Леди Ру. Главы 21-24

Елистратов Владимир
21
Бесы +
Романы Илоны Зулич, которые я читала в течение трёх дней, произвели на меня очень сильное и, если честно, гнетущее впечатление. Не в литературном смысле. Сейчас поясню.
Написаны они были хорошо. Технически почти безупречно. Насколько я, конечно, могу об этом судить. Здесь было и кое-какое остроумие, и вполне оригинальные и точные метафоры (немного набоковского пошиба), и умеренно захватывающий сюжет, и даже некоторые образы казались действительно живыми, или, как там выражаются литературные критики? Объёмными? Рельефными? Пластичными? Не помню. Если бы я раньше прочитала эти пять романов вместе с теми рейтинговыми двадцатью, я бы точно так же задалась вопросом, зачем я всё это, собственно говоря, читаю. Тексты Зулич были в целом не хуже и не лучше остальных, может, даже в чём-то и получше некоторых. Но теперь я знала, зачем их читаю: мне нужно было понять, что такое Илона Зулич.
В жанровом плане все романы были разными. Автор, так сказать, явно пробовал свои силы в разных форматах. Он их экспансивно столбил. Мистический триллер, где девушка-вампир по ночам убивает мужчин (всего – 13 убийств; им предшествуют эротические сцены, предваряемые, разумеется, цитатами из «Кама-сутры»); офисная история в духе «я сама» (о роковом Самоделкине в юбке, которая мочит уже не мужиков, а баб-конкурентов); иронический роман о роковой блондинке, путешествующей по свету и практически ежеглавно меняющей разнокожих любовников; почти реалистический роман о духовных поисках жены олигарха (в конце олигарха убивает любовник жены олигарха, а потом убивает себя сам, таким образом – жена олигарха задумчиво сидит между двумя трупами и финал остается открытым); и, наконец, фантастический роман о каком-то пришельце Эре, любовнике земной девушки Лии, с которой они по ночам летают в космос по всевозможным галактическим сейшенам. Этот роман был написан последним и, судя по всему, совсем уже без энтузиазма. Какие-то фаллические леса на планете Сперматос… Словом, «караул устал». Но дело не в этом.
Во всей этой пестрой постмодернистской кроваво-мистико-эротико-интеллектуальной галиматье с отчаянными реалистическими вкраплениями отчетливо вырисовывался, как говорили, помню, в школе, образ автора, который был – глубоко трагичен. Можно сказать: этакий Печорин в юбке, вампир-прозаик, который вдруг решил ненадолго, что его «предназначение высокое» – это литература. И вот он щедро и вдохновенно слил в тексты весь свой неуёмный вампиризм и, как наркоман, который ввёл себе в вену дозу и ждёт прихода, зажмурился от предвкушения торча и стал ждать. Чего? Славы, наверное. Или какой-то там массово признанной его, автора, самореализации. Или ещё чего-то там в этом же духе. Чего, в конечном счёте нет на свете. Проплаченная мужем слава, этот коммерческий синтетический кайф, Илону Зулич явно не удовлетворил. Будь она человеком попроще и поплоще, она бы обстоятельно и с любовью обработала бренд «Илона Зулич», созданный на миллионы Анри. Но бренд – это хозяйство, которое надо вести. Интервью и твоя напомаженная рожа в журнале – это приятно первые два-три месяца. Потом всё это становится рутиной. Надо любить процесс. А процесс отработки бренда сродни процессу мойки посуды или лепке котлет. Тот же быт. Но Илона Зулич – плохая хозяйка и не любит процесса. Ей нужен результат.
По текстам я почувствовала, что Илона в общем-то не любит и писать. Конечно, может и в чём-то даже умеет, но не любит. Ей сначала интересно, а потом – скучно. И так всегда и во всём.
От этой женщины исходило что-то тяжелое, свинцовое, гигантско-паучье, что-то безысходное, как разметастазенный рак, что ли. Или как удушающе пряные духи. И чувствовалось, что сама Илона в этом не виновата. Это была её природа, её карма, «электро-эдипов комплекс», или как там это называется?.. Вроде бы всё понятно: страдающая эгоистка… Но нет, не всё…
Я помню, как-то однажды Сеня Вазейшток развил целую теорию про то, какие бывают люди. Теория была такая. Есть люди хорошие (добрые, отзывчивые и так далее). Можно их назвать, наверное, нравственными. Или людьми с моральными устоями. Это скучно, но это так.
Есть люди плохие (предатели, провокаторы и прочее). Вероятно, это называется: «безнравственные, или аморальные, люди». А есть те, кто живёт просто вне морали, или, если угодно, вне всего того, на чём держится нормальная человеческая жизнь, «по ту сторону добра и зла», как выразился сошедший с ума классик. Не аморальные, а внеморальные люди. Сверхчеловеки. Пришельцы. Бесы. Назвать их можно по-разному. А вот среди этих бесочеловеков есть разные. Есть те, которые как бы заряжены какой-то своей программой, каким-то своим «чёрным делом», целью и идут к ней по трупам, как Ленин с Наполеоном, и те, которые такой цели не имеют. Это – тоскующие бесы. Бесы-тоскуны. Они бродят среди людей и мучают их, и мучаются сами.
