Свой Чужой 26

Олег Кошмило
                59
13 сентября
Да, у Я-тела есть своё время, свой век. На этом веку случается всякое. Это всякое складывается в историю, в судьбу. Эта судьба по-своему определяет несомую смертным Я-телом бессмертную Душу. Но Я-тело в силу своей смертности не способно определить Душу в силу её бессмертия. Ведь там, где Я-тело распоряжается эмпирически нецелым временем, Душа располагает мистически целой вечностью. Поэтому Я только считается существующим, тогда как Душа реально есть. Собственно, только она и есть. И пока она есть, есть тело. И никак не наоборот. И эта необратимость напрочь отменяет другую необратимость – необратимость случающегося на Земле в сбывающееся на Небе. «Что вы свяжете на земле, то будет связано на небе» (Мф 18:18). Что свяжется на земле, свяжется и на небе, но что развяжется на земле, на небе никогда не развяжется. Мистически целое «есть» Неба определяет очевидное целое «есть» Земли. Но не наоборот. Земля может дополнить Небо, но не может нанести ему ущерб. Небо всегда у себя. И земное время может стать небесной вечностью, влиться своей рекой в его океан. А вечность временем – нет. Для человеческой экзистенции это означает, что ничто не способно запретить возвращения блудного сына Земли в отчий дом Неба. Нет такого греха, что делал бы невозможным через покаяние восстановление нарушенного им баланса. Но есть факт неверия в подобное восстановление. И оно совпадает с самим непрощением. Поэтому, по Кьеркегору, «противоположностью греха является не добродетель, но вера». И если грех располагается на уровне Символического, то неверие в его раскаяние как воображаемая цена символического товара греха пребывает только на уровне Воображаемого. В своей определенности Я боится покаяния в грехе как экстатического исступления из себя, предполагая, что оно его упразднит, сделает ничем, уничтожит, оставив на его месте метафизическую пустоту. Но что на самом деле боится смертное Я? Оно боится обращения в бессмертную Душу, неверие в которое его тотально определяет. То есть, воображение в своей рефлексивной и весьма подвижной игривости и вера в своей непоколебимой стойкости пребывают в антагонизме. Фоном рефлексии всегда выступает неверный страх смерти. Преодолевающая её мысль возникает на фоне верной и «сильной как смерть» любви. В координатах логического квадрата мысль и рефлексия контрастируют как положительность содержания Благодати и  отрицательность формы Закона. Граница между реальной мыслью и рефлексивным  воображением – это сама граница между Благодатью и Законом. В категориях христианского богословия этот контраст толкуется как противоположность закономерного греха и его благодатного раскаяния. То есть, как на путях рефлексии синтезируется тело греха, так на путях мысли происходит его обратное раскаяние.
В этом смысле мысль осуществляет возвратный ход от символической определенности предмета греха к некой реальной неопределенности блаженства прощения, по итогам которого «бывшее становится небывшим». Известно, что в христианской символике событие прощения толкуется как чудесное таинство, то есть, как то, что случается только по милости Божьей: Бог – это сила отпущения-прощения греха. То есть, если по Закону грех случился и стал с необходимой необратимостью быть, то по Благодати – грех не необходим, обратим в своё небытие и временен. Когда по милости Божьей словами «Помяни меня, Господи, когда приидешь в Царствие Твое!» разбойник оказывается в Царствии Божьем. Грех – это сама определенность, чьи границы очерчивает рефлексия. Напротив, мысль избавляет некое содержание из символических рамок определенности и, как говорится, отпускает его в реальную неопределенность. Но что, собственно, вызволяет мысль из символических рамок определенности? Мысль вызволяет неопределенную бессмертную Дущу из определенности воображаемого Я, чисто символически индексированного той или иной специфической телесностью и идентифицируемого как, так или иначе, гендерно, этнически, конфессионально и т.д. окрашенное. То есть, в итоге мысль отпускает, выпускает из земной формы Я небесное содержание Души. И путь к реальной Душе пролегает сквозь воображаемое Я, что символически раскалывает единый мир на субъектность Всеобщности и предикатность Существования. Но в чём и как становится возможным преодоление Я, что с супостатным упрямством настаивает на себе? Только в обращении к и в Ты. Здесь коммуникативный жест обращения неотличим от логической операции обращения. Там, где обращаются к другому, там и обращаются в другое. Другой – это постоянная возможность обращения субъектного Я в предикатную Душу. Но это не только постоянная возможность, это единственная возможность для символически определенного Я обратиться в реально неопределимое Ты. К этому событию примыкает еще и религиозное значение слова обращения как «обращения в веру». Последним в ряду всех Ты стоит Бог, чье Ты гарантирует всё Ты-бессмертие. В опоре на божественного гаранта бессмертия всякое Ты – возможность обращения Я-смерти в Ты-бессмертие. Подобное обращение имеет характер разотождествления, осуществляющего смещение основанном на законе тождества и ключевого для человеческой идентичности тождества «Я есть Я». В обращении в Ты Я больше не есть Я. Я – это теперь возможность Ты. Таким образом, благодать обращения Я в Ты посягает на нарушение закономерной тождественности Я = Я. Но дело в том, что это закономерной тождественности просто-напросто реально не существует. Характер её существования носит исключительно воображаемый характер. Но, да, именно это предпосылка, будучи малой посылкой, становится основанием умозаключения.
