Три бабочки над Джефферсон

Олег Валентинович Морозов Морозо
               




                «А завтра детей закуют»
                Анна Ахматова

Горстке детей, расстрелянных, среди прочих казнённых, на берегу Москвы-реки, ниже Белого дома, моей жене посвящаю.
 
В день, когда оплёванный Лёнька выскользнул из рук у Мавзолея, из его рук выпал список спасателей страны. Они боялись народа и яростно колупали то, что называли перестройкой, показав свежему поколению переделывателей, что не несут в себе никаких гуманных флюидов. С этого самого времени, когда прорабы вновь «изобрели кооперативы», россияне принялись вновь жечь, топить, стрелять, травить, закапывать друг друга живьём.


                Глава первая.


– Темна украинская ночь. Черна, как уголь. Начни так, если подбираешь слова, – улыбнулся мой Знакомый.
– Давно, в детстве, – не возражаю я, – возвращались мы раз ночью из села в пригород. Фонарей нет, не видать ни зги. Что-то в руку влетело, чувствую – жук, а какой, не могу разглядеть, хотя и подношу вплотную к глазам. Боролся жук в ладони, здорово щипался, а когда я под первым фонарём разжал ладонь, то ужаснулся тому, что увидел, какое чудище я сохранял в руке долгое время. Сам продолговатый, поджарый, а клешни на передних лапках размером больше самого жука, страшные кусачки, ребристые. Полетел жук вслед за моментально отброшенной ладонью, а сам я, отрешённый, всё удивлялся: столько времени нёс в руке страх божий, и не видел и не боялся.

Мы сидим за старым добротным столом. Он смотрит, на меня, мой Знакомый, поверх меня, и говорит:
– Были мы детьми полка. Много нас ошивалось в передовых частях наступающей армии. Воевали наравне с солдатами и кормились из ихнего котла. Но всё равно старались впереди поспеть, всё любопытно было, каждый день приносил что-то новое. Когда подходили к Освенциму, то немцев перед нами не было, и ворота в Освенцим, железные ворота, никто не охранял. Мы, мальчишки, перелезли и открыли ворота.
– Испугались?
– Нет. Костьми друг друга пугали, головами в футбол гоняли, снег-пепел вился, а страха не было. Неоткуда было ему взяться. Мы каждый день со смертью в игрушки играли. Это потом, когда человечество взвесило войну, когда вся пресса стала писать про гуманные человеческие ценности, когда день за днём объяснять начали, тогда и мир ужаснулся. Человек – он слепой без гуманизма. Вне общечеловеческого, разжёванного гуманизма, человек – и ребёнок, не знающий что в руке сохраняет, и зажатое в кулак насекомое.

Столик, за которым мы так удобно устроились, аккуратно вписывается в компанию других таких же столиков, а все вместе они – в уютный продолговатый зальчик на первом этаже гостиницы. Зальчик, в котором возле окна стоит наш деревянный столик, совмещает в себе также гостиничное лобби, кафе, танцевальный зал, сувенирный магазин и клаб в одном лице. В жёлтую поверхность кафешного стола влакированы интересные вырезки из старинных газет и реклам.
– После войны, – продолжал мой Знакомый, – я подался одним из секретарей комсомола к Брежневу, в Молдавию. Молдаване не хотели сливать своё вино в вонючие колхозные закрома, и, как следствие, первые послевоенные выборы игнорировали. Не ведали того ещё, что с недавних пор стали народом подрасстрельным, и этим ставили Ильича к стенке. Вечер, лампочка, а на избирательном участке – никого, и за целый день – никого, никого, кто б пришёл голосовать. Мы сидим рядком, так, словно готовые уже идти в казематы, первым Лёня. Но тут его неожиданно вызывают за дверь. Проходит некоторое удручённое время, и он возвращается обратно. Осмотрел нас внимательно. Мы посмотрели на него. Выжидательно помялся, попереглядывался, присел. Он среди нас самый старший был и по чину, и по возрасту. Пропустил копну чёрных волнистых волос сквозь ладони, поразмыслил… время опечатывать ящики. И не то, чтобы он хотел сказать, да не сказал, но сказал, да будто никто не расслышал:
– А не свалить ли нам все бюллетени в урну?
Мы оцепенели, смотрим.
– Сыпьте, – говорит, – все до единого листа в ящики.
– Не испугались?
– Все перепугались, никто не спросил. Это был абсолютно не возможный в иное время, при иных обстоятельствах шаг у Сталина. Но там, в далёкой Молдавии, он, Леонид, перешагнул Сталина, и сделал это не по глупости иль с отчаянья. Как винтик, он хорошо знал потенциал сталинской машины, но как сын, одарённый матерью природой, тяжело переживал трагедию богатейшей днепропетровщины и иезуитскую казнь своего народа. Тот, кто заглядывал в эту бездну, теряет иллюзии.
Через некоторое время я спросил:
– А с кем он разговаривал?
– Точнее не скажу, но с Судьбой.
– И что он ей обещал?
– Вопрос не в том, чего он мог обещать, – понимающе кивнул мой Знакомый, – а в том, чьи обещания он мог принять к исполнению. Как говорил вождь от лица всех народов: «дело не в том, кого ты спас, или себя, но в том, чего ты спасал».
– Он ведь развалил экономику.
– Своё поколение детей войны, – отвечал мой Знакомый, – Европа баловала, как могла. Она даровала им возможность оставаться детьми до самой старости. Это компенсация за безвозвратный ущерб. Брежнев тоже баловал своих, как мог. Он не был выкристаллизованным конунгом, идейно преданным Одину. Он был, скорее, конунгом по обстоятельствам, и в густоте своих бровей хранил противление Соглашению, как тайную суть обратной стороны навешенных на него медалей.
– И всех орденов, – слукавил я.
– Он, например, – продолжал мой Знакомый, – позволил народу воровать и брать взятки, чем в значительной степени облегчил существование оного. Что же касается орденов, то здесь человек оперирует душой гораздо тоньше, чем всеми сосудами мозга. Это как сродни стремлению к какому-нибудь званию или отличию в стране, где гражданин требует себе медальку, как некую охранную печатьку с выдавленной оговоркой: «Я не добываю!». А он ведал из первых рук.
Следующая наша встреча, – продолжал мой Знакомый, – состоялась в Москве, на банкете целинников. Длинные столы ломились от угощений. Шеренгами строились шампанское, водка. Он стоял с одного края стола, я – с другого. В тот вечер он сиял, шутил много, чувствовалось вдохновение. Любопытная штука – древнее земледелие в казахской степи...
Мой Знакомый замолчал.

Игривый ветерок поиграл по влажным буграм спящих холмов пригревшимся со вчера обрывком писклявой ковбойской мелодии. Горы отворили узорчатые крылья навстречу поднимающемуся солнцу. Первый несмелый ореол юного дня смежил круглые глазища ночи и, краснея, вырвал из тьмы, затаившейся за блеском сияющих фар, выпуклые бицепсы спортивного трака. Без усилия разрывая на клочья холодное молоко широкими протекторами, машина стремительно засчитывает в свой актив очередные взлёты и падения.
Мари бросила в зеркало взгляд. На заднем сиденье, занырнув меж подушек, Като бродит по сладким дворцам Сна. Часа полтора тому, как сползла напряжённая маска с лица Антена, забывшегося на пассажирском сиденье. Невольно она представила себя сладко спящей. Как давно её, едва смежающую глаза, неведомая сила выталкивает из владений Морфия, словно пробку из зелёного стекла.
Правильный носик чуть поморщился под прядью прямых волос, упавших на лицо в момент, когда она посмотрела направо.
– Ффр, – Мари сердито фыркнула губами. Невольные нарушители стыдливо нырнули в строй.
Антен спал.
– Зато, когда проснётся, прочитает новое стихотворение, – подумала Мари. – Пора менять лак, бижутерию и туфли. Выбросить старьё, хлам и упорядочить бардак. Расставить всё на свои места. А как быть с памятью? Она жмёт, как старая обувь. Она налегает, словно очередь за выдратой картошкой в предолбанных «Овощах». Чего вы давите разъегоренными, нервными кулаками? Почему на такое удобное, кругленькое – «забыть» есть огромное рвотное «никогда»? Не наступайте!
– Мы, годы – птицы быстрые, – услышала в ответ Мари, – толпимся за спиной, по той или иной причине обращаясь то крыльями, то... сама знаешь. Мы служим всякому, и, исходя из самооценок, возносим или воздаём. Мы вторим тому, в чем упрекает совесть. Падчерица судьбы не любит ярких балов. Она запускает пытливые пальчики в мешочек души и не даёт тем покоя ни во сне, ни наяву, игнорируя, почему жизнь была несправедлива к тому или иному человеку.
Тени за полированным стеклом разлетелись быстрее света. Разогнав незваных гостей, Мари попыталась разглядеть себя в зеркале и подумала:
– Периодически и часто с удивлением я смотрю на всё происходящее вокруг меня и гадаю: а за что мне это всё? Если это – жизнь во всей красе, то она совсем не для красивой (какой её все и всегда называют) женщины, эта жизнь. Если это враньё – тем более. И если она смеётся надо мною, то мне нужно что-то, из чего я могла бы ей ответить.
– Я произнесла это вслух? – испугалась Мари, услышав, как за спиною зашевелилось драгоценное хозяйство. Она заструнилась на секунду. Като, поменяв бок, засопела. Антен оплыл в кресле в жёстком забытьи. Он спал.
Мари почувствовала желание толкнуть мужа в бок и открыть затворные воротца, с трудом удерживающие словесные потоки.
– Сначала я скажу ему: жизнь соткана не только из положительных тонов, мой дорогой, в ней куча отрицательных. Пришло время узнать об этом. О чём?? Как подруга пригласила потусоваться. Нет, как она пригласила в ночной бар, сказав, имея в виду себя, конечно, что женщина обязана развиваться. Впрочем, это уж после она сказала «развиваться», сначала – отвлечься, потом – развиваться. Отвлечься, понятно, от семьи. Развиваться, но не в образовательную сторону, а как шахматист: проигрывал-проигрывал, а потом взял и перепрыгнул  (в чужую постель).
Подружка сказала, что у каждой женщины должны быть минуты отвлечений. То бишь – найти новую партию и мягко раз-ви-ва-ться в баре. Увлечься и разрешить прокрасться в свой мир. Встретить в душе постороннее око и пропустить в себя, попустить тому и помочь ухватить себя за горло. И отдать всё, забыв вся. Пойти ей (подруге) навстречу, слепая! Дать возможность посмотреть на себя со стороны и позволить думать: «Пришло твоё время, пришло».
Имей в виду, милочка: моя совесть стоит на страже моей жизни!
...но я пошла ей на встречу, дорогой, пошла! В смысле – почитать интересную партию, понажимать кнопочки интуиции, пока растянут её (инструмент) аккордеон. Вот так я ему и скажу.
Мари неуверенно коснулась подушечкой указательного пальца родинки. Лицо дрогнуло и зарделось в острой полоске приоткрывающегося издали света (тонкая кожа весьма чувствительна к информативным уликам, столь недостающим памяти, прилаживающей факты из неограниченно подвластного оумного пространства).
В ночном баре играла музыка. Люди танцевали. Наше присутствие было очень успешным. Бешеное количество брошенных безнадежных взглядов. Бешеное количество надёжно сброшенных калорий. Поначалу он показался мне очень солидным мужчиной, из тех, при достоинствах, что занимают хорошее положение в обществе, умеют талантливо готовить, любят детей и имеют ещё много, много плюсов. Мой принц. Он приехал за мной, в поисках надёжной женщины для семьи и брака. Он надеялся, что уже сброшены узы, что я свободна, и меня ничто не удерживает, не сковывают никакие оковы. Но...

В посольство к шести – стоять в  длиннющей очереди. Цель этой очереди – внести пэймент в пятьдесят долларов и получить время собеседования. Возле метро позёмка делит снежную пыль на квадраты и перебрасывает их с руки на руку. На психику давит всё, что связано с пургой в тёмное время суток. Душа просто ёжится от этих уколистых приставаний и понурых, так привычных всегда и везде, стояний в очередях. Впрочем, всё пройдёт благополучно. И к десяти тридцати, в другой день – снова стоять в небольшой, но довольно весёлой компании на аппойнтмент на собеседование к одиннадцати.
Очередь бодрится, и, как цезарей, встречает радостно выходящих, радостно улыбающихся, или затихает, делая выводы. Из посольства выходит женщина, на лице её – шок. Она уже была в Штатах, но вернулась обратно на периферию, куда-то в глубинку, навестить родственников. Я тогда ещё не могла разделять её состояния, не могла осознавать всю пропасть, поделившую жизнь этой женщины на два времени: до и после Америки.
– Ничего, – подбодрила я её, – в следующий раз вы обязательно получите визу.
Женщина неодобрительно мотнула головой и, не ответив ни слова, побрела по кольцу в направлении метро.
Как через много лет выразилась одна моя знакомая, два года рвавшаяся из естественного дендрария – Калифорнии: «Зашла в Запорожье в обоссанный подъезд – и закричала нечеловеческим голосом». Мне бы тоже впору было кричать за себя, но незнакомая ситуация пока не пробудила во мне чувства опасности. И даже тогда, когда меня и следующих пять человек запустили в зал с окошками и многочисленными сиденьями, я чувствовала себя на подъёме. Огляделась по сторонам: достаточно богатая и уверенная в себе публика, расфуфыренные тётки. Услышала в микрофон своё имя. В соседнем окне бьётся пунцовая дама, упрямо задвигая вперёд бумажки. В окошке держит оборону иммиграционный офицер-женщина. В моём окне мои документы обрабатывает мулат приятной наружности. И я сказала ему: «Merry Christmas!» Он был очень, очень приятно удивлён, и наверняка в этот момент на минутку ему захотелось обратно в Америку. Для них это так же естественно, как выпить стакан воды – поприветствовать, простится, улыбнуться, поздравить с праздником. Он попросил у меня паспорт, и я протянула. Он отошёл к противоположной стенке, покопался в документах, поступивших к нему со вчерашнего дня, вернулся и спросил: «На какой срок Вам бы хотелось получить визу?» Я сказала: «На какой срок вы можете дать? Мой муж получил визу в экспресс-окне, и нам бы очень хотелось показать ребёнку Диснейленд».

Оставляя в рыхлой каше сплюснутые слюдяные следы, покидаем посольство. По пути к метро «Краснопресненская» зашли в тёплую кооперативную кафешку под сталинской высоткой. Муж заказал водки.
– Повтори, повтори ещё раз то, что ты сказала, – не может угомониться он.
Повторяю...
В узкой и длинной кафешке мы сидим и смотрим, как разбиваются о морозное стекло снежинки. Я чувствую, буквально физически ощущаю, как скукоживается время. Как побитая в очередной раз экзекуционным благодеянием жизнь, мечется по стеклу, и убирается куда-то в темноту, в слепоту, и оттуда выплывают два вынужденных аборта – двойня.
В прозрачном штофике кольцами разбегаются круглые глаза холодной водки.
– Повтори, повтори, как ты сказала? – настаивает Антен.
– Повторяю: «Мери Крисмас».
Меня всё ещё тяготят воспоминания. Тревожный шепоток соседей по бизнесу: «Под Москву нагнали танки». Чья-то рожа чьего-то родственника, беспрестанно требующая какие-то деньги. Захлёбывающееся тявканье по телевизору. Нервные харканья должников. Метания от станции к станции по бумажным переходам метро. Чужие, ставшие верой и надеждой, крепкие сальные деньги, перечёркивающие жизни, жизни... Странный вопрос: «Сколько ещё осталось?»
– Да, – отзываюсь я, – как ты учил: «Диснейленд».
…на болезные взгляды родителей, бывших друзей? Сколько?
Много их, пострадавших, как мы, в ОДИН день. А у нас ещё есть и погибшие: умершие от инсульта.
– Ты, правда, переживал за меня? Спасибо.
За это испарившееся время уплачена кругленькая сумма.
Залпом выпиваю водку: «Аминь». В кафешке становится душно. Хватит, мой дорогой, пошли. За другое время тоже уплачено – уже куплены билеты.

На самолёт нас провожают двое, за «короткое время», уже можно сказать, совсем бывших друзей – почти посторонние люди. Так или иначе, нас связывают денежные расчёты. (Других не может быть рядом.) Последнее растеряшество, нервная толкучка в поданных автобусах. Но что вы, что вы – совсем не так это произойдёт после посадки самолёта в Лос-Анжелесе: под восторженные аплодисменты экипажу утончённые леди, соблюдая дистанцию, манерной рысью покинут борт воздушного лайнера. Здесь очень неплохо кормили.

Голубая-голубая линза иллюминатора. Синие глаза дочери подвешены над острым носиком, который она опустила в лунку толстого стекла. Крайне быстро, буквально в течение часа, достигаем северной оконечности материка. Сверху хорошо просматриваются осколки ледового океана.
Распахнуть бы дверцу да вылететь свободной птицей, чтоб искры задрожали на напряжённых крыльях. Взлететь над «картиной-репина-приплыли» и аккуратно, острым ногтём проведённой дугою, исчезнуть за горизонтом, на фоне закипающих зимних облаков. И в ожидающие глаза стюардессы сказать: «Не жили, совсем не жили. Ах, извините! Как всем, всё как всем, пожалуйста, принесите».
Еда из пластиковой посуды над сморщенной Гренландией. Гуси-лебеди несутся стрелой над глыбищами льда и над путающейся в них гребенкой худых облаков. Несутся от полюса холода и лжи. Сама судьба, кажется, следит, чтоб из года в год и того, и другого там не оставалось бы меньше. Что вы говорите? А другие не пробовали! Может, только сейчас обретают крылья.
Тёплые оттенки вечереющего неба над химической лабораторией – это внизу кипит всё: и Канада, и Америка. За иллюминатором, куда-то в ином направлении, быстро устремляется в прозрачное небо другая маленькая птичка. А под нами буквально по облакам перебирает лапками толстенький уточка-аэроплан. Будто мослы из кипящей кастрюли, таинственно и красиво, торчат вершины гор из облаков. Нереально.

Выходим из самолёта последними. Проходим длинными стальными коридорами в огромную залу. Бо-же мой! Здесь всё та же очередь – длиннющая очередь в Америку.
Это не очень приятная ситуация, когда иммиграционный офицер о чём-то расспрашивает мужа у таможенного столика, а муж не может ответить. Впрочем, офицер мог бы получить больше ответов от самого таможенного столика; ни я, ни Антен не говорим по-английски.
– Диснейленд,– канючит он все на вопросы.
Пасть таможенного крокодила растягивается в издевательской улыбке.
– Значит,– повторяет офицер, а мы чувствуем, что именно это он и говорит, – я спрашиваю это, это и это, а вы отвечаете: «Диснейленд».
Дурацкий плащ реглан-макинтош, кепка грузинского образа и полное незнание английского делают своё дело: он отодвигает в сторону наши документы. Нам обязательно и в самой вежливой форме помогут всё заполнить, нас не заподозрили в уме, нас пропустили.
Американцы из генерации будущего, с ними нам так и не удалось за много лет ни сблизиться, ни сдружиться. Они так же отличаются от американцев, способных снять отпечатки пальцев с шестилетнего ребёнка, как картинка Де Грэзия, купленная мужем в «Трифти» за три доллара, (как говорится, если в спросе Де Грэзия – вот вам суперкопии по капэл долларс э пис на Интернете), от подлинника: рядом с собой они никогда не дадут вам почувствовать себя дискомфортно.
В гостиницу на голливудский Сансет нас везёт русскоязычный таксист. Он говорит, что скоро получит новую специальность кондиционерщика.
– Нет, ты не понимаешь, – настаивает он, – мне в такси осталось работать всего каких-нибудь две недели, затем я сяду на двенадцать долларов в час. А вы к кому сюда приехали? Ни к кому?! – он протягивает мне свою визитную карточку, – возьми, дорогая, тебе пригодится.
Пока мы затаскиваем чемоданы внутрь гостиницы и оформляемся, нас беззастенчиво рассмотрела группа из пяти развалившихся в гостиничном лобби американцев. Один из них что-то пошутил по поводу пресловутого мужнина макинтоша, и все они заржали непередаваемыми американскими мордами.
И, наконец, после московских январских морозов, после нескончаемых нервотрёпок перелёта, недопониманий и недоразумений, всё моё тело погрузилось в тёплый, в лад с люминесцентной подсветкой, бассейн.
После бассейна, расположенного в центре гостиницы – освежить лак и держать семейный совет. Муж говорит, что завтра мы ждём встречи с Элиттой. С ней мы заранее договорились по телефону: единственная душа, которая нас знает в Лос-Анжелесе – по телефонной переписке. Она поможет осуществить наши планы на будущее: найти хоть какую-нибудь работу и хоть какое-нибудь жильё. Боже мой, как нам нужна сейчас её помощь. Теперь, когда вся наша жизнь оценивается в тысячу двести долларов, а гостиница съедает четыре доллара каждый час. Я замираю наполненной ароматами экзотических цветов январской ночью на балконе не самого дорогого отеля в Эл-Эй. В тревожном ожидании не новой, но отличной от той,  в которой я была до этого времени, – марсианской жизни.


                Глава вторая.