- Понимаешь, Дусь, - говорил Сеня, - в этих скучающих чертей Дьявол вложил что-то вроде любви к материальной жизни. Они всё-таки любят удовольствия: поесть там, потрахаться, выпить. У них сущность-то бесовская, а жопа человеческая. И жопа мешает бесоваться по полной. Понимаешь? Не только жопа, но и мозги. Эстетика опять же. Многие из них обладают утончённым вкусом и любят красивые вещи. Многие всякие-разные доморощенные дизайнеры, модельеры – те самые скучающие черти. Откуда сейчас такое повальное увлечение дизайном? Это тоскующие бесы сублимируют своё вампирское либидо. Как там говорил старик Фрейд: гиперсублимация. Гламур – это чистая туса бесов-тоскунов. И в литературе сейчас сплошные «цветы зла». Это – тоже бесы-тоскуны. Ну и вот. А те, бесы-вершители, Ленины с Наполеонами, они, конечно, тоже могут любить потрахаться и позаниматься оформлением своего интерьера, но это для них, в конечном счёте, не главное. Бесы-вершители, Дусь, бывают трёх видов. Бесы, одержимые властью. Это – А. Бесы, одержимые славой. Это – Бэ. И бесы, одержимые деньгами. Это – Вэ. То есть государственные деятели, публичные люди и бизнесмены. Тут, Дусь, важна чистота форм. Вот, например, Горбачёв. Кто это? Вроде бы человек власти. Нормальный аппаратчик и всё такое. А почему он прогорел? Потому что любил славу. Он же ведь млел на публике и упивался собой, как провинциальная актриса. А вот Ельцин был чистый мопс власти. Ему ничего, кроме власти, и не надо было. Понимаешь, Дусь?.. Если ты бизнюк, занимайся деньгами. Захочешь славы или политической власти – сожрут. Если ты публичный бес и любишь деньги – рано или поздно сядешь. У них, у бесов-вершителей, четкое разделение функций. Что-то вроде законодательной, исполнительной и судебной. Это не значит, что политики не ****ят, бизнюки не лезут в телек, а актёры не тусуются в Кремле. Всё это есть. Но суть есть суть. Бесы-вершители – это чистые бесы. Вроде античных богов. А бесы-тоскуны – это бесочеловеки, вроде античных героев. Люди, как известно, состоят из духовного и материального. Ну, из тела и души. Можно так сказать: из морали и жопы. Человек – это жопа плюс мораль. Тоскующий бес – это как бы жопа, гуляющая сама по себе, без морали, как без штанов. Это такая жопа-зомби. Аморальный человек – он делает гадости, но потом раскаивается, что их делал. Плачет, просит прощения, опять гадит, опять плачет, и так до бесконечности. Он словно бы штаны приспустит, покажет всем жопу, а потом вдруг ему станет стыдно, что он её всем показал, он и ходит опять в штанах (в морали, по совести, с душой). Обещает сам себе ночью в кровати: никогда-никогда больше не буду показывать её окружающим. А утром сорвется – и опять покажет. А тоскующие черти – они не каются. Они тоскуют. Понимаешь, Дусь?.. Не печалятся, не каются, не страдают даже, это не про людей… Они тоскуют. Печорин – он не страдающий эгоист, а тоскующий. Тут Белинский не прав. Им, этим Печориным, тоскливо и скучно. У них такая… тоскука по жизни. И злость на то, что тоска и скука. Злотоскука у них. И им всё всегда противно, всё всегда надоело и всё всегда не так. Они немножко захотят, скажем, власти, получат её немного – скучно. Захотят немного славы, получат её – тоскливо. Захотят денег, с****ят, жадно потратят – пустота и злость. Но больше всего они любят мучить людей. Это сейчас называется «энергетический вампир». Как всё тот же Печорин. Энергетические вампиры, Дусь, бывают контактные и дистантные. Контактные вампиры слабее дистантных. Им, чтобы тебя сожрать, надо быть рядом: говорить с тобой, смотреть на тебя, прикасаться к тебе и так далее. Им нужен проводок. Они как проводной телефон. А дистантные действуют на расстоянии, они тебя заставляют о себе думать. И жрут твои мысли о себе. И ты чахнешь. Никаких проводков им не нужно, хотя это они тоже умеют. Но главное их оружие – мобильный вампиризм. Все чистые бесы, бесы-вершители – дистантные вампиры. Среди бесочеловеков большинство – контактные, но есть и дистантные. Эти – самые опасные. Очень много их среди инфернального бабья. Роковые дядьки, наверное, тоже встречаются, но их меньше. Дон Жуан – это не бесочеловек, это – человек. А вот ведьмы… сама понимаешь. Демон вон, и тот Тамару по-всамделешному любил… Роковых мужчин в природе почти нет. А может, уж и совсем не осталось. Особенно – в России. Бабники – это чаще люди. Очень паршивые, с вечно голой попой, но люди. Типа ****ей. Извини, Дусь. Бесы-мужики – они обычно чем-нибудь другим заняты. Гендер у них на периферии вампиризма. Сунул, вынул и забыл. А у бесов-баб это в б;льшем интересе. Хотя сейчас всё куда-то поплыло. Эмансипопки всякие и всё такое… Не знаю, Дусь, не знаю, сложно всё это…
Читая опусы Илоны Зулич, я почему-то всё время вспоминала эту Сенину полупьяную болтовню пятнадцатилетней давности. И всё время передо мной стоял образ Тоски. Или Скуки. Или Злотоскуки, как выразился Сеня. И чем ярче и вычурней был текст, и чем больше в нём было наворотов и блеска, тем сильнее надвигалась эта Большая Тоска. Именно – Нечеловеческая, Безысходная. Неопределённая, безликая и страшная. Вселенская Недотыкомка. И чем-то невыразимо притягательная, как смерть, наверное. Да, именно смерть! Илона Зулич и смерть теперь были для меня неотделимы друг от друга. Какое-то смешанное чувство интереса, отторжения, вплоть до брезгливости и – вместе с тем – жалости росло во мне. И я чувствовала, предчувствовала, что Илона Зулич будет в моей жизни и сыграет в ней какую-то странную роль. Странную, печальную, но важную.
В Интернете об Илоне Зулич было много. Но всё это «много» по большей части ничего нового в себе не несло. В основном это были те самые заказные рецензии на романы, кое-какие выдержки из светской хроники, реклама магазина «Z», торгующего дорогими экзотическими товарами, от пуговиц Элтона Джона до живых крокодилят. Ещё – фотографии: высокая, очень красивая брюнетка. Черты лица очень правильные и – холодные. Но очень хороша, не отнять. Волосы прямые, каре. Прекрасная фигура. Одевается со вкусом, но строго. Фоток много, всё больше из глянцевых журналов. С Киркоровым. С Жириновским. Жирик ей что-то нашёптывает в ушко. Она улыбается. Одна, на фоне какой-то пагоды. Ещё с каким-то явно голубым перцем, не знаю, кто такой, но в СМИ мелькает всё время. С белым мопсиком на руках, целуя мопсика в ухо. У мопса на морде написан многовековой брезгливый фатализм. Опять с неразъяснённым глянцевым гомарём. Их Ленка Баш называет «тёдя» или «дятя». Опять с тёдей. Даже помню, как «егоё» зовут – Шур;. «Обдолбанный подпилок с раком задницы» (опять – Ленкино словотворчество). Ясно, что здесь – работа Анри. Чтоб жена была в компании безопасных педрил. Жириновский – явное упущение. Хотя – сомневаюсь. С Веркой-Сердючкой. Одна. С Ксюшкой-лошадкой. Куда ж без неё. Одна… Мне надоело. 34 фотографии. Не смотреть же все…
Фотки ничего нового, казалось, не добавляли. Красота, непроницаемость. Отформатированные улыбки. Если и есть хищность, то очень сильно запрятана. Ещё глубже, если она, опять же, есть, запрятана та самая бесовская тоска, о которой распространялся когда-то Сеня. В общем – чистый глянцевый гламур.
