Леди Ру. Главы 13-16

Елистратов Владимир
13
Дело было в Палестиновке
Домой идти пока не хотелось. Хотелось побродить по вечерней Москве, повспоминать и помечтать. В юности – мечтается, в старости, наверное, – вспоминается (посмотрим), а в тридцать с гаком, в сорок – и мечтается и вспоминается в одном флаконе. Я как-то разом ощутила всю прелесть зрелости. На меня впервые в жизни накатило что-то вроде мудрого покоя. Господи, как же хорошо! Ты живёшь сразу и в прошлом и в будущем, и в настоящем. Живёшь в полновесном трёхмерном времени. Боже мой, как же это здорово! А Юнг с его кризисом среднего возраста, который у него, видимо, всё же был, – пошёл куда подальше.
Вокруг была Москва, Мой Город. Город меня явно принимал. Это чувствовалось во всём, хотя это «всё» трудно было проартикулировать. Меня принимал улыбающийся сверху противотуманный фонарь, похожий на прищурившегося доброго китайца, принимала безалаберно-весёлая мельтешня неона в луже, принимал чёрный, словно чугунный, силуэт старой липы на фоне голубого особняка. Я прошла всю улицу Тимура Фрунзе и вышла на Фрунзенскую набережную, завернула налево. Ноги вынесли меня сюда сами. Вот он, этот дом.
Номер 12.
Странно всё на этом свете. Какой-то туманно-роковой Тимур Тимурович прописал меня, подобрав в глубинке, на улице Тимура Фрунзе. А здесь, на Фрунзенской набережной, в 1993 произошло то, что вышвырнуло меня из Москвы на десять с лишним лет. С Фрунзе по жизни, выходит дело. Как его там звали? Михаил Васильевич, кажется. Узнать, что ли, о нём побольше…
Это было осенью 1993-его. Вернее, началось всё весной, в мае. Я училась с каким-то восторгом, с почти нездоровой жадностью. У меня было что-то типа информационной булимии. Отучившись днём на экономфаке, я бежала на филологический, куда правдами и неправдами поступила параллельно на вечерний. Подрабатывала переводами, преподавала математику, литературу, русский и английский какому-то малиновопиджачному пятнадцатилетнему балбесу, собиравшемуся поступать на экономфак. Балбес называл романы «романсами», косинус – «консексусом» и так далее. Ещё я успела написать за хорошие деньги четыре экономических диплома. В общем, жизнь развивалась бурно.
И с преподами мне повезло. Интересные люди. Встречались, конечно, и халтурщики. Но даже халтурщики по-своему были яркими людьми. Один из них, помню, филфаковский литературовед, говорил, что оценка на экзамене должна строго соответствовать размеру бюста…
На майские наша группа собралась на вечеринку. На пикник. У Сени Вайзенштока на даче. Сенина дача, вернее, дача его родителей, располагалась в Валентиновке, которую Сеня упорно называл Палестиновкой.
Вообще Сеня Вайзеншток – интересный персонаж. Я его часто вспоминала в последние годы. Знакомился Сеня так.
- Рад новому контакту. Антисемит Вайзеншток.
Иногда «антисемита» он менял на «жидофоба».
Стопроцентный еврей, умный особым, скорбно-ехидным, не пробиваемо-обречённо-едким умом, Сеня всё время на людях играл кого-то другого, любого, только не себя. Сначала я думала, что это – баловство. Поза и дурь. Или снобизм. Затрудняюсь с определением. И он меня даже слегка раздражал: в простоте слова не скажет. Тем более, что отец у него был известный и богатый человек. И Сеня, в общем-то, принадлежал к той самой золотой молодёжи. Но потом мы неожиданно сдружились. И он бывал со мной откровенен, и я поняла, что Сеня – глубоко несчастный человек, вечно убегающий от себя.
- Я – типичный человек исхода, - однажды сказал он мне. – Типа Бродского. Понимаешь? Онтологический кочевник. Метафизический Вечный Жид. Как только я стану равен себе – я сдохну. Вот я и бегаю от себя. Это же пытка… Боже ж мой! И почему я еврей, а не какой-нибудь самодостаточный зулус?!. Всех евреев, Дуся, надо срочно перебить, чтобы они не мучились. Глобальная жидовская эвтаназия. Гитлер начал это дело, но его не поняли…
- Ну, Сень, тебя куда-то не туда занесло… - попыталась возразить я.
- Всё туда. Русских гоев, включая тебя, Дуся, тоже надо, кстати, перебить, чтоб не страдали. Из чистого человеколюбия. В принципе, русские – такие же жиды. Фёдор Михайлович этот ваш… Василий Макарыч… Александр Сергеевич… Андрей Платонович…Всё им чего-то надо. Инфаркты, дуэли, эпилепсии, циррозы… Жуть во мраке. Некошерный хаос. Совершенно некошерный. Всех русских и евреев надо отправить в газовые камеры и заселить Израиль и Сибирь немцами и китайцами. Пусть эти толстомордые немцы и перепончатые китайцы с безмятежной улыбкой вглядываются в эти свои желтолицые Дао и тевтонские Абсолюты, занимаются в фитнесах ушу и живут по двести лет. Это ж и будет их фашистско-даосское счастье. Это же ж и будет прекрасное далёко! Но!.. как там сказал этот ваш нытик и картёжник? «Жаль только, жить в эту пору прекрасную…». Нет, я, Сеня Вайзеншток, видел это жёлто-розовое счастье знаешь где?.. У хрюшки в анусе. Нет, Дуся. Я ещё немножко подёргаюсь и гордо остопырюсь. Как там у вашего эфиопского масая?.. «Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать…».
