Драндулет

Дмитрий Ценёв
Виски виски ломит. Но я не сдамся. Всегда знал, что из дела, когда оба берут с собой дрянь, именуемую мною жидким рок-н-роллом, ничего не получится, кроме либо дрянного ****ежа накануне пробужденья, либо охуи-тельного похмелья после оного. Что это было? — спросил папу мальчик-даун, глядя то на море, такое странно и ровно колышащееся, то на плывущего будто в мониторе, пьяного полностью, полностью отчаявшегося в повторении одно-го двусложного слова «мо-ре, сынок», самого папу… кстати, до тридцати трёх, стукнувших мне в так называемом «двухтысячном», я помню и это, и всё вообще остальное, меня считали дауном… только внешне я был совер-шенно нормальней, чем любой другой даун… родители успели до того на моих глазах жутко постареть, а в это время я мог только смотреть на них, и меня это не волновало, потому что обратной связи почти не было… «задор — запор, меняешь букву, и всё меняется донельзя (строчка для жестокого стиш-ка), можно продолжить — Строка жестокого стишка». Я, пребывая в ломоте височной, или — височной? — думал теперь, не открывая глаз, что это было? Накануне, во время охуительного ****ежа перед костром на берегу великой русской реки на остывающем мокром песке под жопой, когда произнесённое слово, и не одно, а почти вся фраза, после произнесения приходят дилэем с другого берега по идеальной глади штильной (стильной? — ведь это одно и то же слово?) воды, прозрачно изменившись, и каждый ждёт этого повтора (дилея), прежде чем открыть рот свой поганый… вернее, просто погано-торопливый в обыкновенных обстоятельствах обыкновенного общения для ответного ответа, как манну небесно-подземную, как какого-нибудь файнел- каунтдауна апокалиптического, в кой-то веки успев нежданно для самого себя и противопривычно себе, продумать весь ответ сей свой по-настоящему.
— Что это было? — голос Крикалёва раздался надо мной, трепетно больным утренними тремором и ознобом, что, кажется, почти одно и то же, как гром среди ясного неба, мне кажется даже, что и земля подо мной содрог-нулась каким-то излишне утробным сглотом.
«Надо мной» подумалось только потому, что так и послышалось, а как иначе-то может услышаться, когда глаза всё ещё закрыты? Пришлось от-крывать их (вспомнилось, в детстве играл словами, примерно так: «от кровать — открывать», — не взирая на смысл и собственную, говорят, «врождённую», грамотность) — через силу и с трудом и болью, потому как обыкновенно, после того, как проснусь, я ещё долго лежу, не здороваясь с окружающим миром, чтоб ему пусто было совсем, ****ь.
На этот раз он смотрел на меня, как черепупаха на морковку… ещё не натёртую — с непониманием. А я — глазами только что разбуженного ре-бёнка. И что я мог ответить? Да ни ***. Я так и сделал, что ничего не ответил. А потом подумал, что ответить-то что-то надобно всё-таки, ведь он тоже че-ловек долбаный, как и я, может быть. Дискретно… или альтернативно. Вот брату тут, инженеру, как-то показал, ёпс-туд[э]й, новый принцип привода на колесо, а он, с-сука грамотная, сразу же и раскритиковал насчёт неустойчиво-сти и крутящего момента, ****ь…-ю (you). И я ответил (не брату тогда, а Шурке грёбаному — (берегись, неумный — грядёт окказионализм роково-о-ой!!!) сеймиг):
— Пидзец.
— Я так и понял. — но он оказался навязчив. — И всё-таки?
— Чо пристал, а???