Пятый фривей вырывается из живописнейших тисков перевала и раскручивается катушкой белых ниток до точки у горизонта. Позади остаются пушистые, раздобревшие растительностью, округлые скальные формы, местами пошкрябанные твёрдыми намерениями творцов дороги сроднить вертикальное с горизонтальным.
Понизу сизоватых горных склонов ветер поигрывает мягкими травами, облепившими за сезон дождей выпуклые громадные камни. Меж волнующихся трав, тут-там, от холма к холму, словно играют в пятнашки вкраплённые тончайшей кисточкой живописца кучки ярких, жёлтых цветов.
Легкий трак бесшумно вырывает у дорожного покрытия очередной подъём, встречает лобовым стеклом затрещину ветра и бесстрашно бросается вниз. Мы, вкупе с другими участниками сегодняшнего побега из Эл-Эй на север, бок о бок стремительно скатываемся в долину. На огромной скорости неправдоподобно, киношно-быстро вырисовываются и поглощают друга друга теснящие фривей то влево, то вправо зелёные скалы. В правом ряду аккуратным гуськом спускаются тяжёлые траки.
Слева, снизу вверх ползут высокие насыпи из песка и гравия для экстренного торможения этих бурлаков. Слетев порядочно вниз, вся компания мощных машин гасит скорость. На миг впереди обнажается затихшая под белым солнцем плоская долина. Будто скользя на парашюте, будто поднимая небо, приближаем землю. Внизу, на ладонь от рвущегося обратно и вверх перевала, удобно расположился целый комплекс услуг, состоящий из нескольких заправок, магазинов, гостиниц и ресторанов; там можно будет включить круиз-контроль и расслабиться.
Не очень-то много лет тому назад всё это могло показаться сумасшедшей гонкой, но сейчас приходится сдавливать в себе желание гнать со скоростью более ста тридцати километров. Слева-справа вдоль дороги, зелёным ковром покрыли землю частные сельскохозяйственные плантации – неизменные спутники фривея. Старые и гнилые колышки, поперечины и колочки, поддерживавшие когда-то растения, аккуратно вытеснены на края. Здесь же сложена разная другая никчёмщина и перекати-поле. Дальше от краёв, вглубь, на сколько хватает глаз, молодая поросль заботливо подвязана к свежим палочкам. Линии саженцев, стрелками разбегающиеся по сторонам, мельтешат в движении. Хочешь – так смотри, хочешь – так, всё равно идеально ровно.
Жгучее солнце над всем пространством не пощадило ни единого облачка. Трудно поверить, что не так давно трасса целовалась с хмарями. Там, на самой верхней точке перевала, дожди с туч теряют косые, влажные мечты перебраться в Лос-Анжелес. Они нитями изливаются на жёлтые пунктиры козьих троп, разбегающихся мокрым гравием. Внизу же – полная власть агрокультуры и цивилизации. Над идеальными линиями кустарников там-сям нависают диковинные сельскохозяйственные агрегаты. Широко расставив тонкие длинные ноги на небольших колёсиках, они орудуют над ягодными и плодовыми кустами. Год от года владельцы плантаций меняют виды культур, но не меняется одно: я никогда и нигде не видел безжалостно вывороченной, или по-хамски взрезанной гусеницами бульдозера земли; над всем пространством полей простёрта заботливая рука собственника.
Северо-западная дорога на Сан-Франциско – это путь через плодородные холмы и равнины. Северо-восточная дорога в Лас-Вегас – путь через пустыню… или в пустыню?
Более полутора сотен зверей под капотом сонно перемурлыкивают майлу за майлой. Все дорожные ощущения сводятся к одному – чем убить пять часов? Кондиционер услужливо доносит с полей острые запахи естественных удобрений. Если это запахи с ферм, то невозможно представить, каких они невероятных размеров. Может, это перевалочные загоны для скота?..
Горная гряда отходит всё левее, левее, но так и не исчезнет с горизонта до самого Сан-Франциско. Горные склоны, словно обмакнутые в различные цвета и изогнутые кисти рук, перекрывают друг друга, укутанные белёсой пеленою.
После мер по дозаправке и переведению духа продолжаем движение. По ходу начинается дружное наступление цитрусовых. Высаженные всё теми же идеальными гнёздами, дразня оранжевыми плодами в сочной зелени, посадки мандариновых разбегаются вверх и во все стороны.
По пятому фривею ходят тяжёлые траки, поэтому обязательны игры в обгонялки в их бесконечной линии. Часа через три – закономерная смена ландшафта с вызывающей зелени цитрусовых на разбросанные по холмистым обочинам загончики для овец, лошадей, коров. В одном месте, справа по движению, посреди всего этого прелестного кантри, расположилось невероятных размеров загон-государство, населённое коровами. Здесь – вот, небольшое стадо шествует куда-то по жёлтой дороге; там – животные, притомившись, отдыхают в ограждённом закутке. И никаких следов человека. И каждые тридцать, сорок миль – островки цивилизации: заправки, магазины, рестораны, гостиницы. Впечатление такое, что всю эту землю на протяжении многих сотен миль ежедневно аккуратно обихаживают и причёсывают.
Вот отбежал в сторонку хребетик канала искусственного орошения с красивыми ровными бортиками и мостиками, урезающими воду. Он расширяется, утолщается и разрешается за красивой белой дамбой широким озером.
Остаётся что-то около часа для того, чтоб добраться до Сан-Франциско. Холмики постепенно перерастают в холмы – известные холмы, бряцающие по струнким нитям эфира лопастями ветряных электрических мельниц. Башенки электростанций с растопыренными по сторонам пальцами создают впечатление ленивых великанш. То одна, то другая вдруг закрутит, завертит лопастями; ан нет, не хватает духу – ветра. Остальные великанши тоже спохватятся, провернут пару раз крыльями да замрут в ожидании: может, кто помашет в ответ? Но у кого времени вдосталь на это? Фривей врывается в гористую бэй-эрию Сан-Франциско. До города рукой подать.

Недомотав на трип нескольких десятков миль до электро-стэйшена, круто забираем влево, чтобы попасть в Сан-Франциско не с востока на запад, как обычно, а с юга на север, через чистейший город южной Калифорнии – Сан-Хосе.
Небольшое, на час, отступление от графика стоит того. По дороге в Сан-Хосе пейзаж приобретает обострённые курортные очертания. Зелёные холмы устремляются вверх. Толпясь, они удерживают с нескольких сторон разлившееся меж них озёрное молоко. На этих овальных праздниках солнца заманчиво торчат треугольные паруса яхт и катамаранов, трепеща на празднике жизни и красоты.
Фривей весело вкатывает в утопающий в зелени город. Пейзаж, нашпигованный растительностью, буквально распирает боковое и внутреннее разделительное пространство фривея, демонстрируя этим, что Сан-Хосе ещё и самый вечнозелёный город южной Калифорнии. Ненадолго останавливаемся у магазина. Нужно купить одну усыпанную медальками бутылку Хванчкары за шестнадцать, другую бутылочку Кинзмараули за восемнадцать долларов, венгерской ветчины, австрийской колбаски, салями финской.
Не спеша выбираем, чем ещё можно перекусить.
– Сулгуни? – спрашивает Мари.
– Нет, лучше четверть паунда болгарской брынзы.
– Грибочки украинские? – спрашивает Мари.
– Лучше немецкие. Возьми балтийский бородинский на бутерброды и попроси, чтоб ветчинку потоньше нарезали.
– Сегодня ужинаем в ресторане? – поинтересовалась Мари.
– Сегодня лень. Давай устроим пати в номере.
– Значит, надо спросить пластиковой посуды и стаканы.
– Не забудь, – напоминаю, – фруктовый кефир на утро.
– Может, тебе лучше квасу?
– Квасу не буду, но стоит взять пару котлет по-киевски и полпаунда оливье, – встречаю удивлённые глаза жены, – и ещё коробочку польских конфет на десерт и вот этот аппетитный кусок тортика.
Сан-Франциско если и можно, с огромным напрягом, назвать городом «в стиле диско», то, скорее, дисков, поставленных перпендикулярно и плотно сдавленных друг с другом. По духу же это абсолютно свободного стиля город. В Сан-Франциско катастрофически не хватает места. Здесь не кухни, а кухоньки; забудьте про коридоры. Не спальни – спаленки. В домах маленькие лифтики. Но всё это только обостряет неизгладимое очарование города. По улицам циркулируют троллейбусы и трамвайчики. По узким улочкам трамвайчики порой забираются на весьма крутые склоны.
Одностороннее движение, как следствие тесноты, может запутать любого приезжего, который также легко может попасть в непростую ситуацию в решении вопроса с парковкой автомобиля, или как протиснуться вечером по той или иной улице...
Очень узенькая, крутая лестница ведёт наверх, в гостиничные номера. На втором овальном этаже столпились четыре-пять дверей. Можно походить по кругу, посмотреть картины и эстампы, сработанные рукою хозяйки. Туалет один. В нем душ, исполненный изогнутой медной трубочкой, вроде лебединой шеи. Качает непомерных размеров головою в центре крохотного, изложенного мелкими изразцами бассейнчика. Напротив – сливной бачок, стилизованный под аквариум. Здесь же к бачку привешена картонка с надписью: «Представьте себе, что здесь плавают рыбки».
Под потолком номера, по бордюру пробегает словесная вязь, обожествляющая бабочек. Через дорогу, напротив яркие глаза сразу пары ресторанов глядят в старую эрию. За их высокими окнами сидят, едят, галдят люди. Другие галдят снаружи или, торопясь, обтекают друг друга по темноте, суетясь, как муравьи. Третьи просто стоят-галдят, решая свои проблемы. Даунтаун, старющая ветла, на своём стволе удерживает переплетённые ветви-улицы – тропинки туризма.   
– Ты не знаешь, где жалюзи? – спрашивает Марина.
Я щупаю проём окна.
– Жалюзей нет, – отвечаю, – и туалета в номере нет, и умывальника.
– Туалет в коридоре, я поинтересовалась. В нём такой интересный аквариум, посмотри.
Я иду и смотрю аквариум. Возвращаюсь.
– Я нашла жалюзи.
– Ты нашла жалюзи?
– Да. Пошарь за шторой и опусти.
Като голодными львиными глазками отслеживает покупки.
– Сначала идёшь, смотришь аквариум, – опережает её мама. – Затем кушать и спать.
Узкий оконный проём запитывает жёлтый фонарный свет. Озябший воздух разбивает о стекло отдельные уличные выкрики. Поколебавшись, замирает мир. Я опускаю жалюзи. На полотне какого французского художника я видел эту выпавшую с девятнадцатого века под карниз уснувшего отеля картину?

Щелчок, хлопок, соскок – снаружи убиение скейтборда об асфальт упрямо отрабатывает какой-то переросший детина. Рядом свёрнут и прислонен к стене спальник.
Время от времени молодёжь даёт себе пожить на улице. Через час он возьмёт где-нибудь что-нибудь поесть и присоединится к собирающейся здесь же компании.
Пройдя ритуал прощания с хозяйкой гостиницы, мы направляемся к спасительному островку, на котором вчера удалось за двенадцать долларов пристроить трак на ночь. Площадка к этому раннему времени уже пуста. В центре одиноко маячит только наш автомобиль.
– Я же тебе говорила, – досадует Мари. – Мы снова забыли замкнуть двери.
Какой-то афроамериканец, метущий под соседним домом, несколько раз с любопытством подглядывает за нами.
– Поехали, – заключаю, и залезаю за руль.
В утренней тишине, отворив внутренности бесконечно интересных маленьких сувенирных лавок и ликёрсторов, просыпается чудный город.
– Я тут однажды такой сметаны наелся, – вспоминаю вслух. – Такой туман стоял плотный – можно было на куски резать. Дышать тяжело в таком тумане.

Калифорнийское солнце безапелляционно обретает свои права и разогревает сжатый в пружину Сан-Франциско.
– Ни за что на свете. Ни за что, мои дорогие, мы не пропустим наш ресторан, и сегодня, – обещаю я зачем-то.
Севернее бульвара Гири, где разноцветные двухэтажные домики притёрты друг к другу, словно клеёные картонным клеем. Севернее бульвара Гири, там домики на манер старой Европы жмутся, наезжая друг на друга, чередуясь с маленькими азиатскими бизнесами, среди овощных лавок, кинотеатров, ресторанов, среди довольно тихих улиц без троллейбусов и трамваев, посреди улочек, по которым снуют в основном выходцы из Азии (для них, собственно, это всё так помаленьку, потихоньку и устроено, и нигде, кажется, больше так не устроено, может, ещё в больших районах больших городов), в анклаве загадочной восточной культуры официант, признав нас за завсегдатаев, усаживает за столик на четверых.
Улыбаясь, китаец вытаскивает из кармана зажигалку и поджигает небольшую газовую горелочку, врезанную под центром стола. Затем приносит плошку острого бульона и ставит её на жестяной подносик, покрытый фольгой. И мы принимаемся кухарить. Посреди зала стоят столы: столы-холодильники, столы-горячие плиты. Не спеша, прошлись меж них, набирая мороженые рыбопродукты, мясо, тофу и прочее. И это всё, вслед за кусочками масла, летит в плошку. Затем туда же летят мелкие креветки и осьминожки, рыбные ролики, мясные шарики, белые кубики. Красная, белая рыба, что-то ещё из рыбы, несколько раков. Как антенны, торчат из кастрюли шпалы аспарагуса, ожидая своего размягчения. Всё кипит, шипит и клубится, по мере того как, не теряя драгоценного времени, вокруг плошки, по противню мы рассыпаем блестючие холодным льдом бледнотелые креветки.
Креветки, креветки, недолго вы будете бледными. Наваленные полукругом под кастрюльку, они требуют масла, масла, в котором они начинают на наших глазах розоветь. Они непременно станут красными в жёсткой конкурентной борьбе за место на противне с собирающейся бугорками и шипящей жёсткой корочкой тонко нарезанной бужениной.
Стол опутывает нешуточный ароматный пар, в котором, украшенные некоторым добытым в боях экспириенсом и горою зелени, мы орудуем не хуже ловко владеющих палочками соседей. Съедено, пожалуй, по три тарелки супа, и можно немного поцапаться: «Ту зелень клади, эту – не клади».
– Это будешь есть сам, – начинает Мари.
Официант понимающе подливает в кастрюльку бульона.
– Посмотри, – указывает она на соседей. – Они буквально на секунду опускают пророщенные зёрна в бульон, а не варят их там, как ты. Бульон, он от этого становится горше.
– Я варю потому, что затем пережарю всё это в дрессинге с белорыбицей и полью вином, – импровизирую, пытаясь сопротивляться на ходу. – Посмотри, посмотри, – атакую. – Твои креветки опять подгорели. Плесни немножечко бульончика и переверни.
У осьминожек очень жёсткие ножки, но головки рыхлые, как куриные потрошки. Куриные ножки нежно шкворчат на месте креветок, напоминая о том, что люди, в общем-то, склонны к излишествам. Разнообразные, но особенно острые приправы помогают перебороть чувство сытости. Ребёнок побежал за мучными сладостями и кубиками разноцветного дрожащего пудинга.
 «Лимонный пудинг как нельзя лучше подходит к послеобеденному чаю», –  сообщает нам Като.
Мы одобряем.
– Нам за ними не угнаться никогда, – грустно констатирую факт: рядом, за соседними столами, завсегдатаи ресторана деревянными клювами-палочками, будто цапли, выхватывают на высокой скорости из огромных мисок всяческую зелень. Затем они держат эту зелень на весу и высматривают место в кастрюльке, куда б её пристроить.

Само покидание Сан-Франциско, как обычно, сопряжено с некоторыми долями грусти-радости. И, чтобы как-нибудь смягчить грусть, перебить, мы открыли для себя в бэй-эрии один магазинчик. В нём по довольно замечательной цене можно взять сорта три любимого пахучего французского сыра, разноцветных колбасок, сыромороженых полуфабрикатов, сириала, мучных заготовок и французского-таки вина. Хотя, разным мнениям вопреки, предпочитаем сладкое грузинское.
По дорогим сердцу, но совершенно запутанным улицам добираемся до живописных катакомб: таким образом начинается выезд из города в бэй-эрию через мост (не Золотые ворота, но ещё более мощный). Этот самый выезд осуществляется по нижнему этажу вышеупомянутого двухъярусного моста. Оплата же за въезд взимается по другую сторону, через залив (там нужно заплатить три доллара). Въезд в город – по второму этажу моста. (По числу будок оплаты и полос это место внесёно в книгу рекордов Гиннеса).
Нежданно-негаданно случается маленький эксидент: на узкой полосе одностороннего движения перед светофором перед нами встраивается джип. Хозяин джипа не спешит продолжать движение. Не взирая на зелёный, он неторопливо разбирает ворох бумаг на торпеде, затем выставляет в окно левую руку, демонстрирует нам свой средний палец, отображающий, видимо, объём и размер его эго. И вся эта бандура, мощь и красота, разгоняется, поднимается на высоту птичьего полёта. Затем парочку километров спускается вниз, прошмыгивает горным тоннелем (вершиной выдающейся из залива скалы-острова) и впрыгивает в бэй-эрию.
Мосты Сан-Франциско – незабываемый аттракцион и потрясающее зрелище.


                Глава третья.


Неудивительное качество хорошего автомобиля – не утомлять за дальнюю дорогу. Траку, кажется, нравится ненасытно пожирать трассу. Отними любимое лакомство – вцепится. Пока он чуть слышно рычит над своим блюдом.
– Я начала новую жизнь, – произнесла Мари.
– Изменила мне? Затеяла новую жизнь? – удивился Антен.
– Нет. Ты же знаешь, я неспособна изменить человеку, который мне муж... Я начинаю новую жизнь... – повторила Мари.
– Покупаешь новую жизнь? – недоумевает Антен.
 «Антен злит меня», – подумала Мари.
– Образно. Новую жизнь! – ответила она. – Что скажешь?
– Я сочинил стихотворение…
– Читай.

                У чёрных скал яхта причалит,               
                И чуть дыша, с неё ты сойдешь,               
                Если тебя серый дождь печалит,               
                Будь навсегда  проклят тот дождь.               
                У чёрных скал с трудом  унимаешь 
                Парящихся губ торопливую дрожь:               
                Пытаясь найти – 
                Не найдешь,               
                Сервируя белых голеней шёлк               
                В ослепительный шок
                Торопящих мгновений,               
                Меня...               
                Я загиб,
                Я пропал в дождь у скал,
                И нет извинений.

– Славный мой рыцарь Антен! Опоясанный этаким оружием, ты тщишься отмахнуть от нас целый мир, – засмеялась Мари.
Дорога, не требующая напряжения, потянула лаковые ботики за шнурки. Мари скинула обувь и, блаженно вонзив пальцы ног в карпет, естественным образом показала, что хочет спать.

Не помню, как его звали. Он приехал через полчаса после звонка подруги. Она позвонила ему и сообщила, что находится в ночном баре с одной особой (со мной), которая, по её мнению, хорошо подойдёт на все случаи жизни.
– И для брака, – добавила она, посмотрев в мою сторону.
– А что, если я его никогда не полюблю? – спросила я.
– Полюбишь.
– А что если я не приму его в моём сердце?
Без ответа.
– Он имеет редкий талант – вкусно готовит, – после паузы выдаёт на-гора подруга.
Я чувствую, что это не последний её козырь.
– Он солидный мужик при всех достоинствах, – со знанием приготовляет она свободное пространство, – и занимает хорошее положение в обществе. Ты сразу почувствуешь, как только сядешь к нему в машину. Я тебя настолько хорошо описала, считай, ты его уже очаровала.
– Но если для него нет места?
– Он сам мне говорил, – не слышит подруга, – он давно мечтал встретить женщину твоего плана. Но пока попадались одни шлюшки.
– Но если в моём сердце нет свободного места?
– Это твой минус. Я ему про это не говорила.
– А вдруг он «Халлоуин» какой-нибудь, или в нем есть недостаток, который я не принимаю? – говорит моя редчайшим образом отточенная настороженность. – А если он...
– Он нормальный, и не тебе об этом судить.
Подруга, подруга. Знаю я тебя... Плотная музыка в баре дробит цвета на полоски, мешающие сосредоточиться.
Единственный раз, в далёком прошлом, южная ночь путала нас с Антеном в плотных складках настороженной тишины, там, где подвявшие события с трудом отпечатались на памяти, там, где прячет свои неряшливые углы Голливуд... Казалось, целый свет заглотила широко разинутая пасть удобно устроившегося за китайским кинотеатром пустыря. По ближайшему его соседу, по Голливуду ходит широкая толпа в костюмах и масках. В нотный стан ветреного ноябрьского шепота на форте прописывается дробь литавр обвального хохота (по жертве, удачно оплёванной безобидной резиной из баллончика). Синтетическая паутина заливала Голливуд. Бросалась в глаза энергия плотной массы на фоне отсутствия какого-либо действа. Так отмечали Халлоуин. Голливуд был перекрыт по этому случаю со всех сторон. Если это праздник нечистой силы, то это любопытный образчик препарированного зла, заточённого в невидимые, но и непереходимые рамки не любящего шутить американского закона. Из темноты блестят круглые щёки. Толпа кружит по Голливуду до полуночи и ещё немножко позже, тщательно избегая давок и внимательно обходя друг друга. И кто бы он ни был, откуда бы он не взялся, участник этого незабываемого представления, ему не избежать негласного правила – соблюдать вокруг любого человека его законный, никем не переступаемый метр. Во всем остальном это праздник печального образа.

Память, верни мне праздник. Верни меня к той пристани, с которой я втягиваю незнакомые ароматы экзотических цветов. Я ходила по улицам Голливуда и чувствовала в воздухе этот запах счастья. Он разносится повсюду, его вдыхают все приезжие. Мой Голливуд – это пятнадцать улиц с севера на юг и десяток миль поперёк. От Таи-Тауна на востоке до эгоистичных пальм Беверли Хиллз, струнами тянущихся вверх, на западе. Тут золотой аттол моего вторичного детства и моё, только моё, настоящее открытие Америки; иначе не скажешь.
Мой Голливуд. Раньше ты удерживал меня своими липучими меркантильными лапками. Сейчас здесь живёт моё сердце, и живут мои воспоминания… Каждое утро один час я добираюсь пешком до работы. Каждый день я скользила тенью перед редкой утренней толпой туристов (они всегда держат наготове камеры и трусят смешной охотничьей походкой) через просеянный сквозь мои пять пальцев Хал-ли-вуд. Следующей улицей за Ла Брэя поворачиваю налево. Звёздную медь аллеи сменяют редчайшие оттенки фиолетового, розового, синего: раскраска цветов и растений, вьющимся покрывалом укутывающих стены особняков, этих обывателей белёсых от солнца улиц, прайвет улиц, которые сбегают на юг ровными линиями. Горы здесь девять месяцев в году добровольно отражают атаку жары: в июне ещё можно жить сносно, без кондиционера, тогда как на севере просто угорают Валлы. Город вмещает в себя окрошку из представителей всех народов мира, и поэтому в нём иногда бывает тесно в долгом трафике, в машине в час пик. Я люблю его разнопёстрых дневных и ночных обитателей. Он дарует желание жить уже тем, что на его главной аллее тусуются и развлекают прохожих, живут и спят удивительные индивидуумы. Американцы довольно интенсивно отдаются ночной жизни и жизни вообще, которая не замирает вокруг двадцать четыре часа. Они раскованны в одежде, и в большинстве своём не платят дань высокой моде. На дворе тропический ливень, а он идёт по бульвару Сансет в цветных трусах, в расстёгнутой спортивной куртке на стройном теле. Он всегда натянут, как струна и безукоризненно дружески вежлив. Это его, их прайд. Они в нём живут, им живут, теоретически включая, видимо, в свои ряды всех, кого видят по обе стороны. А мы со страхом поглядываем на фетиш их свободы, непостижимый нами. Украдкой подсматриваем в их лица, проникаясь кристальностью равновесия их общества.
Парад сексуальных меньшинств на Санта Монике. Знаковый, чем-то знакомый. Вспомнила! Во многом он напоминает демонстрацию на Первое мая: по улице стройными рядами шествуют пешие колонны, маша шариками и флажками. В авангардах колонн бортовые грузовики, начинённые динамиками и плакатами. Они наделяют исполнителей и зрителей зарядом энтузиазма. Обочины запружены торсами мужчин и женщин в шортах и маечках. Зрители не скупятся на аплодисменты. Прижавшись к толпе, стараемся не упустить открывающуюся возможность прорепетировать улыбку. Лицо Антена цвета меняет, как флюгер – стороны.
Набор лозунгов в принципе одинаков: равенство, свобода, братство. Особо отличившимся одеждой и украшением машин перепадают дополнительные аплодисменты.
Американцы умеют выглядеть просто, жить красиво.
Неформалы умеют преподнести себя исторически красиво. Течёт по Санта Монике свободная волна, качает тела, меняя стили, формы самовыражения в зависимости от музыки. Удлинённые лица, красивые миндалевидные глаза. Они беспроблемно и чуть насмешливо прищурены. Они разны, эти руки и тела. Их хозяева одинаково свободны и открыто подчинены ритму, духу, устремлению. Нет нужды выделять кого-то там, где в этом нет нужды.
Оттрепетали по ветру стяги и майки, отгрохотали динамики. Уставший, но довольный собою парад венчается семейными парами. Среди родителей весело маршируют их маленькие дети. На детей обрушивается сумасшедший шквал оваций со всех сторон. Маленькие ботиночки шаркают подошвами в такт с локтями, весёлые носы вертятся на все триста шестьдесят градусов. Звучит музыка.
Голливуд начинается со звёзд… нет, не так... на востоке бульвар Голливуд исчезает, растворяясь в пыли Маленькой Армении. На западе – кончается небольшим вертлявым горным перевалом.
Следующая большая улица вниз южнее Голливуда – бульвар Сансет. Западной рукой он отходит к океану. Следующая – Санта Моника, через Беверли Хиллз она, естественно, течёт в океан, в одноименный себе город Санта Моника. Ещё несколькими улицами позже жадной торговой жизнью живёт неподражаемый Мелроуз – улица современных мод.
Мелроуз, Мелроуз…
При упоминании о Мелроуз память снова извлекает самые далёкие и самые тёплые воспоминания. Она раскрывает ладонь, и мы выкатываемся камушками с неё на Ферфакс  и спешим. Я вижу нашу парочку – себя и Като. Вижу, как семенят маленькие ножки. Слышу шум блошиного рынка.
Потому что было воскресенье. Потому что, катком переехав понедельник, среды, пятницы, четверг, мы снова бежим в памяти на Мелроуз. Шум уже хорошо слышен с рынка, где наш папа нашёл видимость работы. С ним расплатились расшитым женским пиджаком, который он тут же примерил на меня. И мне показалось, что я царица египетская; и люди с изумлением оборачивались.
По Ферфакс, горошинами до Мелроуз, с горочки, как с Москвы, да в Беверли Хиллз. Здесь – салон мелирования моих волос, там, на перекрёстке – ногти.
Упав годами, насыпались бонусы.
Дожидаясь времени своего аппойнтмента, я наведалась в ресторанчик, который, по моему мнению, является непосредственно «центром для пописать» всех тусовок всего сборища на Мелроуз. Молодёжь 16-28. Стильная, костлявая, одета неразборчиво, но броско. Панки, то ли металлисты, но во всей красе: во всех местах металлические прибамбасы. Закоренелые мужененавистницы, сухожильные (не смотрят на них мужчины), в коротких юбках, коротко стрижены; длинные сигареты из всех дыр. Два кульных парня продефилировали на другую сторону, манерой вечно спешащих, но ничегошеньки не делающих. Оба в брюках-галетках чёрной кожи. Рубашки по талии ушиты, тоже чёрные. Руки в сверхмодных наколках, до мизинцев. На одном коротенькая куртка, на три размера меньше, женская. В него влюбилась бы, даже будь он в их паре девочкой.
Мелроуз – худые, костлявые, крашеные, супернакрашенные, уродливые, уверенные, прикинутые со вкусом – все они посетят по своему вкусу магазин, который у каждого свой. Тема там разная, но пахнет свободой выбора. Если б я была страшной и костлявой... но, увы, слышу в ответ: «Что же вы хотите? на Мелроуз для себя найти? Не там ищете».
А я уже нашла. В отличие от Вас, молочного племени, я Вас принимаю и люблю такими, какие Вы есть.
Я была на Мелроуз в первый год и на грани десятилетия. И, главное, мне не страшно, ни за что.


