Колечко

Виталий Кочетков
"Ась" – любимое восклицание бабушки Любы. Произнося это междометие, она прикладывает ладошку к уху. В другое давно уже вставлен слуховой аппарат, но баба Люба всё равно ничего не слышит, ибо внимает только тому, чему хочет внимать, а чему не хочет, не внимает. Вот такая баба Люба затейливая штучка. С кандибобером. И не только в ухе.
     Когда нет никого вокруг, она читает вслух – сама себе, разумеется, - стихи Пушкина, Лермонтова, Есенина - память у бабы Любы великолепная.
     Однажды, когда у бабули случился гипертонический криз, приехали к ней врачи скорой помощи. Обкололи со всех сторон и, подозревая инсульт, решили проверить бабы Любину адекватность. "А почитайте-ка нам что-нибудь по памяти", - попросили бедовую старушку.
     - Что же вам почитать? - раздумчиво поинтересовалась баба Люба. – Разве что из Пушкина…
     И начала читать им "Евгения Онегина".
     Долго читала…
     сначала из первой главы…
     потом  из второй…
     - Достаточно, - сказал врач, симпатичный молодой человек. – А что вы ещё помните?
     - Грибоедова, - ответила баба Люба.
     - Неужели всего?! – удивился врач.
     - А то нет, - ответила баба Люба. – От первого слова до последнего возгласа.
     И закричала, залихватски вскинув обколотую длань: "Карету мне, карету!"
     - Сколько вам лет, Любовь Гавриловна? – спросил врач.
     - Восемьдесят пять, - ответила баба Люба.
     - Ни хера себе! – воскликнул молодой человек и, обращаясь к спутнице, сказал: - Поехали. Нам здесь больше делать нечего.
     - А я из Пушкина только золотую цепь помню, да и то не всю, - промолвила медсестра, укладывая тонометр. И попрощалась: - До свидания, бабушка.
     - А хотите, я вам Лермонтова почитаю? - спросила бойкая старушка, удобно устраиваясь на постели. – Что вы хотите услышать - "Мцыри" или "Демона"? А, может, "Бородино"? – И громко, нараспев, начала читать: "Скажи-ка, дядя, ведь недаром…"
     - Всё, всё, всё, - сказал врач и поспешно вышел из комнаты. "Не старушенция, а клад какой-то", - услышала она его последние слова…

Но чаще, чем стихи, она громко, сама себе, пересказывает собственную жизнь - каждый раз по-новому, да так, что и сама уже не понимает где правда, где вымысел. Основную канву своей жизненной эпопеи, тем не менее, выдерживает чётко, ибо помнит всё: и раскулачивание родителей, хотя тогда была мала – от горшка два вершка, и высылку семьи в Казахстан, и тяжёлую жизнь в бескрайней степи, где всё пришлось начинать заново, с нуля. Труд от зари до зари. Голодное детство.
     Всякое было в жизни – и замужество, и семья, и дети, из которых в живых осталась одна дочь, да и та укатила за тридевять земель – и забыла о матери, подавая редкие весточки в виде подачек, таких жалких, что на них пряника не купишь не то, что ситцевого халата.
    - А я ведь уже не молоденькая, - говорит она, жалуясь соседке – той самой, что не намного моложе её – лет на двадцать всего-то.
     Сидят они на крохотной кухоньке. Чаёвничают…
     - Да будет тебе плакаться, - говорит тётя Мотя. – Живёшь – и живи! Нужны тебе чужие заботы?
     - Так ведь дочь она мне – не кто-нибудь, - вздыхает баба Люба.
     - Была дочь, да вся вышла, - говорит тётя Мотя. – Расскажи-ка ты лучше про Йозефа
     - Ась? – не слышит баба Люба.
     - Ась-ась - х…ясь! - взрывается тётя Мотя. И кричит, срывая голос: - Про Йозефа! говорю! расскажи!
     - Да ты эту историю лучше меня знаешь, - говорит баба Люба.
     - А ты всё равно расскажи – трудно тебе что ли?
     Бабе Любе не трудно, и она начинает рассказывать об одном из военнопленных, томившихся в лагере под Павлодаром.
     - Рядом со школой располагался этот лагерь, - поясняет баба Люба. – За дощатым забором. Мы, девчонки, из любопытства их в щели разглядывали. Одна из досок отодвигалась, и тогда мы передавали им – кто спички, кто - соль, кто – махорку… 
     Слышала тётя Мотя эту историю раз двадцать. Может, даже больше. Тем не менее, она смиренно внимает бабе Любе, ибо когда знаешь всё, волей неволей становишься прилежной слушательницей, выискивая накладки.
     - Да как же ты с ним объяснялась-то – с этим Йозефом? Ты же языка ихнего не знаешь?
     - Да как-то так – объяснялась…
     - И сколько лет тебе тогда было?
     - Лет пятнадцать. В сорок пятом году это происходило, значит точно – пятнадцать.
     - Нравился он тебе - честно скажи?
     - Не очень. Да и как он мог нравиться: чёрный, худой, заросший по самые очи… Жалко было его - это правда. Помочь хотела…
     И вот как-то раз подзывает меня…
     "Любичка", - говорит – как сейчас помню…
     Мне мама, говорит, когда меня в армию забирали, одну ценную вещицу дала. Если трудно будет, продай, сказала она. "Вот она, эта вещица" - и протягивает мне на ладони золотое колечко с красным камушком…
     - Рубином? – спрашивает тётя Мотя.