Всегда умиляло словосочетание «конец цитаты». Разве не смешно?! Только представьте себе: «конец цитаты». Мало того, что пишется «и» на месте «ы» и два «ц» рядом, так ведь и по смыселу-то смешно, она же женска-го роду-племяни… А теперь, в параллель уже зарегистрированному смыселу, замените «конец» аналогом из одного из пред«ы»дущих предложений. Тогда и падеж (падёж???), скорее всего, должон быть таков, как есть: п…ец цитате. Я вообще уржался, тихо так, по-своему, как обычно, но — с срака… с сарказ-мом, то есть. Кстати, неплохое слово — «сраказм», надо запатентовать, ****ь, может, баблосы накапаются, как у Жака Ива-Кусто за акваланг, или у Нобеля грёбаного — за динамит. Опять, ****ь. Оказывается, буквосочетание, озна-чающее «гулящую», рифмуется с глаголами, вот почему оно всем нравится в просторечьи, оказывается. Насчёт «гулящей» — просто переставьте ударенье, и будет всё цензурно и прикольненько, безумно красиво даже и нежно как-то.  «Гулящая» — это так ласково и мягко, когда всего лишь за кружкой умно этак переставишь это самое [гр]****ое ударение, и злость пропадает, а просыпро-сыпается (два смысла, кстати, «сыплется» и «выходит из сна») добро, совсем вдруг как-то, удивительно. Столько много проносится всего, пока мы успеем говорить, *****. А говорить мы не умеем.
Он попытался продолжить макролог, к которому я никак не лежал, это смешно:
— Мы, что, говорили откровенно?
— Да ни ***. — и, кажется, я повторился.
Да, повторился:
— Ни ***.
— Дупель.
— Не оскорбляй, козёл.
— За «козла» ответишь, мудак.
— А за «мудака» — ты!
Мы с ним давние друзья, поэтому, и только поэтому перепалка дан-ная не может иметь последствий криминальных, чисто по рамсам хрусталь-ным, никаких. После чего он сказал, как, наверное, думал, главное:
— Я тебе признался, что хочу выебать твою жену.
— Ну и что, дурак?!
— Я не дурак, а ты — придурок, козёл.
— Отвали с «козлом». — я вставил, как в ништяк першень. — Так ведь так и не выебал-таки, и я-то про это знаю. Не смог очаровать, глупыш.
— За «глупыша» тоже ответишь…
Заебал, глупыш.
— …козёл, я её раком трахал…
— Придурок ты, она раком не может, ей жутко не нравится, потому что больно, говорит.
— Хорошо, заебал, хорошо, ногами — кверху??? Это может быть?
Я его подразню, зная нечто большее, и скажу:
— Враскоряку, даже не смешно, главное — музыка, под которую мы ****ся. «Файнел каунтдаун» или «Профессионал», бля. Это просто пидзец.
— Да ну на ***, не гони, пидзёныш.
Он, что же, тоже начал уметь играть словами? Играть по моим пра-вилам? Да ещё и моими словами, с-сука мужского рода? Этого просто не мо-жет быть, ведь, говоря совершенно честно, он слаб, чтобы играть по моим правилам… или нет?!! Например, когда у него в деревне тусовались. Тогда ведь все вместе голышом в баню сходили, и значит, он её голой видел, а у него тогда не было чувихи… так что… нет, его жену-то нынешнюю я почти вы-****, но отказался сам, и он, долбоёб, про это тоже знает по-чесноку. Как ни верти, как ни крутись — не выкрутись. Всё это, ****ь, в дупель нечестно (дрозовилла перед носом заебала, а ведь читаю на камеру), а как быть иначе-то при жизни нашей грешно-неправедной?
У Траблехумыча проблемы, вспомнилось мне неожиданно и ниот-куда, с огромный восклицательный знак на конец мысль и с воодушевление при малейший подозрение на то, что «я ещё на что-то годиться есть», и, вме-сто чтобы спросить, а у я есть ли в наличие опохмел, я есть произнести вслух вопросительно быть:
— Ты, бля… Игорёшку гавно… бля, то есть давно, гля… ****ь, ви-дел? Или нет?