                Глава четвёртая.


– Этот стих тебе, – озвучил Антен ограниченное пространство.
Мари оттолкнула тянущее оцепенение:
– Читай.

                Тебя ласкает теплый дождь,               
                Чуть коснется нежных плеч и парит.               
                Почему ты, как во сне?               
                Зачем так холодна ко мне?               
                А этот тёплый дождь совсем накрыл тебя... 

                А этот дождь теряет стыд, любя,               
                И косо смотрит на меня,               
                И каждой каплей говорит,               
                Что я напрасный гость.

                Дарит алмазов горсть,               
                И тотчас отсужает.               
                Бросает мокрый поцелуй               
                И вприскочку к другой. 
 
                Ах, он совсем не знает:               
                Порывом ветер налетает,
                Бросая в холод и огонь,
                В шальную дрожь.
               
                Тебя ласкает тёплый дождь... 
 
– Как ты узнал?! – воскликнула Мари.
– Как? – не разобрал Антен.
– Как узнал то, о чём я думаю?
– О чём ты думала?
– За что я тебя люблю...
Враг аммиак, друг полей, натуральнейший букет, пролез снаружи и ткнулся в нос. Мари, не оборачиваясь, изогнула локоть за спинку сиденья, выудила добрый треух шерстяного пледа, несущего следы парфюма, и закуталась с ушами.

...Он узнал меня сразу, как только вошёл. Точно: я его очаровала. Я почувствовала ту искру, что пробежала между нами. Он предложил мне ночной ресторан. Я согласилась на чашку кофе. За дверцей его автомобиля я ощутила вкус дорогой жизни. Так могут одни и не могут другие. Мне оставалось лишь сделать шаг на встречу.
Одни могут сделать так, чтобы всё вокруг изменилось, точно так же, как этого не могут сделать другие: перевести через черту неизведанного. Обновить жизнь, позволить ощутить вкус жизни, как сказки.
Мы свернули к ночному ресторану. Он настойчиво предлагал ужин. Я озвучивала оговоренную чашку кофе. Он повёл меня, гордый, путём, коим шёл к своему теперешнему положению. С минуты на минуту я чувствовала себя всё более лёгкой и независимой. Порою мне казалось, что меня ничто не держит, что меня поймут и простят, что, может и вовсе не нужно их прощения. Ведь можно уйти полюбовно, по-хорошему. Ведь это моя жизнь, и все её обстоятельства – только мои.
Я смотрю, задрав голову – на стенах замка ветер упрямо полощет знамёна его эгоизма. Я плохо слышу его голос, он тонет в вопросе: «Ты сможешь полюбить его? Лечь с ним, вовлекшись в борьбу противоположностей...
Нет? Может, да… Он много даст взамен. Он будет носить на руках. Он сделает тебя украшением...»

– Мама, почему ты не взяла меня с собой купаться в бассейне?
– А ты так сладко уснула, что мне было очень жаль тебя будить. Но я честно отплавала за нас обеих.
Тщательно маскирую тревогу под улыбку. Ребёнок умеет читать мои мысли с лица. Сейчас моё лицо должно отражать, в лучшем случае, неизвестность.
Что это такое – необъяснимый шок от Америки, так часто приводящий к жесточайшей депрессии? Счастлив тот, кто с ним не знаком.
Невесёлые обстоятельства требуют сосредоточения на чём-нибудь. Посмотрим, что в нашем активе: вокруг улыбчивые, очень приветливые люди, богатые дома, красивые машины, вечное лето в благоухании экзотических цветов. В пассиве: боль расставанья с близкими. Никто не хотел, что бы так получилось. Сутки назад ещё была суровая зима. У меня на руках такая смешная шубка дочери, что её не жалко и выкинуть. Никто не хотел расставаться, но обстоятельства подвели нас к этому; меня и двух моих крошек – мужа и хрупкую дочь, которую муж всё время носит на руке.
– А сейчас, когда мы умылись, – говорю я шутливым командирским тоном, – дружно спускаемся на бесплатный завтрак, на первый этаж гостиницы.
Кофе, круассаны, пара кусочков масла. Этого должно хватить на целый день.
Крупные дождевые капли дружно вытанцовывают за окном тропический ливень. Он будет идти и идти с перерывами во все дни января, февраля и мятный кусочек марта. По Сансету, в сером прямоугольнике огромного окна, плотными рядами шипят на мокрое асфальтовое покрытие умытые машины. Красивые, благородные, цветные – они, как умные цирковые животные, цепляются друг за друга и бегут, бегут. Так хочется бежать куда-то. Но куда? Элитта не приехала и после третьего звонка. Мы, реально, на Марсе…
Она приедет завтра, когда дождь на время возьмёт передышку. Я подарю ей огромных размеров коробку дорогих московских конфет. Она невнятно промолвит: «Не надо было». И мы приступим к моему трудоустройству.

О, как воспеть тебя, голливудская община? Временами подозрительная, порою перевозбуждённая, но честная и реалистичная. Мы не можем, если только это не будут какие-нибудь сплетни. Только факты могу перечислить: ты, община, долгое время делила с нами хлеб и работу. Ты разрешила нам выжить рядом с собой. Ты научила нас Америке. И если где-нибудь, когда-нибудь скажут: «Мог, мол, воспеть, да не воспел, и не воспоёт-де, когда придётся». Так вот, чтоб нам их –
Пою песнь!

До работы мы добрались за пять минут. Уверенная Элитта завела меня в овощной маркет. Хозяин налил коньяку за знакомство и сказал, что с завтрашнего дня я принята на работу. Я залпом выпила и решила: будь что будет, кто-то же должен и гречку в мешки расфасовывать.
Элитта ухватила с прилавка банку икры и исчезла в дверном проёме. В магазин зашёл распространитель телефонных карточек – предложил услугу, которая пригодилась на долгие годы.
Я выдержала коньячное застолье на двоих, как москвичка, и пошла на выход.
– Если тебе нужно будет «Время-на-Москву», – напомнил мне распространитель Лёня, выкладывающий карточки на прилавок, – я дам  тебе его днём или ночью. Много лет он безукоризненно выполняет своё слово.
Чувство самосохранения подсказывает, что нужно съехать в мотель. Мы поискали жильё на соседних улицах, но ничего не нашли. Оставшихся денег едва ли хватит даже на самый крошечный депозит за самый маленький...
– Смотри, как бы мелодрама не перескочила на кровавые рельсы трагедии, – свесившись через плечо, шутит муж, намекая, видимо, на мой стальной характер, который, как по шаткому мостку, провёл нас над пропастью в собственный, арендованный в мае сингл.

Барахтаясь в луже проблем, пуская огромные пузыри на эгоистичном «Hotelwirtschaft» ангельского запада, мы подгребали то к одному, то к другому характерному персонажу Commedia Dell'arte. Вот маячит лампой на берегу стометровый Капитан, отпускающий театральную слезу и отымающий руку. Вот неунывный живчик Арлекин, переструганный на американский манер, весело водит нас за нос по улицам Лос-Анжелеса. Вот подуставшие от жизни «Дотторэ» от carte dei giudici e notai, в белых масках, вывернув наши карманы, безразлично отмеряют нам полноценные пинки. И вот накренила вперёд и выставила в строгом выговоре палец вылезающая из короткого платья Аврора. Mise en Scene оживляет характерно русский персонаж: остролицый, розовощёкий Петрушка грозится нам картонным войском. И не войско это вовсе, а колода потёртых карт: тройки, семёрки, и, конечно же, выпадет пиковая дама. Это Судьба. С ней нам нелегко будет, но будет так. Этим и сердце...
– Обязательно скажи, – настаивает муж, – как изменилось всё после «сентября». Как исчезли с улиц толпы дармовой рабочей силы.
– О’кей! Дорогой! Эта аксиоматическая гиперболизация покоится вне рамок данного l'intreccio. И, значит, поэтому La Commedia e Finita!
...Я сжимаю в руке последний козырь – телефон подруги, моей подружки в Москве, в Сан-Франциско. Та приобщает нас к неопровержимым фактам того, что в Сан-Франциско вредный для детей и астматиков климат, что там всё дорого и трудно найти жильё и работу. На этот момент они имеют с мужем серьёзный бизнес по перешверке использованных баскетбольных мячиков, но для меня и для Антена у них в бизнесе работы не найдётся.
– Попробуйте себя в Эл-Эй, – заключает она, прежде чем навсегда умереть.

Скорость выпадения денежных знаков из кошелька с переездом в мотель замедляется до доллара семидесяти шести центов в час. Антен нашел какую-то работу, на которую он уходит в четыре утра вместе с Като. Вечером приносят десять долларов. Я работаю первую неделю в магазине бесплатно.
Антен привёл к нам в мотель какого-то рыхлого мужика.
– Архип, – представился тот, – зашёл посмотреть, как вы живёте.
– Извините, у нас пока не всё гладко, – говорю я, – кипятим воду на суп в кофеварке.
– Антен сказал, что вы совсем бедствуете, а вы ничего. Главное, что не на улице.
– Мы не можем на улице, – пугается Антен, –  у нас ребёнок.
Все посмотрели на Като. Она играет мелкими игрушечками на кровати.
– Я созвонился с женой, Ташей, – вздохнул Архип, – мы решили пригласить вас сегодня вечером.
Стараюсь приубавить разложенные на кровати вещи. Через час за нами заедет Архип, и мы отправимся в гости. Есть же в жизни красивые повороты…

Работа порадовала новыми знакомыми: девчонками из моей и из другой смены. На моё дружелюбие они отвечают молчаливой агрессией. Но мне не за что на них обижаться; в конце концов, они же не требуют падать перед ними на колени. Какая у них ко мне может быть зависть? Раз я из Москвы, значит, я не умею гэкать, так же, как и не умею выгибать спинку, и многое другое не умею. Это слишком мелкий повод для ссор. И всё же хозяин смотрит настороженно. Девочки знают, как создать нужное настроение.
В магазин вошёл Шурик-грузчик.
– Привет, землячка, – обращается он ко мне. – Как обживаешься?
– Тяжело.
– Не грусти, все трудности преодолимы, было бы желание.
В его глазах крутится неуёмное любопытство:
– Как устроилась? В мотеле? Сколько платишь?.. Пыть... Надо поискать апартаменты. Я приеду вечером, помогу.
Вечером, по темноте мы мотались меж грязных, переполненных латиноамериканцами улиц, по востоку Голливуда. Он показал меня какому-то мужику, тот посмотрел на меня с балкона. Затем Шурик подобрал грязный матрац с улицы: «Это вам пригодится на будущее». И подвёз к обшарпанному мотелю.
– Но мы уже живём в лучшем, – нерешительно возразил Антен.
– Так вы не смотрите мотель? – ответил Шурик, – О' кей, завтра начнём искать апартаменты.
– Мэри! – игнорируя мужа, поигрывая откинутой на плечи кожаной курткой, Шурик подступается ко мне на следующий день, – завтра мы едем в ресторан, послезавтра в казино. Это будет другая жизнь, Мэри. И она будет твоей. Ты узнаешь, что такое Америка!
– А как же апартаменты? – поинтересовалась я.
– Апартаменты? Апартаменты будут завтра, – ответствовал Шурик, – сегодня я занят.

Что-то не сработало в мозгу у Антена, и он позвонил Архипу и попросил забрать нас из мотеля, мотивируя тем, что мне угрожает опасность. Архип пообещал посоветоваться с Ташей.
Он приехал за нами в одиннадцать вечера. Мы погрузили в его вэн три наши чемодана и все надежды. Москвичка Таша постелила нам простынку на полу, в ливинг-руме.
Хорошо, что Като спит над нами, на диване. Утром я проснулась безобразной лягушкой – почки ударили по глазам. Быстро привела себя в чувство и бодрая, весёлая предстала перед хозяевами. Сегодня они, оказывается, не помогут нам искать апартаменты. Сегодня они покажут нам магазины.
Скинувшись на покупки в «найнти-найн», мы воротились обратно. Я помогала Таше готовить на кухне до прихода гостей. Гости, благополучно проигнорировав нас за весь вечер, разошлись по домам. На следующее утро перед зеркалом стало ясно – ещё одну такую ночь мне не пережить.
И вот я в детском садике, у Саллины. В новой для себя роли воспитателя. Здесь есть, где спать – мы спим на толстенном матрасе, на полу в чуланчике, с дочей; в разлуке с мужем. Я – нянечка, воспитатель, уборщица, дошкольный учитель, прачка, повариха. Я работаю с семи утра до полуночи.
Антенчик, миленький, где ты?!
Саллина в приватном разговоре сказала мне, что пришло её время  взять всё от жизни. Что она имела в виду, говоря это?
Первую неделю я работаю на агентство по трудоустройству. Вторую неделю я отрабатываю наше с дочерью проживание. В конце третьей недели она дала мне двести долларов.
Антен всё так же живёт в мотеле и ездит куда-то за десять долларов. И к кому я не обращалась, никто ума не может приложить, как найти ему работу.
Саллина имеет побочный бизнес на океане и требует, чтобы в её отсутствие я отвечала на все звонки на чистом английском.
– Мне не нужна такая работница, – орёт Саллина, выбрасывая в потолок вещи. – Я не для того столько лет корячилась, чтобы сегодня иметь проблемы. Всё, чего я хочу, так это чтобы ты поняла – я не желаю иметь проблемы, которые ты мне сегодня устраиваешь. Я сегодня, сейчас, имею проблемы из-за тебя, почему? – удивляется она. – Мне всё равно, как ты работаешь, – ревёт она, словно бык. – Мне нужен чистый английский, и это не мои проблемы!
– Не спорь, каждое утро любая женщина сама себя готовит в меню предстоящего дня. Судьба, конечно, может сдобрить это каким-нибудь горьким соусом. Но для чего создана женщина? Для счастья и любви. Зачем натягивать утром маску тухлой морды? Значит, вечером, перед тем, как лечь с мужем в постель, ты обязательно напялишь себе трусы, – наставляю я сама себя. На часах пять сорок пять, и к семи я буду ягодкой.
Без пяти семь я стою в основном помещении детского сада в большой комнате на первом этаже. Как только я попала сюда, то первым, кто меня рассмотрел, был её муж – простоватый мужичок с видом очень занятого человека. Потоптавшись немного вокруг, он сказал: «Она сейчас будет».
И вот появилась она: в шуме и пыли. Ветром просвистела мимо, вернулась переодетой и холодно спросила:
– Вас сюда агентство прислало?
– Да, – ответила я.
– Откуда ты приехала?
Я ответила, что из Москвы.
– Что ты умеешь делать?
Я опрометчиво перечислила.
В семь тридцать утра на следующий день принесли первого ребёнка – чёрненькую кучерявенькую девочку в красивом платьице. Каждое утро начинается с того, что я принимаю эту малышку на руки и бегу менять ей памперсы. Возвращаюсь обратно и вижу: моя Като стоит  наготове, с умытой мордочкой и почищенными зубками.
Передаю ей малышку. В свои шесть лет Като, наравне с мамой, выполняет свои обязанности. Каждое утро она, как  мама, принимается за работу. Ребёнок с ребёнком быстрее находят общий язык. Като просто моё спасение.
Приводят ещё пару малышей: мальчика и девочку.
Постепенно, за время, пока я накрываю на столы, приводят всех двенадцать детей. Усаживаемся за классический завтрак – молоко и сириал. В этой просторной комнате есть всё необходимое: холодильник, телевизор, игрушки. Всех детей нужно уговорить и накормить. Като помогает кормить малышей. Я слежу, чтобы старшие ели аккуратно и не сорили. Завтрак закончен, и через пятнадцать минут комната превращается в игровую. Затем по часам – гулять, спать, снова кушать и снова гулять. Обед я готовлю накануне с десяти до двенадцати ночи, потому что некоторые дети остаются в садике до восьми-девяти часов вечера, иногда по два-три человека.
Пребывание детей в садике после основного времени оплачивается отдельно. Это должны быть мои деньги. После двенадцати нужно ещё помыть огромную холодную кухню, приготовить что-нибудь вкусное для её семьи. Иногда она приходит с гостями, и мне нужно их обслужить, накрыть, убрать, а потом уже готовить для садика. Родители отдают деньги за дополнительное пребывание детей в садике ей. Я напомнила, что это мои деньги.
– А вы что, – спросила Саллина, – новые русские?
– Нет.
Она отвернулась.
Увлёкшись своей кулинарией, я не заметила, как ребёнок уснул на мраморных квадратах кухонного стола. Я перенесла её, спящую, на нашу кровать. Обняв дочь, я засыпаю с ней спокойно; в конце концов, мы всё равно получим какие-нибудь деньги, рано или поздно, мы что-нибудь накопим.
В первую неделю я смогла позвонить один раз в мотель Антену.
Следующим утром, как обычно, первой приносят всё ту же черненькую девочку. Она смеётся – узнаёт, и это веселит душу. Дети едят с аппетитом. Като помогает убрать со столов, разбирает игрушки, во всём остальном она чувствует себя равной со всеми. Садик живёт полноценной жизнью: гуляет, играет. А вот спать днём Като отказывается – говорит, раз она работник детского сада, то работникам детсада днём спать не положено. День подтягивается к вечеру. Только что пробило восемь. Опять наверх: готовить что-то на завтра. Я немного осмелела и подкармливаю Като колбаской из хозяйского холодильника. Вечерами, когда я готовлю, она играет маленькими игрушками из своего малюсенького рюкзачка. Так пролетело пять дней. В субботу в садике выходной. У меня стирка и уборка в огромном доме Саллины. Иду собирать бельё всех членов её семьи из всех комнат. Пол в спальне бел от тряпья, она ходила по нему всю неделю. Я приготовилась собрать бельё, но тут нужно ещё немного подождать – по нему топчется её муж.

После уборки и стирки мы с Като можем выйти из ворот на прогулку. Улицы Лос-Анжелеса сплошь прямые и квадратно-гнездовые. Заблудиться практически невозможно. Мы перешли бульвар Голливуд вниз на юг, там, где на нём просто живут. Спустились на бульвар Санта Моника. Повернули налево. Дошли до бульвара Ла Брэя. Снова повернули налево. Поднялись на Голливуд в том месте, где начинаются звёзды, и снова повернули налево, заключив квадрат. При всех своих звёздах Голливуд оставляет впечатление запущенности и заброшенности. Преобладают рыжие цвета повылазившей отовсюду и пересохшей под палящими лучами травы и серой пыли на стенах и в витринах неухоженных сувенирных магазинов.
Только через пять лет вырастут здесь большие хоботы у белых слонов оскаровского центра.
Совершенно исключено нахождение в Лос-Анжелесе под убийственным солнцем без какой-либо защиты. День за днём, накапливая опыт, я пыталась использовать для борьбы с этими палящими лучами разные средства. Даже зонтик от дождя, предусмотрительно захваченный из Москвы. В итоге зонтик, после пары засушливых лет и нелепости, остался стоять у большого железного помойного ящика, а я, – как показал экспириенс, самым лучшим средством от жары является машина с кондиционером,  – и пользуюсь этим надёжным средством. По Лос-Анжелесу не ходят пешком. Для того чтобы добраться в бизнес или до какого-либо магазина, существует машина. Машина в Америке не роскошь, а средство её достижения. Автомобиль можно купить прямо на улице за триста долларов. Можно отдать тысячу долларов в дешёвом магазине «Трифти». Можно купить приличную машину за три тысячи на площадке подержанных авто. Можно – за тридцать тысяч в салоне у дилера. В любом случае, вы покупаете машину так же быстро, как приобретаете ложку к обеду. Рядовой американец в своей стране всегда прав и поэтому ему не нужно водительских прав – он приобретает водительскую лицензию. Экзамен на получение лицензии занимает минут десять. Экзаменационные вопросы лишь поверхностно касаются правил дорожного движения и сосредотачивают внимание экзаменуемого на уличном общежитии. Дорожная разметка, само движение устроены так, чтобы драйвать автомобиль, оснащённый автоматической коробкой передач, мог и ребёнок. Наказания за дорожные правонарушения могут любому испортить полжизни. Возразить что-либо полицейскому НЕ-ВОЗ-МОЖ-НО! Зачем рисковать, если у тебя самого серьёзные планы? Поэтому абсолютно пустой или загруженный перекрёсток, оборудованный знаком «стоп», днём или ночью водители, независимо от каких-либо обстоятельств или настроения, проезжают следующим образом: подъехал к перекрёстку – остановился. Досчитал до трёх и поехал дальше. И никаких тебе «иначе». Ответ на вопрос: «Что делают американцы, достигшие перекрёстка одновременно?» – полагаю, постигнете сами.
Мы зашли в магазин. В нём я совсем недавно начинала свою трудовую деятельность. Фигура грузчика старается нагибаться над ящиками спиной ко мне: если отбросить все вероятные и невероятные слухи и навороты, если отбросить всю словесную чепуху и оставить голого короля, то этим королём будет ежедневная, ежеминутная работа американской полиции. Хозяин лавочки ничем не выразил своё отношение к нашей сегодняшней встрече. Его затлый чалик остаётся далеко позади.
С небывалой радостью мы рассматриваем малюсенькую комнатку Антена в мотеле. Нашему глубокому счастью нет предела.
По возвращению в дом ко мне, в наполненном эмоциональном состоянии, подошла подмоченная Саллина:
– У меня завтра день рождения. Не надо, – говорит она, – ничего готовить. Всё, что мне нужно, я закажу сама в магазине. Ты поможешь накрыть на кухне. И пригласи мужа.
Жизнь, как говорится, даёт порою послабления...

Мы вышли от Саллины сразу же после дня рождения. Гуттаперчевые гости, в пылу празднества распушив подшелудившийся туф, попытались извалять Антена в муке да перьях, и потоптались на наших проблемах...
Этот самый выход пришёлся как раз на следующий день – день рождения Антена. В последний раз я попросила у Саллины заработанные деньги. В последний раз она мне отказала.
Усадив ребёнка в колясочку, мы медленно удаляемся от ручки двери не так давно цементным кубом перестроенной серой постройки.


                Глава пятая.