     - Им, - отвечает баба Люба. – Взяла я, значит, это колечко и понесла в магазин. Продавщица в магазине… ох и ушлая тётка! – по глазам видно, что ушлая, – выслушала меня, повертела в руках это самое колечко, сунула в нагрудный кармашек, потом взяла буханку хлеба…
     - Белого хлеба? – вновь требует уточнения тётя Мотя.
     - Не скажу, что белого, но и не чёрного, да какое это имеет значение? Я в то время жмыху радовалась. Отломлю кусочек и сосу, сосу во время урока – удовольствие растягиваю…
     И ничего вкуснее, казалось мне, нет на белом свете…
     А тут – хлеб!
     Отрезала, значит, она кусок в два пальца толщиной и говорит: "На, отдай ему".
     Взяла я эту осьмушку, завернула в бумагу и совсем уж было собралась уходить, как, вдруг, она останавливает меня и заявляет: "Завтра приходи – ещё дам".
     Ну, вот. Вернулась я, значит, в школу, подошла к забору, глянула в щель… Вижу, ждёт меня мой словак…
     - Так он чехом был или словаком? – спрашивает тётя Мотя.
     - Ась? – говорит баба Люба.
     - Тебя бы бабой Асей кликать! – возмущается собеседница. – Вконец ты меня своим асем… - Далее она материализует слово "ась", придавая ему фаллическую твёрдость.
     - Фашистом он был, - говорит баба Люба. – Национальность в то время такая была – "фашист". - И громко, с прихлёбом, пьёт чай из сиреневого блюдца. 
     - Ну, чего замолчала? – спрашивает тётя Мотя. – Продолжай…
     Но баба Люба хранит молчание, всем своим видом демонстрируя невосполнимый упадок дружеского отношения к соседке.
     - Обидела ты меня, - наконец, признаётся она. - Обидела – до глубины души. Ну, глухая я, как тетерка, так что ж теперь меня матом крыть?
     - Милая, да кто же тебя ещё матом покроет, если не я? – резонно замечает тётя Мотя. – Вот то-то и оно, что никто, кроме меня, потому как никому другому ты на дух не нужна…
     Ой, что расскажу! Только ты укажи, в какое ухо тебе кричать - то или это?
     - В это, - говорит баба Люба и пальчиком показывает на ухо, оснащённое слуховым аппаратом. Подслушивающим устройством называет его тётя Мотя ("Ты, баба Люба, как спецагент". – Ага, Штирлиц).
     - Я, когда к тебе шла, - говорит она, - Сявку Меринова встретила. Его, Исидорку и Люську Пиявкину. Стояли они у магазина - и ругались. По какому такому поводу не скажу – далеко от них была. Долго, видимо, ругались. Потом Сявка Меринов отошёл от них, покрыл обеих махровым матом, а напоследок заявил: "Е…ть вас некому, недотыки!"
     Ох, и раскричались они – что ты!..
     - Кто?
     - Кто-кто - Исидорка и Люська Пиявкина. "А вот представь себе – е…ут!" – кричит Исидорка. – Да ещё как!– вторит ей Люська. – "В очередь", - говорит одна. - По-всякому! - добавляет другая. И перечисляет – куда!
     Нет, ты представляешь?!
     - Совсем девки с ума посходили! – возмущается баба Люба. – Прямо так и заявили?
     - Во всеуслышание, - говорит тётя Мотя. – Ладно, рассказывай дальше про своего Йозефа.
     - А на чём я остановилась? – спрашивает баба Люба. – Ах да - вспомнила. Взял он, значит, у меня этот кусок хлеба, разломил пополам. Одну половину в карман сунул, вторую – есть начал. "Ешь всё, говорю я ему, завтра ещё принесу". – Ещё? – удивляется он. – "Ага, отвечаю я. Столько же".
     И каждый день, когда были занятия, бегала в магазин за этим хлебом. Боялась жутко – хлеб тогда отпускался по карточкам. Если кто узнает и донесёт – беды не оберёшься, и всё же каждый раз она, эта ушлая продавщица, отрезала осьмушку и, молча, протягивала мне…
     Прошло два месяца…
     И вот однажды заявляет Йозеф, что завтра их, пленных, переводят в другое место – поближе к дому, может даже в Чехословакию.
     Ну, побежала я в магазин, думаю, возьму хлебушка в последний раз - ему на дорожку. Сообщила продавщице новость о Йозефе. Отрезала она кусок хлеба в два пальца толщиной… -
     и, вдруг, достаёт то самое колечко, протягивает мне и говорит…
     - чуть ли не в первый раз заговорила со мной за эти два месяца…
     - "Отдай, говорит, своему знакомому и пожелай счастья и ему, и его маме". Что я и сделала…
     Тут баба Люба начинает плакать - беззвучно, по-старушечьи…
     И тётя Мотя плачет – в унисон, за компанию…
     Плачут они минуты две. Может больше, может меньше – времени, разумеется, никто из них не засекал.
     Наконец баба Люба успокаивается и громко сморкается в тряпочку, заменяющую ей носовой платок.
     - А потом? – спрашивает тётя Мотя.
     - А потом он уехал, и больше я о нём ничего не знаю.
     - Неужели даже письма не прислал?
     - Не-а, - говорит баба Люба, - да и кто я ему, чтобы письма писать? Так – случайная знакомая… Девчонка…