Он явно не врубился:
— Какого из всех… этих, Игорёшек, злять (целый список эвфемиз-мов (для незнающих — цензурных замен), начиная по альфавиту с ироничной буквы «бэ» со всеми согласными)?
— Сына кубрика «Курска»… — я начал было, а он меня снова бес-пардонно оборвал:
— Стэна?
— Что «стэна»? — я ведь и впрямь затормозил несусветно-сь, или несусветность, ведь Стэн — это имя английского автоматического пистолета (автомата).
— С сыном Кубрика я лично не знаком. И тебе не советую.
— Интересно, почему??? — я был обескуражен (красивое слово как по звучанию, так и по этимологии).
— Да потому что, подумай сам, у нас не только политически, но и менталитетно… вот ять, или ментально?.. проблемы и задачи существования почти прямо противоположные.
Крикалёв да заебал уже насовсем (кстати, перед [***]да я мог по-ставить (или был должен поставить) запятую). Я ведь его про что-то напрочь, как мне теперь кажется, другое спросил?! — вот и забыл уже с этими настод-ребавшими давным-давно его теориями доморощенными, про что спросил-то я? Вечно он лезет не в свою звездуядницу с несоответствующим глобальными габаритам членом правления. Они же даже, говорит, и национальностью-то не являются. Народом неким — да, может быть, но не нацией, а так себе — солянка солянкой. У них, говорит, главное — буизенес, воплощение амбери-косс-совской (от Желязного) мечты, кто бы ты ни был по национальности: еврей ветхозаветноподробный — банкир и стоматолог с роднёй на стене, рёвмя ревущей на подставленной глупейшему из миров стене каменной, ир-ландец непокорный и непокорённый — непопкорновые политик и террорист (неперекроенные — хорошо или плохо то?!) с хаером или абсолютно выбри-тый, итальянец матриархальный — мафиози с яйтсами за самый большой клубок бечёвки или певчила без ёных яйтсов как таковых, немец зашоренный — актёр-штангенциркуль и оффицир-кротценхайнцер, русский — необъяс-нимый и, обязательно, Грозный в чорно-чёрном клобуке и с изогнутой бород-кой — распутин или ельцин, нигер сраный — рэпер в длиннющем стретче и баскетболист выше баёбаба, шотландец, пусть даже и не в детском фланеле-вом мини во правильную розовую клеточку, — задроченный сепаратист даже среди жуков реликтово-классических, — и все остальные ведь тоже тоже (те самые, которые народ), как могут своё заёбанное (задрёбанное — для цензу-ры), — все всё мечто своё волокут на шее — деньги делают, ба-абло куют, то самое злато тащат, даже если не получается, Кащеи херовы, человечество.
Даже если, г-рят, у кого получается не о баблосах жоп-шиздеть ве-черком с другом за бокальчиком отнюдь не безалкогольного виски, а об мечте ****ой (читать не ****ой, именна ебаной, с ударением на «а» во втором слоге, это-то по-русски ещё), так они только и мечтают… и делают, заметь, мол, из мечты этой, всё те же самые… да-а ты понял уже, бабки, а на остальное на-срать, даже на мечту… она ведь чистой была только раз — в первый, в тот самый первый — в самом-самом детстве, когда примечталась, а потом пере-воплотилась в соответствии мейнстриму под названием ВАМ — Великая АМ, если не понял ты, он это мне сказал, пытаясь, наверное, достать окончательно, ёбана в рот, Великая Американская э-эхр-э (он, явно, просто подавился) М.
— Ну-у, ты понял меня?!
Это когда хорошо, и не просто вот так вот «хорошо», а просто пре-красно, это когда кайф не чреват кровавыми последствиями здоровью, где те-бе не светит диализ за беспечно счастливые лучшие годы нашей жизни, на-сратеньки, я б сказал вслух пред очи, уши и ланита детствуеек подрастающих наших и возомнивших. А мне вот не стыдно и не может быть таково всего лишь за то, что и я сам хотел в этом их возрасте.