На сайте писательницы я нашла скупо изложенную биографию. Собственно, биографии никакой не было. Года рождения, конечно, нет, но ясно, что тридцать с хвостом. Как мне. Закончила питерский университет, психфак. Работала в какой-то фирме. Потом – по нескольку месяцев в Гарварде, Гейдельберге, Оксфорде, Сорбонне. Много путешествовала. Владеет несколькими языками, включая японский (это понятно: японский проект с сушами и муракамами в самом разгаре). Замужем. В третий раз. О мужьях, разумеется, ни слова. Хорошо о них говорить как-то не к месту, а плохо – нельзя. Как о покойниках. В настоящее время – преуспевающая бизнесвумен и «культовый» (это из текста) писатель.
 Ещё я нашла организованный три года назад, на взлёте писательской карьеры Зулич, форум с бравурно-пошловатым названием «Страсти по Илоне», где, по замыслу организаторов, судя по всему, должны были бушевать фан-дискуссии. Первые реплики были явно запущены для затравки: «Обалденная текст;! Илона, я твоя fanka! Это – Любовь! Форумчане, замутим Фан-клуб нашей Зу!» и т.п.
Пара-тройка охлаждающих входов: «Почитала-недочитала». «А по-моему – нудёж и ***ня». «Не въехал, в чём драйв». И проч.
Затем – гневные возражения «фанатов» с попытками завязать форум. Опять заглушки, типа «Лучше я в пятидесятый раз «Собачье сердце» перечитаю». «Зря 150 рублей потратила». «Тебе везуха, я – 180». И проч. больше всего было отзывов, типа: «Так себе». «Ничего». «Читать можно, но зачем?». И фан-форум заглох сам собой. Всего – сорок три входа, последний – полгода назад.
Так что здесь – тишина. Совсем другое дело – интервью. Тут я натолкнулась на одно ключевое ощущение, которое стало решающим для меня в отношении к Зулич.
Первые интервью с писательницей («Эхо Москвы», «Караван» и т.д.) были довольно живыми и местами даже интересными. Потом они, эти интервью, мертвели. Последние были совершено формальными. Думаю, Илона их даже не перечитывала. Ни до;, чтобы править, ни после публикации, чтобы насладиться славой. А вот в первых четырёх-пяти Илона явно старалась. Вообще – несмотря на всё ту же непроницаемость – здесь присутствовала какая-то живинка: остроумные реакции, ёмкие определения. Но это не главное. Важна была доминанта, а доминанта была такова: Илона уж точно обладала одной феноменальной способностью. Даже затрудняюсь её определить. Словом, умела себя гениально преподнести, как говорят, позиционировать. «Самопродюссирование» и «автоменеджмент» Илоны Зулич были безукоризненны. В каждой фразе, причём ненавязчиво и даже вроде бы слишком скромно, звучало: «Я – лучше всех», «Я – пуп земли», «Я – это всё». Это как-то само собой подразумевалось и не вызывало никаких сомнений. Не должно было вызывать. Само слово «я» в ответах на вопросы журналистов практически отсутствовало. Но в подтексте это «Я» вырисовывалось в виде огромной, прекрасной и таинственной подводной части айсберга. Это была гениально и явно по наитию выстроенная система намёков на неисчерпаемую глубину, на тайну собственной личности.
За этим всем я почувствовала вдруг такую любовь Илоны Зулич к себе и уверенность в собственной избранности, что мне стало даже неприятно. Я – центр мироздания. И никаких сомнений. Хладнокровие – как у чапековских саламандр. Зулич словно бы не удостаивала окружающих приведением доказательств, как Снежная Королева, что ли… Или Свидригайлов… Или всё тот же Печорин… Бог её знает. Но фишка заключалась в том, что это неисчерпаемое самолюбие Илоны было, как я чувствовала, не гранитно-бетонным и незыблемым, а именно вампирическим, самопожирающим. Да. Никому ничего доказывать Зулич не собиралась.
Там был забавный эпизод. Какой-то телепузик-журналист брал интервью для такого же телепузиковского luxury-журнала. Тест был таков:
- Скажите, Илона, а вы могли бы голой пройти по Тверской.
- Зачем?
- Ну, предположим, очень было бы нужно.
- Меня бы милиция забрала.
- Допустим, с милицией договорились. Полная Тверская народу. А вы – в чём мать родила.
- Конечно, прошла бы. Даже без «нужно». Если бы просто захотелось.
- А люди?
- Что – «люди»?
- Люди ведь смотрят… Тысячи людей.
- Пусть смотрят. Они мне заменяют фонарные столбы.
Здесь Илона выразилась совершенно честно. Я уверена. Насчёт столбов. А что столбам доказывать?
Но себе-то она должна была доказывать своё самолюбие ежеминутно. Даже не доказывать, нет. Ему, самолюбию требовалась пища. В виде поклонения, обожания. Или чего-то ещё?.. Но всё это рано или поздно становится скучным. Как будто человек очень-очень хочет, просто умирает от голода, но пища ему противна. Любая. И что дальше? Конец.
Помню, было около часа ночи. Не спалось. Я снова залезла в Интернет. Набрала «Илона Зулич». Кликнула по «картинкам». Высветился список: у каждой фотки – своё название. Не читая названия, пробежала по списку. Щелкнула по последней (фотография для «Cosmopolitan»). Я вздрогнула.
Илона одна. В чём-то вроде бедуинского бурнуса. Ослепительно белого, как саван. Глубокое декольте. Красивая загорелая грудь. Илона – на фоне восточного сине-зелёно-алого ковра. Обеими руками держит витой инкрустированный кинжал, направленный вниз.
И – чуть на себя.
Жемчужный маникюр. На лице – что-то вроде сатанинской улыбки.
В голове помимо воли пронеслось: «Этим всё и кончится». Стало тошно. И даже сладковато во рту. В этой фотографии было что-то пошлое и вместе с тем страшное, роковое. Ни о чём не сказано так много пошлости, как о смерти. Я вспомнила могилы солдат на Крестовском погосте. Эти простые и честные могилы людей, которые хотели жить. А здесь: игра то ли в смерть, то ли… Я вырубила компьютер и легла. Куда меня занесло? Зачем всё это? Разве так бывает? Кто я? И почему я? Какие карты? Какие дамы и короли? Бред какой-то. Спать. Сейчас засну и завтра проснусь в Крестах. Девчонкой-тарзанихой с вечными малиновыми ссадинами на коленках и в новых сандалиях.
Но я не спала до самого утра.