Ключевым обстоятельством предпосылающей всякую Я-дедукцию самотождественности, конечно, является очевидная определенность человеческого тела, которое для всякого всегда у него перед глазами, и от которого, типа, никуда не денешься. Но у него же перед глазами тело другого, другой. И та забота, что посвящалась своему телу, может быть на каком-то ином и новом основании обращена на другое тело. Но не в целях стяжания морального или материального могущества, где своё тело – это субъектное целое, а чужое тело – только его объектная часть. Здесь идеалом остается Павлово увещевание: и будут двое одна плоть (Эф 5:31). Но как становится возможным суммирование, сложение двух плотей в одну, если это не просто поэтическая метафора? Это осуществляется, когда отдается душа. Отдать душу значит отдать Всё, «отдать жизнь». Но что опять же означает «отдать жизнь», например, по поговорке «отдать жизнь за други своя»? Это означает растворение границы между своей и чужой телесностью. Упразднение границы между своим и чужим сопровождает переход из ограниченной узости наличности своей телесности в безграничную широту совместного бытия. Что же здесь происходит с человеческим существом? Что обеспечивает его преображение? Различие между узостью рефлексивной определенности своего и широтой мыслимой неопределенности как своего, так и чужого проходит по оси экономической оппозиции выгоды и жертвы. Выгодность случается в определенности ограничивающего деления, отношение которого структурирует полярность нулевого объекта и единицы как субъекта деления. Обратно, жертва сбывается в неопределенности упраздняющего границу умножающего собирания. Случай выгоды – это случай исключения, вычитания из сущей неопределенности  определенности своего. Выгадывание – это уменьшение, где то, что было, становится меньше по сравнению с тем, что стало. Как таковой, случай выгоды – это отрицательность. Событие жертвы – это событие собирания неопределенности по ту сторону своего добра и чужого зла. Собирание – это включение, сложение, суммирование, где то, что стало, больше того, что было. Словом, жертва – это положительность. Итак, результат выгадывания это определенность, итог жертвенного собирания – неопределенность собранности присутствия. У присутствия как положительного контраста двух две стороны – душевная и телесная, что соотносятся как небесное содержание и земное выражение. И чтобы понять, в чём особенность их благодатного единства, его важно различить от отрицательного контраста души и тела.