Каждое утро вся семья усаживается за завтрак. За дверью апартаментов, снаружи, на теле сосны завтракает наш сосед – одетый в пригожую шубку белка. Он хозяин шести сосен над бассейном, внутри построенного полым квадратом английского вилладжа. В принципе, он может шелушить свои шишки, когда захочет, но он аппетитно завтракает в одно с нами время. Однажды, раз и навсегда дав понять, что не берёт подачек, наш друг устраивается на высоте чуть повыше двери и умело крутит в коротких передних лапках черенок обгрызенной шишки. Шелуха падает вниз в японского стиля дворик, где, промеж уложенных друг к другу и усыпанных иголками небольших камней, вверх тянутся узкие носы невысоких кустов папоротника и рваные уши кутафьевых пальм. Бассейн, к сожалению, не отапливается. Зато сосны творят спасительную защиту летом от солнца. Зимой дают иголки для растопки камина. Этим обожает заниматься Като. Субботним утром я ворочаюсь на кровати, ловя порывы ещё прохладного сквознячка, и решаю, какой цвет зубной пасты хочу брать сегодня, чтобы чистить зубы. Нет, лучше решить, какого цвета будет тюбик: зелёного, синего, белого, сине-белого или сине-зелёного. Такого, видимо, который не использовал вчера, и три дня тому назад тоже не использовал.
Остронаучные мысли подтягивают стрелки часов к восьми. На самом деле, два хитрых индивидуума – я и Като ждём, когда наступит время, и из ванной выйдет наша мама и по очереди расцелует нас за уши.
– Подъём, подъём! – звучит её красивый дикторский голос.
Слышу, как Като увизживается в кровати и затем бежит умываться. Приходит очередь и моим ушам получить на орехи, которые мы делим сполна, на двоих.
– Просыпайся, просыпайся, много дел, – выскальзывает из ловушки рук Мари.
В который раз озвучиваю то, как я её люблю.
– Не повторяйся, сегодня у Като турнамент. И вообще, у нас много дел.
Шагаю в ванную после Като и выбираю зелёную пасту в бледных катышках.
– Антен! Тот крем для лица, что мы вчера купили за двести долларов – он такая прелесть. Большое спасибо, – сообщает Мари.
– Я очень рад, дорогая, что он тебе пригодился, – отвечаю после короткой паузы.
Отмечаю, как удачно, что вчера пришлось заехать ещё в оптовый супермаркет и прикупить там кое-что по дому.
– Като довольна струнами с пузырьками?
– Очень, – отвечает жена.
– Като, ты довольна новыми струнами? – кричу ей в её комнату.
– Довольна, довольна, – отвечает Като.
– А что означает «довольна»?
– Па, ну это значит – «хорошо».
– Не только хорошо, что ещё?
– Не знаю.
– Ещё значит – хватит. С тебя на сегодняшний день дорогущей ракетки с профессиональной кожаной оплёткой и леской с пузырьками хватит. Правда?
– Не знаю. Что такое «леска»?
– Мари, ты слыхала, она не знает.
– В первую очередь, она приносит сплошные победы над переросшими её соперниками, – парирует Мари.
– С такой ракеткой нельзя иначе.
– Она старается изо всех сил.
– Я знаю.
– Идите завтракать, – призывает Мари.

Ливинг-рум от кухни отделяет газовая плита и встроенный шкаф-перегородка. Перед ней наше «семейное кафе». На аппаратурной тумбочке со стеклянными дверцами и раритетным винилом из семидесятых внутри торгует красными парусами деревянный ночник-корвет. Средь его шлюпок на палубе и под форштевнем за борта ухватились деревянными ладошками четыре морских капитана. Они втягивают просоленными, простуженными носами чудный запах кофе, доносящийся с кухни, и нетерпеливо вытряхивают трубки.
– На пол не сорите, ешьте над столом, – приказывает Мари.
– Ты б знала, сколько за тумбочкой пивных бутылок… – признаюсь я.
– Каких бутылок? – грозно нахмурилась Мари.
– Со вчерашней попойки капитанов.
– А, – говорит Мари, бросая укоризненные взгляды и протирая каждого капитана салфеткой. – Надеюсь, господа, Вы сегодня не заскучаете без женского общества?
– Мне кажется, что без тебя обязан скучать всякий.
– Я всегда с тобой, дорогой.
Я подхожу к жене, пробую обнять:
– У тебя непередаваемое чувство юмора...
– Ты руки с мылом мыл, дорогой, когда умывался?
– Да.
– Не обманывай. Когда ты умывался, на мыле сидела бабочка, сидела?
– Сидела.
– Так она и сейчас там сидит.
Атака филигранно отбита.
– Удивлюсь, как ты способна держать под контролем всё на свете?
Комплимент молчаливо принят.
На стеклянный обеденный стол ложатся тарелки и салфетки. Мы рассаживаемся в плетёные кресла вокруг. Начинается завтрак.
Реальный французский сыр неповторимо дёргает рецепторы, остро бьёт в нос. Выход из этой сложной борьбы я нахожу пока в толстенном слое масла, понимая, однако, что правильнее было бы искать его в белом вине.
– Как тебе любимый сыр? – спрашивает Мари.
Киваю головой:
– Вжарил.
– Положи сверху кусочек лакса.
– Лакс положу, копченку нет.
– Тебе кофе с каким кофемейтом – простым или с хазелнатом?
– С хазелнатом.
– С халвой?
– С халвой.
– С какой халвой?
– С любой.
Като плохо ест яйца всмятку. Но сегодня, под напором нашей стороны, ей приходится сдаться.
– Я уже съела одно яйцо напополам с ножиком,– защищается Като.
– Ешь другую половину, – неумоляется Мари. – Сегодня тебе предстоит трудный бой.
После завтрака есть несколько драгоценных минут, среди которых можно затеряться. Пытаюсь полистать телевизор:
– Мари, на триста-каком канале русское телевидение?
– Мы не имеем времени для просмотра сегодня. Проследи, чтоб ребёнок надела кроссовки для тенниса, а не для бега.
Правда. Чего ради я прокололся на телевизоре, если все программы имеются в Интернете?
– Като, ты какие кроссовки надела? – спрашиваю.
– Для тенниса, для тенниса, – огрызается Като.
– Ты намазалась кремом? – кричит из кухни Мари, заправляя посуду в дишвошер.
– Ща! – кричит обратно Като.
– Включи кондиционер, – просит жена.
Включаю. Будет шуметь весь день – теплая воздушная волна неумолимо вытесняет утреннюю прохладу из сквозняка.
– Като!– говорит Мари. – Мажься кремом как следует, чтоб сегодня мне не сгорела.
– О’кей.
– Иди, выводи трак из-за вэна, – скомандовала Мари. – А то опоздаем.
– Поедем улицами или через фривей? – спрашиваю.
Мне это нужно для того, чтобы рассчитать время до минут.
– По фривею.

Спускаюсь на стоянку возле дома. Като не любит опаздывать. Несмотря на свой возраст, Като реально строга к себе и остальным. Ещё она не любит выслушивать наставления, не терпит разносы, и, как все америкашечки, лелеет собственное эго.
Многорядные скоростные дороги пронизают насквозь весь Большой Лос-Анжелес. Скорости приличные, виражи крутые. Именно на фривее я нашёл-таки отгадку тому, почему всё же по TV без устали вжикают эти бесконечные Формулы и Дайтоны. Чтоб, в конечном итоге, любая кухарка могла легко рулить свой здоровенный трак. Причём на большой скорости и двумя пальцами. Сама гонка по фривею, порою, представляется своеобразной Дайтоной. В ночной игре ли сотен красных огоньков, или в утреннем стаде прижатых друг к другу ещё влажных машин, когда дорожное полотно накреняет фривей вниз, а то вверх, то в левую, то в правую стороны, стремительно поднимает на второй ярус или выплёскивает плотный трафик в серую глотку тоннеля – в этом мелькании сразу всего и во всех направлениях просыпается благодарное чувство к создателям и воспитателям этих надёжных, благородных монстров.

По по-воскресному просеянному фривею быстро добираемся до университетских теннисных кортов. Америка – страна здорового образа жизни. Здоровый образ жизни – это спорт. Этим всё сказано. Здесь на каждом шагу, возле каждого жилья, практически – спортивная площадка.
К месту регистрации участников турнира протискиваемся узким проходом между обтянутых синей материей высоких сеток теннисных кортов. Като получает соперницу и время разогреться. Немаловажный участник – солнце, оно тоже не теряет времени. Пока Като разогревается, мы развалились на травке на газончике перед кортом.
Слева, справа улеглись другие родители.
Просервировав несколько подач, Като получает приглашение к поединку. Её соперница, энергичная рыжая девочка, как и Като, пытается унять некоторое волнение излишним перенапряжением.
Перед тем, как решиться на что-либо, девочка поджимает губы, на секунду замирает, сосредоточенно думая, затем сама с собой соглашается, проводит дриблинг мячом по покрытию корта и сервирует.
На другой стороне – Като: болезненно прореагировав на перетяжки времени, бросается на подачу и гасит. Соперница довольно легко поднимает мяч и свечой закладывает его вверх, в обратную сторону. Понимаем, что поединок будет трудным. Мяч высоко подскакивает на стороне Като, и та снова со всех сил гасит его на сторону девочки, которая снова отвечает уверенной свечой.
Като осознаёт свои шикарные возможности для гаса и пытается приложить разные удары с разных сторон. Увы, её стойкая соперница, словно веником, сметает все старания.
Промах. Подача. Девочки, опасаясь друг друга, будто подсели на своих коньков. От подачи к подаче в течение двадцати минут мяч взмывает вверх и под острым углом возвращается через сетку. Ошибки делает та и другая стороны. Первый, но долгожданный перерыв. Като жадно пьёт воду. Вдыхает воздух и, не находя себе места, теребит одежду. Наперебой бросаемся объяснять ей. Она слушает одним ухом, смотрит одним глазом. Сейчас она там, на корте.
Като не умеет уступать. Учиться не было времени. Соперница, видимо, тоже.
– Она говорит, вы не можете мне помогать, – сообщает нам Като.
– Когда она это сказала? – удивляемся мы.
– Как только вы начали говорить.
– Она ж не понимает по-русски, – парирую я.
А что ещё? Ах, да – развести руками.
Между ударами девочки вытирают пот рукавами. Поединок длится уже сорок минут, и успел собрать своих почитателей. На лицах обеих участниц упорство и страх, который они старательно прячут вовнутрь, но он проявляется на игре.
Рыжая соперница с уморительным спокойствием вертит в пальцах мяч, крутит ракетку, прилаживает одно к другому, выбрасывает руки вверх и сервирует. Увы, страх не даёт ей сработать на полную силу.
Като обречённо возвращает мяч. Страх проиграть сковывает и её.
Девочка мастерски принимает мяч и переправляет его в обратную сторону. Там его, как врага, выставив ракетку вперёд, поджидает Като и отчаянно перебивает обратно. Участницы ритмично бомбардируют площадки друг друга.
Долгожданный перерыв. Като, почёсывая колени, подходит к бутылкам воды, стоящим в тени:
– Я больше не могу. Я сейчас упаду. У меня нет больше сил. Я не могу её победить, – шепчет Като. – Я больше не хочу играть.
– Она тоже не хочет, – хватаюсь за спасительную соломинку. – Подожди ещё немножко, и она упадёт первая.
С соседней скамейки, чуть не плача, на нас смотрит веснушчатая девочка. Им обеим придётся играть дальше, перебарывая усталость. Като удивлённо и обречённо раскачивает головой.
И снова, заслуживая всё большее и большее наше уважение, поджав губы и сосредоточившись на подаче, сервирует девочка. И снова подачу отчаянно принимает Като, не умеющая сдаваться.
За последние полчаса, из полутора, самый актуальный вопрос для всех: «А который счёт?!»
Като сервирует под острым углом. Соперница прекрасно вытаскивает подачу. Като рубит сплеча, противник отвечает мастерством. Девочка жёстко, но не точно сервирует, и хорошо защищается. Като в атаке – пятьдесят на пятьдесят.
Они уже не очень любят друг друга – это написано на их лицах. Они не спасуют друг перед другом. Я точно знаю.
До конца встречи остались считанные очки. Подача, отскок, приём, перелёт, отскок, приём, долгожданная ошибка. Ещё немного, осталось немного, ещё только пара подач. Като сервирует. Свеча. Като гасит и промахивается.
В последний промах Като вкладывает последние силы.

Расписание, в котором мы живём сегодня, не терпит отлагательств.
Это не правда, что в Америке нет дефицита. Он существовал, он существует, он будет жить, и каждый день он живёт рядом с нами. Он – жёсткий американский парень. Его зовут Дефицит Времени. Из-за него в Калифорнии разрешен поворот направо, на красный. Пропустив, разумеется, пешеходов. Все пешеходные переходы в Лос-Анжелесе оборудованы гладкими спусками для колёс инвалидных колясок. Все автобусы – подъёмниками для инвалидов в инвалидных колясках. Метро, магазины, офисы, рестораны, кафетерии, забегаловки и отливаловки, общественные и необщественные места, просто места и не места вовсе, а всё вообще – в первую очередь обустроено для удобства инвалидов. И, прежде чем где-либо когда-либо инвалид почувствует себя беспомощным, к нему подбегут семеро и предложат свою помощь.
На улицах Лос-Анжелеса незнакомые люди, повстречавшись на пути друг у друга, говорят: «Hi!» и улыбаются. Здесь, если улицу переходит последний бомж, то все Мерседесы, будь их хоть сто тысяч, вежливо ждут. Здесь и сейчас, если по этой улице проедет скорая помощь или пожарная машина, то весь поток авто, утром или вечером, ночью или днём, в час пик или нет, любые козыри – все примут вправо и немедля останавливаются. Иначе будешь иметь дело со сверхжёстким американским законом, который охраняет людей друг от друга и от правительства.


                Глава шестая.


– Побежали, побежали, – спешит Мари. – Перед тем, как мы попадём на день рождения, нам нужно успеть как минимум в два магазина.
Колёса трака вертятся так, будто на каждом написано: «легко».
Пустынное положение тротуаров Лос-Анжелеса. С ним можно только примириться. По городу никто не ходит пешком. Три, десять миль – на улице никого. Хозяйничает только ветер. Мнёт бедолагам, бескожурым деревьям, их кучерявые прически, как строгий прапор. А тем и хорошо: мало, кору скинули, так ещё и обдувает. Такая здесь забава природы, которая порой бывает неумолима. Жарою бьют все триста дней вечного лета.
– Помнишь, как два года не было дождя? Все холмы выгорели.
– А какая у нас была смешная машинка, без кондиционера, – отвечает Мари.
– Как ты её тормозила? Мужику и то трудно.
– Мне ничего не трудно,– улыбается Мари. – Со мной были мои роднюстики.
– Помнишь, после Саллины ты три года отбыла на каторге у Алланы?
– Помнишь. Помнишь? – Мари оживилась. – Мы едем по даунтауну, а я кричу: «Смотрите, смотрите, в мире существуют высотки! Совсем как в Москве!»
– Как думаешь, Василий прикупит водки?
– Прикупит, – обещает Мари. – Обязательно прикупит.
– Надеюсь. Слушай, почему мы тогда вышли от Саллины?
– По моей нервной системе.
– Я не об этом. Ведь у нас не было ни жилья, ни цента. На улицу. С шестилетним ребёнком. В сезон дождей. С тремя чемоданами, которые я просто не мог тащить одновременно. Я часто задаю себе этот вопрос, и я не помню. Почему?
– Я тоже забыла.
Мари молчит.
– Она потребовала, чтобы мы отдали ей паспорта, – произнесла Мари.
– Чего ради? Кстати, почему ты ей их не отдала? До сих пор бы нам платила...
– Не хорохорься. Она в очередной раз вычла с нас за содержание Като, хотя та работала, как взрослая.
– Так это тебя ударило?
– Нет. Она сильно кричала. Она очень сильно на меня кричала.
– И мы просто вышли на улицу.
– Ну, не совсем просто. Помнишь, ты тогда сказал, что нашёлся какой-то гараж, парень.
– Да, больной парень. Помнишь, ты таскала ему икру?
– Помнишь, – ответила Мари.
– Помнишь? Как я боялся тебя потерять?
– Так это ударило тебя на голову?!
– Помнишь, как отчаянно я боялся тебя потерять? Помнишь?.. Нет, ты не можешь помнить...

Каждый вечер из узкого пенала смотрю в зажигающиеся костры наступающей армии. Её воины способны двадцать четыре часа бороться за выживание. Среди них, как среди острых листьев юкки, невозможно укрыться. Наделённые даром носить холодный огонь в груди, они никогда не спускают с мышц своих губ саркастических улыбок. И, как воин, прижатый превосходящим врагом к скале, заводят смелую боевую песню. Среди их бесчисленных вигвамов, от Голливуда до Мелроуз, с видом сумасшедших носятся несколько сотен болгар и грузин, поляков и венгров, русских и украинцев. Для них, несчастных евразийских нелегалов, носящих чёрную звезду во лбу – смертельное табу на возвращение в свои страны, нет пощады ни с одной, ни с другой стороны этого беспрецедентного противостояния. Здесь, где все и вся всё считают своей родиной – и эту страну, и эти улицы, на которых так легко остаться холодным трупом.
В Голливуде, среди бесконечного ряда экспонатов музея восковых фигур, там где-то, в толпе, тонет, подёрнутое болью нервного сопереживания лицо моего друга – мексиканца Маориссио.

Увидев лицо Мари, Таша всплеснула руками: «Не хватало, чтоб ты померла в моём аппартменте!»
Маленькое личико Като исказилось в испуге.
– Так, мои дорогие, хватит валять дурака. Собирайтесь, едем в агентство, – свела Таша в один хвост все переговоры последних часов.
«Хорошо бы покормить Като чем-нибудь из купленных продуктов», – подумала Мари, но побоялась сказать об этом вслух. Она быстро собирала жизненно важные документы в сумку. Новые обстоятельства диктовали непредсказуемые параметры. Архип молча уехал. Антен, словно ушибленный кирпичом, бессильно стоял рядом.
Помочь обстряпать дело устройства на работу вызвалась дочь Таши. Впятером влезли в потёртый седан и поехали в Западный Голливуд. Петляя в трафике на перевале, авто попало под моросящий дождик. Никто не разрушил тяжёлую тишину. Антен затравленно зырил в окно, боясь посмотреть в сторону Мари. Он испытывал те же чувства, что испытывают осуждённые на казнь по пути на эшафот.
Ватные руки и ноги, лишенный воли человек, он попросту моргал в окно. Он понимал, что судьба сильными руками тянет с него шкуру. Рок подвергал его постороннему воздействию, подобно тому, как прилив заливает камни.
Хозяин агентства обратил внимание Мари на Антена: «Что он у вас как убитый? Разговаривать умеешь? Мы твою жену на работу устраиваем, а не закапываем».
– Вы можете найти для него что-нибудь? – с надеждой спросила Мари.
– Что умеешь делать? Драйвер лайсэнс есть? Машина?.. Ничего, – суммировал молчание агент. – В твоём положении двигаться надо, а не сидеть, сложа руки.
Агент направил улыбку в сторону Мари:
– Ваш вопрос мы решили. Можете приступать сегодня.
Таша взяла в руки адрес и поблагодарила.
– Откладывать незачем, поехали сейчас, – добавила она.
Мари и Като скрылись за железной калиткой забора.
Огромный серый дом принял в утробу две жертвы и принялся нагуливать конфиденциальность.
– Мы отвезём твои чемоданы в мотель, – сказала Таша.
Антен молча согласился.
Седан с обглоданными боками повторил подвиг штурма перевала. Подъехав к мотелю на Сансете, Таша посмотрела на Антена:
– Мы оформим на тебя комнату. Давай документы.
Повозившись с бумажками и контролируя электрический чайник, хотэл-клерк выдал Таше ключи.
– Чего-нибудь ещё? – спросила Таша, передавая ключи Антену.
– Да. Отвезите меня к дому. Я должен знать маршрут, – ответил Антен.

Антен встал под душ. На улице шёл дождь. Воедино сплетая весь шум, мозг подсказывал: «Всё равно, откуда вода. Главное, есть точка отсчёта».
Он составил кое-какой план, решив, что во главу угла он обязан поставить себя. Антен протиснулся от душа к кровати, открыл чемодан, надел спортивный костюм, провернул деревянный поплавок ключа в кармане, аккуратно прихлопнул дверь, и побежал…
Утреннее солнце подвело размытый макияж города Голливуда, ловко подсушило асфальт и положило спать хоумлесов. Тёплый свет с улицы приоткрыл конвертик пенала и застал его обитателя бодрствующим.
Есть Антен не хотел, как не хотел и позже, потеряв чувство голода и работу вкусовых рецепторов. С проснувшимся армейским прилежанием он поправил на кровати одеяло, ногой поровнял чемодан. Отметил, что инициатива солнца пришлась как нельзя кстати. Положил в карман пиджака полпачки сигарет, бумажные спички, документы и ключ. Затем зашёл в русскую лавочку и купил газету.
Февральский ветер Сансета... Остудив тропическую горячность, он упрямо тычется подмышки, яростно интересуется прессой. На своей улице зимою он визажирует причёсками лос-анжельцев, и уличён в беззастенчивом заглядывании под огромные щели, под двери. К полудню он меняет цвета улицы с мокрого на тоскливо белый, прихватывает меж зубов запахи бургеров и гоняет с ними на длинные дистанции.
Антен стоял на углу мотеля и терпеливо ждал своего нового знакомого. Опустив квотер в блестящий торс телефона-автомата капэл минэт тому назад, он говорил с Эсэмесом. Из газетного объявления, тот нарисовался человеком идентичных проблем – искал руммейта.
Они поздоровались. «Природа способна мастерить шарнирных людей», – подумал Антен.
– Это ты ищешь руммейта? – деловито поинтересовался Эсэмес.
– Да, – ответил Антен.
– Ты имеешь аппартмент?
– Нет.
– Знаешь, где снять?
Антен помотал головой. Эсэмес, провернув шарниры, пристально всмотрелся в собеседника:
– Сколько в Америке?
– Месяц.
– Купи мне воды в ликёрсторе.
Осторожно отпив воды, Эсэмес обратил внимание на чёрный прямоугольник уличного телефона. Он засунул два пальца в его блестящий рот, проверив, нет ли в наличии выплюнутых квотеров, повернулся и пошёл по улице.
Антен пошёл за ним.
Две аккуратные полоски асфальта шириною в колею автомобиля ведут к гаражу, переоборудованному под гестхаус. Перед наглухо закрытой гаражной дверью, под сколоченным из досок навесом наставлены глиняные цветочные горшки разных размеров с кактусами.
– Дурак, открой! – громко сказал Эсэмес. – Открой дверь, дурак, я по делу, – повторил он, усмехнувшись стене. 
Прорезанный сбоку в стене гаража узкий проход наконец-то отворился, и в нём показалось резиновое колесо инвалидной коляски. На свет посмотрело изнурённое болезнью лицо парня лет тридцати.
Аккуратный, квадратный дворик показался Антену островком безопасности. И вправду, этот дворик и стал тем спасительным пятаком, что бросили в шапку на пару следующих месяцев его жизни. Антен ещё не знал этого.
– Эсэмес, тебе не просто рвать апельсины, тебе ступать на эту землю запретили, – обратился инвалид к новому Антенову знакомому.
– Не ори, – огрызнулся Эсэмес, углубившись во дворик и обдирая плоды. – Я тебе руммейта привёл.
Хозяин неодобрительно посмотрел на Антена:
– Заодно груши околачиваешь?
– Нет. Мы только познакомились. Меня зовут Антен.
– Алик, чё ты выёживаешься? К тебе в гости человек пришёл. Возможно, будет руммейтом, – повторил Эсэмес.
– А ты – чего? – спросил Антен Эсэмеса.
– Он меня выгнал, – отвечал Эсэмес, переступая через коленки сидящего в коляске и пролезая в дом. Вздохнув, хозяин отъехал от двери. «Заходи», – сказал он Антену.
Эсэмес прошмыгнул на кухню и копошился в холодильнике.
– Вообще он ничего, – говорил Эсэмес в холодильную дверь. – Только страшный зануда. Сначала я с ним разговаривал. Затем спорил. Затем глотка устала орать. Но это он со мной так. Я вообще человек неуживчивый. А ты смирный. Главное, не говори с ним ни на какие темы.
– Не жри ничего, Мес. Ты меня просто обжираешь, – взмолился Алик.
– Сидишь на велфэре – не помрёшь, – отпарировал Эсэмес.
– Сейчас придёт Дима, я тебя отсюда выгоню.
– А-а-а, этот старый идиот сегодня засветится? – протянул вдумчиво Эсэмес.
– Да.
– Пускай приходит.
Эсэмес ещё пошарил глазами.
– Поговори с ним, – обратился он к Антену. – Я зайду к тебе в мотель вечером.
Алик с облегчением проводил его взглядом.
– Человек с чистейшим английским. Десять лет в Америке, – посожалел он после паузы.
– Как его настоящее имя? – поинтересовался Антен.
– Не знаю. Никто не знает. Просто Эсэмес. У него нет имени, или он его забыл.
Алик посмотрел на собеседника:
– А сейчас давай, рассказывай про себя.