Вертелось что-то из детства. Сухая полынь. Яблоки падают. Скрипит колодец… Провалилась я только, когда за окном тускло-опалово затлело московское утро.

22
Лети, Дуся, лети…

Я получила новенький загранпаспорт с шенгенской мультивизой цвета июльской ряски. Билет до Рима. Вылет утренний, из Шереметьево-2. Позвонила маме. Я ей звонила каждый день.
- Всё в порядке там, мамочка?
- Всё хорошо, Дусенька. Храни тебя Господь.
В офисе сердитой осой жужжала кофеварка.
- Тебя повезёт Сергей, - сказала Алла. – Там тебя тоже встретят. Выйдешь – ищи человека с табличкой «Дуся». Это будет твой постоянный шофёр и переводчик. Зовут – Марко. По-русски говорит как мы с тобой. Хочешь – сама води. Но не советую. Для начала можете прошвырнуться по Риму. Припасть к святым камням… Ну, там… Флоренция, Пиза… что поближе. Хочешь – шуруйте в Венецию или в Неаполь. Хотя – не торопись. Успеешь. Не жадничай, не в Совке… Запомни: Зулич прилетит в субботу. Так что с субботы обоснуйся в отеле. И живи себе. Задание тебе ясно. Дальше – как выйдет. И опять же запомни: постарайся, а не выйдет, не переживай. Лети, Дуся, лети…
Сергей вёз меня в аэропорт по ранним утренним ноябрьским сумеркам, похожим на пыльное и запотевшее стекло. Доехать мы успели до начала пробок. Еле уложились. Когда сворачивали на Шереметьево, Ленинградка уже зловеще загустела по-совиному, с какой-то сонной угрозой глядящими стаями машин. Приехали мы за час до регистрации.
Сначала, ещё в машине, я волновалась: всё-таки летала я в жизни всего пару раз и давно. Всего один раз была за границей – в Турции.
Но странное дело: вся эта внезапно нахлынувшая совсем другая после моих Крестов, Курилок и Соснянсков жизнь с аэропортами, Римами, визами и прочим уже заранее показалась мне словно бы лёгкой и даже не совсем серьёзной игрой. Причём я знала: правилами этой игры я владею не хуже других. Может быть, ещё и не владею, но очень быстро научусь. Что-то было в этом пробуждении в «большой мир» от моего прибытия в Москву полуторадесятилетней давности. Дежавю. Тогда я почти сразу почувствовала: это мой город. Я знала: я поступлю в университет. И поступила, и покорила эту непокорённую Москву. И сейчас ощущение было то же: это мой мир. Да, он другой, он сложен. Но не сложнее того, который был внутри меня, не сложнее уже пережитого мною. И после того «крещения» Москвой, а потом любовью к Роберту, абортом, а затем – всей этой торгово-уголовно-провинциальной, неопрятной, нетрезвой и тяжёлой мутью, после почти мистических чудес последних месяцев моей жизни – предстоящая жизнь предстала передо мной совершенно ясной доступной и интересной. Тогда я была ещё девочкой, а сейчас я уже женщина. Мною овладел спокойный азарт ещё не начавшей увядать зрелости. Я словно смотрела на происходящее с какой-то духовной высоты, но это была не моя личная, какая-то там «высокая духовность», нет. Опыт, а значит, уверенность и покой были мои, личные, кровные. Было ещё и вот что новым: я научилась своё внешнее не связывать всё время с внутренним. Даже не знаю, как лучше объяснить… Я спокойно носила свой «экспортный вариант» (улыбка и т.п.), и он никак не вредил внутреннему комфорту. Но было и что-то ещё, куда более важное. Что было со мной и пятнадцать лет назад. И что, в конечном счёте, и дало мне силы победить. Но тогда я этого не осознавала, а сейчас – кажется, осознаю.
Я сидела на чемодане под табло, на котором значилось «Рим» и номер рейса, но ещё не выскочила стрелка в сторону регистрации, и думала. Я ещё раз прокручивала в голове позапрошлую ночь, когда я кликнула последнюю фотографию Зулич, и мысли, и чувства, которые тогда явились мне вместе с этой фоткой.
Прокручивались в голове и фрагменты из её романов, и мои ощущения, возникшие от этого чтения, и «теория бесочеловеков» подвыпившего Сени… Я всё время непроизвольно сравнивала себя с этой Зулич.
Стройная, ослепительная красавица, фотомодель, умница, говорящая по-японски и ещё на нескольких языках, сделавшая в 30 лет все возможные и невозможные карьеры, знаменитость, жена одного из воротил мирового бизнеса, который по самую (наверное, лысеющую) маковку влюблён в неё – это она.
Толстая незамужняя провинциалка, не сумевшая закончить университета, полюбившая наркомана, неудачница, торговка из городка Курилки – это я.
И что?
Я никогда никому не завидовала в жизни. И дело здесь было не в зависти. Какая там зависть! Я чувствовала колоссальное превосходство перед Илоной и даже жалость к ней. У меня было то, чего не было у Илоны и не могло быть. И это «что-то» напрочь перевешивало всё, что было у неё. И это «что-то» было заложено в меня изначально, наверное, ещё до рождения. И я знала, чт; это такое. Я знала, что между мной и всеми теми, кто лежал на крестовском погосте есть связь, прочная и вечная, которую разорвать невозможно. И мои предки, и погибшие солдаты, и мальчишки, разбившиеся на мотоциклах, и мой несуразный, добрый, вечно пьяный отец и все другие мужики, погибшие от суррогата, и мудрые синеглазые старухи с надорванными венами – все они умерли, но они есть, они мои, родные, где-то рядом, я всех их люблю, и буду любить вечно.
А они там, на небе, любят, и вечно будут любить меня. Они мои ангелы-хранители. А когда умру я, и меня похоронят в Крестах – я буду ангелом-хранителем тех, кто останется жить. А ещё есть мама, Сеня, хотя я и не знаю, жив ли он, Ленка, Аладдин, Алла, Тимур и его сын, и они все тоже в этом родном, тёплом круговороте. Я чувствовала: все эти разные-разные люди – мои. А я – их. И не только люди. И кошка Сява с глазами как крыжовник после дождя, и пёс, которого гладил мой пьяный отец, и Тютчев с Достоевским, и та крестовская тарзанка, которой уже нет, и ссадины на моих буро-зелёных от травы и глины детских коленках, и тот звук, который издают падающие яблоки, и запах мытых полов в избе у моей мамы и в тысячах, миллионах других изб, и многое-многое другое – это всё и есть моё богатство, моя сила. Господи, до чего же я счастливая!.. Господи, спасибо тебе за всё!..