Их отрицательный контраст определяет существо Закона. Закон основан на создании взаимного напряжения между моральным избытком и материальным недостатком. Для моральной избыточности материальность всегда недостаточна в силу своей конечности и бренности. Но именно материальная недостаточность оказывается причиной моральной избыточности. То есть, у моральной избыточности тоже есть свой недостаток в качестве нужды в самом материальном недостатке. Избыточность воображаемой моральности абсолютно обусловлена недостаточностью символической материальности. Мой моральный избыток – это зеркальное отражение материального недостатка другого, другой. То есть, проходя сквозь зеркальную гладь, чужой материальный недостаток превращается в свой моральный избыток, чужой материальный ноль конвертируется в свою моральную единицу. Очевидно, что их отношения лишены симметрии. Ценовая единица моральной избыточности доминирует над нулём материальной недостаточности, что вменяется такой оценкой в товарность. Таким образом, весь кон человеческих отношений центрирован балансом морального спроса и материального предложения, моральной цены и материального товара. Онтологическим смыслом доминирования моральной единицы над материальным нулём является намерение и задача  опротестования изначального и безосновного мотива благодарной любви со стороны основательного долженствования. Должность основательной закономерности задается игнорированием наивной безосновности начальной простоты энергии присутствия. Такая должность, противопоставляя свою полноту чужой ей пустоте, фиксируется в итоге в противоположности фактов наличия и отсутствия в их «есть» и «нет». Единица моральной должности осуществляется двойным правилом, собственно, законом: она равна себе потому, что не равна другому: 1 ; 0, и не равна другому лишь постольку, поскольку равна себе: 1 = 1. То есть, математическими смыслами крайностей «есть» и «несть» оказываются отношения избыточного равенства и недостаточного неравенства, соответственно. Единица морально-избыточного равенства настаивает на себе лишь посредством различия от нуля материально-недостаточного неравенства. Способом такого настаивания выступает сравнение, чья единица выламывается из разлома нуля различия. То есть, единица как единица всякого сравнения сущностно сопряжена с нулём как нулём всякого различия. При этом моральная избыточность единицы центрального сравнения выгодно отличается от материальной недостаточности нуля периферийного различия. Полагая нули различий-прерываний, сравнительная единица непрерывно длит своё саморавенство, самотождественность. Такую непрерывность дления называют временем. То есть, время – это сама единица сравнения нуля различия.
Геометрическим смыслом единицы сравнения выступает диаметр-размер окружности, которая в свою очередь является  геометрическим образом нуля. Единица, 1 и ноль, 0 получают свои характеристики в пределах своего ближайшего соседства. Единица диаметра разрывает ноль окружности на две сравнительно различные половины. Но разве единица диаметра как-то объединяет две различаемые ею половины, которые в своей сравненности друг с другом относительно диаметра оказываются различными, но, пребывая до того в безусловном единстве? Ответ очевиден: нет. Единственное, что диаметр производит, эту свою самотождественность, равенство самому себе, 1 = 1, А= А. Но зато отсюда становится ясным как день, чем угрожает объединение двух разных половин одного и того же круга. Оно угрожает ему исчезновением. Диаметр – это та Цена, которая различает свою окружность в Товар. И диаметр – это тот свой моральный Избыток, что сравнивает окружность в чужой материальный Недостаток.   Наконец, черта диаметра – это смертное Я, которое размеряет безмерную окружность своей бессмертной Души. Диаметр – это вертикальная единица субъектного Сравнения, что выявляет горизонтальный ноль объектного Различия. То есть, субъект – это то, что сравнивает, несет сравнение, объект – то, что различается, несет различие. И то, относительно чего сравнивает субъект – это всегда своя внутренняя самоуравненность, самотождественность самому себе, 1 = 1, а то, во что различается объект – это всегда наличная, внешняя различенность, где несамотождественный ноль меньше самотождественной единице, 0 < 1. Единица настаивает на себе за счет вменения иного в ноль. Единица – это избыток переоценки. Ноль – это недостаток недооценки. Субъектное сравнение осуществляется по способу смотра. Объектное различие реализуется в показе. Несомненно, смотр субъектного сравнения опережает показ объектного различия. Объектное различие, показывая себя, конечно, оказывается лишь Частью смотра субъектного сравнения как Целого. И уж, конечно, целое смотра субъектного сравнения как Единого больше всей совокупности показов объектных различий как Многообразия. Единица стрелы прямого  смотра сравнения, изгибая излучину лука наличного горизонта, всегда попадает в очередной ноль объекта показа кривого различия. Единица метит в ноль, и метит ноль. Метя ноль, единица прекращает, определяет его. Определение завершает, заканчивает. Единица доводит ноль до конечности кона законченности. Словом, единица – это Закон. Но ноль – это не хаос, не пустота, не чистая умозрительная пассивность, не аморфное что попало, ни абстрактная окружающая среда. Ноль – это сама Жизнь. И как таковая пустота-полнота Жизни – это Благодать. И единица Закона отсчитывается исключительно от нуля Благодати.               