Эсэмес пришёл вечером. Спичечная коробка-пенал не сколлектает двух тел, это он видит, и он раздосадован.
– Мне нужна работа, – говорит Антен.
Эсэмес делает три дела одновременно: вертит глазами, запихивает в рот печенье и разглагольствует:
– По-твоему, это правильно. Вы прилетаете, – он делает круговые движения пальцем, – с обратной стороны земли, с другого материка. Вы думаете по-другому, говорите на другом языке. В этом проблема Америки.
– В чём?
– Содержимое в твоей голове равно содержимому твоего чемодана. Пока ты не выбросишь всё, ты не сможешь здесь жить, найти работу. У тебя два костюма, – говорит Эсэмес с издёвкой. – Ты долго будешь никем. В Америке нужны деньги, у тебя их нет. Нужен язык, у тебя его нет. Тебя бросит жена. Ты станешь инвалидом, как это дурачьё, Алик, если не свалишь отсюда скоро.
Эсэмес вслед за Антеном закурил дармовую сигаретку:
– Сегодня у тебя появился товарищ. Ты скоро оценишь это, когда останешься на улице. Идем, я покажу тебе, где можно бесплатно пожрать.
Нелепый, задиристый ветер, имитируя пургу, закручивает комнатной температуры воздушные струи аутсайд. Эсэмес понаблюдал за вихрем Антеновых размышлений. Не желая надевать пресловутый пиджак от костюма, Антен мается над зевом раскрытого чемодана. Эсэмес живейшим образом отсматривает мизансцену и корчит рожи.
– Пошёл ты... – заключил, наконец, Антен и сжал в кулаке серый пиджачный ворот, почувствовав отвратительные жёсткие катыши на скользкой синтетической материи.
Эсэмес сполз от смеха с кровати и выкатился из номера.

На Ла Брэя парочка повернула направо и устремилась по направлению к цементному заводу. За ним в это характерное для субтропиков ранне-тёмное время уже выстроилась довольно длинная аккуратная линия. Фонарная нить ярко высвечивает белое бетонное покрытие этой и следующих, удаляющихся шахматными пересечениями на восток, улиц, перерезающих блоки. Их словно в цементной пыли изваляли. Они люминесцируют ночью и режут глаза днём, вызывая странную индустриальную тоску.
Эсэмес деловито прошёл очередь в длину, профильтровывая время, которое будет затрачено в ожидании. Вернулся в хвост, спросил у кого-то: «Ты в линии?», и застолбил место Антеном.
– Надо поговорить кое-с-кем, – сказал он. – Из линии не выходи.
Гранитные дробыши различных размеров, тёмные осколки фанеры и другой мусор за бордюром, на дороге здорово занимают глаза Антена минут двадцать. К великому его испугу, в голове очереди произошло некое мелькание света, суета, и очередь пришла в движение. Антен довольно быстро начал продвигаться к намеченной цели.
– Я тебя потерял, – раздался за спиной голос Эсэмеса. – Что у нас в меню на сегодня?
– Я не буду есть. Можно, я подожду тебя там… – Антен попробовал показать пальцем.
– Нельзя, – холодно обрезал Эсэмес.
Всё делалось по-американски – чётко и быстро. Скоро очень приветливый и аккуратный латиноамериканец протянул Антену салат в стакане из-под коки.
– Позвольте, сэр, выразить Вам благодарность за Ваше внимание к нашему сервису, – дружелюбно произнес он, выхватив взглядом из темноты блестящие лацканы итальянского пиджака.
«Будь ты проклят», – имея в виду пиджак, подумал Антен. – Что он сказал?
– То, что сказал. Урок номер два: в Америке говорят не то, что думают, и думают не то, что говорят. Если ты хочешь, чтобы про тебя думали, как ты этого хочешь, так сделай так, чтоб о тебе так думали. Ежели ждёшь подачек – они у тебя за спиной.
За вторым надо снова вставать в линию, в начало.
– Поверь, я не голоден, – взмолился Антен. – Я ещё за компотиком потом постою.
По возвращении в мотель Эсэмес, покурив, с сожалением отпустил Антена в чёрный зев пенала. Антен же, в темноте отрыгивая салатную кислоту, почувствовал неожиданно от расположенных в полутора метрах друг от друга стен некую дружескую поддержку.

Конец февраля обрезал двадцатичетырёхчасовые дожди, и побрызгивает, иногда под солнцем, умиляясь от облегчения.   
Антен бросил свои дурацкие ночные поездки со старьёвщиком на свапмит. Бросил и накручивать мили в компании Эсэмеса округ Голливуда...
Он нарезает квадрат.
Он будет намерять этот квадрат, даже если весь мир вокруг проклянёт эту фигуру. Даже если подруга-луна примет квадратную форму, а картина Малевича заржёт во всё горло. Там, внутри, оно бьётся сильнее колокола, грозясь посмеяться над жизнью. Он обходит этот блок осторожно, след в след ступая, так легче. Тем знакомым шагом он, видимо, когда-то пришёл в этот мир. Но со свойственной любому человеку безалаберностью ходил, однако, как мог, как хотел, как все, забыв, или не зная ещё о том, о чём каждому порой приходится вспомнить.

– Чего призадумался? – спросил Алик, крутанув рукой колесо в сторону Антена.
Антен поведал про чёрный квадрат, поглотивший его семью.
– Когда некуда будет идти, – коротко, но тяжело ответил Алик, – приводи…
Антен позволил себе надежду на два метра под крышей Алика. Окрылённый, он кинулся в свою галерею. Ему было, что сообщить Мари.
– У меня тоже есть для тебя хорошая новость, – сказала Мари, кладя руки на плечи мужа. – Нас пригласили сегодня на день рождения.
Мари отдраила в новом жилище пол, ванную, кухню, холодильник. Жаль, что туда нечего положить.
– Зато я нашла работу в русском магазине, – говорит она окрылённо. – Я буду приносить еду. Вы все у меня быстро потолстеете. Завтра Като идёт в школу. И завтра мы отметим-таки день рождения Антена.
– Есть ещё одна хорошая новость, – смеётся Алик. – Есть тебе работа, в бэкери, – он кивает Антену. – Оплата не ах какая – пятнадцать долларов за ночь, но это работа.
Расцвело неожиданно рано. Первыми заблестели круглые жёлтые бока апельсинов. Они чем-то напоминали круглую от счастья рожу Антена, всю ночь сторожевым псом просидевшего снаружи, под дверью. Затягиваясь припасённым бычком, Антен чему-то странно улыбался, и красные кружки огня резво танцевали на лужах его расплывшихся очков.

               
                Глава седьмая.


– Можно и на «анте» ставить, ежели есть средства, – говорит Дима, глядя в упор на Антена. – Вот кайнд бизнес имеешь? Чего делаешь?
– Ничего, – ответил Антен упёрто.
– За жильё в Америке надо платить, – нажимает Димон.
Антен молчит.
– О’кей, – говорит Дима. – От халявы есть хорошее лекарство: полиция.
– Он заплатит, – обрезал Алик.
Дима усмехнулся, поиграл плечами, перемолчал:
– У тебя есть советская монета такого-то года?
– Нету.
– А у меня все есть, окромя её. Зашёл недавно в пауншоп. Смотрю – лежит. Попросил хозяина – подержи полчасика, вернусь быстро. Вернулся – он уже продал! Чего же, говорю, не подержал? Покупатель полицией, отвечает, пригрозил – пришлось продать, за две цены.
Дима сверлит Антена глазом:
– Хороший есть бизнес – в Беларашу слетать за алмазами.
– Дима, оставь этого человека в покое. Ему не надо за алмазами, ему сегодняшней ночью в бэкери выходить, – восстаёт Алик.
– Это как посмотреть. Здесь каждый может ответить за себя, – парирует Дима. – Принимаешь предложение? Пятёра сразу.
Дима вытянул лапу.
– Нет.
– Алик, ты, говорят, свободным местом разжился? – заметил Дима, сопроводив отход Антена косым взглядом. – Вечером придём поиграть в карты.
Антен ничего не ответил.
– Работа в бэкери – это хорошая работа, – добавил Димон, помолчав. – Сколько платят?
– Столько-то...
– Сволочи.
Дима ещё раз посмотрел на Антена.
– Москвич! В бэкери работать надо будет, работать… – Вкалывать без дураков, – повторил он.
– Он будет работать, хорошо работать, что ты к нему пристал? Я его рекомендовал, – поспешил уверить Алик.
– Смотри, чтоб из-под тебя потом коляску не вышибли.
– Ты кому это говоришь? – возмутился Алик. – Ему?
Дима выразительно посмотрел на Алика. Алик отмахнулся, показав: «Ах, оставь...»
– А вот и партнёр, – обрадовался Дима, глядя, как в дверь вкатывает Эсэмес. – Как дела, придурок?
– Дурак, – лаконично ответил Эсэмес. – Здоров, – обратился он к Антену, и, показав плечом в Димину сторону, добавил:
– Яйца крутит?
Антен поздоровался.
– Эсэмес, – ответил Дима. – Закрой рот, или сейчас же вылетаешь отсюда, пулей.
– Дима, – перебил его Эсэмес. – У тебя никак не получается насобирать здравого смысла. – Эсэмес развёл руками, показывая на себя и на Антена.
Дима помрачнел:
– За двадцать лет здесь я понял – случись чего, я могу рассчитывать только на себя да своего сына, – присев на стульчик, проворчал он себе под нос.
– Есть проблемы, Дима? – криво улыбнулся Эсэмес. – Обращайся в полицию.
Дима усмехнулся.
– Человек приехал из России, – развёл по углам раздорщиков Алик.  – Неизвестно, что подумает…
– Можно жить и в России, как в Америке, можно и в Америке, как в России, – перебил его Дима.

Это другие страны медленно катают шарик по небу. На планете Голливуд ярило, едва завидев утром пару тучек на западе, бросается туда и окунает в прохладный гель раскалённые щёки. Димонова компания держит слово: вырывая ежедневно из охапки карт стрелки мастей и кроя ими ночной циферблат до часу. Конец этому положил овнер гаража, как-то заглянув на шумок и милостиво разрешив собираться только до одиннадцати.
– Почему бы тебе не послать куда подальше Димона? – однажды спросил, осмелев, Антен Алика.
– Скоро твоя Мари встанет на ноги, и вы уберётесь отсюда своею дорогой. Димон останется здесь и будет за мною ухаживать, – почти строго ответил Алик.
– Тебе всё положено от государства, всё, – возразил Антен. – Почему ты не хочешь этим воспользоваться?
– А ты, эх, – отмахнулся Алик. – Много ты знаешь.
Алик в сердцах посмотрел на Антена.
– Понимаешь, – смягчившись, пояснил он. – Наступит день, и я подымусь. Подымусь! Но тавро моего диагноза мне не оттереть никогда.
– ...?
– Три года назад, – желая прояснить, начал припоминать Алик, – мы с друзьями ездили на пати на пляж на Санта Монике. Взяли спиртное. Пиво было таким холодным, что мой брат раскрыл айскулер. Полицейский, проходивший мимо,
попросил: «Дай бутылочку». – Я, идиот, и рад был услужить богу. За что заплатил небольшим сроком, я, махровый трезвенник.
Алик отдышался.
– Помру, не дам напялить на себя бирку… Плоды демократии бывают горьки, прежде чем начнёшь их жрать. Порою они требуют жертв. Тогда жертвой должен был быть мой брат, ныне мой официальный анамнез.
– Послушай, Антен, есть шанс заработать, – в гараж ввалился мешок Димона.
«Прощаю тебе всё», – подумал про него Антен, клюя на удочку. – Говори.
Димон усмехнулся:
– Ты сколько в Америке? Два месяца? Пора зарабатывать.
– Ну?
– Окажи одну услугу...
– Окажу, – твёрдо сказал Антен.
– Мне твои услуги... – осадил его Димон. –  У одного человека постоять за спиной.
– Хочешь булки кому раздвинуть? – шутливо насторожился Алик.
– Не пори ерунды, – поставил на место ситуацию Димон. – В казино за спиною постоять, для удачи.
– А ты чего? – спросил Антен. – Не?
– Я уже стоял, во-первых. Во-вторых, я не приношу удачи. Нужен свежий человек. Согласен?
– Согласен.

Ла Брэя, перекрестник Сансета, тоже умеет выписывать кольца, и тоже делает это вне административных рамок обоих Голливудов. Плюс он, желтушный, местами залит ярких бизнесов светом.
Дима лихо крутит баранку, вдавливая педальку газа. На удивление, но трафик иногда позволяет это сделать. Дима ворчит на жестокое время, необратимо переворачивающее с ног на голову реалии восьмидесятых, но обещает себе тройку-пятёрку спокойных лет. Немощное в Америке время и так засчитывает ему годы – три за один, но ему и этого мало. Он играет себя молодым. Его молодцеватые бредни в компании трёх попутчиков чирикают по ушам, нагнетая сюрреальные глюки: Димон, бальзаковские седины, Димон.
Надорванная пачка сигарет неприлично расползается под его надутыми пальцами, на панели.
– Приехали, – предваряя время прибытия, сообщает он.
– Где? – удивлённо переспросил Антен, вглядываясь в черноту эрии.
– В блоке отсюда.
Старенький вэн вкатился в котлован автостоянки, залитый ярким голубоватым освещением. Четвёрка игроков вылезла наружу и несколько минут разминала затёкшие члены. Затем, втягивая шеи, прячась от разгулявшегося ветра, двинулась по направлению к громадине казино, украшенной длинными колоннами и кариатидами. Неподалёку от высоких стеклянных дверей Антен увидал две неподвижные точёные фигурки. Начиная с асфальта, их ноги вырастали повыше колонн, подпиравших треугольную крышу. Подчинившись незаметному знаку их куртуазного покровителя, их тела всосались хрустальным светом вовнутрь.
– За спиною, – усмехнулся Антен, застеснялся чего-то, и опечалился. – Некуда бежать.
Балаганный свет засыпал глаза бриллиантами. Антен часто смаргивает с ресниц острые осколки. Димон отслюнил зелёных и ссыпал фишек Вовику в ладонь. Компания, огибая холодные столы, гуськом добиралась до «Филипп», горя желанием скорей скрестить холодные мечи бесстрастных королей. Пританцовывающей походкой заключает строй Антен. Тревожный зов рулетки барабанной дробью добивается в нём кульминационных параллелизаций, отскакивая от раскалённых стен.
«Ки-ки-ки-ки», – пульсирует ярмарка каблучков по мраморным плитам.
«Як-як-як-як», – четверится в ушах базарное эхо возгласов.
«Хэнки-пэнки», – прокручивается в мозгу старинный мотивчик, навязывающий Антену особые обрывистые телодвижения, издалека походящие на джигу.
Дилер сводит ряд на поле боя. Антен занял позицию за спиною Вовы. Вовик, ставя на анте, разворачивает к Антену месяцеобразный лик:
– Если я получу выигрыш, я дам тебе двадцать долларов.
– Да-да-да-да, – подтверждает наливающийся сбоку настроением Димон.
– Ла-ла-ла-ла, – легко подпевает Эсэмес.
– Крю-ля-фрю-ля, – симметрично наклоняя головы из стороны в сторону, кивают четыре китаянки, бросающие мани на бэнк.
«Хэнки-пэнки», – пританцовывают в ответ ноги Антена.
«Зынь», – звякает невесть откуда взявшийся колокольчик.
Вовик взял кое-что на стрэйте:
– Я выиграл, и потому я дам тебе не двадцать, а сорок долларов.
Вова протянул деньги:
– Ты меня понял?
– Угу, – подтанцовывает Антен.
Сбросив пару фолдов, Вова убрал белокурые локоны с бледного лица и снова обратился к Антену:
– Сядь на моё место. Я хочу в туалет.
Антен отрицательно покачал головой.
– На минуту.
– Нет, – не согласился Антен и отступил на три шага.
– Иди, иди, – взмахнув в сторону Вовы  рукою, подсуетился раздувающийся от желания Димон. – Я сяду.
– Но «бэт», – раздельно произнёс Вова, бросая взгляд то на Антена, то на Димона.
– О’кей, – воскликнул Димон.
– Но «бэт», – повторил Вова. – Старый...
Димон успел заказать жратву и аперитив, и сейчас готовился заполучить оговоренный с судьбою куш. Антен встал за его спиной.
Двойка червей, девятка пик, восьмёрка червей, девять жир. Антен наблюдает руку Димона: «Пара».
– Пара, – поёрзал Димон и посмотрел на дилера, сидящего через одну левую руку.
Туз бубен, валет бубен, пиковый туз бесстрастной рукой перевёрнуты на флопе. «Две пары», – проконстатировал Антен.
– Две пары, – фыркнул Димон.
Пятёрка пик.
Димон вдохнул.
Червовый туз.
Димон выдохнул: «Полный дом».
– Полный дом, – ахнул Антен. – А лоб-то на руке, – Антен посмотрел на четвёрку китаянок. Три, в очередь, упали, – ...у неё. – Он посмотрел на последнюю китаянку:
– Вот он где.
Китаянки смотрят на него в упор.
«Но-но-но-но», – симметрично качают головами китаянки.
«Но-но-но-но», – пульсирует каблучками ярмарка.
«Но-но-но-но», – вторит базарное эхо.
 Димон освободился от последних фишек.
«Зынь», – звякает взявшийся невесть откуда колокольчик.
– Каре... – не поверил ушам Димон, роняя руки на полный дом.
«Домой», – подумал Антен. – «Домой едем», – грея соском сороковник.

На бледных щеках Вовы  –  розовые яблоки:
– Я на твои деньги не рассчитывал, – говорит он в лицо Димона. – Я буду играть столько, сколько захочу. Два дня. А вы будете ждать в машине. – И, уходя, – убери его отсюда… Я тебе говорил... не будет играть… Я его обратно не повезу.
– Он не выйдет пешком с этой эрии, – слышит Антен унылый, удаляющийся ной Димона.
– Мне пофиг полиция, – звучит  в ответ, –  …забудь... будешь себя… – всё равно отдашь мою долю…

Время, неподвластное время, небрежно просыпав над Голливудом весенние месяцы, подгоняет лето. Лицедей-ветер обратился горячим парнем. Он перелистывает дни, как журнальные странички, рассматривая картинки. Одна сценка, разыгрываемая узнаваемыми героями под убийственно голубым небом, ему явно небезразлична. Иначе зачем ему, бабнику, вертеться вокруг четырёх мужчин, лоббирующих надлежащие аргументы в диспут.
Чистым и хорошим английским языком Эсэмес объясняет билдинг-аппартмент-менеджеру, что деньги он взял не у этого человека – он указывает рукой на Антена.
– Он говорит, что твоя жена дала ему деньги, – переводит за ним Дима Антену. – И что он принёс эти деньги для того, что бы внести их на депозит за сингл. Он говорит, что с тобою ни о чём не договаривался. И что у него есть другой руммейт.
Дима махнул в сторону парня, ожидающего через дорогу, возле автомобиля.
Полчаса тому назад Дима наведывался в гараж – заценить обстановку.
 – Алик! – заорал Дима, заслышав новости, он схватился за голову. – Он отдал деньги Эсэмесу?! – Дима махнул в сторону Антена.
– Да, – повторил Антен.
– Пара юродивых! – простонал Дима. – Он назвал адрес?
– Приблизительно, – сдулся Антен.
– Садись в машину, камень на мою шею. 
Дима вдавил педаль газа.
– И сейчас он говорит… и красиво, гад, говорит, – ожидая своей очереди, произносит Димон. – Язык учи, пригодится, – добавил он, не глядя.
Дима вежливо поинтересовался у менеджера-румына, получил ли тот на руки деньги. Менеджер подтвердил. Разбрасывая «маст» и «гоу», Дима продолжительно, тяжело проясняет ситуацию. Светлые глаза румына потеплели. Эсэмес осклабился.
– Знаешь, что он сказал? – спрашивает он у Антена, слушая Димину речь. – Он сказал, что вы с женой дураки.
Эсэмес заливается смехом.
Дима пробует подозвать парня через дорогу. Но тот садится в машину и уезжает. Менеджер, махнув на Эсэмеса, указал на Антена рукой. Антен принялся благодарить.
– Принесёшь ему коньяк, – выдохнул Дима, расслабившись в машине. – Он вас просто пожалел.
Затем пристально посмотрел на Антена и, усмехнувшись, сказал:
– Наберись адвокатов, дурачьё, на вас.
Неподалёку, на Голливудском пустыре довольный ловелас, покачав за стволины прошлогодний сушняк, нагнул жёлтую траву до земли.


– Всё. Приехали.
Мари сбросила газ: – Очнись. Наш магазин.
Тук, тук, тук. Сорри, сэр. Я стучу именно в Ваши очки. Если Вы не очень уверены в себе, то не пропустите этот сеанс. И если Вы не уверены, то будьте уверены вполне, что здесь, в Америке, красота – не очень дешёвый товар. Точнее, совсем не дешёвый, а конкурентоспособный до такой степени, что все местные джентльмены просто стопроцентно уверены, что, если им этого товара не хватит, то им его непременно подвезут. Причем наилучшего качества и в кратчайшие сроки. Секс в Америке – это жизнь. Даже, если об чью-то вытерты ноги.
Женщина сама выбирает себе путь и спутника. И частенько этот выбор падает на пару-тройку миллионов местного эгоиста. Ну, если ты, конечно, не конченый придурок, и у тебя есть разговорный английский, ты имеешь шанс сколотить нормальные, легальные деньги и буквально купить себе всё то, чего бы ты никогда не выторговал у колеса Фортуны и калашным рылом.
Ревнивые мужья, извините, но всё, что вы можете сделать, если ваша жена твёрдо решила сказать вам «до свидания», так это тихонько прикрыть за собою дверь. Даже лёгкое неадекватное выяснение отношений со своею половиной растягивается, как правило, на довольно долгое и не очень приятное тюремное времяпрепровождение, оговоренное в законе о полном равноправии женщин. О полном равноправии женщин и полном преимуществе жён и матерей.
– Не открывай дверь, – говорит Мари, – я ещё не выключила кондиционер. Мне нужно прозвонить кредитные карточки.
Она вываливает из сумочки гору кредитных карт.
– Хорошо, – как ужаленный, убираю руку с крючка.
Я в эти дела давно не лезу, потому как давно и надёжно в них ничего не понимаю. Я не имею разговорный английский. Будем смотреть с Като видеоплеер.
Тук, тук, тук, сэр, не спите. Если Вы уверены в себе, то я стучу именно в Вашу высокооперированную сетчатку. Не поднимайте того, что для Вас, как Вам кажется, бросили. К любой евразийской, татаро-русской красоте, к Вашему сожалению, будет приложен ярлык непонятного Вам, загадочного племени. С его менталитетом не смогло договориться тысячелетие. И если Вам в ваших потомках не нужны стойкие фатальные воины – не поднимайте этого с пола. И ещё – не забивайте насмерть взятых вами детей. Даже если их реакция на Вашу доброту проплывает, «как фанера над Парижем», над Вашей фронтальной цивилизованностью.
– В принципе, я могла бы позволить себе этот джип, – констатирует Мари.
Отважно внушаю своей половине, что покупка джипа ценой более пятидесяти тысяч долларов сегодня в кредит грозит нашей семье арендою аж третьего парковочного места стоимостью аж тридцать долларов в месяц. На самом-то деле, мне просто нравятся траки. На самом-то деле, чем позднее купишь джип, тем он останется новее. На самом-то деле, окаймлённая хорошей кредитной историей, Мари может позволить себе любой хэви-дьюти-хай-энд…
В самом деле – у меня нет никаких шансов составить праздничный букет. Это сто процентов прерогатива хорошего вкуса жены. И мы уезжаем ни с чем и из второго магазина.
– Триста долларов ежемесячно мы платим за вэн, – тягомочу дальше болезненную тему. – Плюс сто долларов – примочки при каждой замене масла. Пятьсот долларов за трак, ну, накинем ещё полтинник. Шмотки и косметика – ещё тысячу. Тысячу – за аппартмент. Сто долларов на день на еду. Итого: семь тысяч.
– Притом, что я работаю по шестнадцать часов в сутки, – отпарировала Мари.