Отец Сени был умопомрачительно плодовитым и успешнейшим сценаристом и драматургом. Советским до мозга костей. Сценарии и пьесы Самуила Мардуховича (в миру – Сергея Михайловича) Вайзенштока, которых было несколько сотен, охватывали весь спектр тематики соцреализма: от темы перевоспитания беспризорников во времена гражданской войны до темы перестройки работы райкомов в конце 80-ых. Он охватил в своём творчестве шахтёров, моряков, подводников, сталеваров, доярок, чекистов, космополитов, черносотенцев, мечтателей-октябрят, альпинистов, медсестёр, незамужних женщин времен застоя, проституток времен перестройки… Все тексты Вайзенштока были воплощены на сцене и на экране. Финансовое благополучие семьи Вайзенштоков превратилось в легенду. У Самуила Мардуховича был один единственный текст, который, что называется, не пошёл. Текст о Сталине, законченный, как он точно помнил, в 22.00 4-ого марта 1953 года. «Не мог ещё годик подождать, - ворчал Самуил Мардухович, - тоже мне, горец…» В августе 1991 года, глядя в бинокль, подаренный ему лично товарищем Будённым, на танки из окна своей семикомнатной квартиры в «доме на набережной», семидесятисемилетний Вайзеншток, удовлетворённо вздохнув, изрёк: «Кажется, уложился…» Он начал свой творческий путь семнадцатилетним абитуриентом стоматологического отделения медицинского факультета, а закончил его (путь, а не факультет) ровно через шестьдесят лет. Первый сценарий будущего классика назывался «Враг народа». Последний сценарий был закончен за день до августовских событий 91-ого и назывался «Правозащитник». Если представить себе такую картину, что все советские ки;но-и литархивы сгорели, а осталось только одно наследие Вайзенштока, то по этому наследию можно было бы легко восстановить всю историю СССР. Какой-то юный кинокритик (я забегаю вперед) в конце 94-ого опубликовал статью, посвященную 80-летию Самуила Мардуховича. Статья была, в общем-то, хамская и называлась «Ровесник совка». Уже очень больной Вайзеншток спокойно прочитал статью и сказал медсестре: «Несчастное поколение. Мы – жили. Мы пили, извините за пафос, свежую кровь настоящего. А они кушают несвежий труп прошлого. Несчастное поколение…Начинать с поедания падали – это не «путёвка в жизнь»…» В том же 94-ом он умер. Совершенно мирно заснул и не проснулся, предварительно рассказав медсестре какой-то еврейский анекдот.
Сеня был поздним ребенком Самуила Мардуховича. У Вайзенштока-старшего было три жены. Все они уходили из жизни молодыми, оставляя вдовца совершенно свободным. Первые две были бездетные красавицы. Первая попала в аварию, вторая спилась, а третья уехала в Израиль. Одна, без Самуила Мардуховича. И без Сени. Это и была мать Сени.
Фаина Борисовна Вайзеншток (в девичестве – Перельмутер) вышла замуж за Самуила Мардуховича в 1974-ом и через год родила Сеню. Родив Сеню, Фаина Борисовна тут же, не выходя из роддома, стала… диссиденткой. То ли роды так странно повлияли на её голову, то ли это было простое совпадение. Неизвестно. Но факт остается фактом. В доме Вайзенштоков царил форменный кошмар. Совершенно некошерный. Маленький перепуганный ребенок с «Дядей Стёпой» в руках. Самуил Мардухович, пишущий сценарий про майора КГБ, виртуозно распутывающего заговоры ЦРУ и Моссада против СССР. И Фаина Борисовна, перепечатывающая одним пальцем «Архипелаг Гулаг» на машинке. Перестрелки воплей:
- Прихвостень коммуняк!
- Юда в юбке! (он произносил именно так – «юда»).
- Цековский минетчик!
- Необрезанный блюдолиз!
Это была правда. Насчёт – «необрезанный». Отец Вайзеншток – пламенный большевик – сына не обрезал из принципиальных соображений.
- Уолстритская шлюха!
- Торговец совестью!
- Сионистская подстилка!
- Шлимазл!
- От профурсетки слышу!
- Потс!
- Сука!
Весь этот бред тянулся восемь лет. В 1983-ьем Фаина Борисовна развелась с Самуилом Мардуховичем и уехала в Израиль. Суд отсудил ребёнка отцу. «Я вернусь за сыном» - сказала мать.
В Израиле Фаина Борисовна заболела раком и умерла совсем молодой в 89-ом.
«Здесь, на Родине, она бы выжила!» - рыдал Вайзеншток-старший. А Вайзеншток-младший превратился в того странного Сеню, которого знала я. Комок нервов и вечное бегство от себя. Мать всё-таки вырвалась на свидание с сыном в 88-ом, в перерыве между двумя химиями, предпоследней и последней. Лысая, в чём-то вроде тюбетейки, худая, как смерть, с пепельно-желтушной кожей, в «наморднике». Намордник судорожно надувался от дыхания. Она была похожа на инопланетянку. От былой красоты (её в годы молодости и здоровья все хором сравнивали с Элиной Быстрицкой) остались только два огромных чёрных солнца глаз. В них была то ли боль, то ли изумление, то ли упрёк. Там было всё. А главное – там была смерть. Чёрная дыра жизни.
Разговор матери с сыном получился какой-то несуразный. Вернее, он не получился. Сеня замкнулся, Фаина не знала, что сказать. Я не знаю, как это всё происходило. Думаю, там произошло что-то ужасное. В конце концов она заплакала и ушла. Улетела в Израиль умирать.
Наверное, всю эту историю своей жизни Сеня рассказал только мне. Но о том, что было во время свидания с матерью, он не рассказал даже мне.
 В Валентиновку к Сене – я возвращаюсь к маю 93-ьего - я приехала изо всей нашей компании первой. Привезла какие-то продукты. Ситуация в то время с продуктами была смешная. Я чистила полугнилую и мягковатую картошку, а Сеня резал салат из всего, что было: от редиски до сайры. Он называл это «Салат Cosmopolitan». Болтали о чём-то неважном и приятном. Не помню, о чём, наверное, мыли кости приятелям.
Есть такой терапийный жанр совместного мытья костей кому-нибудь. Причём прелесть в том, чтобы представить этого «кого-нибудь» в смысле «мы лучше», но так, чтобы совместно сделать вид, что мы никого не опускаем. Наоборот: мы восхищаемся. Вся фишка в балансировании между: «мы лучше» и «он славный, и мы его очень любим». Неизъяснимое удовольствие. Заговор избранных. Великосветское опускалово. Куртуазный очернёж. Впрочем, всё это делалось без злости.
Потом стал прибывать народ. Как сказал классик, дав лучшее в истории нашей словесности начало для крупной прозаической формы, «гости съезжались на дачу». Но у классика продолжения не было, а у меня – наоборот.
Съехалось около десяти человек. Пять мальчиков, пять девочек. С особенным нетерпением ждали Вахтанга Гаидзе. Замечательная фамилия. Кличка у Вахтанга была, конечно, «автомент». Вахтанг должен был привести пять литров чачи и пять же литров «Изабеллы». На Кавказе тогда уже во всю воевали, но Вахтанговы родственники регулярно высылали из горнила битв вполне мирные продукты. К чаче и вину, кстати, прилагался сулугуни и не совсем грузинская бастурма. Которую Сеня упорно называл «мастурбой».