— Мечта. — ответил я, чтоб только отвязаться наконец от этой дав-ней его, действительно, настоебавшей политической диареи. — Заткнись, пожалуйста, да???
— Меня прёт.
— Меня тоже, и что? — вроде не курили, подумалось вдруг нечаян-но. А подумалось ли, или нет? Да.
— Да у него всегда троблемы…
— Проблемы! — автоматически поправил я.
Он нецелеустремлённо удивился:
— А я что сказал?!
— Ты сказал «троблемы». — круто, кстати, надо будет где-нить за-рядить в главу об Эйфелевой брашне и Стратутсе Свободы — двумя великими французскими подарками миру, если, конечно, не считать Ситроёна, Ренаульта и Пежота. Но он продолжил, тупо глядя в глаза, даже не подозревая, на-сколько худо мне трогать тему:
— Ни ***, я сказал «проблемы».
— Д-да-а-а ты что? — я завесил ему в очеса (очёсы???) очень твёр-дый вопросительный знак препинания. Как смог (т. е. газовый полог над ме-гаполисом, то есть самый обнаковенный «смог», если хто не поняв, о газу над градом забывши), даже вдруг неожиданно и внезапненько пауза возникла.
— Я… — он весьма неумверенно (окказионализм, кстати сказатень-ки) попытался ответить мне, великому. — сказа… произнёс… вслух… да, я правильно сказал — проблемы, а не твои «троб», бля, «блемы».
— Значит, придурок, мне послышалось, да??? Или?
Я поднял уже налитую предусмотрительно, предложив тем самым просто выпить ради примирения, мол, у каждого из всех нас свои своёобраз-ные (прикол, это выдуманное мной слово, наверное, единственное из одного, где ударение не на «ё», а на «а») паранойе. У каждого. После горького я по-пытался закончить на выдохе:
— И чё??? — то есть после горькой.
— Да ничё, блян, просто… может и прирезана мне на черепушку железка, как у грёбаного (я для цензуры пропустил вполне напрашивающееся слово, обозначающее через какое место грёбаная знаменитость заражение крови заработала) Радуева, но я-то не киборг какой-нибудь, чтоб меня на-столько заглючило! И не Траблехумыч, между прочим.
Я, видимо, живу совсем не в этом (долбанном? враждебном? стрём-ном? разноцветном? жестоком? скучном? перзпендикуклярзном, в конце-то концов?), трубллессять! — мире. Играя по своим правилам. Каковы б они ни были. Плохи. Или хороши. Долбанном? Враждебном? Стрёмном? Разноцвет-ном? Жестоком? Скучном?.. Хэмингуэем как-то пошловато садануло в нос, как от «Дюшеса» содово, кисленько. Навроде от газировки… в принципе, я даже люблю этот мой острый ощущений (слово, сущ., м. р., даже Word не просопротивлялся, блеать, почему?!), но не больше. Когда мы встретились впервые с моей будущей женой, странно — то есть с нынешней… меня про-светлело и ощутило Нечто, не связанное правилами гребу[щ]чего мира, это и есть свыше. И было, и будет. Всегда. Почему так медленно вся эта дребень происходит? — я не успеваю писать за тем, как мысль воспроизводится в мозге (или в мозгу? — вопрос не для меня, я-то знаю, как правильно), — да охереть, я ошибся, пиша… исправлять не буду, потому как звучит, словно классический мелизм (а может, сразу рок-н-ролл?) в ортодоксально-еврейском блюзе (а все лучшие блюзы сочинили евреи, хоть тогда они ещё изредка называлиь неграми) — неприемлемо, но я оттащился снова и опять (об, лять!), как давным-давно и красиво.