Что такое работать? Выпить-покурить, потом работать???
Пяток лет назад мне довелось пару дней повозить кого-то из России. Мало того, что пришлось прохрустить через широкую улыбку всю его надменненую хамоватость, так ещё он и умудрился спросить: «Ты хорошо умеешь водить машину?»
Ха, ха! Да здесь все, от старика до младенца, профессионально драйвают.
Что такое работать?
Как-то на одном только Шерман Вэе я насчитал сто тысяч бизнесов… Шучу – полторы тысячи. И это – не самая длинная улица в лос-анжельских Валлах. И владельцы этих бизнесов – не самые па-три-о-ти-чес-кие граждане. И их не надо «заагитировать» за ту или иную линию. Они и так заагитированы бесчисленными рекламами-лозунгами, типа: «Мы двадцать четыре часа думаем о ТВОЁМ маленьком бизнесе!!!» Правительство.
– Что такое работать? – спросил я босса.
Тибор трогает пальцами предплечье, у него там шурупами сухожилия прикручены к костям.
– Тридцать лет назад, – как обычно, неторопливо и мягко рассказывает Тибор, – я приехал в Америку. Один электрик брался меня учить за шесть долларов в час, которые бы я платил ему. Я отказался и пошёл работать на доллар в час. Через шесть месяцев я зарабатывал десять долларов в час. Через год – сделался партнёром. Через два – открыл свой бизнес. Через три – мой бывший партнер закрыл свой бизнес. Я имею одиннадцать лайсенсов, – смеётся Тибор, – а мог ведь сделать в Союзе партийную карьеру.
А могёт ведь, могёт американец, выражаясь словами поэта, «в шар земной упираясь ногами, солнца шар держать на руках», ежели правительство подшивает ему для денег карман.
Что такое работать?
Есть только пара секунд на то, чтоб мгновенно, с началом рабочего дня, взвинтить свою работоспособность до сотни процентов. Было время, когда посреди ударных часов очередного рабочего дня мне доводилось ловить себя на мысли, что я и сам себе удивляюсь. Затем я научился получать от этого удовольствие, но разучился, попросту, тявкать. Можно покурить, конечно, пару раз по десять-пятнадцать минут, не забывая при этом, однако, что оплата-таки – почасовая.

– И всё же мы на него посмотрим, – утвердительно кивает Мари.
Скрутив фривей за рога, минут за десять выбираем двадцать пять миль, и впадаем в широко распахнутые руки дилерской.
Короче – посмотрели. Нормальная машина, утонувшая в шеренгах нормальных машин.
– Этот красавец? – спрашиваю.
– Этот.
– Берём!
– Чу-то-чку попозже, – улыбается Мари.
Я улыбаюсь тоже. Почему нет? Нам с женою не нужно достигать взаимопонимания. Мы понимаем друг друга с полуслова. Как делают это люди уверенные, очень уверенные в своём будущем.
Утонув в вежливости продавцов, заказали нормальную цветочную корзину. Заходим в супермаркет. Берём коньяку долларов на тридцать-семьдесят. (Ох, не люблю я опаздывать на эти дни рождения.)
– Заедем ещё в одно очень хорошее местечко, – говорит Мари. – Пока мне сделают ногти на руках и ногах, рядом за сорок долларов отдраят воском нашу машину. Или ты хочешь, что бы мы выглядели неопрятно?
– Не хочешь.
Под вой полицейской сирены принимаем вправо.
– Смотри, – восклицаю саркастично. – Какие красивые бамбуковые полочки!
– В следующий раз, – так же саркастично сожалеет жена. – Сегодня, к сожалению, нет ни времени, ни сил, а мне ещё нужно успеть принять душ.
Ох, уж эти мне американских три кита: как выглядишь? Кого знаешь? Сколько зарабатываешь?
Но лучше любого мужчины про то знают женщины.
 

                Глава восьмая.


Вечер клонит борьбу высунутых зелёных языков деревьев с солнцем к финишу, и те переходят на ленивую перебранку с только что попрохладневшим ветерком. Мы тоже изрядно подвяли за день, и преломить ситуацию по силам только крепко обмороженной, до белого инея, полуторалитровой бутылке водки, которая постепенно приходит в себя в руках Василия. Василий, как хозяин дня рождения, раскручивает круглую побелевшую красавицу на восьмерых. Первая холодная порция за виновника. Василий заостряет внимание присутствующих на бутербродиках с чёрной икоркой, красной икоркой и рыбкой. Составленные по обыкновению вместе два стола, покрытых скатертью, накрыты огромным блюдом крабовых ног. На больших тарелках блестит слайсами холодного, а рядом кастингует шикарной нарезкой рыба горячего копчения.
Упс, по второй. Застудит, подлая, горло. Далее скромно примостились хрустящая капусточка и наморщившиеся солёные огурчики.
Хрясь, по третьей, да горчичку на беляшики – лекарствице. За холодным надобно немного потянуться, да перевалить дрожащий лапоть в тарелку, да перемазать хреном, да затем, чего шутить – хлобысь нейтральный тостик.
Авокадо! – немедля на чёрный хлеб и под соль. Затем можно похрустеть море-рыбо-ногами. Жена Василия, Варвара подаёт к столу огромное залитое соусом блюдо мяса на лакированной, изящной кости. Высказываем сомнение в том, что это блюдо нам удастся перепить.
Василий метнул вокруг стола хитрый глаз из-под своих цыганских бровей и говорит:
– Пошли, покурим.
Мой друг Василий, невесть каким чудом попавший в Америку, вытянув губы и характерно так причмокнув, говорит:
– Господа, прошу проследовать на патио, покурим.
– Сигарет наворовал?
Мы выходим через стеклянные двери на патио его кондо, сегодняшней стоимости триста пятьдесят тысяч, и неумолимо подтягивающейся к полу-лимону.
– Я не ворую, – не обижается Василий. – Я имею возможность заработать. Там я мог коня одной улыбкой увести, да только мечтать о мотоцикле. Сюда попал – взял только две вещи: сотовый да микроволновку с витрины в супермаркете.
Василий причмокнув, стряхнул пепел.
– Всё бросил в помойку, – продолжает Василий. – Ехал как-то на пятом… помнишь мой старый вэн? Где от пятого отходит двести десятый... да ладно… в общем, может человек не взять, может, в определённых условиях... сильно я за сотовый жалею – человека обидел.
Кустарник, облеплённый фиолетовыми цветами, облапал патио, сгущая сумерки над мангалом.
– Васил! Хорошо сказал, заступник капитализма, – не унимается Олег. – В семнадцать лошака спиной под грудь подымал, в сорок шесть сдал, что ли?
Ни один язычок пламени в чёрных глазах не шелохнулся.
– Варя, – позвал Василий. Присел на корточки, окинул взглядом жену, подмигнул и попросил:
– Принеси рюмочки, пожалуйста. Кому мяса – сейчас поднесут. Кто хочет ждать шашлык…
Василий огромными пальцами перебирает в кастрюле замоченные куски рыбы. «Ждать шашлык, ждать шашлык», – перебиваем его гуртом. – Заходишь в бар, – отвечает Василий, поднимая глаза. – Здоровенные мужики, белые, чёрные… выпивают, сидят, улыбаются... Девчонки, там, дамы рядом... радуются жизни. Никакой тебе агрессии, ни конфликтов. Варя! Шампуры захвати.
Произошла небольшая заминка – все посмотрели на Олега.
– Пить будешь?
– Спасибо, я тархун, – поёжился тот.
– За родителей, – подняли тост. – Не дожили до такого. Увидали б – порадовались.
Заели тем, что вынесла Варвара – морской капустой и оливками.
– Да-а, – поморщился в тему Юрец-художник. – Вор не ворует, алкаш не пьёт...
Над мангалом взвился белый взволнованный дым. Долго все молчат, глядя на раскрасневающиеся угли.
– Ребята, вы не обкурились ещё? – в стеклянную дверь выглянули жёны. – Живо за стол!
– Пошли, мужики.
На патио остался колдовать Василий. Ему не требуется дополнительных шаманов.
– Давайте за тех, кто там остался, – предлагает жалостливая половина.
– А у меня мама, не прощу брату, умерла в прошлом году там, – произнесла Алефтина. – Семьдесят два года всего. Здесь жила бы до ста. Ещё замуж бы вышла. Представляете, – Алефтина обвела вилкою всех сидящих за столом, как бы призывая в свидетели, – врачи диагноз не сумели поставить.
Стол зашумел. Все кинулись рассказывать, какие ещё ошибки могут совершать тамошние врачи, и как бы их за это здесь судили. Диагноз один: испорченные души, броканные коммунизмом – сошлись, было, во мнении.
– Правильно! – сказала вдруг соседка слева. – А вот мой дед был начальником ВАЛАНЛага и коммунистом. К ним с бабушкой в их бетонный бункер приходили зэки – голые, голодные. Они с себя последнее сымали – одевали тех, кормили.
Стол затих.
– Давайте выпьем.
– Как-то в восемьдесят пятом попало мне в руки «Жизнеописание двенадцати цезарей» Светония, – нарушаю я тишину. – Букинистическое издание тридцать третьего года. Один алкаш принёс за десять рублей. На титульном листе надпись: книга, мол, из личной библиотеки такого-то, такого-то... Алкашу лет сорок было. Выходит, он – сын этого, пропивающий отцовскую библиотеку. Я часто заглядывал в титульный лист и хорошо запомнил фамилию и инициалы владельца. Потом, помните, похиляли разоблачения. И эту фамилию с инициалами я встретил в списке врачей ГУЛага, променявших клятву Гиппократа на партийную совесть.
– Да, да... Дети за всё платят.
– Кому здесь за что не заплатили? – бросил Василий, улыбаясь через чёрные усы. Он шагнул из патио в ливинг, держа крест-накрест шампура с потемневшей от возмущения рыбой.
– Налегаем, господа, на шашлычок. Сейчас ещё поднесу. Варвара, тащи чистые тарелки. Мари – засушишь мужа. Алефтина...
Глок, глок. Компания пьёт за всё хорошее: кто за виновника, кто за невиновников...
Варвара вынесла огромный таз всевозможных зелёных листов и несколько разнообразных бутылей дрессинга. Рыба тает во рту.
– Я вам сейчас расскажу, – говорю я. – Потряся неистово ржавые петли железного римского века, толпы германцев навалились на исторические подмостки, и сформировали к концу первого тысячелетия героическую цивилизацию северных морей. Опалённая уж греческим огнём, но ещё чрезвычайно активная, эта «vagina nationum» вырывала, под рык молодого Азиатского льва, последние куски золота из дряхлеющего «Византийского колосса».

– Готландскую, Ютландскую ли Русь посадила смерть на коня?.. Грянула она на славян с севера. Выражаясь современным языком, если бы местные аборигены попали в стакан с пираньями, у них было бы больше шансов. Захваченная Русью территория, от Новгорода до Киева зарубленная и выжженная, обратилась логовом, звериным логовом.
– В год 6488 (980 н.э.) конунг Владимир побеждён был похотью к славянкам: триста наложниц в Вышгороде, триста –  в Белгороде, двести – на Берестове. «И был он ненасытен в блуде, приводя к себе замужних женщин и растляя девиц». Прятал Иван-дурак свою жену-красавицу под личиной лягушки-царевны, да раз на людях расхвастался. Обернулась та струйкой дыма да очутилась во дворце Кощея Бессмертного. Ледяным нордическим взором оглянул Кощей-викинг примчавшегося было вызволять из беды Василису-жену, Иванушку, стянув в презрительной гримасе бесчисленные складки бледного скандинавского лица, нависнув над рукоятью боевого молота. «Пойди, поищи, Ваня, смерть Кощееву, зарытую в запорошенных норвежских фьордах…» Хуже беды… Тридевять-земелье болотное, смрад пожарищ с поддымного полога: это и есть фольклор стёртых с лица земли славянских племен, к которым поздний героический эпос везучих завоевателей не имеет никакого отношения. А «Повесть временных лет» можно пересказать одной молитвой – «Господи, помилуй нас, грешных»; да, ещё: в местах тех Удай в Сулу впадает.

– Как-то летом мы, шестнадцати-семнадцатилетние мальчишки, – промолвил после некоторой паузы Олег, - разгружали по блату вагоны. Анекдоты да приколы нам строить и жить помогали. Один возьми да приколись: «Сколько», – говорит, – «мне дашь? Мне шестнадцать лет. Я уже четырнадцать девок лишил невинности. К восемнадцати хочу довести счёт до восемнадцати. К двадцати пяти до пятидесяти, далее до ста».
– Во времена сторублёвых окладов, – отвечаю я, – невинность шла за приданое, а в условиях тотального атеизма – и как благословение в долгое семейное плавание. (Отдельные стороны «культурной жизни викингов» могут получить должное отражение в результате и такого феноменального анализа).

Варяг рождён, чтобы урвать: пусть это будет невинность всех девок в округе. Участь остальных, по-любому – участь смердов. О последних вспоминает дружина конунга Святополка в связи с походом: «Не годится ныне, весной, идти – погубим смердов и пашню их».
– Хошь не хошь, а появляются в северной дружине славяне. Тридцать и три года просидел Илья в Муромских лесах – сломался. Услышал ржание конское тревожное, акцент чудной. Втянул носом незнакомые запахи, волнующие. Подивился оружию диковинному, суставодробительному. Посмотрел на беспрестанно наезжающих с разных сторон вызолоченных варягов. Побывал на совещаниях тех про дела ихние, заморские. В чаще лесной расположено логово, да дух семьи пролит над целым миром. Не возьмёт много время, да грянет очередной норвежский конунг (птенец гнезда Ярослава Мудрого) на западную Европу. Понесутся викинги, нахлобучив вепрястые шлемы. Заскользят на кораблях-корытах по лужам крови, по завоёванным алмазам. Обесчувствеет, в который раз, от ужаса Европа. И вложил князь Илюше в руку главный «императив», кусок чистейшего, 999-й пробы, золота. И выжег кусок тому и руку, и сердце. (Почти современник Ильи, Робин из Локсли всю жизнь хоронился по лесам не от жестокости завоевателей, а от с разных сторон, из-под разных пол предлагаемого золота). Перевыплавился Илюша и давай по сторонам поганых плющить: завистливейших сродственников князя-конунга да их дворовых, смердов, разбойников, степняков (ежесекундно рискуя услышать за спиной – сам поганый, не нордический – местный абориген). Средь будней армейских, сюзерен в опочивальню не упустит момента отлучиться на цирлах – наложницам локоны покрутить. А Илюша хвосты на конюшне вертит. И всё же, нечеловеческую душу конунга-викинга полёт валькирий крутит кругом огненным, а Илюшу к травушке-муравушке тянет к родимой, к ёжикам… ан нет – попытался, было, ему Соловушко что-то на ухо насвистеть, да поздно: лихо вышиб душу Илюша из крамольника молотом.

– Серпом и молотом, – шутит Василий. – Во вторую ходку на голодную мордовскую зону я прибился к башкирам: тем и выжил. Даже в семье каждое слово, каждый шаг тыщу раз продумывал, прежде чем лубки рисовать начал, картинки. На моих глазах талантливый парень, художник, умирал с голоду под лестницей. Спитой чай заваривал, так попал. Умирал, смердел уж, а всё руку с лубком протягивал. И я так скажу: и те, что вчера, и эти, что сегодня, и те, которые завтра, к вопросу о стоимости нашей жизни (ну, хотя бы как представителей фауны) никакого отношения не имеют…

– Столько дел: забросить золото в землю, да нацарапать рун. Дать подержаться за золотую приманку местному аборигену да сказать: «Будешь должен!» Оплодотворить уйму аборигенок в округе, апгрейдив тех до возможности рожать асов, способных вырезать и отца, и брата, да закрутить кровавую сечу... И всегда, и во все времена захваченная земля будет плодить столько палачей, сколько нужно, чтоб распять на ней мучаемый народ...
Конунг не ходит без золота. Без золота он не князь, он и есть золото: жук-скарабей, беспрестанно катающий свой питающий шар. Отними шар – уйдёт ментальная защита. Князь слабеет на глазах и разрывается в клочья сродственниками. Носится князь-конунг с золотом, как с писаной торбой: захватить, оборонить, поволхвить. (Золото надёжнее бросить в болото, обладающее подобной засасывающей ментальностью, и лучше, чтоб рядом дерево могучее стояло). Посмотреть на дело рук своих и хитро спросить кудесника-финна: «Ну, где она, погибель моя?» Попророчить «властителю Гардариков» гибель в бою – значит, живьём вознести его в пантеон богов. Ведали могучие колдовством финны, тем и спасали свой род тысячелетие, и, когда пришло время, влились в число просвещённых, счастливых народов. Но гнусна, без всякого мнения, викингу смерть от коня, с коим он в едином государстве слился. И, чтоб избежать участи – умилостивить Одина – скандинавы превратят захваченную землю в сплошной жертвенный круг. Много раз казнила древлян Ольга. Первый раз живыми закопала. Второй раз в бане пожгла. В третий – иссекла их пять тысяч. В четвёртый раз сожгла в городе воробьями да голубками, подтвердив доминирующие характеристики представительницы древнегерманской культуры – воинственность и моральную чистоплотность. Поморила тараканов – оттерла руки. И гулливеровы сковороды с поджариваемыми, и изуверские, многоактовые казни на Красной с кровей площади для самого Иоанна Рюрика, не есть акт слабоумия или нервного заболевания, но есть жертвоприношение Властелину, подарившему внеземное чувство властителя над захваченной территорией. Наслаждение, знакомое очень немногим. Именно за непереживаемость ощущений, за жизнь в недосягаемой для остальных роскоши и варили друг друга царские сродственники, а заодно и живших в недосягаемой нищете смердов варили.

– Я, – выдохнул Юрец, – по нелепости вступил в выборную компанию в сельские и поселковые подмосковные советы в восемьдесят шестом. Мы носили по деревне фанерную урну, и, надо признать, я немного заэнтузиазмил вначале – расшевелить этих деревенских клопов. Заходим в первый дом – тлен и запустение. Хозяева смотрят какими-то забельмёненными глазёнками, словно не уверены – то ли не впускать в дом, то ли испугаться начальников, но всё равно не впускать; вошли. Внутри вытертые постёлки, самодельный стол, переломанные табуретки. А в красном углу в каждом доме – обязательная доисторическая зингеровская швейная машинка. Сжало душу такое чувство, что нельзя при этакой нищете с человека и голос брать – стыдно. Что ни дом – всё одно: полная нищета! Я глазёнки в сторону забросил, а коммунистки – служки сельсоветские – те, словно лайнеры тихоокеанские, ходили. Да, лихое оно, время выборное. И было это за тысячу километров от твоей Руси – в России.
– Я имею здесь некий пасквиль на доблесть, – продолжил я после шумного переселения курильщиков на патио. – Ну, дайте сказать: лет десять назад отмахнул меня гаишник на Отпальцевском шоссе, недалёко от кольцевой. «Отпальцевское ГАИ, сержант Бабосый. Будьте любезны припарковать свой автомобильчик так, чтобы нам было удобно засунуть вам в глушитель загнутую трубу. Приборчик превышеньице содержаньица СО в выхлопе вашего автомобиля показывает: будьте любезны заплатить штрафчик в соседней сберкассе, здесь неподалёку». «У вас», – говорю (у меня тогда был полный букет), – «ии..ди, ии..ди (сержант сосредоточился), лампочка на п... на приборе не работает, иди… и... диод не светит!» «У нас прибор такой-то», – сдержанно констатирует сержант. «Номер такой-то, сертифицирован тогда-то и работает нормально». Хорошо, думаю. Через дорогу стоит кооперативная будка проверки выхлопа. Через двадцать минут возвращаюсь: «Вот справочка, СО моего авто нормальный», – показываю капитану уже. «А у вас», – говорю, – «на приборе лампочка не горит». Капитан посмотрел на меня как-то жалостливо, и говорит: «А нам до звезды ваша справочка. У нас прибор такой-то, номер такой-то, сертифицирован тогда-то, и всё, чему надобно на нём гореть, горит; работать – работает». На следующий день – в ГАИ к полковнику: «Так, мол, и так, справочка, прибор». «Слыхал, слыхал»,– гремит полковник, – «а слышал ли ты, что у нас прибор такой-то?! Да номер такой-то?! А сертифицирован да ух ты! И зашибись, как работает для лошения таких вот!!!» Заметался я тогда в ударных несогласных, и решил пойти к министру. «Иди-иди»,– сплюнул в меня полкаш на прощанье. И, если б не заикался, точно бы пошёл. Но вспомнил: у министра тоже ведь есть труба, с которой он есть просит. И только здесь, в Америке, я понял, что те, кто «в жару и в злой мороз свой не покидают пост» – они-то и есть самые свободные люди в России! Я, например, могу сделать пять, шесть аппонйтментов в день и заработать свои двести, триста долларов. Могу сделать семь, восемь, и заработать четыреста. При этом я не только зарабатываю деньги, но и исправляю те или иные неисправности: помогаю людям. Я человек свободный – и гаишник человек свободный, ибо только от его таланта и трудолюбия зависит, сколько денег он положит сегодня в крагу. И он при этом, зачастую безо всякой беззаветной лени, пресекает всяческие дорожные нарушения, и в кормильное стадо своё не стреляет, а если надо, то упорно преследует нарушителя хоть до морковки на загодине…
– В таком случае, и пожарник, берущий на лапу в случае выявления, тоже является свободным человеком, – высказал кто-то.
– И все, – соглашаюсь, – имеющие хоть какое-нибудь отношение к выполнению или невыполнению тех или иных инструкций аль постановлений, являются людьми свободными, потому как лучше всяких законов контролируют свои заработки.
Они-то и есть главные враги князя-конунга! Ну, как тут не варить?.. И петровские коптильни, и николаевские шпицрутены, и ленинские баржи, и сталинские душильни-лагеря, и котлы всех последних и непоследних дён, всё это – одна окрошка из приносимого в жертву «холопьего» народа. И нужно, ой как нужно служкам сельсоветским столкнуть лбами Опанаса и Щукаря…
Недавно я менял электрические розетки в доме под реконстракшэн. Как обычно, извинился за свой брокеный английский, но хозяйка, юная дама, проговорила: «Но проблем – мой брат разговаривает по-русски». Они оказались шведами. Она вышла замуж за американца. Он – её брат, с папой и мамой, приехали из Швеции погостить на две недельки в Америку. За это время они успели перестроить полдома, а он учится – изучает языки в Швеции. Меня не удивило их трудолюбие – Европа тоже много работает. Но, когда он вышел в предбанник, то на секунду замежевался: поискал поверх меня взглядом того самого русского, которого он, видимо, привык знать по Европе, Швеции или России. За восемь лет Америка смыла с меня совкастый облик. В какой-то мере, наоборот, я подивился его наивности и деревенскости, когда он попытался прояснить, почему в Швеции лучше – потому, что там меньше тех, кто не работает. И, видимо, вспомнив,  какую работу я мог бы обрести в его стране, даже щёчками покраснел, красивый.
Белые кольцеватые струи дыма вкручиваются во вконец зачернённое небо – все молчат.
– Учи шведский… нету нянек… заодно и норвежский...
 Молчание.
– Вернёмся к нашим  баранам. Включаю лирику, – разрядил обстановку Василий. – Подмосковный барак-роддом утопал в лопухах. А там, где прорубили ровные квадраты в зарослях, находились огромные окна. Летом начала девяностых, в эти самые раскрытые окна я смотрел на свою разлюбезную, тогда ещё, половину. К тому времени всё сгнило в датском королевстве, и раздобытый мною арбуз в этих самых пресловутых окнах выглядел впечатляюще. «Мужик! Сделай арбузика!» – слышу нежданно слева. Смотрю: кент – ранний алкоголизм высосал из него всё, что там только было. «Нет лишнего», – говорю. «Вот, один». «Не! Не! Чувак! Сделай арбузика!» Гнилая кровь не позволила ему бросить две копейки на собственного ребёнка, но подсказала выход. «Я не делаю арбузы», – оскалился я. И тут глаза мои встретились с глазами в том окне… Ба! какая худющая! Одни огромные глазищи. Они не говорили, они прямо орали, просили… «Возьми»,– протянул ей пол-арбуза прямо в руки.
– Ничему, выходит, – хватаюсь за ниточку, – не научились за тысячелетие? Как учили всех подряд истинные арийцы? Урезай седьмую воду на киселе да наподдавай кованым сапогом ихним курам под яичники. Дома же подогревай эгоцентризм каждого гражданина. Нагнетай свободу до такой степени, что б спросить медхен у Гретхен щепотку соли считалось моветоном. И что б всё и вся венчалось острыми зубцами короны независимых лоэров. И тогда не будешь ты для всего мира притчей во языцех и целью перста указующего! А всё галдят, галдят неопрятные бородачи, да всё мацают рисованные пуговицы, да гадают на квашеной капусте, и всё долдонят: «Свой путь, свой путь»… Путь тех, кого тыщу лет назад похерили? Иль путь братьев-монгол, задолго до сотворения Руси на своём хребте изведавших все прелести «традиционного высокомерия», и от которых одним татарином отмахались? Остался один путь… Но от него квасные демократы почему-то зажимают носы, когда пучатся над идиотскими теориями. Молчат, разбавляя мутную совесть, о путях, по которым «редкие» этносы отбывают в историю.
– Мужчины, вы совсем скурились, – на пати выглянула Варвара. – Василий, сделай хоть что-нибудь сегодня, завари хотя бы людям чайку.
Василий подхватывает жену и влечёт в дом.
– Давай, давай, ты сделай, – улыбается он. – Ты же знаешь, какой я чай завариваю. Я ваш чай не пью. Господа мужики, пошли вовнутрь – Варя мне сегодня такую оперу на DVD подарила.
– По существу, – не унимаюсь я. – В конце концов, все обрящили всё. Эти германцы, – меня вдруг пробило на смех, – приткнули до себя восточные земли и заставили-таки ковырять в них местных аборигенов. И это они отдали страшную дань детьми и внуками, оставив тех заложниками магических рудников. Круг замкнулся. Всё в мире заключается. Рубеж взят. Начинается другая эра. Один конунг-бандит ограбил страну, – несёт меня река. – Другой заставил кровью выхаркать утерянное. Тот разодрал страну, тот заставит навострить совковые лопаты! Где укрыться народу, который и по сей день бурлит средневековою войною? Как защититься, если внутри каждого закон переломлен о бесчеловечное отношение к соседу? Прижатый к стенке не последним предательством самого себя, мельтеша киркой, каждый, каждый хорошо, до поросячьего визга узнает, какую работу заготовила ему история!