Литр чачи на мальчика и литр «Изабеллы» на девочку – это, конечно, многовато. Но впереди ещё предстояли майские лазорево-щемящие воскресенье и выходной понедельник. В общем, никаких конкретных планов никто не строил. Просто отцветала черёмуха и зацветала сирень. Вот и всё. А тут ещё чача и молодость.
Гаидзе, разумеется, приехал последним, вместе со своей тогдашней девочкой Нелли. Он, как настоящий кавказский мужчина, всегда был с какой-нибудь девочкой, которую нежно обнимал и гладил по попе почти постоянно. Делал он это так сосредоточенно и нежно, что ни у кого не возникало никаких дурных мыслей. И всем казалось, что гладить эту девочку надо именно по попе. И это её предназначение по жизни: девочка с попой для перманентной глажки.
У него были большие глаза, нет – очи, а не глаза. С поволокой, как у коровы, которая смотрит на своего телёнка. Не выражали эти очи абсолютно ничего. Это была чистая красота с поволокой.
Вахтанг разливал чачу и вино, напевая своё любимое «чемо патара гогона». И все пили и смеялись. А потом Сеня сказал:
- Сейчас придёт один мой приятель. Ничего?
- Нормально, - ответил Женя Козлодавов. – Кто такой?
- Мгимошник.
- Как зовут?
 - Роберт.
- Кучеряво…
И ровно в этот момент открылась калитка, и вошёл этот самый Роберт. И я посмотрела на него, и сразу же, в первое же мгновение, поняла, что влюбилась.
 
14
Его звали Роберт

Наверное, это было какое-то наваждение. Я смотрела на Роберта во все глаза и не могла оторваться, как змея от заклинателя.
Роберт был высокий, довольно худой и невероятно спокойный. Брюнет, небольшие, но выразительные  тёмно-кофейные глаза. Лицо почти обычное, с правильными чертами. Но выражение – опять же – какого-то непреодолимого покоя и достоинства. Никакого снобизма. С любым он говорил как с равным. И даже немного скашивал голову на бок, словно бы в знак внимания и уважения к собеседнику. Причём: чем ничтожней был собеседник, тем больше Роберт скашивал голову. Говорил он не много, тихо и довольно медленно. Голос – глуховат, но от этого особенно отчётлив. Одет он был, казалось, просто: тёртый джинсовый костюм и рыжие замшевые мокасины. Но во всём этом было что-то глубоко «тамошнее», европейское, что ли. Особенно в мокасинах.
Удивительно, но я не почувствовала никакой робости. Просто очень хотелось с ним говорить и смотреть на него. Когда говоришь с человеком, то ведь можно на него смотреть, так? Говорить с человеком, в которого влюбилась, – это как бы санкция им любоваться.
Вышло так, что все мальчики были при девочках, а девочки при мальчиках. Даже Семен был при Галке, нашей однокурснице, которая неровно к нему дышала. Хотя, скорее, где-то в подсознании, сама, наверное, того не понимая, она неровно дышала к его даче с квартирой. Вернее – ко всему вместе, включая самого Сеню. Галка была хорошая девчонка, но с твёрдым инстинктом материально обеспеченной супружеской жизни. Никакого подлого расчёта – чистый инстинкт. Если бы она стала Галиной Вайзеншток, она бы честно проработала женой до самой Сениной смерти. Но она, опять забегаю вперед, не стала Вайзеншток, она стала синьорой Динелли, и сейчас воспитывает троих русско-итальянских детей в какой-то итальянской дыре на берегу Адриатики. Господин Динелли работает на консервном заводе, а госпожа Динелли растит юных подславяненных итальянцев. Боже мой, все куда-то разбежались! Полкурса, не меньше. Правильно говорил Макс Пешков, он же Буревестник Горький: «тараканий народ».
В общем, все были при мальчиках и при девочках. Кроме Роберта и меня. Наверное, это и стало причиной того, что мы общались весь вечер.
Упились все очень быстро.
Первым обломался Сеня. Я почему-то отчетливо помню: Сеня лежит на раскладушке на веранде, и по верхней губе у него ползёт муха. Заползает в рот, выползает назад. Я махнула, муха слетела с губы – и опять села. Я опять махнула – она снова взлетела и снова села. Я опять машу – та же история. Как в кошмарном сне. Бить по лицу Сеню нельзя. И ничего не поделаешь. Ужас. Потом сломался Козлодавов. Вахтанг со своей девочкой исчезли на мансарде. Галя энергично занялась Сеней. Куда-то разбрелись другие. В общем, мы остались с Робертом одни у костерка. Я заметила, что Роберт пьёт очень много, но почти не пьянеет. Мы болтали о каких-то пустяках. То есть болтала в основном я. Не помню о чём. Стало темнеть. А потом Роберт сказал:
- Слушай. Мне надо ехать. Ты остаешься или поехали?
- Поехали. Мне тут нечего делать.
- Я вижу. Пошли?
- Пошли.
Роберт налил мне вина и себе чачи. Полстакана, много.
- На посошок?
- Ага.
Мы чокнулись и выпили. Роберт даже не поморщился. Закусил ложкой салата «Космополитен».
- Ты много пьёшь и совсем не пьянеешь, - сказала я.
Он усмехнулся:
- Это всё баловство. Сейчас бы пыхнуть.
- На, - я протянула ему пачку сигарет.
Он опять усмехнулся. Я заметила в сумерках, что усмешка у него какая-то скрыто пьяная. Вроде, человек трезвый, а что-то не то. Мне стало немного страшно. И почему-то жаль Роберта. И страшно, и жалко. Жалко человека, за которого страшно, потому что он непредсказуем. Наверное, так. Наверное, это чувство знакомо половине россиянок. «Будет вот у тебя такой муж, - пронеслось в голове. – И будешь всю жизнь жалеть и бояться, бояться и жалеть. А в перерывах – ненавидеть».
- Я бы травки пыхнул, - сказал он, тем не менее, закуривая.
Я быстро посмотрела на Роберта. Он без усмешки посмотрел на меня.
- Да не бойся ты. Я не наркоман никакой. У нас принято. Понемножечку. Этикет. Трава – это нормально. И кокс – нормально. Это же всё не синтетика. Знай меру – и всё будет хорошо. Лучше, что ли, самогонкой этой уедаться? Лучше?