60
12-13 июля
Берклитц надолго замолчал, переживая какую-то мысль в душе. Мне ничего не оставалось, как вторить этому молчанию. Мы уже давно шли между деревенскими домами, над которыми нависали сочно-синие с блеском сумерки. Дувший с полей ветерок перемешивал запахи скотины и свежескошенной травы. Наконец Берклитц очнулся от размышлений и стал судорожно оглядываться:
- Ух, ты! Вечер уже. Ну, что?! Сейчас вызываем такси и едем домой.
В такси мы всё время молчали, созерцая в своих окнах мелькавшие мимо пейзажи городских предместий, плавно переходившие в урбанистический ландшафт. Уже подъезжая к отелю, я предложила:
- Профессор, я завтра улетаю. Но самолет у меня только в два часа. А утро будет свободным. Давайте еще раз встретимся. Тем более что у меня сложилось впечатление, что что-то осталось недосказанным…
- На самом деле очень о многом еще можно было сказать. Хотя я так наговорился, что, наверное, теперь на месяц в молчаливость впаду… Да-да. Хорошо. Давай встретимся. Приходи к моему дому. Часов в 9.
На следующий день, быстро приведя себя в порядок, упаковав чемодан, я поспешила на улицу. На этот раз Берклитц уже был внизу, неспешно с заведенной рукой за спину похаживая перед домом. Поприветствовав друг друга, мы по немому соглашению  направились в сторону реки, этой естественной доминанте всякого города. Скоро Берклитц торопливо заговорил:
- М-м-м. Что бы еще хотелось досказать, так это как-то завершить вот эту историю политического выражения отношений Благодати и Закона. Мы уже, так, в основном, галопом пробежали по европейской истории отношений между мудростью и властью от Сократа до Гегеля. И остался еще двадцатый век. Ну, Хайдеггера мы вписывать в эту историю не будем. Считать его парой Гитлера было бы беспримерной глупостью. Если у Хайдеггера и был период какого-то увлечения этой дурацкой национал-социалистической фанаберией – все эти «посмотрите, какие у него руки» – то он был очень недолгим. Хайдеггер слишком глубок для национал-социализма с его мелководным делением на своих и чужих, арийцев и семитов. К тому же Хайдеггер, сын деревенского причётника и студент двух курсов теологического факультета, несмотря на философский императив методического нейтралитета по отношению к религии, остался правоверным христианином. Как это теперь уже выясняется. Например, что такое это его Бытие, как не Благодать?! Просто он решил зайти к ней с этой, греческой стороны… Но есть еще одна пара, очень замечательная. Это уже упоминавшийся мной  Кожев и как не странно Сталин, да, тиран, но и бог-творец целой цивилизации, распространившей своё влияние после победы во Второй Мировой войне на полмира, на ту его часть, которая сейчас называется геополитическим Востоком в противовес проамериканской коалиции геополитического  Запада. Но не тиран Сталин пока нас здесь интересует, а мудрец Кожев. Итак. Кожев продолжил дело своего гуру Гегеля, который актуализировал проблему конца истории. Хотя и Гегель, в свою очередь, редактирует в своём ключе Канта, выдвинувшего проект всемирного государства, однородного космополиса. По мысли Канта, история, то есть время становление человечества останавливается вместе с той пространственной линией, которая, замыкаясь, заключает в свой горизонт всё живущее на Земле человечество. Ключом такого замыкания истории человеческого мира является, по Канту, идея индивида как «цели самой по себе», идея универсальной сингулярности Я. И эта либеральная  идея, в своей формальной универсальности гипотетически способна преодолеть всё хаотичное разнообразие национальных государств во имя «всемирно-гражданского» объединения всего человечества под эгидой одного универсального государства. Можно видеть, что максимальным приближением к такой идее оказалось либеральная, равнодушная, например, к национальному чувству государственность США, глава которых есть срочное воплощение божественного «организационного центра». Здесь президент – это такое зеркало всякого человекобожества, хоть и личного, но смертного. Христианина и великогерманского патриота Гегеля кантовский индивидуализм, скукоживающий жизнь  смирением перед фактом своей смертности до размеров унылого буржуазного комфорта, явно не устроил. Он жаждал видеть в государстве и его вожде, фюрере воплощение реального вечного Божества, способного одним своим присутствием вызывать восторг и экстаз, сплачивающего народный коллектив в единое целое Народа в преодоление атомарности гражданского общества. Гегель, будучи настоящим платоником, умел переживать экзальтацию, чувство воспарения души на небеса. То есть, по сравнению с кантовской теплохладностью психологии мелкого лавочника проект Гегеля отличается настроением экстаза победного торжества