За сбелившейся с автомобильным стеклом щекой, из-под тёмного пояса субтропической ночи вылазит здоровенный, пятнистый мачете-месяц. Подрезая макушки деревьев, лениво он подчиняется ускоренному ночному маршруту. «Ростовщик разбавленного света», – вертится-крутится в голове. «Покажи, свидетель верный, что нету там красоты городов, ни чистого воздуху – не положено!»
Луна притормозила своё движение. Поставила напоказ ровно срезанную восьмую и попятилась за гору. Ковыряя жёлтое пятно на окне, умиляюсь, пуская детскую слезу, укоряю: «Боишься, целлюлитная, карабкаться по кумполу».


                Глава девятая.


– Не пыши на меня своим жаром, – возмущается Мари.
Пробегая большими пальцами ног по тягучей внутренней поверхности одеяла, пытаюсь унять ломоту в суставах. Ровненький, с некоторым количеством иммигрантов-веснушек, носик Мари трудится над испарением излишнего тепла. Ночь поборолась с соломой прямых волос, позавидовала жарко и ушла. Полжизни за дуновение сентябрьской прохлады.
– Я прочту стихотворение, – гундит мой спящий голос.
Носик никак не реагирует.


                Как забилась дева в черноте ночей,
                В отраженьях в мокрых стёклах
                Тусклых фонарей.

                Расплетает дева золото волос,
                Разливает краску жёлтых слёз.

– Это ты про кого?
– Про осень.


                Жёлтая леди слёзы льёт.
                Ей не поможет лунный свет,
                Ей не поможет злая темная ночь,
                Жёлтая леди слёзы льёт.

– Почему забилась? – заинтересованно поморщился краешек спящего глаза.

                Ей с другим унылую постель       
                Расстилает белая метель. 
       
                Как по жаткому стеклу замёрзших чувств,
                Глух к молению распухших уст,             
                Он придёт,               
                Одеянья лета разорвёт.

– А дальше?

                Жёлтая леди слёзы льёт...


– Не клади горячие руки на холодные места, – возражает Мари.
– Давай наоборот: холодные руки на горячие места.
– Так, – категорично возражает Мари. – Сначала душ. Придёшь замерзшим. Ну, не души, не души меня, дышать нечем! – бросается она в ванную.
– Па… Ма!.. – лениво тянет из своей комнаты ребёнок. – Едем к Ольге?
– Едем!!!

То, что всевышний не наделял людей старостью, но наделил количеством лет, я понял не сразу. Пользуясь геометрикой русского языка, аксиома звучит следующим образом: леди и в восемьдесят – леди. Та же самая история с сэрами. По-настоящему оценить увар цивилизованности отдельно взятого общества в определённое время можно количеством единиц дедок Кодимок и бабок Нюрок, собранных в гражданскую корзину после дождичка в четверг. Если общество может похвастаться хотя бы одной бабкой или мужчиной в годах, обращённым в объект насмешек, – оно не цивилизованно, это общество: наивное дитя природы, любителей комнаты смеха, потерявшееся среди кривых зеркал. В стране, в которой так почитаем гений, забыли, наверное, что дядя-то должен быть самых честных правил. За что же он тогда, гений, там так почитаем – за красное словцо? Художественная литература в конечном итоге вливается в народный эпос. Эпос путеводною звездой светит другим цивилизациям. Эхма, ну, не обществу мучеников и висельников.

Дорога в город Санта Барбара, разумеется, это дорога вверх по западному побережью, вдоль Тихого океана. Больше всех это направление любит Като. В Санта Барбаре живёт её старинный друг Ольга – женщина восьмидесяти шести лет.
Белоснежный кораблик в голубом. Словно бумажный, висит он в линзе слившихся моря и небес. Кажется, выдерни булавочку, и кораблик упадёт в твою ладонь.
Напоенный запахом солёных кристаллов и живых организмов, ветер с океана обдувает тяжеловесною, свежею струёй. Он по-особому проникает через ноздри, заставляя пытаться что-то угадать, о чём-то задуматься или помечтать, что-то вспомнить. Он влечёт за собой, оставляя на губах тончайший солёный соблазн. В океане безумно много салата. Но есть и настоящий, глубокий, страстно очерченный блестящей под солнцем плёнкой-фольгой тёмно-синий. Чем ближе к берегу, тем вода нетерпеливее кипит мелкими зеркальными пузырьками. Затем это кипение подхватывают седые лохмы волн и, неистово причитая за свою кратчайшую судьбу, безжалостно ударяются о песчаный берег. Их стонам осторожно внимают постоянно закапывающиеся в песок бесчисленные крабики и равнодушные осколки меловых раковин. Самые энергичные гребешки пены дотрагиваются до вынесенных океаном на сушу широких бурых, закрамбанных песком водорослей и мягких коряг. С хозяйским видом хромых, вышедших на пенсию боцманов, по берегу прогуливаются толстые чайки. Они осматривают всё и вся, что может оставлять тень. Страшные склочники – при таком богатстве постоянно ухитряются что-то не поделить и хамовато выяснить отношения. Снова и снова океан бесстрастно подновляет древний брат – бриз, личный брадобрей. В его долгих струях дремлют альбатросы, и бесится мелкая древесная пыль, крутится, цепляя седые пески.
Песчаный пляж волнующейся лентой огибает вздыбленную по правую руку сушу-монолит, и сильно дружит с первым фривеем, проскальзывающим границей стихий и твердыни.
Пленный грешник, я не видал дороги красивее той, что через Малибу влечёт путника в Санта Барбару. Там волны рояльными клавишами обегают песчаные молы. Там гнездятся чёрными поплавками кучки серфингистов. Сидят, свесив ножки в воду слева и справа от доски, и подолгу качаются.
Фривей он и есть – фривей. Ровный и гладкий, исполнил длинные зигзаги правее береговой линии, частично пробил засушенные холмы и макнулся в другой фривей, а, заодно – и в зелень небольших городков.
Санта Барбара – город пенсионеров, студентов и богачей.
Сто первый фривей на всём протяжении от Окланда до Санта Барбары разделяется надвое: то красно-малиново-белыми кустами-цветами, то кактусами-пальмами. Овальные жёлтые тельца зёрнышек, неуклюже сдвигаясь, восполняют освободившиеся по мере склёвывания птицами места на балкончиках кормушки, подвешенной перед окном светлой и удобной комнаты-квартиры Ольги в пансионе.
Несколько супер-корпусов пансиона, соединённые игровыми комнатами и бассейнами, укутываются зеленью высоких древ и дремлют среди студенческих общежитий и билдинг-аппартментов. Жизнь в Санта Барбаре – мечта поэта. В черте города фривей здорово заужается, движение замедляется, растёт число отводов-рукавов для того, чтоб в один из них слить наш весёлый пионерский трак-отряд.
Като, перезанимавшись в дороге всем, от просмотра кино до заурядной драчки с родителями, предлагает сыграть в города. Белые зубы Мари заблестели: пресловутый Сыктывкар – это из другой оперы. Като не знает ту жизнь – от неё она оберегается. Неспешной волной трафика выплёскиваемся с фривея, переворачиваемся в сторону океана, проносимся несколько миль пустым дорожным полотном и сбрасываем скорость перед петлистой дорогой, извилистой, как зигзаги от гоночных картов. Изрядно повертевшись меж многочисленных пешеходных переходов с одетыми в спортивные костюмы группами студентов и дорожных указателей, выезжаем на прямую.
Слева – цветы, зелень, здания, редкие инвалидные коляски. Справа – на глубину птичьего падения пикирует в широкую песчаную реку длинная пропасть, раскачиваясь вдали синими горами, пожирающими полнеба. Слева – огромная плаза супермаркетов, бутиков, кинотеатр и рынок посредине. Справа – Като не удерживается:
– Ха!.. Ха-ха!.. Ха-ха-ха!!!
За экспонар такого количества велосипедов, выставленных на одной площадке, надобно собирать деньги.
– Глаза глядят, – констатирует Мари, – рассудок не воспринимает. Сколько их здесь? Пять, десять тысяч?
– Это как? – в свою очередь, звучит мой вопрос. – На привязи они, что ли?
Есть вещи, которых совок, без вековой общинной прививки, умом не в силах воспринять. Единственное, что я не устану проклинать – восславленный коммунистами коммунизм.

Трудно сказать, кто кому больше нужен: пожилая ли, ни в чём не нуждающаяся Ольга, шестьдесят лет назад иммигрировавшая из послевоенной страдающей Венгрии, или мы, наша Като, воспитываемая на некоторых устоях  покинутой страны, в частности – на любви к бабушке. И, ясное дело, всегда было так – «русак» обделён по определению, по рождению, по судьбе. Но нельзя складывать лапки, нельзя переставать барахтаться.
Мы паркуем трак на гостевой плэйс автостоянки пансиона, переполненный автомобилями постояльцев. Нажимаем на кнопочку лифта. Поднимаемся на первый этаж и оказываемся среди цветов, дорожек и переходов. «Цветы удобнее рвать с этого места», – огласила фанерную табличку-хэлпер Като, переходя на английский.
Недалеко – ещё одна табличка на композиции в стиле «вестерн»: маленькая деревянная повозка на высоких колёсах скреплена с небольшой деревянной колодой с неё ростом. В повозке миниатюрными партцами изложена тема о том, как песчаная каменистая ривьера ограничивается очаровательным, поросшим камышами озером. Глубина, восполняемая донным родником возле самых скал, забавным образом вертит мелких рыбок и лягушек, негоже сумнящихся на пару ковбоев, подготавливающих для них удочки на колоде и желающих добраться до озерка мостиком и промеж цветущих кактусов. На табличке – имя автора и место его локации в пансионе. Проходим нужным корпусом и добираемся до Ольгиной двери. Дожидаясь гостей, она оставила дверь открытой.
Ольга – художник со стажем. Вот уже несколько лет она рисует красивые цветы. Рисует одной рукой – вторая парализована. Она нам рада. Ей трудно поддержать чувства словами. Но мы знаем другой язык. Ольга перелистывает плотные листы альбома с фотографиями ранее созданных ею и розданных картин. Запястье её правой руки обхватывает беспроводный датчик, работающий на систему эмёрженси, установленную на столе. Рядом – маленький мольберт с незаконченной цветочной композицией. Далее, на круглом, покрытом белой скатертью столике стоят фотографии. У противоположной стены – тоже две этажерки с сувенирами и фотографиями. С одной из них, с третьей полочки, с небольшого глянцевого фото улыбается в широкие седеющие усы энергичный мужчина. Он вопросительно демонстрирует галстуки из распахнутого чемодана.
– Мой Луи, – произносит Ольга.
Втроём молча наблюдаем за любовным диалогом её глаз с маленькими белыми лучиками в центре фотографии.

– Сворачивай вправо, – спохватился Антен. – Нельзя вести машину по фривею  мокрым местом.
– Я не нарочно, – выдавила из себя Мари, как курочка. – Ольга подарила нам открыточку.
Мари перехватила ресницами выкатившуюся солёную линзу и полезла рукою в сумочку:
– Сейчас я прочту, что она написала.
– Прочтёшь, когда припаркуемся.
Они припарковались на парковочной площадке возле самой воды. Като немедленно вылезла из машины и побежала футболить океан. Мари просушила ресницы, вынула письмо из конверта и начала читать.
Над их головами, навстречу солёной вышивке со стороны города беспрестанно налетали на океан маленькие штурмовички-самолёты. Они вздымались с расположенного неподалёку частного аэродрома. Некоторые на бреющем шутливо гоняли друг друга вдоль игристой береговой линии, но большинство быстро растворялось в голубом небе.
Мари сложила открытку и положила её в конверт.
– Что скажешь?
– Нет слов, есть стихотворение:   

         
                Тронет лба шелковистый ветер прядь.
                Ты шепнёшь тихо: «Нужно уезжать».
                В вышине ляжет птица на крыло.   
                «Всё прошло», – шепчет время, – «всё прошло».
            
                Тихо вечер проведёт рукою, и настанет ночь.             
                Мы одни, и целый мир не в силах нам помочь.             
                Моря тёплая волна тронет спящие цветы –               
                Так умеешь расставаться только ты...

 
К океану подходят два пловца, одетые в черные резиновые костюмы. Они несут длинные доски, похожие на плоские лодки. Положив доски на воду, пловцы подрегулировали некоторые ручки на панельках управления, легли на доски, оттолкнулись и, неспешно перебирая руками, быстро исчезли за горизонтом.
– Мы вернёмся сюда на Крисмас, обязательно приедем, – говорит Антен.
– Ты мне обещаешь? – Мари старается перевести своё настроение на шутливый лад.
– Икзэктли.          
Трак широкими протекторами уверенно берёт дорогу. Переехав мостиком поросший ряской узенький лиман, Антен надавливает на газ. Внизу, на истоптанной грязи сидят ровным рядком белые большие птицы, похожие на пеликанов. Крайняя, строго блюдя линию, взмахивает опереньем.


                Глава десятая.


– Что с нами происходит? – Мари оттолкнула головой угол пледа. – Почему, извлекая нужные ответы, мы получаем новые вопросы? Где смысл этого?
Издалека Мари услышала нарастающий вал звука: задавленный вой, за ним светлое пение. Волна ворвалась в уши и вырвалась через лобовое стекло к ближайшим звёздам.
– Спасибо, – поблагодарила Мари.
Во всеопутывающей ночи валуны заискрились зеленоватыми, фиолетовыми мерцаниями. Форменными и бесформенными кусками тени понеслись вперёд, опережая движение, формируя глубокое чёрное пространство.
Мари посмотрела на Антена. Тот спокойно вёл машину.
– Ты ничего не заметил?
– Есть на примете одно стихотворение:

                Три бабочки над Джефферсон...

– Потом, – перебила Мари.
Мари усмотрела за дверным стеклом неяркое волнение свечи. Танцующий огонёк подхватил фалд тёмного занавеса, и открылась сцена. Язычок пламени в кругу стекла затанцевал на столе... Лёгким толчком ладони я отвергла кресло и подошла к сидящему за столом. Я увидала танец огня в его широко раскрытых глазах. Я заметила, как он возбуждается, разглядев меня повнимательнее. Он чувствует потребность подсесть поближе. Даже совсем близко. Он чувствует, что не зря тратил жизненные силы, что имеет права на свой самый большой выигрыш, и его это возбуждает. Он ставит на Лас Вегас.
Решимость расплоханным светом охватила его брови. Резко он забрал мою руку со стола, с тем, чтобы я быстрее собрала свои вещи и кинулась с ним в ночь. На секунду я представила нашу ночь, полную обновлённых и красок и чувств. Могла ли я подарить эту ночь? Ночь новой жизни. Ночь новых сексуальных ощущений в кровавых отблесках свечей, зажжённых другим человеком. Я подарила бы ему себя в эту ночь. Но...
Сев в машину, я сразу набрала домашний телефон...

– Па! Поиграй во что-нибудь из русского языка, – Като вывесилась из-за подголовника.
– Из детского стихотворения, – призадумался Антен. – В задачнике жили Один да Один. Пошли они драться один-на-один.
Като заливается над «одним да одним», вначале, видимо, перекидываемыми ею в английский, затем материализующимися.
– А дальше? – требует она, замаявшись от езды.
– Дальше: жили-были Единичка и Нолик. В детском стишке говорится о том, как Единичка, крутя ножкой, повелевает терпеливому краснощёкому Нолику отойти от неё подальше: «Ты просто ноль, иль ничего! Я самодостаточна!»
Дальновидный Ноль парирует: «Порознь мы один и ничего, а вместе будем десять». Представь себе, что Единичка – есть правда. И на вопрос: «Здесь есть что-нибудь?» – будет ответ: «Правда, есть Единичка». В таком случае Ноль – будет ложью. И ответом на тот же вопрос будет: «Ложь, ничего нет, есть только ложь, есть Ноль».
Получаем: правда – это когда что-нибудь есть. Пусть даже самый слабый электрический импульс. Это верный путь к материальному, или «один-один». Исходя из противоположного, ложь – это когда ничего нет, кроме правды о том, что ничего нет – «ноль-один». Ложь, Ноль стремится к копированию, удесятирению. Правда стремится к наращиванию массы. Правда – это дубина, которую мы вручаем первому встречному. Представь: первобытный человек затаился за деревом. Здесь и сейчас, в эту секунду, пройдет добыча, плоть. «Правда!» – человек опускает дубину.
– Хрясь! – Като изображает удар, имитирующий, скорее, подачу.
– И добыча у ног, – подтверждает Антен. – Будущее обеспечено. Разум насытится. Инстинкт прячет усмешку в клоках грубой шерсти на морде. Правда в том, чтобы насытиться, ибо кому, как не ему, Инстинкту, известно, как безжалостно, гнусно и мерзко требует голодный Разум. Ложь – это инстинктивное стремление голодного Разума получить свою Единицу. Делать правду – значит расти. Творить ложь – бесконечно копировать; но ты не «Программа», ты апгрейд-копия своего прапредка, начальной «Программы». Если творишь неправду, то, прежде чем Сам сделаешься мусором, насладишься зрелищем мучительного распада всех своих предыдущих поколений.
– Расскажи сказку лучше мне, – вздохнула Мари.
– Хорошо, – согласился Антен. – Пастух и ткачиха прожили вместе много лет. Чувства их притупились, и они решили постоянно думать друг о друге. Место мыслей друг о друге заняли мысли о постоянных мыслях друг о друге во всё имеющееся время. Тогда они стали держать в тайне от мыслей о постоянных мыслях друг о друге во время мыслей друг о друге в мыслях друг о друге мысли о мыслях друг о друге. Чтобы закрепить важные мысли о мыслях держать в мыслях о постоянных мыслях друг о друге во время мыслей друг о друге в мыслях друг о друге мысли о мыслях друг о друге, они стали думать о том, как удержать в мыслях мысли о мыслях закрепить важные мысли о мыслях держать в тайне мысли о постоянных мыслях мысли о мыслях всё имеющееся время мыслить о мыслях в целях закрепить удержание всех этих мыслей в мыслях о мыслях друг о друге...