— Просто, понимаешь, у него всегда, — это опять дрёбаный Крика-лёв, а не я нормальный. — когда он максимально нужен… да ****ство какое, ****ы в рот вместе все, я думаю, это всего лишь отговорки. Натуральные от-мазки, влядь от ****и (просто необходимо дать своеобразный «комм», — ка-жется, так это называется у нынешних деток? — здесь: ударение — на первом слоге и, разумеется, никакого моего любимого настоёбаного для пошляков, не хотящих этой буквы, «ё» в слове, ва-аще-е, а?!) матери.
— От чего? — у меня [с уст] сорвалось.
Был свой Прельман и на моём курсе, он мне вообще безумно казал-ся диким дьяволом.
Прельман… ****ь, нет, а Крикалёв тут спокойно да и уточнил:
— Да от всего, понимаешь?
— Да я даже не хочу этого понимать, а вот именно ты и должен нау-читься, ну или хотя бы попытаться научиться, это понимать. Прости, да, но у нашего с тобой Траблехумыча, нет, ба-альшие проблемы, ты даже себе не можешь представить, какие! И все мы тут трусы засранные, потому что никто не знает, что там на самом-то деле-то произошло-то, но… вон он пришёл ко мне. — и тут я замолчал нежданно-негаданно, потому что, в натуре и чисто по жизни, не знал я теперь уже, почему же это и за каким хером этот сраный наш обаяшка Траблехумыч ко мне пришёл вот на этот на (пи-ипОвый) разраз.
Но, если вернуться к Прельману, н-нда-а… Он был жгуче чёрен ма-стью волос, скрытен в плане личной жизни и абсолютно (как такое возмож-но?) жгуче остроумен в остротах, что всегда бросал медленно и красиво, рав-нодушно и точно в яйцо, будто заранее знал любой актуальный скетч. Нет, я перегибаю, иногда, конечно, очень казалось, что и он раним вечными этими ихними чувствами первородной вины и всемировой скорби, но мне не вери-лось и не верится до сих пор, что настолько, чтоб начать вдруг уважать ни с того, ни с сего кого-то из окружающих, столь глупых и доверчивых нас, его наивных сокурсников. Я тоже вдруг перестал слышать Крикалёва, как и он меня, мне показалось, в отместку, но следующей фразой он меня будто бы и вообще очаровал внезапно, внезапно наплевав на все абсолютно-стрёмные рамки приличий и уваженьев:
— А ты какой внедорожник считаешь лучшим? Лендровер?
— Полная обухъёня, ты бы меня ещё о драном ляляКакммере спро-сил, я б вообще задохся от смеха.
— О хаммере я тебя и не спросил даже, между прочим, я и сам бы задохся, как астматик без ингалятора. И помер бы просто. Я тебя по-чесноку спрашиваю.
— А я бы не просто умер, я б сдохнул в секунду на месте. Урал ми-асский — вот лучший внедорожник, и ничего лучше нет, разве что луноход какой-нибудь.
— Я тебя не о грузовике спрашиваю. А о легковом.
— Дак и грёбаный какммер в понятие «легковой», ну, никак уж не проходит — ни плечами, извините, ни жопой, то есть весом, я хотел сказать. Брутально выглядеть — не значит быть хорошим. Сколько брутальных бай-керов в киношках снялось, да только в главных ролях я их что-то ни разу не видел. Харизма просто так не вытягивает на актёрское мастерство. Даже к ве-ликому, так сказать, Арни любой настоящий ценитель актёрского мастерства с иронией относится как к актёру.
Я же даже чуть рассказ не написал про Прельмана, не знаю, почему меня так дёрнуло тогда — то ли мы слишком разные, то ли, наоборот, слиш-ком одинаковые тогда показались мне, а может, и то, и другое одновременно. Ну да, он тогда мне какой-то этакой антитенью показался, совсем уж дьяво-лом каким-то. И незаслуженно, как понял я позже, поэтому рассказ дальше трёх абзациков и не продвинулся, слава Богу. На тот недоделанный рассказ мне давно ж насрать-то, как оказалось однажды, однако сидит игла деревянная занозой в… пальце… Я мистик, наверное, до сих пор так всё хреново в жизни.