- Да нет. Лучше вообще…
- Вообще – это только святые вообще. А эти твои друзья через пять лет такой хронью станут – не узнаешь их. И Сенька тоже…
Мы вышли из калитки и молча пошли вдоль забора. Высокого, многократно крашенного, зелёного, казавшегося то ли мшистым, то ли пластилиновым в надвигающейся темноте. И синевато-пепельным.
- Кажется, станция в другой стороне, - вдруг остановилась я.
- Мы к шоссе идём. Сейчас поймаем кого-нибудь и приедем в два раза быстрее.
- Дорого.
- Не парься.
Мы опять пошли молча.
- У меня месяц назад отец погиб, - вдруг сказал Роберт.
- Господи! – вырвалось у меня. Я не знала, что ещё сказать. Хотелось, очень хотелось: «Бедный!» И об отце, и о Роберте. Нет, лучше так: «Бедные!» Но я не сказала.
- Он дипломат… Был… дипломатом. Работал в Штатах. В посольстве, потом – в ООН. Поехал в отпуск. Он всегда летал в отпуск куда-нибудь на Карибы. На Ямайку, например, или на Доминикану. Брал меня с собой. На Доминикане мы в том году были. Ты не была на Доминикане?
Никакой издёвки в голосе. Просто: была или не была?
- Нет, конечно. Я нигде не была… Это… где?
- Остров. Напополам с Гаити.
- А-а-а…
- Он любил дайвинг.
- Что любил?
- Нырять в океан. Отец был фанатом дайвинга. Меня тоже пристрастил. Там, в океане, знаешь, как хорошо!.. Как в раю, наверное. Хотя… В раю скучно, а там нет. В этом году он без меня поехал. Нырнул. Что-то там… Ну и… В общем, погиб. Сорок пять лет.
- А мама?..
- Они разведены. Она сейчас американка… У неё новый муж – ресторанный папа в Лас-Вегасе… Полное животное. Но богат.
- А-а-а…
- Вон шоссе уже.
- И ты теперь один?
- В общем, да. Есть, конечно, мать. Но она в Штатах, и у неё трое своих. Десять, восемь и три. От животного. Я к ней езжу. Всё нормально. Деньги она мне высылает.
- Так, может, тебе переехать в Штаты?
- А что я там буду делать? Официантом устроюсь у отчима? Они зовут, но я не хочу. Я там был. Раз десять, наверное. Говно страна.
- Почему?
- Там всё ясно. Типа как… тебе вот голую жопу показали с надписью «голая жопа», улыбаются во всю моську и говорят: «Это, сэр, – голая жопа». Понимаешь? Извини.
- Ничего.
- А что дальше-то? Ну, жопа, ну голая… И что? Смысл? «Простое, как мычание»… Понимаешь?
- Наверное, хотя… Я ведь ничего этого не видела.
- Некоторым нравится. Многим. Да почти всем. А мне нет.
- А что ж ты хочешь делать?.. Вообще – в жизни.
Роберт помолчал, немного качнулся на ходу, толкнув меня. Теперь было видно, что он всё-таки пьян. Возможно, чтобы опьянеть, кроме пол-литра чачи, ему нужны были какие-то дополнительные ощущения.
- Извини, - сказал он.
- Да ладно… Ты ничего, в порядке?
- Не бойся, я в порядке… Вот ещё… американский разговорчик. «Ты о’кей?» – «Я о’кей. А ты о’кей?» – «Я тоже о’кей» – «Тогда о’кей!» Думаю, ничего.
- Что – ничего?
- Ничего не хочу я в этой жизни делать. Я – типа Печорина с Онегиным. И с Обломовым до кучи.
- У тебя просто… несчастье. Вот ты и говоришь так.
- Да нет. Я – сдулся. Тебе сколько, восемнадцать?
- Да.
- А мне двадцать два. Ерунда, конечно. Не возраст. Но я уже всё. Я знаю, что всё. Заканчиваю вот МГИМО. Возьмут меня клерком в МИД. Потом пошлют в посольство какой-нибудь республики Свазиленд. Через пять лет из Свазиленда переведут в Танзанию. Из Танзании – в Буркина-Фасо. Карьеру можно закончить послом, например, в Малайзии. Всё.
- Так это же интересно! Мир посмотреть. Я бы…
- Да видел я его, этот мир… Только и интересного: под водой и когда дорожку кекса схаваешь. Шучу.
Мы подошли к шоссе, и он стал, слегка покачиваясь, голосовать. Сразу подъехал «Запорожец». Роберт махнул рукой. По ходу движения. Дескать: проезжай дядя. Дядя всё-таки притормозил, высунулся в окошко, крикнул злобно, точно делая одолжение:
- Ну? Куда?
- В Копенгаген, - ответил Роберт.
Шофёр с ненавистью посмотрел на Роберта, потом – на меня, мотнул головой, процедил: «Ш-ш-шалавы!» – и, тарахтя, как трактор, уехал.
- Там, в этой барокамере, даже не поговоришь, - сказал Роберт.
Остановилась старая «Волга». Шофёр «Волги» был похож на маленькую ссохшуюся лысую обезьянку. Испуганно-затравленную. Как будто на ней всё время ставят опыты, и она каждый раз ждёт очередного. Обезьянка ничего не сказала, только вопросительно-испуганно посмотрела на Роберта.
- Фрунзенская, - сказал Роберт.
- Метро? – с ужасом спросила обезьянка высоким тенором.
- Рядом. Фрунзенская набережная, 12…
Обезьянка отчаянно размышляла, глядя отчего-то на меня.
- Это где «Фитиль»?
- Почти.
Обезьянка думала, приоткрыв свой серый ротик.
- Поехали. Не обижу, - сказал Роберт.
Обезьянка глубоко вздохнула:
- Садитесь.
Мы сели на заднее сиденье. Поехали. Почти совсем стемнело. Шофёр молчал, иногда тяжело вздыхая, мы тоже молчали. На въезде в Москву шофёр спросил:
- Я заправлюсь?
- Конечно, - сказал Роберт.
На заправке шофёр вышел. Роберт посмотрел на меня, взял меня за руку:
- Ты очень хороший человек, Дуся. Ты сама не знаешь, какой ты хороший человек. Редкий человек.
Я видела, что глаза у него влажные. Он медленно поднес мою руку, левую, к губам и поцеловал её. Косточку безымянного пальца. Зажал косточку между горячими губами и несколько секунд не отпускал. Потом посмотрел мне в глаза и улыбнулся.
- Спасибо, - прошептала я и заплакала.
Больше никто и никогда не целовал мне руки.

