, не оставили в городе камня на камне, и я им в этом активно помогал. Вздохнул спокойно только тогда, когда город превратился в руины и все ушли. Я же остался сидеть на той самой площади, рисовал куском проволоки в строительной пыли нацистские знаки – не потому, что любил фашистов, а потому, что любил Алоиза. А Алоиз был не фашист, он был человек, понимаешь? И вел он себя так потому, что люди думали обратное – он не человек, а фашист. Я же, по их мнению, был человек, но посмотри – повел себя, как фашист.
– Я запутался, – говорит Виталик. – Так кто были хорошие, а кто – плохие?
– Никто, – отвечает дед. – И все. И там были хорошие и плохие люди, и там. Война – это серость, грязная, безумная и разбавленная кровью. Поди разберись!..
– А что с тобой было потом? – спрашивает Виталик.
– Начали возвращаться люди, и я пошел, куда глаза глядят. Остановился в какой-то деревне, стал работать у одной женщины, там и вырос.
Виталик долго обдумывает историю. Дед его не торопит. Голос, непроизвольно вопящий в голове мальчика, постепенно становится все тише и тише, и в конце концов жалко лепечет свое «я хочу умереть».
– Дедушка, – говорит Виталик. – Алоиз долго тебя мучил, но ты ведь выжил, а я не выживу.
– Не выживешь, – подтверждает дед. – Твоя мать еще промучает тебя несколько лет. Это любовь потрясающей силы и потрясающего эгоизма. Они одинаковые, Алоиз и твоя мать – Алоиз ведь не знал, что я поправлюсь, просто был одержим мыслью не отпустить меня. Твоя мать тоже одержима, хотя надо бы и отпустить, раз человек так страдает. Преступники!.. – дед выцеживает грязное ругательство, вздрагивает и в некотором смущении смотрит на Виталика. – Было бы легче, если бы они признали свой эгоизм. Если бы твоя мать сказала себе – да, я мучаю ребенка, он мне нужен, а вот он сам, наверное, не хочет жить.
Хотя я думаю, что первую ошибку допустил Алоиз. Я должен был умереть, я это твердо знаю, но он не пустил меня. И ради чего? Чтобы я ничего не добился и до конца жизни кричал во сне и просыпался от собственных криков и слез, а моя дочь, твоя мать, прожила глупейшую жизнь. Чего она добилась? Что дала миру от себя? Только и может, что кудахтать над своим сыночком, не слыша ни меня, ни тебя, ни даже себя!.. И ты умрешь, ничего не оставив – сейчас или позже, неважно. Я тоже виноват, – добавляет он самокритично. – Я слишком поздно все понял. Моя линия бесплодна, потому что меня не должно было быть. И в том, что ты сейчас так страдаешь, наверняка тоже моя вина. Это должен был перенести я, но меня спасли, и теперь эта участь досталась тебе.
Виталик размышляет над его словами. Он пытается провести точную параллель между двумя историями и представляет, что он спасается, а мать умирает. Он почти уверен в том, что, случись с ним такая непостижимая утрата, заплачет, только вот в его фантазии с уст почему-то срывается крик «Алоиз!», и звучит он не тоскливо, а умоляюще.
– А ты больше не видел Алоиза, дедушка? – спрашивает Виталик неожиданно для себя. Он сам не понимает, почему задал такой вопрос.
Удивительно, но дед мрачно кивает и говорит:
– Да до сих пор его вижу. Все больше во снах. Иногда немного и наяву. Это он дал мне понять, – признается он. – Просил прощения. Говорил, что все сделал неправильно, и если бы все повторилось, он бы убил меня, чтобы я не страдал и не болтался бог знает зачем на этом свете. Я отвечал ему, что сделанного не вернешь, но он покачал головой, я проснулся и вдруг понял – я должен помочь тебе, чтобы все исправить.
– Ты убьешь меня? – спрашивает Виталик с восторгом и ужасом одновременно. Он хочет умереть, но умирать вот так, по заказу, страшно.
– Нет, я так не могу, – говорит дедушка. – В истерике стрелять по людям, зовя Алоиза – это я могу. А убить ребенка, пусть и без того умирающего – не могу.
– Давай сделаем тебе истерику, – зачем-то напрашивается Виталик. Он смущен мыслью, что хочет посмотреть, как дедушка поведет себя в таком состоянии.
– Избавь. Но я помогу тебе по-другому, если ты согласен, – дедушка склоняется над ним так низко, что Виталик видит сгнившие зубы и чувствует его тяжелое дыхание, перенасыщенное табачным дымом. – Я заберу твою мать. Ты будешь один. Ну, не совсем один – пришлю тебе помощника, который будет все делать, как ты хочешь. Надоест, решишь, что был не прав – позвонишь, доставлю мать обратно.
Виталик обрадован такой возможностью, и он кивает.
Дверь распахивается, влетает его мать, накидывается на дедушку за то, что он накурил в комнате, где лежит больной ребенок. Виталик внутренне сжимается, боится, что его дело проиграно, но дедушка встает на ноги, зачем-то аккуратно отряхивает брюки, потом выпрямляется и вдруг резко хватает мать за руку. Мать от шока теряет дар речи. Дедушка тащит ее в коридор. Уже оттуда Виталик слышит ее яростные крики, требующие, чтобы он прекратил дурачиться и отпустил ее. Ее вопли отрезает дверь, и все стихает.