Ну, прикинь себе, мудак я замудроченный, приходит ко мне, напри-мер, не буду называть имени, Игорёша какой-нить среднестатистический с социально-патриотической чухнёй, с коим я неправильно отпраздновал бред-ни свои, и говорит вполне голубоглазо, что я ему что-то должен… А мне, зна-чит, в этот момент должно быть заебись… да ну, на *** с его счастьем непо-знанным…Я его на *** посылаю и он радостно уходит. Я думаю, что это пра-вильно, и через минуту раздаётся звонок, он входит (я его впускаю, разумеет-ся) обиженный и говорит:
— Никогда не говори «никогда».
И мы ржём самым, что ни на есть, лошадиным хохотом.
И ржём довольно долго, тратя драгоценность энергии, что не наесть и за неделю усиленной протеиновой диеты.
Приблизительно вчера я сформулировал проблему (траблему). Но я не хочу сказать её вслух. Потому что я боюсь её. Например, я уже давно бо-юсь выходить на улицу. И я не выхожу на улицу… потому что боюсь. Но ради алкоголя я вынужден выходить на улицу, и выхожу. И что???
— Привет! Здорово?! Ты классно всех посадил на жопу! Классно читаешь свои стихи. (И не свои тоже, классно пробурчал я про себя.) Это просто песня какая-то! Кино настоящее, ****ь. Жаль, что ты снаружи себя живьём видеть не можешь. На видео разве что, да только это всё равно со-всем-совсем не то.
А я смотрю на него и не могу вспомнить, кто это?! И как мне быть?! — опять извиняться??? Да ну, на ***, за что? Я его просто не помню и честно об этом сказал. Он ответил: «Бывает! — и передал привет моей племяннице. — А как Юля поживает, она с кем-то сейчас? Передавай привет».
От кого, подумал я про себя и услышал ответ: «От Максима». — как будто что-то само собой разумеющееся. Ладно, подумалось, передам, не впервой, Юля у нас девка статная, баская просто, да и весёлая к тому же. Она мне чем-то Ремедиос Прекрасную и Неразумную напоминает, но думать и го-ворить об этом не хочется. Опять потому же — паранойя у меня: пиша, боюсь кого-нибудь по собственному неразумению обидеть жестоко словом кривым или несправедливым, хоть и честным. Вот блудни-то какие: кривым и не-справедливым — не одно ль и то же? Да нет, наверное.
Как-то с Прельманом мы разбеседовались («разговорились» не под-ходит) по поводу менталитетов, я ему тогда за всех евреев вставил, мол, вы, козлы, заради выживания на предательство идти готовы и этим самым своим выживательством самое большое говно способны оправдать. А он мне просто так, навстречу, мол, а вам, кроме себя самого, вообще на всех наплевать, за водку и ****у, мол, Родину, конечно, не продадите, и на этом спасибо, зато за то родную дочь на панель послать можете! И кто тут педе’гаст, скажите на милость, батенька? Вот потому мы, гово’гит, и не жалуем Библию, п’гедпочитая ей То’гу. Закон есть закон, мол, даже все эти грёбаные мафии это знают, а вы излишне так свободолюбивы, как жить нельзя, пойми, (…оговорюсь, я не называю своего имени, тем паче фамилии (семья всё-таки) ни здесь и никогда, коей он назвал меня сейчас для пущего официоза, тем бо-лее, чужими устами, возможно, это остаётся для диалога с психиатром…), есть, окромя эгоизмов твоих проклятых, ещё кое-что — цель высшая, и, как ни верти ты, повёрнутый на идеях абсолютной свободы, анархист, выживание, минимум, нации, максимум — всего человечества — вот это и есть единственный и непоправимый закон… (тут он осторожненько и мягонько так сматерился, старательно выделив на бумаге запятыми самую популярную всемирно известную русскую речевую связку)… а всё остальное — демокра-тии, общечеловеческие ценности, гуманизмы всех родов и полов, — это всего лишь поебень (интересно, но, произнося это слово, он совсем не осторожни-чал, что очень есть интерессант (ist interessant), почему ж, а???) для прикры-тия Закона, что установили мы, как лучшая в смысле этого так раздражающе-го тебя выживания нация для всей Земли.