15
Ад любви, или Пошёл ты в Ацтлан

Через полчаса мы с Робертом приехали к нему домой. Фрунзенская набережная,12. Квартира 39. Шестой этаж. Замечательная квартира. Сталинская (с высокими потолками и антикварной мебелью). И я осталась жить в этой квартире. Так захотел Роберт. И прожила там полгода, даже больше.
Далее – пунктиром, потому что подробности мучительны.
Я не знаю, как назвать эти полгода. Можно назвать их настоящей любовью, можно – безумием, можно – адом. Тут нужен какой-то китчевый ход. Например, «Ад любви». Хорошее название для плохого женского любовного романа или латиноамериканского сериала. Странно, если оно ещё не использовано. Дарю.
И, тем не менее, это был настоящий ад любви. Или любовный ад.
Никогда больше я не встречала такого умного человека, как Роберт. К тому же он был невероятно добр и щедр (прямое следствие настоящего мужского ума). Почему он выбрал меня? Не знаю. Он всё время повторял, что я – его единственная «другиня». И он меня любил, я это знаю. В его мире была тьма всяческих грудоного-попоглазых моделей, которые буквально висли на «Робике». Среди них были и совсем не глупые. И даже не хищные. Вообще, из этих глянцевых кобылок, если их, конечно, не заносит в свободный полет где-нибудь в модельном или шоу-бизнесе, получаются классические мамашки-люкс. Труженицы подорванного генофонда. Все российские фитнесы сейчас забиты этими минимум двухдетными тридцатилетними красотками при солидных мужьях. Они рожают некрасивым толстым папам симпатичных здоровых детишек, и это правильно. В нашей деревне это называли «ремешок к верёвочке». Богатые женятся на бедных. Для равновесия. Или некрасивые на красивых. Или глупые на умных.
Роберт был со всеми подчёркнуто корректен и дружелюбен. С моделями тоже. Но ни с кем не откровенничал, кроме меня. У него было море приятелей и очень мало друзей. Я была его женой и другом. Это были самые счастливые минуты, когда вечерами мы сидели на кухне, пили чай и говорили. Но такие минуты выпадали редко. Очень редко.
Уже через неделю после нашей совместной жизни я окончательно поняла, что у Роберта, как говорят столь ненавидимые Робертом американцы, «есть проблемы». И проблемы эти росли, как снежный ком. Водка, трава и кокаин – эти цветочки уже были позади. То есть они просто были как данность. С ними Роберт периодически завязывал на несколько дней. Это, как известно, называется «площадка». Во время площадок и случалось наше мирное кухонное счастье. Роберт светлел. От него шло сияние. Тихое, как питерские белые ночи. Родители его, кстати, были родом из Ленинграда. Он вообще напоминал в эти дни то ли Алёшу Карамазова, то ли Левина. Господи, как же я его любила в эти дни!
Но потом в жизнь опять вползали наркотики. Деньги у нас были. Из Америки мать присылала ему по полторы тысячи долларов в месяц. Для 1993-его полторы штуки грин; – это было состояние. Я тоже подрабатывала, как могла.
Роберт получил диплом, и его распределили, как он и предсказывал, в МИД.
Я закончила 2-ой курс.
Шло лето. Шло, как фильм. Как мелодрама, переходящая в психологический триллер. В конце июня в его (а значит – косвенно – и в моей) жизни появился героин. Потом героин ушёл, но – вернулся. Потому что он не может не вернуться. К концу лета что-то щелкнуло окончательно. Это выразилось в следующем.
Роберт никогда не употреблял наркотики при мне. Ему было стыдно. Он куда-то уходил, и я ждала. Часами глядела в окно. В ужасе: каким он придёт? Или – каким его привезут? Он мог придти совершенно трезвым, с пакетом продуктов и бутылкой хорошего вина. И тогда наступало счастье. А могло случиться всё по-другому…
Один раз я простояла у окна шесть часов. Не отходя. И все шесть часов сердце билось, как сумасшедшее. Оно даже не билось, а как-то отчаянно хлюпало, или всхлипывало, с хрипом. Телефон был отключен: чинили проводку в доме. В эту ночь он вообще не пришёл. Его привезли утром. Сеня и ещё один его приятель, врач. Буквально внесли на руках в квартиру, положили на диван. У Роберта был нос в крови. Он всё время дёргал левой ногой, закатывал глаза и что-то бормотал. Это был почти передоз. Но всё обошлось. Затем последовала площадка. Тихое счастье. Любовь и восторг перед этим человеком. И жалость к нему. И – всё заново. Но теперь он стал нюхать кокаин дома. Кололся тоже дома. Это был звонок. Если не с того света, то откуда-то из виртуального свыше. Затем – новая площадка. И опять… И всё те же разговоры про окончательную завязку. И срывы. И часовые стояния у окна. И обрывание телефонов.
Появились серьёзные проблемы с деньгами. Их стало не хватать. Роберт стал продавать вещи.
Во время завязок он всё реже бывал просветленным и тихим. Ему становилось скучно. Потом скука переходила в тоску, тоска – в озлобление, озлобление – в срыв. И всё равно случались упоительные дни, часы и минуты. Тем более пронзительные, чем ужаснее была жизнь вообще.
В сентябре у меня началась учёба. Но учёба, разумеется, не шла. Жизнь стала перманентным кошмаром. Вернее – чередованием кошмара и его ожидания. Я уже не знала, что лучше. Стала появляться мысль: уйти. Роберт упорно саморазрушался. Я никогда не думала, что это может происходить так быстро. Я видела, как спиваются и бомжеют наши деревенские мужики, например, но на это уходило лет восемь-десять, не меньше. Тут же словно шла ускоренная съёмка.
Ближе к концу октября, вечером, выпал первый снег. Я помню этот вечер. Роберта не было уже два дня. Двое суток я почти не спала. Окно, телефон, слёзы на кухне. И всё по новой. Днём я всё-таки заснула и проснулась в наступающих сумерках. Подошла к окну: первый в этом году снег шёл большими торжественными, какими-то органными, что ли, хлопьями. Тишина. И в доме, и во дворе. Я опустила глаза вниз и увидела сквозь густой снегопад, что к подъезду идёт Роберт. Идёт твёрдым неторопливым шагом. Роберт поднял голову, увидел меня и помахал рукой. Я тоже помахала. Открыла дверь, села за стол в кухне и стала ждать. Так. Очередная завязка. Пару дней покоя. Хоть бы позвонил. Нет. Я уйду. Прямо сейчас. Это не жизнь. Пусть полгода или год я промучаюсь без него, как мучалась с ним. Всё пройдет. Решено.