И этого ничего нет у Илоны. Ни-че-го. Я знала что – ничего. Она одна в мире, как врубелевский Демон. Мне стало жалко Илону, как стало жалко Демона тогда, пятнадцать лет назад. Она не любит Анри, не любит свои романы, она никогда не слышала, как падает в траву белый налив. Какой же это всё ужас! Какая пустота…
Стрелка выстрелила направо.
Направо так направо.
Регистрация, оформление багажа. Я встала в очередь. Передо мной мучительно потел похмельный пожилой мужик. Всё утирался дрожащим в руке платочком. Наверное, какой-нибудь бывший аппаратчик районного масштаба, переквалифицировавшийся в современного менеджера или бизнюка: очень странное сочетание совершенно советской внешности и дорогих костюма с кейсом. Непотопляемый, наверное, дядька. И не убили его, и не посадили. Молодец. Таких в бизнесе зовут гоблинами. Его голова – одутловатое красное лицо, похожее на полусдутый надувной шар, седой, будто пыльный бобрик, непробиваемо-хитрые, даже с похмелюги, васильковые глазки, морщинистый, как у ящерицы, бордовый затылок – вся эта голова была, казалось, случайно, по ошибке вставлена в костюм. Сочетание несочетаемого. Оксюморон.
Вот и я тоже: гоблин – оксюморон. Леди из Курилок.
Когда гоблин, трясясь и потея, ставил свой чемодан на ленту, обильно пахнуло перегаром, очень дорогим одеколоном и тем неизбежным почему-то запахом пожилого русского мужика, который напоминает запах старой газеты.
Я положила билет и паспорт на стойку. Девушка оловянно посмотрела в билет:
- У вас бизнес-класс.
- Да?..
- А здесь эконом. Перейдите, пожалуйста, к соседней стойке.
Там очереди не было. Женщина моих лет, натружено улыбаясь, оформила багаж. Театрально-размашисто окольцевала ручку чемодана:
- Счастливого пути!
- Спасибо.
Граница. Пограничница, как будто обиженно отклячив нижнюю губу, поглядела в паспорт, потом мне в лицо, опять в паспорт, опять в лицо:
- Посмотрите, пожалуйста, на меня.
Я посмотрела.
- Спасибо. Цель поездки?
- Что?..
- Цель поездки? Личная, бизнес, туризм, культура…
А какая у меня цель? Лично подружиться с культурной Зулич и тем самым завербовать бизнесмена Анри? Бред какой-то, бред, бред… Сталкером заделалась… А быть сталкером – это что, работа? Работа.
- Работа.
- Бизнес?
- Да, бизнес.
- Счастливого пути.
- Спасибо.
Времени оставалось много. Походила по дьюти-фри. Покупать ничего не хотелось. Да и не нужно мне ничего. В Москве всё купила. Странно: не впадаю я как-то в этот шопинговый азарт. А если и впадаю – быстро надоедает. Как-то неправильно, не совсем по-бабьи меня, наверное, устроил Бог.
Столкнулась всё с тем же гоблином. Гоблин, разумеется, закупался виски. Потоптался у дорогого, у «блэк-лейбла». Шмыгнул носом – и взял упаковку пластикого «рэд». Дёшево и сердито. Молодец. Не развращается. Никакого «головокружения от успехов». «Крепкий орешек» в гоблинском переводе.
Перекусила в «Робинзоне». Покурила. Объявили посадку. Перед накопителем разувать не стали. Даже не ощупали. Утро, все сонные ещё. В накопителе – опять Гоблин. Уже не трясётся: поправился. Улыбчивый. Клеит какую-то тётеньку лет пятидесяти. Очень не симпатичную. До чего ж умен: реально смотрит на вещи. Чётко видит синицу в руках. Синица клеилась с большим энтузиазмом. Всюду, как говорится, жизнь.
Длинная холодная кишка.
Вход в самолет, улыбающиеся стюардессы. Я села в кресло, накинула плед. Абсолютный покой. Знала, что засну. В полусне почувствовала, что самолет разгоняется и взлетает. Затылок жадно всосался в кресло, как вода в сухую землю. Смутно подумала: надо же, даже на взлёте сплю. Медленно, как-то вкрадчиво-тягуче, закладывало уши. Автоматически сглатывала. Потом провалилась в сон окончательно. Во сне какая-то чушь: свадьба Гоблина и этой тётеньки, которую он клеил. Тётенька в фате. Оба держат в руках билеты на самолет. Я кричу: «Горько!» Мне смешно, я давлюсь от смеха.
Очнулась от того, что все встают. Надо же… Не поела, даже не выпила дармового бизнесклассовского вина. Ощущение, что летала всю жизнь.
Всё, Рим.

23
Тосканские каникулы

Марко оказался весёлым симпатичным парнем лет двадцати пяти. Невысокий худой брюнет, очень живой и любопытный. Добродушно-болтливый, но ненавязчивый. Лёгкий человек.
По-русски он говорил действительно блестяще. Акцент, разумеется, угадывался, и ошибки были, но в акценте и ошибках тоже просвечивалось что-то добродушное, лёгкое и симпатичное.
- Где вы так здорово научились говорить по-русски, Марко?
- О! Я совсем ещё нездорово говорю по-русски. Я пять лет учился в Москве, потом работал как гид в Риме. Я люблю русский язык. Он имеет много специфики… я не знаю, как сказать… Понимаете, он какой-то… нерамочный… неюридический, так если можно говорить. Есть, конечно, законы: произношение, грамматика и так дальше… Но они все – как в вашей жизни. Как это… «Закон – что дышло»…Так?
- Так.
- «Как повернёшь, так и вышло». В русском языке иностранцу как бы очень трудно, сложно, но в то же время свободно. Такая вот сложная свобода, если можно так говорить.
- Это Вы, Марко, хорошо сказали: «сложная свобода».
- Кто-то из русских философов сказал: «Цветущая сложность».
Марко, пыхтя, тащил мой чемодан к машине, и этот совсем небольшой чемоданчик казался очень большим, а Марко – очень маленьким, как муравьишка с большой щепкой.
До субботы у меня оставалось два дня, и мы с Марко решили, что я проведу их в Риме. Номер для меня был забронирован. Так и сделали.
Думаю, что говорить о своих впечатлениях о Риме – это и пошло, и глупо. О Риме сказано всё. Причём – совсем неглупыми людьми. А ещё раз экстатично закатывать глаза и произносить замыленные банальности в стиле советских искусствоведов или в стиле постсоветских туристических журналов – это не для меня. Могу сказать одно: у меня создалось полное впечатление, что здесь я уже не раз бывала и ещё не раз побываю. Как будто вдруг встретилась с очень близким по духу человеком, и кажется, что знаешь его всю жизнь.