в отношении максимально большого коллектива людей. Какой характер приобрело такое настроение в Германии в ХХ веке, мы помним. Но неудача гегелевской версии конца истории вовсе не означает упразднение самой его проблемы. И, например, для Кожева очередной конец истории предстал в советской цивилизации авторства Иосифа Сталина, которому он отписал письмо, на которое тот не ответил. Письмо Кожева Сталину – это жест предложения объединения Мудрости и Государства. Тот факт, что Сталин никак не отреагировал на Кожева означает, что марксист Сталин был сам себе Мудрецом, и в посторонней мудрости не нуждался, тем более в мудрости хоть и русского, но правоверного гегельянца, то есть, по определению, немарксиста…
Берклитц на мгновенье замолчал и снова заговорил с решимостью идущего на штурм:   
- Короче, хватит предисловий. Итак. Кожев максимально близко подходит к теме соотношения Мудрости и Власти как выражению отношения небесной Благодати и земного Закона. И именно этим максимально важна для нас его философия. То есть, по-видимому, значение имеет русскость Кожева, что исподволь проступала сквозь всю его французскую натурализованность и маску европейского интеллектуала. Всю свою жизнь французский философ Кожев оставался русским человеком Кожевниковым, а значит, нёс бремя той самой «русской идеи», о которой писало большинство русских философов, имевших потом многострадальную судьбу. И в рамках этой парадигмы он был не свободен от определенного мистицизма. И кожевская интерпретация Гегеля также несет в себе заряд мистицизма. Только отсюда становится очевидным факт разрыва между земной властью  Закона и небесной властью Благодати. Так, в работе «Тирания и мудрость» Кожев рассуждает в том смысле, что, вот, мол, у мудреца есть время только на то, чтобы заниматься мудростью, а у тирана есть время только на государство. И поэтому их функции не объединимы. Ясно, что, насчет времени, это только внешний повод. На самом деле причина много глубже. Как уже неоднократно говорилось, небесная власть и власть земная – это просто две разные реальности. И здесь имеет место разделение властей. Но не это формально-конституционное разделение, но онтологическое. Дело это разделения в том, что в онтологической ответственности мудреца, ну, и всякого гуманитария, душа и её благодатное содержание, тогда как в онтологической ответственности тирана, правителя, главы государства и чиновника вообще – сохранение и возрастание государства как властно-организационной вертикали коллективного тела населения. То есть, здесь имеет место  идущее от Платона строгое различие бессмертной души и смертного тела. Именно в просвете этого посконного различия Кожев замечает: «История трансцендирует конечность». Конечное, то есть, Смертное – это тело, а с ним и земное государство. Всё это нечто имманентное, что оказывается объектом трансцендирования со стороны Исторического, как чего-то, что несет Бессмертное как душу. Историческое, имея масштаб неограниченной, неопределенной длительности, и такой условной Вечности, выступает субъектом делегирования трансцендентной бесконечности в отношении имманентной конечности. Носителем этой условно вечной Историчности волею судеб является мудрец, философ, вступающий в некоторое отношение с тираном. Это отношение проецирует онтологическую связь Неба и Земли как небесного царства бессмертных душ и земного царства смертных тел. Это небесное царство душ Кожев называет Церковью, абсолютно в христианском смысле, и, кстати, упоминая одного из её основателей – апостола Павла. И разве это не показывает христианство Кожева, более того, его чисто русскую православность. Таким образом, по Кожеву, имеет место контраст между небесной Церковью, которое, так или иначе, представляет Мудрец, и земным Государством, представляемое Тираном. Но это уже классический контраст. Можно вспомнить и Августина с его градом небесным и градом земным, различие которых в философской традиции  восходит опять же к зазору между догматической идеократией Платона и  конвенциальной республикой Аристотеля. И получается так, что граница между ними незыблема. Основа этой незыблемости опять же в контрасте двух однородностей – благодатной однородности бессмертных душ и закономерной однородности тел, увы, мотивируемых страхом смерти. То есть, вот она простая разница мистической Церкви и рационального Государства. Как первая собирает своих подданных в качестве бессмертных душ  по мотивам благой  Любви, так второе исходит из Страха смерти, что оказывается фоном Закона, соблюдение которого гражданами в качестве смертных тел  выгодно гарантирует от рисков непредсказуемой и внезапной смертности. Любовь и Страх – два других слова для Благодати и Закона.