Роберт зашёл на кухню. Он был совершенно трезв и спокоен. Даже что-то брезжило от того прошлого его света.
- Дуся, - сказал он тихо и глухо. За эти полгода голос у него стал совсем глухой. И слегка словно бы шершавый.
- Да.
- Теперь я точно завязал.
Я устало вздохнула, отвернулась.
- Я понимаю, что ты не веришь, но это так. Я… меня посылают… В Латинскую Америку. У меня ведь испанский первый. Скорее всего, в Мексику. Через неделю.
Вот всё и решилось.
- Тебя я смогу взять туда через год. Там такие правила.
Вот и хорошо. Завязать он уже не сможет. А может, и завяжет. Это уже не важно. Мексика – это что? Сомбреро, кажется. Кактусы. А я как-нибудь перемучаюсь.
- Поздравляю.
- Зачем ты так? Ты мне не веришь? Пойдём подадим заявку прямо сейчас. Распишемся. А потом ты приедешь ко мне. Через год. Год – это недолго.
 Ещё – текила. Ацтеки и майя. Высокогорный город Мехико. Б;саме мучо. Сикейрос. Всё. Больше ничего не помню. А! Ещё мифический город Ацтлан. Вот и пошёл ты в свой Ацтлан.
- Нет.
- Почему?
- Через год и посмотрим.
Я встала и начала собирать вещи.
- Ты куда?
- В общежитие.
Он схватил меня за запястья. Руки у него были мокрые и холодные.
- Дуся!
- Всё. Решено, - сказала я и силой вывернула его ладони из своих запястий. Круговым движением в сторону большого пальца. Я хорошо выучила это движение.
Я собралась быстро, минут за пятнадцать. Роберт мне не мешал. Он сидел на кухне.
Когда я собралась, я зашла на кухню, чтобы попрощаться. Нормально, честно, по-человечески. Но нормально не удалось. Роберт сидел за столом. Перед ним стояла бутылка водки. Налито полстакана. Или половина выпита, не знаю. На столе – дорожка кокса. Трубочку он держал в руке. Наизготове. Наверное, я ему помешала. Он посмотрел на меня, усмехнулся. Иронично сделал туда-сюда ладошкой и, наклоняясь к столу, поднес трубочку к носу. Я сказала громко и отчётливо:
- Прощай.
Он не ответил.
Я вернулась в общежитие. Легла на свою кровать. В общаге мы до весны жили всё с той же Юлдуз, с которой поступали. Юлдуз сейчас не было. Сразу же после поступления она ушла в хороший, конкретный загул. Спала со всеми подряд. Потом для удобства сняла квартиру. Койко-место в общежитии зарезервировала за собой. На всякий случай. А каждую сессию, чтобы её не отчислили, проплачивали узбекские родственники.
Я заснула быстро и глубоко. Но ночью проснулась от рези в животе. Я знала эту резь. Она появилась с неделю назад. Затем я опять заснула.
Утром резь повторилась. После второй лекции я сбежала с семинара по экономической географии и пошла к знакомому гинекологу, Артуру Петровичу.
Целый день я скиталась по кабинетам. Надтреснувший белый кафель, гулкое цоканье использованных инструментов, больничная стерильная вонь. Уже под вечер Артур Петрович, внимательно разглядывая свои ногти, сказал:
- Значит так. Вы – беременны. Но необходимо сделать аборт.
- Почему?
- В лучшем случае или всё равно придётся провоцировать выкидыш позднее, или ребенок родится мертвым. А в худшем… Он выживет. Но… лучше бы ему совсем… не родиться. Патология плода вопиющая. Ребенок будет… Это может быть всё что угодно. Даже лучше не говорить – что. Вы понимаете? Извините, но это правда. Шансов никаких. Вы ведь не замужем?
- Нет.
- А ваш… друг. Он … не болен?
- Он наркоман.
Артур Петрович быстро и воровато покосился мне в левый глаз, вдохнул и выдохнул носом. Вдох получился баритональным, выдох – типа фальцета.
- В общем, очень похоже... Хотя, может быть, дело и не в наркомании. Как же вы так, Дусенька… Бог его знает, что за времена. В его голосе звучало неподдельное сострадание. – Впрочем, думаю, бесплодия у вас не будет. Вы сможете рожать. Потом у вас вообще практически идеальная материнская конституция. Так что – не расстраивайтесь. Всё впереди.
На следующий день я сделала аборт. Потом несколько дней тупо лежала в общежитии на кровати. Я испытывала полную апатию. Никакого интереса к жизни. От Роберта осталось только ощущение холодных и мокрых ладоней на запястьях. Больше ничего. А, нет. Ещё – слово «Ацтлан» Каждые полчаса я вытирала запястья простынёй, чтобы отделаться от этого ощущения и повторяла: «Не Ацтлан, не Ацтлан…».
 Несколько раз я заходила в университет на лекции. Ничего не понимала и уходила. Прошёл ноябрь, потом декабрь. Началась сессия. Я просто забыла, что она началась. Вспомнив, пришла на один из экзаменов, взяла билет. Прочитала. Положила назад. Молча вышла.
- Русакова! – крикнул преподаватель.
- Прощайте, - ответила я, не оборачиваясь.
16
Второй первый снег

Уже почти совсем стемнело. Я поймала себя на том, что не знаю, сколько уже стою здесь, напротив того самого подъезда. Фрунзенская, 12. Помню, что я шла по Тимура Фрунзе, когда ещё не стемнело, только смеркалось, и лужи были матово-ртутные, какие-то медицинские, что ли. А теперь лужи чёрные и мерцают, как мудрые глаза.
Вдруг совершенно неожиданно, мощно и без предупреждения, пошёл густой крупный снег. Я даже немного испугалась, насколько он пошёл неожиданно. А главное – совершенно беззвучно. Сразу, огромными хлопьями. Я подставила ладонь, и на неё одновременно упало несколько аляповатых мохнатых и совсем нехолодных, почти тёплых, снежинок. Они были похожи на свалявшиеся хлопья тополиного пуха. Снежинки умерли почти мгновенно, и на мокрую ладонь жадно, торопливо и как-то предсмертно-весело падали всё новые и новые, как будто соревнуясь, кто первым растает. «Как наши мужики! – почему-то подумала я. – Как Роберт».