Виталик вдыхает снизошедшую тишину с остатками табачного дыма. Он лежит так с минуту, чувствуя, как на него тяжелыми и приятными волнами накатывает покой. Потом он кое-как приподнимается, скидывает горшки с цветами на пол, дотягивается до задвижки и открывает окно. В комнату вместе с вихрем снежинок врывается поток свежего морозного воздуха. Виталик впервые за несколько месяцев смеется и поднимает руки, ловя крохотные льдинки.
Через два часа до него доносится звяканье ключей. Виталик прячется под одеяло, боясь, что это вернулась мама и ее при виде снега в комнате (а его, к неимоверному удовольствию мальчика, успело занести достаточно) сразит обморок, но это совсем другая женщина. Она заходит в его комнату, удивленно смотрит на разбитые горшки и горку снега и смеется.
– Я Виктория, – представляется она. – Присмотрю за тобой. Если что-то понадобится – говори. Сейчас тебе нужно колоть уколы, верно?
– Я не хочу уколов. И таблеток не хочу, – отпирается Виталик.
– Подумай хорошо, потому что если ты не хочешь, этого не будет. И тогда тебе, вероятно, станет хуже.
Виталик крепко задумывается. Он чувствует радостное биение своего сердца, едва способного поверить в случившееся чудо.
– Я не хочу, – его ответ звучит твердо, он готов отстаивать его до последнего.
Но отстаивать не приходится, потому что Виктория кивает и уходит.
Дни проходят один за другим. Виталик отказывается от лекарств, он чувствует себя хуже, но это ничто по сравнению с возможностью сползти с кровати на пол, когда захочется, съесть мороженое, выпить ледяной газировки, перевесившись через заснеженный подоконник. А еще Виктория по его просьбе принесла несколько книг, которые читают взрослые, и в которых жизнь представлена такой, какая она есть на самом деле, и Виталик, хоть и не понимает многого, и грустит во время чтения, с удовольствием листает страницу за страницей.
Еще Виталик просит Викторию писать под диктовку. Он перечисляет все то, в чем мнение окружающих о нем расходится с действительностью. Виктория, неодобрительно хмурясь, удивляется его послужному списку – школьная тетрадь в двенадцать листов очень скоро заканчивается, и она почти полностью заполнена хулиганскими выходками, мрачными мыслями и неутоленными запретными желаниями. Виктория говорит, что это совсем не похоже на то, что говорят про Виталика по телевизору, и усталый мальчик, довольный, кивает.
– Я хочу, чтобы обо мне говорили так, как все есть на самом деле, – жалуется он.
Но с каждым днем времени и сил на чтение, записи и разговоры остается все меньше. Виталика постоянно одолевает сон. В те редкие и все сокращающиеся часы, когда он бодрствует, Виктория пытается накормить и напоить его, но у нее почти ничего не выходит.
Во время одной из таких попыток Виталик ощущает прежние волны бессильной ярости и отчаяния, которые накатывали на него, когда мать проявляла ненужную ему заботу.

Отстань от меня! Не прикасайся ко мне, не трогай меня!

Виктория как будто слышит его мысли и убирает руку с глубокой ложкой.
– Мне уйти? – спрашивает она.
До Виталика ее голос доносится искаженно, но все-таки у него получается разобрать слова. Он кивает, слышит, как закрывается дверь, и чувствует, как все в нем мгновенно успокаивается. Как будто и боль тоже. Эмоции все еще бьются где-то, словно птицы, запертые в тесную клетку, но слабо-слабо – если клетка откроется, у пленниц уже не будет сил взлететь.
Мальчик забывается сном, но вскоре его будит чье-то пение. Он открывает глаза, недовольный, что его вырвали из темного плена, где нет ничего, кроме всепоглощающей уютной ночи. Через несколько минут песня начинает зачаровывать его. Совсем забыв о том, что он тяжело болен, Виталик приподнимается, хватается за подоконник, подтягивается и открывает окно.
На дворе ночь. Улица, освещенная фонарями, пустынна, если не считать человека, пересекающего двор. Виталик узнает своего дедушку. Он идет, низко опустив голову, к его подъезду. Виталик не понимает, откуда идет песня, но ему кажется, что она хвостом вьется за дедом.
Он пытается разглядеть этот музыкальный хвост, чтобы понять, что является его источником. Но вместо этого видит еще одного человека. Он как будто идет тем же путем, что и дедушка Виталика, но останавливается, не доходя до подъезда. Поднимает голову, обрывает песню и двумя пальцами салютует Виталику, после чего скрывается. Мальчик успевает заметить только черную военную форму и светлые волосы.
– Привет, Алоиз! – кричит Виталик в темноту ночи и сам удивляется, как это громко у него получилось. А он-то думал, что давно ослаб.
Эта мысль заставляет его улыбнуться. Он складывает руки на подоконнике и опускает на них голову, ожидая не то когда Алоиз войдет к нему в комнату, не то когда он снова появится во дворе.
Когда Виктория и его дедушка открывают дверь, окно закрыто, а Виталик лежит в кровати и уже не дышит.