— То есть ты, Прельман, только что признал, что вы торгуете этой своей многострадальностью — холокостами всеми вашими извечными и не менее вечными стенами плача? Агитируете, мол, какие мы многострадальные портные, стоматологи и эйнштейны всех покроев, расстрелянты безвинные, сына приносящие на алтарь Богу, имя которого даже произносить боитесь? Да вы сами такие же фашисты после этого, как и ваш главный герой Гитлер… Ах, подумать только, как он вам, бедолагам помог, можете уже благодарственный монумент до самих небес ставить. Во всех семи (или двенадцати?) коленах.
В общем, мы напились тогда в раздербанище, в разгуле коего я под-пел ему хаванагилу, а он мне — калинку-малинку, связка. А я, между прочим, запатентовал тем временем слово «связка» в качестве эвфемизма общеизве-стному «****ь», так что платите, детки, теперь я на ваши связочные гроши феррари куплю.
Крикалёву, между тем, мне пришлось объяснять Траблехумычевы траблемы (или «троблемы»?), и это было нудно, долго и мутно так, что я да-же и сам-то ничего из своих слов не понял — ни звука, ни смысла. Между тем солнце всё чаще начало попрятываться в облака, так что в горнице моей света изрядно поубавилось и мне нещадно захотелось на улицу — к остаткам света и тепла. Кроме того, встала необходимая проблема покупки своевременного пива, иначе головная, весьма реальная, боль начнётся.
А это и есть паранойя — выйти на улицу, где первое, нанопример, что меня встречает, это взгляды гопников от торцовой стены дома, в котором я живу, которую выбрали они себе заменой клубу. Теперь нас было двое, и от этого было легче. До поры, как говорится, до момента…
Когда он вдруг, увидев их, вдруг попёр вперёд, на ходу подобрав с земли камень с кулак, и вдарил им одному из них так, что тот сразу и рухнул замертво. Это произошло настолько быстро, что все остались на своих мес-тах. То есть никто ничего не понял, когда друг мой, настолько присно сым-провизировавший, остановился, ничего более не делая. А потом он успел ска-зать, прежде чем почти умереть:
— Ему это надо было, простите меня, пожалуйста.
Эти слова зафиксированы в протоколах всех свидетелей, даже убийц, а у меня на глазах убили моего друга, и им, убившим его, ничего не светит. Его убили, а мне очень херово и мне захотелось отомстить, ибо убили друга. И я нажал кнопку.
Меня до смерти от****ить не сумели, или не успели?! — насрать, вызывалово сработало… Те были рядом — в паре минут езды, на площади за углом парка по Ломоносовке. Даже одеяло на меня накинули. Допрашивали долго, я всё-же не понял, о чём и что я им сказал, не помню (раже?! — куда деваться от поэтики? — реже?) даже! Вот так, просто.
Я опять рассказал всё, что было, но мне почему-то не поверили. По-чему-у? Не понимаю. Я рассказал, как на моих глазах убили моего друга, с которым мы вышли… кажется, за водкой в магазин, что в соседнем доме. Вот мы вышли, я даже вроде как помню жесткий металлический гул-звон за-крывшейся вслед за нами двери, краем глаза вижу людей на торце моего дома, вдруг вижу, что мой друг сворачивает к ним и, не говоря ни слова, убивает одного из них. Кто прав, кто виноват? Ведь оба — люди, никто, а умрут оба.
Насрать мне на смерть, теперь уже столько лет спустя, я не задумы-ваюсь над фразами, ибо величие любви над насилием и есть Смерть — кра-сота перед боязнью быть дураком — смертным.