Я подошла к подъезду и набрала код. Код не работал: он явно сменился. Или сломался. Но дверь была закрыта. Я достала мобильный и набрала номер, который не забыла.
К телефону долго никто не подходил, потом ответил сонно-усталый женский голос:
- Слушаю.
- Здравствуйте. Извините, пожалуйста. Я… Меня зовут Евдокия Русакова. Я хотела бы узнать… Узнать о Роберте Двинском… Если это возможно, - добавила я.
Трубка молчала.
- Я, собственно говоря, здесь, у подъезда. Я не знаю кода… Я здесь случайно. Я, понимаете ли, только что приехала в Москву, много лет не была… и вот… попала на улицу Тимура Фрунзе. А это близко. Я…
Трубка мокротно кашлянула и сказала:
- Наберите: 7 потом 39 и нажмите «ключ», - и опять мокротно-тягучий кашель.
- Ясно.
- И поднимайтесь.
- Хорошо.
Я набрала код и вошла в подъезд. Лифт новый. Он стоял внизу. Приличный лифт. Только на двери нацарапано: «Лёха – нитрат». Грамотно, с тире.
Шестой этаж. Стены перекрашены. Из салатово-зелёных они стали ядовито-голубыми. Раньше было похоже на больницу, а теперь – на отделение милиции. Дверь та же, коричневый драный дерматин в лопнувших перетяжках. Никакой ностальгии. Даже странно. Чувство брезгливой жалости. Переходящей в скуку.
Я позвонила. И звонок тот же. Двойной динь-динь. Первый динь – вопросительный, второй – повествовательный. Пахло на этаже то ли хвойным освежителем воздуха, то ли воском.
Дверь открыла женщина. Выше меня ростом, явно старше, худая, но с сильно подпухшим и словно заспанным лицом, какое бывает у бомжих со средним стажем. При этом лицо у женщины было умное, даже с чертами какого-то аристократизма и недавно ушедшей красоты. Есть что-то неуловимо знакомое. В бомжах и бомжихах мне всё время чудится что-то знакомое. В бездомных собаках тоже. На плечах – тёмно-коричневый платок.
- Проходите, - сказала она. У неё не было двух или трёх зубов.
Я зашла в прихожую. Остановилась. Женщина в упор посмотрела на меня:
- Вы меня, конечно, не узнаёте?
- Нет, - ответила я. – Извините, нет. Что-то есть, но…
- А вот я вас узнаю;. Мы несколько раз встречались летом 93-ьего. Я – Анна Кайль. Не помните такую?
- О Господи!
- Что, так уж сильно изменилась? – никакой горечи или упрёка в её вопросе не было, только усталое, застарелое ехидство. Ехидство, скорее, по отношению к себе.
- Да нет…
Анна Кайль! Конечно, помню. Красотка Аннет, одна из тех моделей-хохотушек, которые висли на Роберте. Вообще другой человек.
- Я вспомнила, - сказала я. – Мы ведь были, кажется, на «ты».
- Были. Проходи.
Мы зашли в столовую. Из мебели здесь почти ничего не осталось. Только стол, два стула и несколько книжных полок. Грязно. Какие-то коробки и тряпки. Я думала, что зайду в квартиру и разрыдаюсь. Нет, чёрт её побери, никакой ностальгии, боли или что там полагается…
- Садись.
Я села на стул.
- Выпьешь?
- Да нет, спасибо.
- А за помин души?
Всё-таки… В общем, я так и думала.
- Давно это случилось?
- Вчера было сорок дней. Ну, выпьешь?
- Выпью.
Анна вышла на кухню, принесла недопитую бутылку водки, два грязных, кажется в пиве, пластиковых стакана и яблоко.
- Извини, закусить больше нечем.
- Ничего.
Она разлила водку. Яблоко по конституции напоминало мочёное. Разница – как между Анной 93-его и нынешней. Я заметила, что руки у неё крупно трясутся.. Да и трудно было не заметить
- Вчера поминали, - сказала Анна, заметив мой взгляд. – И сегодня тоже. До утра почти. Потом все и разошлись, а я спать легла. Только проснулась.
- Я тебя разбудила?
- Да. Но это хорошо. Пора. И есть с кем опохмелиться. Ну, упокой его душу грешную.
- Земля пухом.
Водка тёплая и дешёвая. Сладковатая – мучёная. Я поморщилась, укусила яблоко, которое протянула мне Анна.
- Что, дихлофос? Ты, наверное, другие напитки пьёшь?
- Да нет. Я не избалованная.
- А вот я сначала была избалованная, что твоя Мальвина, а потом… опростилась. Типа Толстого. По второй?
- Нет, я не буду.
- Как хочешь.
Она, не морщась, выпила вторую; выдохнула носом, хрустнула яблоком.
- Вроде оттягивает… В общем, рассказываю. Вкратце. Когда ты от него ушла, он на несколько дней съехал вконкретную. Потом вынырнул. Мексику ему тогда отложили на месяц. Ну, он то-сё… Завязал, чтобы поехать. Тут я подвернулась. Мне он нравился, ты же знаешь. Когда трезвый. В общем, мы, типа, сошлись. Потом он уехал в Мексику и мне писал. А я ему. Потом он позвал меня, ну я и поехала. Оформили, типа, отношения. Год как бы прожили в Мексике.
- Как там, в Мексике?
- Жарко. Текила эта… типа самогона из картошки. Терпеть не могу. Из Мексики нас перевели, не поверишь, в Гондурас. Ему как сообщили про Гондурас, он сразу как бы сказал: «В Гондурасе – сорвусь». Ну вот. Жили мы в Гондурасе сколько?.. Два года. Он там пил, конечно. Там все пили. А что ещё делать в этом долбамудском Гондурасе? Романы, типа, писать? «Гондурас разбушевался»?.. Вилла, десять человек, нос к носу с утра до вечера. Повеситься можно от скуки.
- Съездить куда-нибудь можно.
- Да ездили мы. А куда ездить? На пикник? А что на пикнике? Всё то же самое. Шашлык, бухло. Два года, правда, он без наркотиков продержался. Я допью?
- А нужно?
- Нужно.
Она допила бутылку. Немного раскраснелась. Пятнами. В оживившемся и посветлевшем немного лице размыто, но осязаемо проступили черты той Анны Кайль.