А ещё Рим мне показался по сравнению с Москвой тихим, уютным провинциальным городом. Мудрый старец, вспоминающий своё бурное прошлое. Тихий, терапийный. Нечто среднее между курортом и домом для престарелых. А Москва – это такая женщина средних лет, которая развелась, вышла замуж за молоденького и приобрела второе дыхание. В сорок пять… Но это всё, конечно же, глупости…
В пятницу вечером я сидела в номере и листала русско-итальянский разговорник. Звонок. «Т.Т.» Всё так же, с уютной расстановкой:
- Здравствуй, Дуся.
- Привет, Тимур. Как дела? Как Вадик?
- Нормально, спасибо. Извини, что не перезвонил перед твоим отъездом. Забегался. А наспех не хотелось. У тебя там римские каникулы?
- Ага. Всё здо;рово.
- Надеюсь. Ну, в двух словах, что скажешь о нашей героине?..
- Ты знаешь, Тимур, тяжелое впечатление.
- Ещё бы. Я ведь её неплохо знаю, Дуся.
- Вот как?..
- Очень давно у нас был… было то, что называют романом.
Мы помолчали. Каждый о своём. У меня вкрадчиво, как-то с ехидством заныла левая ключица. За пару секунд я успела немного запыхаться. Неужто это – ревность?
- Это было очень давно, Дуся. Десять лет назад.
Он сделал паузу. Он, наверное, услышал мою одышку.
- Честно говоря, вспомнить страшно… и противно.
- Почему, Тимур?
- Ты знаешь, что такое обесовление?
- Догадываюсь. У нас в деревне была одна такая. Катается по полу и … лает, как собака. Её даже звали все – Лайка. Она потом повесилась.
- Вот и здесь то же самое… Только она не лаяла, а выла. Или молча рвала книги. Часа три повоет или полку книг изорвёт, потом встанет и идёт педикюр делать – как ни в чём не бывало.
Он вздохнул.
- Тимур…
- Что?
- По-моему, она ищет смерти, эта … твоя Илона.
- Всё правильно. А что ей ещё искать? Только она не моя. Скорее, теперь твоя. Я думаю, что ты всё сделаешь правильно, Дуся. Главное – делай всё честно. Как считаешь нужным. Ты меня понимаешь?
- Да.
- Вот и отлично. Я буду тебе звонить.
- Звони почаще.
Он улыбнулся там, я знаю:
- И ты звони.
Мы не отключались ещё несколько секунд.
- Ну, пока.
- Пока.
Ещё пару дней мы с Марко поездили по Италии, преимущественно по Тоскане. Местная поздняя осень, она же – ранняя зима, была, как сейчас говорят, аномально тёплой. Часто шёл мелкий дождь. Иногда на небе проступала бледно-перламутровая клякса солнца, и тогда море внезапно белело, а глина становилась мокро-кровавой. Потом как-то особо лениво-вальяжно, по-итальянски, на солнце наплывала туча, и море становилось сначала зелёным, потом синим и наконец серо-чёрным, с грифельным отливом. И глина блекла, набухала коричневым и сизым.
В Италии я стала вглядываться в цвета и пытаться их назвать. Вот скала. Какого она цвета? Я прищуривалась и видела, что скала абсолютна каряя. Не коричневая, а абсолютно каряя. Рядом с ней вишнёвая лодка.
Дул то прохладный ветер с моря, то тёплый с земли. Иногда они причудливо смешивались. Как-то слоисто. Голове голодно, рукам тепло, ногам холодно. И даже эти ветры казались разноцветными. Тёплый – васильковым, холодный – малиновым.
На утро третьего дня, часов в десять, мы с Марко приехали в городок F. Я поселилась в маленьком отельчике, Марко – на соседней улице в апартаментах.
В двухэтажном отельчике, который так и назывался «Пикколо» («Маленький»), было всего шесть номеров. В одном из них, в номере 5, поселилась я. На втором этаже. На первом, в номере 1, жил какой-то вечно похмельный англичанин, скорее, наверное, шотландец или ирландец лет шестидесяти с ало-фиолетовым, как у удавленника, лицом и остатками рыжих, ставших табачно-жёлтыми взъерошенных волос над ушами. Он ничего никому не говорил, кроме хриплого (опять же, как у удавленника) «гудмонинга».
Больше из постояльцев в отеле никого не было.
Консьержка, очень пожилая вьетнамка, похожая на игрушечного динозавра, всегда улыбалась, как-то преимущественно сморщенным носом, и, наотмашь выдавая мне ключ, каждый раз торжественно говорила: «Пре-е-его». С помпезно-юбилейным подвывом. Так обычно объявляют на ринге чемпиона по боксу.
Убиралась у меня в комнате белоруска Олеся, некрасивая женщина лет сорока с огромными мужскими руками. Тихая, забитая. Один раз, на второй вечер, мы разговорились, и она полчаса жадно рассказывала о себе.
Она жила в Италии уже три года. Получала 500 евро в месяц и кормила на них мать, отца, психически ненормальную сестру (отсылала им деньги в Белоруссию) и своего двухлетнего ребенка, которого родила здесь, в F, от какого-то негра, напоившего её в венецианском порту. Вот и вся Олесина судьба. 15 лет дояркой в Белоруссии. Год посудомойкой с Болгарии. Полтора – нянькой в Греции. Потом – месяц чуть ли не на улице в Хорватии. Паро;м. Венеция. Залетный негр. Золотушная дочка-мулатка.
У меня был роскошный двухкомнатный номер. Одно из окон выходило на виллу, в которой должна была поселиться Илона Зулич. Отсюда всё отлично просматривалось.
Илона должна была приехать через два дня. Вернее, на третий, к вечеру, как уточнила мне Алла по имейлу.
Эти два дня пролетели незаметно. Они даже не пролетели, а незаметно прокрались мимо. Почти беззвучно, слегка урча морем, по-кошачьи усыпляющее, как Сява. Эти два дня мне показались несколькими неделями. У меня успел сформироваться целый обряд жизни. Утром – душ, «капуччо» и тихая прогулка по берегу к дальнему ржавому пирсу цвета хны, километрах в пяти от отеля. Возвращение где-то к полудню в отель, раскаленная, пышущая сырным паром паста, послеобеденная дрёма со странными прозрачными снами. Там то летали какие-то огромные слепые птицы, превращающиеся в деревья, то являлись какие-то, кажется, отдаленно знакомые люди с мягкими лбами. Птицы просто летали, люди просто ходили, но отчего-то я точно знала, что птицы – слепые, а лбы у людей – мягкие.