- Получается, что любой политический теоретик – это только утопист и агент  прекраснодушной мечтательности о чём-то несбыточном типа Царствия Небесного. – Скептично уточнила я.
- Нет, конечно. Не любой. Право на подобную мечтательность еще надо заслужить, - резко и быстро отбился от моего скепсиса Берклитц. – В конце концов, и Моисей с его судьбоносным проектом «земли обетованной» не более чем утопист.      
- Ну, не знаю. Я понимаю дело политического консультирования так, что его ключевым мотивом должна быть подчиненность национальным интересам и выгодам. И вместе с политиками-практиками я хотела бы стяжать мощь и значение нашей политической системы по сравнению с другими в их действительности и возможности.               
- Да-да, естественно, у тебя есть выбор. Ты можешь делать одно, но ты можешь делать и другое. И это такое предложение в духе Христа: собирай государство не на Земле, но на Небе! Просто здесь есть такая возможность: можно строить государство на Земле, имея ввиду Церковь, что на Небе. И по идее Государство – это только земная проекция небесной Церкви. То есть, всякое земное телесное государство – это всегда только копия небесной душевной Церкви, коль скоро Земля – бренное подобие вечного Неба. Да, и здесь еще один момент, касающийся Кожева и Сталина. Кожев различает мир-империю и мир-церковь. Нынешний глобальный Запад – это, конечно, мир-империя, у истоков которого стояли всё те же Аристотель и Македонский. Но на всём протяжении истории большой Европы, к которой, так или иначе, относится и русская Евразия, в той или иной пропорции возникали проекты мира-церкви. Это Восточная Римская империя, Византия, Русское царство, это и сталинская империя СССР. Иосиф Сталин, будучи, пусть и недолго, слушателем православной семинарии, несомненно, был носителем православного сознания, и то государство, которое он создал, было еще манифестацией и этого сознания. Сталин пытался воплотить небесную Церковь, где, как пишет Кожев, преодолевалась бы контрарность «между языческими Господством и Рабством», и эта непротиворечивость должна быть фундаментом не только «политической однородности» как закономерного равенства смертных тел, но и «социальной однородности» как церковного равенства бессмертных душ. То есть, и православный христианин Сталин, и православный христианин Кожевников, как и наш с тобой любимый апостол Павел говорят об одном и том же. Они говорят о преодолении имеющего исток в языческом Законе необратимого  раскола между смертоносным господским Субъектом и смертным рабским Объектом на путях Благодати обращения имманентного контраста в трансцендентный контраст, в котором бессмертная Душа мистически мягко правит смертным Телом. Конечно, эта сталинская церковь была обречена по причине идеологической несостоятельности того теоретического круга, на котором всё это основывалось. Тем более что марксизм, даже в этом сталинском изводе, целиком базируясь на христианской идеологии, всё время этот корень непрерывно изничтожал: рубил сук, на котором сидел. Идея социального братства не может основываться на принципе равенства тел, определяемых фактичностью их смертности. Это братство внушается исключительно верой в бессмертие души, и только этот факт веры способен обеспечить подлинное социальное равноправие. Тело определяет иерархическая вертикаль разницы между вертикально стоящим живым телом и горизонтально лежащим трупом. И крест их пересечения – Закон. Но убивающий сам мертв в убитом. Альтернатива одна – великая незыблемая горизонталь Благодати равенства бессмертных душ, для которого опять же нет эллина и иудея, мужчины и женщины, умного и глупого, красивого и безобразного, молодого и старого, богатого и бедного, начальника и подчиненного и так далее. А главное нет ныне, присно и во веки веков господина и раба. Вся вавилонская спираль Закона накручивает свои витки, разрывающие круг Благодати в целях очередного возгосподствования одной её половины над другой, вокруг вертикали страха смерти. И, увы, определенность субъекта внушения страха оказывается предпочтительней неопределенности Объект любви. Страх будет поопределеннее, чем Любовь…