- Один раз он упился совсем, и в самом центре этой… Тегусигальпы… названия у них там… матерные какие-то, морду кому-то набил. А этот кто-то оказался кем-то. Понимаешь? Каким-то, типа, местным козырным фикусом. Ну, и пошло. Его отозвали. Вернули в Москву. Дали что-то вроде испытательного срока. Ещё полтора года мы жили чёрт знает как. Еле-еле выкарабкались из очередного дауна. Жуть была какая-то. Там опять героин вернулся. А герыч, ты знаешь, – жесть ещё та. В конце концов послали нас в Монголию. Это такая ссылка. Бывает ещё совсем… Чёрная Африка. Но Монголия не лучше. Помню только: пыль, мухи и баранина. Всё бараниной пахнет. Даже анаша. Куришь – как жир бараний сосёшь. Ужас. Почти до 2002-ого дотянули – и всё. Вернулись. Робика как бы уволили.
Она приподняла бутылку, поболтала ею туда-сюда.
- Надо бы добавить. У тебя немного денег нет?
- Есть.
- Дай взаймы.
- Да я тебе и так могу дать, без взаймы, только ведь ты напьёшься…
- А я по-всякому напьюсь. Дай взаймы. У меня у соседа всегда есть.
Я достала несколько тысячных купюр. Наверное, штук шесть или семь.
- Держи.
- Ишь ты! – оживилась Анна, потом с еврейским акцентом, по-дилетантски переходящим в грузинский, добавила:
- Ваша фамилия случайно не «Абрамович»?
- Кстати, про Сеню ничего не знаешь? – спросила я.
- Про Вайзен… этого. Как его, блин…штока? Он как бы уехал. Давно уже. Давно уже.
- Куда?
- Точно трудно сказать. Гражданин мира. Гражданин мира. Швейцария, Израиль, США. Израиль – меньше всего. В Москву иногда приезжает.
- Чем занимается?
- Бизнес. А какой – не знаю. Драгоценности, что ли… Мне по барабану. Я сейчас.
Она вышла. Я слышала, как звякнул звонок, потом – какое-то бу-бу-бу. Пока Анны не было, я смотрела в окно. Снег шёл стеной. Как белый пенный водопад на чёрном фоне. Тихо и державно. Анна вернулась с бутылкой. Этикетка – вроде рекламы покемонов. Сразу налила, выпила:
- Тебе не предлагаю.
- Что ж ты такое пойло взяла? Денег, что ли, мало?
- Всё – из одной бочки. Ну вот. Как я с ним жила – не понимаю. Любила я как бы его. Ты меня понимаешь. Ты сама его любила. Я знаю. Говорят обычно: влюбилась как кошка. А я – как мышка. Даже нет, не так… Он ведь был… не знаю, как сказать… типа удава. Да, типа удава. Я его ненавидела временами страшно. Страшно. Думала - убью. Убью, думала… У тебя такое бывало с ним?
- Бывало.
- Вот и у меня бывало. А потом он придёт нормальный. Спокойный такой. Посмотрит в глаза – как Каа на бандерлога. И всё. И опять ты пропала. Ни воли, ни мнения. Таешь, как шоколадка на батарее, течешь куда-то вниз… ****ь, как Ниагара. Нет тебя. А это разве не счастье? Как эта дура-то поёт: «Же-енское сча-астье..». Как там? Пошлятина, а ведь правда. Нет?
- Не знаю.
- Ты просто другая. У тебя есть стержень. А у меня нет никакого стержня. Мог бы мне достаться и какой-нибудь другой удав. «Чтоб не пил, не курил…» И всё бы сложилось иначе. Будь здорова.
Она ещё выпила. Пятна у неё на лице пошли причудливыми разводами и стали малиновыми. Сползли на шею и ключицы.
- А я и не жалею. Жизнь у меня вышла буйная. Хоть «Войну и мир» пиши. В Гондурасе вон была… А ты – нет.
- Что было после 2002-то?
- Да всё то же самое. Приехала его мать из Штатов. Глянула на наши… алко-нарко… экзерсисы, в обмороке тут полежала. Вот на этом самом диване. Предложила сыночку полечиться в Штатах у каких-то там всемирно известных наркологов. Он собирался одно время, но не поехал. Не поехал.
- Почему?
- Некогда. То ломки, то торч. Здоровый он был, Робик. В отца. Другой бы ещё в конце девяностых остопырился. Он ещё, извини за интим, как мужик года до 2003-2004 был то и дело ничего. Откуда, казалось бы? Нет. Глядишь, шишка тут как тут. Чудеса.
Голос у Анны немного поплыл. Она ещё выпила.
- А у тебя с ним… ну, это… как было?
- Как у всех.
- А. Не хочешь, значит, с бомжихой откровенничать.
- Перестань.
Анна явно поплыла. У неё появилась какая-то косая собачья ухмылочка:
- Что «перестань»? А я с ним… М-м-м… Я те как баба бабе… Оч-ч-чень даже… Он обычно любил сзади… Знаешь так…
- Слушай, а умер он от чего? От передоза?
- От передоза. От передоза. Как и полагается, от педе… пе-ре-до-за. Серд-сердце остановилось. Р-р-раз – и всё…
Анна мотнула головой, икнула, всхлипнула:
- Знаешь, как я его… Любила! Боше, типа, всех. Боше всех. У нас, знаешь, какая любовь была! Великая! Вот какая. Ты вот его бросила, а я… что сделала? Правильно! Про-бод-по-до-бра-ла! Вот. Давай выпьем.
- Ладно, я пошла.
- Ну и иди!
- Прощай.
- Ну и иди! Думаешь, он про тебя хоть вот сто-леч-ка вспоминал? Ни-хи-ра он про тебя не вспоминал, мой Робик. Ясно?!
- Ясно. Прощай.
Я пошла к выходу. Анна ещё продолжала орать мне в спину:
- Он меня любил, а не тебя. Вот так! Сука! Толстая, бер-бесер-бессердечная сука! Иди отсюда! И больше не приходи!.. Жирная деревенская тварь! Корова безмозглая. Иди отсюда!
Я хлопнула дверью. Спустилась по лестнице вниз. Снег шёл такой же густой. Жизнь, снег… Снег, судьба… Покой, снег…
Я медленно вернулась в свой новый дом. Села у окна, прямо в мокрой от снега куртке и с мокрыми от снега волосами. Открыла окно. Пахнуло сладким, как младенческая кожа, снегом. Закрыла окно. Стала смотреть на снег. Начало и конец. Жизнь и смерть. Прощай и здравствуй. Вот они: простые, ясные и единственно верные слова.
Зазвонил мобильник.
Я посмотрела на номер. Там высвечивалось: «Гад Т.Т.»