Я просыпалась и долго вспоминала, где я видела этих людей, вглядываясь в жемчужные полосы небесных просветов сквозь морёные деревянные жалюзи. А потом я никак не могла решить, что я вижу: небо на фоне жалюзи или жалюзи на фоне неба.
Снова кофе, но теперь – двойной эспрессо, опять – прогулка дотемна, до пронзительно синих сумерек, в которых мне мерещились целые плывущие наискось в разных направлениях стаи искр, напоминающих океанический планктон. Вечером я возвращалась в отель по двум единственным кривым улочкам города. В этот час на улочках тусовались местные старики, дедушки в старомодных с иголочки костюмах, бабушки – в канапе и лайковых перчатках. Они о чём-то громко и быстро говорили. Из всего этого я понимала только «финансовый кризис». Ужин. Книга.
Сон, уже без слепых птиц и мягких лбов.
В конце второго дня я поняла, что бросила курить. Даже не вспоминала об этом. Просто забыла.
Я взяла с собой томик Тютчева и «Преступление и наказание». Тютчева я взяла сама, а «Преступление» мне в последний момент в чемодан подложила Алла. Она неожиданно зашла ко мне, когда я собирала чемодан, и воровато тиснула Фёдора Михайловича куда-то под уже уложенные джинсы.
- Зачем? - спросила я.
- Пригодится, - ответила Алла, хитро мерцая малахитовым шёлком глаз в полутёмной комнате.
Пришёл день приезда Илоны Зулич.
24
Уже шесть. Тебе пора.

Под вечер заморосил дождь. Я была в номере. Дождь сухо шуршал о стекло и подоконник. В изредка проступавшем сквозь серый крем облаков предзакатном солнце он напоминал вьющуюся перламутровую стружку.
Я стояла у окна и смотрела на дождь. К вилле напротив подъехала машина. Обычное синее «Рено», но с затемнёнными окнами. Я быстро опустила жалюзи (я тебя вижу, ты меня – нет) и стала наблюдать. Сердце забилось. Казалось, что оно как-то влажно чавкает. Волнения не было, было что-то вроде азарта. И интереса.
Из машины долго никто не выходил. Минуты, наверное, три. Потом резко открылась правая передняя дверь, и из неё быстро вышла женщина. Это была Илона. Между нами было метров пятнадцать, не больше, и я хорошо её видела. Она была та самая Илона с фотографий, только какая-то более сухощавая, менее красивая. Желчное желтоватое лицо с большими, действительно красивыми глазами. Нос показался мне длинноватым. Надо же, заметила… Чёрная водолазка (грудь небольшая, на фотках – больше), чёрные брюки в обсосочку (ноги длинные, хотя бедра узковаты).
Илона была очень раздражена. Она быстро зашагала к вилле с брезгливой ненавистью копаясь в сумочке.
Вслед за ней из машины выскочил мужчина лет пятидесяти, довольно симпатичный шатен с возбужденно-розовым пятачком наметившейся лысины. В сером длинном плаще. И с сероватым лицом. Это был странный контраст: розовая лысина и пепельный оттенок лица. Анри. Я узнала его по аллиным фоткам. Он догнал Илону, попытался обнять её за локти. Та вырвалась. Они что-то кричали друг другу, но я через стекло ничего не слышала. Илона кинула сумочку на землю. Себе под ноги. Анри поднял. Она выхватила сумочку из его рук и опять бросила, теперь уже изо всех сил. Из сумочки посыпались вещи. Анри стал их собирать. Илона пинала вещи ногами. Несколько раз случайно попала ногой по руке Анри. Ей понравилось, и она, улыбаясь (в её улыбке было что-то собачье от высоко поднимаемой верхней губы) стала специально пытаться попадать ногой по его руке. Эта игра продолжалась больше минуты. Затем Илона схватила что-то с земли (я поняла, что это был ключ) и побежала к двери виллы. У неё была странная манера бежать: она высоко и далеко задирала ноги, а потом словно бы возвращала ноги назад. Получалось, что она бежит большими прыжками, но почти на месте. По крайней мере – медленно. В этом всем было что-то мультипликационное. Мультик для взрослых. Анри бросил сумочку и рассыпанные вещи и догнал Илону у самой двери. Он обнял её сзади и стал отнимать ключ. Илона долго вырывалась. Она тянулась к его рукам, чтобы укусить, а потом пыталась наотмашь, с размаха ударить Анри затылком по лицу. Было видно, что он знал этот её прием и сильно наклонял голову в сторону и назад. И ещё Илона старалась изо всех сил топтать его ноги. Она поднимала ступни до пояса и била ноги Анри каблуками. Этот приём Анри тоже знал и убирал ноги. Но пару раз Илона всё-таки попала. Несколько минут они так вот остервенело танцевали. Всё-таки он отнял у неё ключ и отпустил её. Спектакль шёл к развязке, и видно было, что развязка известна. Илона, стоя метрах в двух от Анри, несколько раз плюнула в него, метясь в лицо. Но попала в плащ. Ей не хватало слюны, и пока она набирала её, гримасничая трясущимся лицом, Анри в это время утирал плащ рукавами и что-то говорил ей. Он даже не пытался уворачиваться и только зажмуривался и морщился на каждом плевке. Наконец она попала ему в лицо, в глаз. Он утерся, как плачущий ребенок, и она засмеялась. Она смеялась громко и долго. Я первый раз смутно расслышала её смех через окно. Он был похож на хриплый кашель. Илона села на корточки, продолжая то ли кашлять, то ли смеяться. Смех стих, и она завыла. Теперь она уже не кашляла, а именно выла, и я слышала этот вой. Выла она монотонно и какими-то короткими завывами. Анри подошёл к ней, тоже сел на корточки и стал успокаивать. Весь этот обряд успокоения длился минут десять. Илона уже не выла, а только мелко тряслась. В конце концов они встали и медленно пошли к двери. Анри обнимал Илону за плечи, и она не сопротивлялась. Дверь захлопнулась. Через пару минут из виллы вышел щуплый темнокожий мужчина в строгом сером костюме, похожий на индуса, собрал вещи в сумочку, пикнул сигнализацией автомобиля и скрылся.
Да, знойная девушка. Девушка – стервамп. И из неё мне нужно было сделать подружку. Товарочку…
Начались странные и какие-то нехорошие дни. Каждый день я видела Илону по нескольку раз, и каждый раз – никаких шансов хоть на какое-то сближение.
Уже на следующий день она обедала в ресторане. Через два столика от моего. Она была одна (Анри уехал утром; они нежно целовались на прощанье), совершенно спокойная, при полном боевом окрасе и очень хороша собой. От той Илоны осталась только собачье поджимание верхней губы во время затяжек. Она много курила.
Потом я видела её во время ужина. Мы сидели за соседними столиками. Илона заказала устриц и белое вино. Она говорила по-русски по мобильнику:
- Привет… Нет… Я сказала: нет… Это его проблемы… Я сказала: это его проблемы… Нет… Да… Пока.
Голос странный: в целом приятный и женственно-низкий, но одновременно с какими-то словно бы высокими поскрипываниями. Кажется, что в любой момент он готов сорваться в пронзительно-истерическую тональность.
Я набралась смелости и сказала:
- Извините, вы не передадите меню.
Илона то ли недовольно, то ли с недоумением посмотрела на меня.
Я оправдалась:
- Вы говорили по-русски... Извините…
Она молча передала мне меню со своего столика и тут же явно забыла о моём существовании.
Всё. Продолжения не следует.
Мы пересекались в ресторане ещё несколько раз. Я встречала её у моря. Один раз, опять же – набравшись смелости – улыбнулась и поздоровалась: «Добрый день». Она едва заметно кивнула, не улыбаясь, и прошла мимо.
 Ещё один раз я увидела её сквозь витрину маленького бутика. Илона выбирала сумочку. Она посмотрела сквозь меня. Улыбаться в ответ было бессмысленно. Здороваться через стекло – тем более.
Прошло три дня. Я была в отчаянии. Тимуру, конечно, звонить не решалась, позвонила Алле.
- Ал, что мне делать?!
- Классику читать.
- То есть?..
- Достоевский далеко?
Я взяла «Преступление и наказание» с тумбочки.
- Здесь.
- Так. Сейчас по-нашему шесть вечера, значит по-вашему четыре. Ровно в шесть откроешь наугад и прочитаешь полстраницы. Ясно?
- А зачем?
- Я спрашиваю - ясно?
- Ну, ясно.
- Не «ну», а прочитаешь и пойдёшь гулять.
- Опять ведьмовство?
- Опять. Делай, что тебе говорят. Ровно через два часа. Ни раньше – ни позже. Всё, целую.
Я легла и долго лежала, не двигаясь. Потом задремала. В прозрачной полудрёме я увидела, как иду по берегу моря. Впереди меня, шагах в десяти, идёт Илона. Идёт странно медленно, не оглядываясь, почему-то прихрамывая на левую ногу. Мне как-то не по себе. Зачем я иду за ней? Она в куртке с откинутым капюшоном. Мы идём очень долго, проходим мимо ржавого пирса. Усиливается ветер, он треплет илонины волосы. Она накидывает на голову капюшон. Илона по-прежнему не оглядывается. Мне становится страшно. Но я иду. Отчетливо шуршит галька, на ней как-то угрожающе-вопросительно шипит морская пена. Ногам холодно, кажется, они промокли. Я смотрю себе на ноги. Оказывается, я иду босиком. Странно. Может, я потеряла кроссовки? Ведь я точно помню, что пошла гулять в кроссовках. Я оглядываюсь назад и вздрагиваю. Сзади, метрах в десяти от меня стоит Анри. Он, улыбаясь, держит пистолет и целится себе в висок. Я пытаюсь крикнуть «Не надо!» - но не могу. Раздается щелчок, Анри говорит:
- Спасибо, Дуся.
Он садится на корточки, аккуратно кладет пистолет на гальку, достает платок и трет себе висок.
А где же кровь? – с удивлением спрашивает Анри. Он поднимает глаза на меня, смотрит куда-то мне за спину. Глаза его наполняются ужасом:
- Вон кровь, - говорит он.
Я оглядываюсь и вижу спину Илоны. Она начинает медленно поворачиваться в мою сторону. Я не хочу, чтобы она повернулась. Там будет что-то нехорошее, что-то ужасное. Мне страшно, но интересно. Я сама шепчу себе: «О, как убийственно мы любим…». Откуда эта цитата? Господи, забыла. Я поворачиваюсь к Анри и спрашиваю:
- Анри, ты не помнишь, откуда эта цитата?
Но Анри там уже нет. Я поворачиваюсь обратно и вскрикиваю от ужаса: из капюшона, вместо Илоны, на меня смотрит Храп. Он криво улыбается и говорит:
- Из Тютчева. Уже шесть. Тебе пора.
Я проснулась. Вся в поту, ноги замерзли. Да что ж это такое?.. Посмотрела на часы: без трёх минут шесть. Я быстро умылась. Ровно в шесть открыла Достоевского. Наугад, как велела Алла.
Это была сцена с раздавленным лошадьми Мармеладовым. Я прочитала:
«Посреди улицы стояла коляска, щегольская и барская, запряженная парой горячих серых лошадей; седоков не было, и сам кучер, слезши с козел, стоял подле; лошадей держали под уздцы. Кругом теснилось множество народу, впереди всех полицейские. У одного из них был в руках зажженный фонарик, которым он освещал что-то на мостовой, у самых колес. Все говорили, кричали, ахали; кучер казался в недоумении и изредка повторял:
- Экой грех! Господи, грех-то какой!»
Я спустилась вниз. Выпила двойное эспрессо. Вышла на улицу.
Было тепло, и начало темнеть. Я не чувствовала ничего, кроме внутренней пустоты. Казалось, она, эта пустота, тихо зудела, как подстанция. Я долго шла по набережной, потом завернула в городок и шла, уже не думая, куда иду.
Совсем стемнело. Я уже вышла из города и брела по извилистому серпантину, ведущему в гору. Пару раз я уже гуляла здесь.
Яичная луна то заныривала в зеленоватые облака, то выныривала из них, освещая аспидные каракули олив. Редкие фонари в тусклых нимбах напоминали гигантские мутирующие одуванчики.
Заморосил дождь. Пора идти назад. Дождь усилился, и всё вокруг громко зашуршало. У очередного изгиба серпантина под фонарём я остановилась, развернулась и стала вглядываться в часы. Кажется, начало десятого. Слева я неожиданно услышала что-то вроде нарастающего сиплого шипения. Потом что-то хрипло взвизгнуло, и я почувствовала сильный удар в левый бок, в бедро. Бедро резко мотнулось вправо, а голова осталась на месте. Боль я почувствовала даже больше не в бедре, а в шее. Я успела увидеть, как облетает дождём фонарь-одуванчик и упала плечом на что-то гладкое, мокрое и тёплое.