Что с нами происходит? В моей ладони вертится маленькая весёлая птичка. Минутой назад она была Като, а сейчас она перевернулась на спинку и игриво задирается к моим пальцам. Я смотрю на Мари – вторую, немножечко грустную птичку. Она глядит  осторожным, заботливым взглядом, словно знает что-то и страдает от этого. Что с нами происходит?
– Не начинай! Не начинай! – лицо Мари качается в волнах искаженной материи. – Выпей лекарства! Хочешь, я обращу тебя в Овна и буду гладить твои золотые кольца?!
Но и сама Мари не в силах сопротивляться воздействию происходящего. По её шелковистой коже пробегает волна за волной, оставляя золотистые, искрящиеся следы. 
– Я знала, что это когда-нибудь случится, – печально сказала Мари. – Но это пришло неожиданно…
Предо мною накреняется огромное, в небо, сито зернистого времени и черпает из звёздной черноты. Я подавлен спудом тяжёлого предчувствия. Плотная энергия протоплазмой захватывает и властно влачит резкими заворотами. Прожектор, тьма, тьма, прожектор. Я никак не изольюсь с волокнами белого света и падаю на плоский лёд бесконечного пространства. Всполохи далёкой, слабеющей энергии истончаются фиолетовым шёлком и обращаются образом птицы. Птица летит навстречу мне, но бьётся о безразмерные прутья и падает, лишённая воли. Смотрит и харкает. И смотрит, и харкает. И бессловесно велит не трогать, и истекает кровью. Яркий свет кольцом вокруг птицы ударяет в лёд. По льду кольца закружила знакомая, однокровная фигура танцовщицы. Виток за витком протаяла полынья. Я заглядываю в дыру и вижу в ней себя. Я вижу, как еду на велосипеде по жёстким колдобинам запаханного поля вниз, под гору, стараясь уберечь в руке двух маленьких птичек, их ранимый пух. Суглинок закаменел в мареве пылающего солнца. Из-за нарастающей горы выкатывается и спешит навстречу спасительное облако. И не облако это вовсе, а большой ком прессующих друг друга шаровых молний, вырывающихся на долину. Отрываясь друг от друга, они вступают в яростную борьбу с торчащими здесь же оголёнными ветками деревьев. И не деревья это вовсе, а линия поджидающих молнии чёрных воинов, поднаторевших на противостоянии. Воины выставляют вперёд копья и насаживают на них врагов. Но не дремлют и молнии: обходя растопыренные пальцы, они ловко, словно крепконогие фениксы, хватают ветви и, тщась порвать их, взрываются от напряжения, разлетаясь осколками веток и раскалённой материи. Атакованная стеной дождя, расползается под резиной предательская глина. Велосипед теряет управление, и мы соскальзываем вниз, по склону. Поднимая мириады бриллиантовых брызг, влетаем в успевшие составить целое озеро дождевые капли.
Солнце, сменив палитру, указательным пальцем прижимает к долине тёмный контур болтающегося на воде домика. Я вхожу в него и узнаю до боли знакомую обстановку детства. Вот иконы, вот родные ушастые вазоны. Дрожат за прозрачными занавесочками синие, голубые, золотистые лучики. Я валюсь на мягкую постель и пытаюсь почувствовать их на ощупь. Я тяну шею, запрокидываю голову назад и вижу шкаф, в котором живут мои детские, далёкие воспоминания. Но где мои родные, которые только что были рядом? С леденящим скрипом отворяется дверца шкафа, и с грохотом вылетают наружу окна. В образовавшиеся дыры врывается свистящий ветер, в котором корчатся серые, синие вертлявые человечеки. Словно ошпаренные, они выскакивают обратно и облепляют вырванные проёмы. Плотный ураганный огонь ветра срывает одеянья. В ужасе сплетая голые руки и ноги, я опускаюсь на пол. Холодные струи обжигают тело. Человечеки верещат и цокают. Один из них нетерпеливо перебирает щупальцами лезвие безопасной бритвы и затем запускает в моём направлении. Не долетев сантиметры, лезвие обтекает лицо с потоком, и с треском ударяется мылом о стену, разлетаясь острыми деревянными осколочками. Человечеки недовольно пререкаются. Неровный тягучий голос произносит моё имя. Затем вновь и вновь. Я смотрю на окно и вижу, как ржавый, заброшенный экскаватор ловит в приподнятый ковш воронкой заворачивающийся ветер. Но вовсе не моё это имя. Это скрип ржавых ковшовых сочленений. Ковш, не успевая забрать весь воздух, оттягивается назад. «Скрип, скрип, скрип», – раздаётся ужасный скрип, и – бом: ковш падает вниз. Гремит колокол. Почему-то знаю, что вода гасит звуки. Я бросаюсь с подтопленного мостика в красноватую полосу воды и вижу, замечаю далеко-далеко внизу любимые очертания. Я плыву, плыву до них, пока хватает воздуху…
– Папа! Папа! – истошно тормошит Антена Като.
Её кожа тоже подвергается атаке золотистого огня, но она не умеет сдаваться, учиться не было времени. – Я расскажу тебе, что было дальше! Слышишь?!
Като перехватила духу:
– Они вышли ранним утром и побежали навстречу друг другу…
– И туман, – вторит ей Антен, – давал им укрытие под древними лапами елей. И роса с длинных трав одаривала их лучиками солнечного, едва просыпающегося лета. Они слились в объятьях на золотой поляне, средь павших, прогнивших стволов. Смежив ладони, они пошли землёй.
– За ними была погоня! – волнуется Като.
– Да, – подтверждает Антен. – Устали корабли ночные воды разделять грудями. Припали к берегу земли, не той, где отмели уходят вглубь болот. Здесь дикая стрела не пропоёт, поранив грудь под кожаной хламидой.
– Здесь зайцев хоровод! – подгадывает Като.
– Край сытый! – подтверждает Антен.
Ужас, мгновенье тому назад самоутверждавшийся в глазах Мари, неожиданно раскланялся в покорности.
– Вот воины, – подхватила Мари, и продолжила увереннее. – Их лёгкие кольчуги не знают впереди щита, служа защитою от ветра...
– Бросив вёсла, таятся под округлыми бортами, – продолжил Антен, наблюдая зеленоватый огонёк, верно, прилежно пережёвывающий их плоти. – Мечи сжимают левая и правая рука…
– Обоеруки, – твёрдо говорит Мари.
Она крепко, ладонями удерживает то, что ещё осталось от Като и Антена.
– В воде преломлены клинки, – с трудом улыбается Антен. – Надвое струи рассекая… Хотят сработать беглецам в обход… Послать на берег соглядая…
– Они не смогут их убить! – успевает прокричать Като. – Потому что всё, всё, что они умеют – это бояться и ненавидеть!

Трак, несколько раз подпрыгнув, будто китайская игрушка, брошенная с руки ребёнка, затем высоко подскочил, обернулся пылающей птицей. И птица, роняя горячие искры, энергично, грудью забирая высоту, устремилась по своему маршруту.
Крепко обнявшись, стоят на жар-птице три сияющие фигуры. Они вершат свой путь над пятнашками ровных, аккуратных квадратиков полей, залитых солнечным светом. Над кутерьмой прозрачных облаков. Над белым материковым остовом. Над острыми костьми синюшных льдов, средь которых, завидя ускользающую жертву, страшно и устало заржал жуткий кентавр, что, не размыкая зубы, тянет, захлёбываясь чёрной кровью, собственные жилы.   
   

                Глава одиннадцатая.


Мы сидим за старым добрым столиком. Он смотрит, мой Знакомый, на меня, поверх меня, и молчит.
– Мы, кажется, говорили про целину? – спохватился я.
– Помимо воли человека, – прервал паузу мой Знакомый, – сбывается всё. Никто не вправе обижаться, что с истечением времени всё зло текущего момента чудесным образом трансформируется в научные, технические и культурные достижения человечества и больше никому не может причинить страдания. Но ежели одни, влетая в новую эру, с башни БэТээРа шмалят с пулемёта, то другие встретят её из шахт магического рудника, рвя пасти друг друга. Третьи же гибнут, как бабочки: другая душевная инженерия. Мы переживаем с ними их короткий полёт, облегчая трагедию. Эпигоны Одина вновь закладывают «длинный дом», без окон, без дверей. Потерявши ген сострадания, слепцы, они тянут удавку на собственной шее, думая, что, подчиняя воле, влекут судьбу под уздцы. Чего обещали? Кому? Государство рабочих и крестьян? По количеству мирно убиенных, страна опять приступила к строительству будущего. Братского будущего на всех.
Делать зло, значит, возлагать не бесконечные надежды на своих потомков. Наличие вопиющей детдомовщины, беспризорщины свидетельствует за то, что к концу времён Россия пришла, оставив всякие надежды. Одно дело – участвовать в милых играх нечеловеков. Другое – плевать в порубленные иконы.
В конце второго тысячелетия россияне кое-что забыли для бога: любить друг друга. Бог забыл дать им счастливую жизнь. – Мой собеседник показал, что пора прощаться:
– Про целину, говоришь? Пусть так; она, как ни крути, любому – и часы, и весы.

На стенах залы развешаны плакаты, старые фотоснимки: фотографии известных людей, пацифистские лозунги прошлых лет.
Любая информация или вещь в Америке, имеющая хоть какое-нибудь отношение к бытности предыдущего, а уж тем более предпредыдущего поколения, становится предметом повышенного интереса. Нигде, никак не могу оторвать взгляда от этих старых снимков. На них замгновела трудовая Америка. Они, американцы, как правило, –  рабочие люди, застывшие на фотографиях в вопросительных позах, вложившие в широкие штанины прочных комбинезонов трудовые руки; они смотрят на меня немного перепачканными работой спокойными уверенными лицами. Пейзаж за их спиной никогда не кичится казёнщиной. Ну, не их же громадные пилы и кирки привлекают моё внимание, нет. Но их глаза. Собранные в трудовой коллектив, эти люди, каждый из них, каждый из этих американцев представляет собою личность, индивидуальность. И они не оставляют никакой надежды посмотреть на них с вершины насыпавшегося времени.
Между фотографий висят картины-панно, талантливо написанные рукой хозяйки гостиницы. Панно исполнены в пастельных тонах и рассказывают о природе, мире и труде.

Рассчитавшись на ресепшен, Марина поставила точку нашего здесь пребывания.
Пройдя ритуал прощания с хозяйкой гостиницы, мы направляемся к спасительному островку, на котором вчера удалось за двенадцать долларов пристроить трак на ночь. Площадка к этому раннему времени уже пуста. В центре одиноко маячит только наш автомобиль.
– Я же тебе говорила, – досадует Марина. – Мы снова забыли замкнуть двери.
Какой-то афроамериканец, метущий под соседним домом, несколько раз с любопытством подглядывает за нами.
Счастливый город омывает солнцем юное лицо.
– Я тут однажды такой сметаны наелся…
– Не говори. Ты уже говорил.
На семидесяти майлах трак молчаливо грустит о скорости.
 – Прочти стихотворение, – просит Марина.
– Что?
 – Прочти стихотворение для меня.

                – Три бабочки над Джефферсон…
               
– А дальше? Почему бабочки?
– Не знаю. А дальше не получается.
– Получится. Оставь пару строк. Другие не пробовали. Может, только сейчас обретают крылья. Чего затих? – спрашивает Марина.
Нет ответа.
Катя, насторожившись, протянула вперёд руку:
– Па, посмотри, что у меня есть.
Она осторожно разжала вспотевшую ладошку. Посреди, широко раскрыв ручки, тараща круглые глазёнки и улыбаясь во всё лицо, лежит маленький-маленький человек.
Я смотрю на него углубленно и улыбаюсь.
– Детство вспомнил? Велосипеды вспомнил? – засмеялась Марина.
– Да.
Люблю велосипедные прогулки. С детства люблю закатывать на велосипеде – с утра, бывало, и до заката дня. Бабушке моей, Анастасии Ивановне, и на руку.
– Реже попросит исты, – говорила она.
Да и исты не большое разнообразие: картошечка в маслице с укропчиком, да серого хлеба кусок, да компот из яблок и вишен со своего огорода, да вода местная – чистейшая, мягкая, пушистая, да воздух сытный такой, хоть ломтями режь; на родине моей, на Украине, в Черниговской области, в месте Сорочинцы. Лет шесть нам было, когда поднимала нас с братьями бабуля рано утром, выводила во двор: а солнце встаёт за спиной, а я смотрю на зелёный украинский выгон, а за ним, километрах в пяти пшеница на холмы поднимается и колосится, и каждый колосок вижу, что над землёй клонится. Затем, бывало, нам, пацанам, как будто кто-то крикнет: «На старт!» И мы бежим, бежим наперегонки до самых Песков, мелких озёр в местах бывших карьеров, где, говорят, песок добывали или золото.
В огороде, у бабулиной хаты-мазанки, покрытой тростником, даже персиковое дерево росло. Да к моим годам десяти загинуло. Через много лет коснулись этой темы, а мой дядя и говорит:
– Солынця хлебнула.
– Как это?
– Земля здесь такая – метра два вглубь копнёшь, и глина, а под ней – солёная вода. Дерево лет двадцать растёт, растёт, а потом как пустит корни, хватит солынця, так и погибает.
Вот почему не живёт здесь персик. Расти-то растёт, да менять саженцы нынче бабушке дорого, на двадцать пять рублей пенсии, что в колгоспе заробыла за всю трудовую деятельность: руки культяпистые, да пятки порэпаны. Да нам, пацанам, не в обиду. Майки скинули, тут же через дорогу, в Дёгтярке, мальков наловили – праздничный обед. Подсолнуху голову свернули, по затылку ка-а-ак дали, вот и второе. В этих местах семечко сплюнь – обязательно вырастет. В этих краях в тридцатые годы процветало людоедство. У бабушки подруга была, та в очередную искусственную голодовку своего ребёнка съела.
– А что же дальше с ней случилось, бабушка?
– Ничего, – отвечает бабушка. – Отсидела, потом вернулась, робыла.
– Почему голодовки, бабуля? Здесь не может быть голода.
Пёрышко-пушок робко прильнуло к лицу бабушки, и, слетев, залегло в складках одежды, у сердца; скупо отвечает она:
– Идешь с утра в колгосп робыть, в поле, за трудодни, за палочки. В колгоспе тогда денег не платили. А под вечёр, когда домой возвращаться, подберёшь в подол с поля три свекловины – детям сварить. А по краю колгоспного поля уже стоят, ждут комсомольцы да энкавэдэшники. Бросишь с подола свёклу обратно на землю.
– А кто не бросил?
– Тех, кто не бросил в отчаянии, что дома дети с голода пухнут, тех немедля в поле крутили.
– А как же дети?
– Не знаю, – устало отвечает бабушка.
Пылкий вечерний ветерок упрямо веет по покрытой платком бабушкиной голове и по моим горящим ушам.
– Я однажды не успела свёклу незаметно выбросить – взяли. Затем втолкнули в длинную вереницу людей, ни начала ей, ни конца не видно, люди шеренгами шли, а слева и справа, через каждые пятьдесят метров –  солдаты-энкавэдэшники.
– Судили, бабуля?
– Нет, не судили. Втолкнули в толпу, и всё. И я пошла вместе с остальными.

Верно, думаю – судей на всех не напасёшься. А там, по прибытии, спросят такого селянина: «За что взяли?» Тот по наивности и обязательно с обидой расскажет справедливым начальникам: «Три свекловины с поля подобрал, дитям голодным сварить!» Вот, падло, ты и попал! То, что ты детей своих жрёшь, так на то ты и абориген такой, тупой впридачу, раз не понимаешь, что просеять тебя сейчас, как песчинку, каждую в отдельности – основная задача партии. Глядишь, и копеечка какая выскочит, за ней червонец, а там, смотришь, и слиток золотой. Время не терпит – сталинской, теперича, партии некогда. Просеянный, сам ты, вонючка, ничего не стоишь, а ежели и перегниёшь с навозом, так то оно и лучше.

– Как же ты спаслась, бабушка?
– На одной остановке я зашла за дерево и за ним стояла. Мальчик из конвойных меня не выдал, нервничал. Увидал, да всё поглядывал, да по сторонам посматривал. Жизнью, думаю, рисковал, хлопчик.

Мытарили… Не было у селянина к тому времени слитка золотого. Ходил колхозник в покоцаных валенках да побитой кровавым потом телогрейке, копотным, костлявым лицом глядя в страшную, бесчеловечную годыну. В тридцатые годы народ гноили уже за то, что золотом, золотом тщился отец подстатейных народов построить деспотию длиною в собственную жизнь, игнорируя окружающий мир, фантастически мутирующий благодаря ранее ловко выпущенному золоту. Ну, не верил он, что так чисто ухитрился обобрать страну ленинский костяк. Впрочем, и сам Ленин глазам своим не поверил, когда подхватил его саморастерзываемый, окровавленный народ и повлёк к исполнению всех его неестественных желаний.

Чудна она, земля моя, обманна в местах, где ручеится Удай прозрачный среди бесконечных болот. Струится, мелкий, по песчану мягку дну, петляет средь зелёных островков. Наступишь на такую шаткую землю и не ведаешь: тут провалишься или чуть дальше? А если провалишься, то с головой засосёт или по пояс? Коварная трясина может крепко обнять по грудь и не боле.
– Бабушка, а вы на болота ходили?
– Нет. Не люблю. Когда немцы наступали, а город три раза переходил из рук в руки, тогда с болот наши солдаты кричали, взывали о помощи; когда русские наступали – немцы орали дико, истошно: непривычные.
Сидят, видимо, на болотах духи, души утопших, русалочки, водяные. Под вечер, когда укроет молочный туман речные кисельные берега, наличие чудес всяческих особенно чувствуется. Цикады орут-разрываются, туман над блестиной болотной, бесконечной сплотняется, и власть над всем этим берёт темнота.
А хотите дом немецкого прихвостня посмотреть – так вот он, дом. Мистика. Я и жильцов-то его никогда не видел. Был человек полицаем, не был – неизвестно. Только смотрите, столько лет кого обвиняем и обвинять будем.

Была у истинных арийцев на завоёванных территориях одна забава: нарисуют на двери с одной стороны сердечко, с другой стороны приставят местного аборигена и стреляют сквозь дверь, для смеха. Хорошо можно рассмешить гер-офицера, если, скажем, к двери человека приставить не грудью, а глазом или анальным отверстием.
Слова обладают магией. Повтори десять раз слово «великан», и реально становишься шире, способным к подвигу. Произнеси несколько раз слово «дверь» – и закрыт ты от внешнего мира. Для немецкого офицера, отбывающего на отпуск в фатэрлянд и стаскивающего с  фройлян чулочки и рассказывающего при этом весьма забавные, весёлые истории из своей нелёгкой военной работы на восточном фронте, определяющим словом является «дверь». В этой древней игре душа и совесть германца не пострадают именно благодаря этой «рунической» магии.
Человечество очарованно смотрит в бесконечные космические дали, не подозревая, что, имей оно сегодня, сейчас, средства их достижения – далёкие галактики показались бы очень небольшими, и очень удобными и приспособленными. Тысячу лет назад человечество страстно всматривалось в загадочные белые пятна земли, и, как наш современник верит в инопланетян, так и оно, человечество, верило в кентавров, сатиров, птицу феникс. Люди были открыты для задач дальнейшего освоения земных просторов, и гарантией тому была магия слова. Ибо, едва заслышав о циклопах, драконах, гигантах, средневековая душа улетала в сторону новых географических открытий. Разум раздвигал рамки значений слов, усиливая их энергию.
Прелестный Сервантес, не имея из каменного мешка прав на правду, сделал героем своего романа весь испанский народ, который мужественно заступается за слабого и тотчас же запарывает его до полусмерти, трогательно влюбляется и бросает самую свою жизнь к ногам прекрасной дамы и одновременно холодно интригует и подло предаёт, везде ищет правду и сам обращает себя дураком. Он сражается с драконами и великанами, и, значит, его будущее сражается против него, возвращая раз за разом на крылах мельницы на исходные позиции. Сервантес, пытаясь иносказательно предупредить свой народ, поставил всё на магию слова; и запоры казематов прожгли раскалённые брызги.
Душа человеческая имеет дверь и зависит от магии слова. Души с открытыми и закрытыми дверьми по-разному смотрят на мир.
Тем сподручникам, что жарили по площадям, запарывали по казематам, затравливали по лагерям, задуривали по теориям «собственный» народ, тем всё ясно: они и сегодня правее всех правых. Они и будут, и не случайно, и во веки веков, клонировать врага; найдут день вчерашний, поставят пред суды, и скажут: «Вот виновный». Война народа, война народом, война с народом – их мир. Вор не будет «себя чистить» под конунгом-правителем, и справедливым самым в вакууме закрытых душ мниться будет воровской закон. И день победы над иссякшим немецким бензобаком не будет днём всеобщего перед богом покаяния, ибо не ведают, что творят; но раз за разом, набычив шеи, следующие поколения закрытодушных будут достукиваться подбитым железом каблуков до булыжников мощёной площади.
Мистична Черниговская земля, волшебна. Сидели мы, пацаны и девчата, вечером на лавочке, и поведали местные про тайны червоной руты: если пойдёшь в ночь на Ивана-Купала в лес, в чащу лесную, туда, где папороть выше роста, и ни души живой, ни дыма от жилья человеческого. Дождёшься полуночи, раскроешь ладони под распускающимся цветом папортника, а цветёт папороть раз в году, в ночь на Ивана-Купала. Если под правильный бутон подставить руки, то цветы его, как искры золота, ссыплются в ладони, обожгут, впитаются в кожу ядом, замутят разум, и обесчувственный, потерявший ориентацию человек обязан будет, если дорога ему его жизнь, пробиться через бесконечные круги лесных духов, найти обратную дорогу, возвратиться, обкуряемый лесными испарениями, через все препоны, страхи, обманы и наваждения, устраиваемые лесными сторожами. И, если не сойдет с ума смельчак, если возвратится обратно, преодолеет весь ужас человеческий и страх, заложенный в несомых на его руках артефактах, то сможет он, затем, раскрыв ладони, читать их, как карту, и видеть в них руны на пути в места, где заложены сокровища великие, древние клады. Тот и богатым будет. Так богат, как не был ещё до него ни один на земле. А за всё плата – душа. Слабая, она быстро раздаст себя, и заберут её духи с нею игратися. Сильный преодолеет, но останется должен до конца дней своих, ибо даром не дают духи, но потребуют служения вечного, пожизненного. Как прознали про то люди, так и отрешились извлечь выгоду из той тайны. Но наступает очередная ночь, настигает человека среди болот иль на песчаной дороге, и вылезают ему навстречу тени. Яростно атакуют иль жмутся с боков, лезут трескотнёю в уши про то-это золото, тесня прозябшие мысли. И великие смущения испытывает в груди человек, ноги сами собой ускоряются, сердце учащённо бьётся, и нет более в нём иного желания, как прибиться к жилью человеческому, под божьи иконы. Откуда предание то?
«Яичко, да не простое, а золотое». «Златая цепь на дубе том».
Чего повидал он – мудрый, далёкий предок?
Чего поведал – гениальный, глубоко не нордический поэт?

До того красива земля Черниговская, так чист песок её, что, кажется, раздвинь – и заблестит золото. Крупинками, а то и жилками пробежит под песочные холмы.
– Бабушка, здесь было золото?
– Прапрадед твой на пана работал. Пан неграмотный был, читать и считать не умел. Золотые монеты хранил в сундуках, слоями. Так тот дед твой, – всплескивает руками бабушка. – Снимал слои целиком: сундуков много было. Так много, что всего и не сосчитать. Затем закопал ворованное в лесу. За ним наблюдал другой человек. Выкопал – построил себе дом под железною крышей.

Верный, опять-таки, ход – упрятать липучую энергию золотых масс в тёмные чуланы мелкопоместного дворянства. Перед великой золотонародной революцией солдаты рвались из окопов в деревню – «ограбить помещика и зажить свободным гражданином». Участники гражданской войны, как упустившие золото, так и попустившие тому, так люто казнили друг друга, что человечество просто не хочет знать, как делается это на адской кухне. Сказано было – Суд идёт.
А мы, наивные, не верили, и не верим. Не верил тому, что нету уже золота, и мировой завоеватель. Его эффективная, но ресурсоёмкая армия, найди и сожги она в своих топках то «золото, которое Гитлер рассчитывал найти в Советской России», раза три обогнула бы земной шар по инерции. Но, ковыряя изящными стеками в вывороченном отовсюду зондеркомандами всевозможном хламе, лощёные немецкие офицеры дружно рапортовали в бункер, констатируя удивительный факт: на всех завоёванных территориях нет обещанного золота. Нет даже номинального быта – рабская нищета. В вещмешках убитых советских солдат находили только семечки, одни только семечки... Народ, доведший себя до столь филигранного люмпенства, не заслуживает даже жалости. И фиксировали это своими шмайсерами. Задержался знаток древних рун в окопах первой мировой – и был обманут.

– Чего дубами тогда всё не засадила? – мается бабушка. – Когда уткнутый только в песок черенок яблони или вишни описывали и облагали налогом.
Один молодой дуб, однако, стоит на огороде – соли не боится.
– Городские – понятно, а сельские-то ваши начальники, неужели они не понимали, бабуля?
– Придёт, бывало, председатель взимать оброк, – вздыхает бабуля. – А платить нечем, денег нет. Он меня на три дня запрёт в  чулан, вынесет что-нибудь из дому, для галочки, а я к щёлочке, да слежу за детьми, в рубахах путающимися.
Хорошее дерево дуб, благородное, пятьдесят ему нынче.
Голодовки тридцатых, послевоенные голодовки – в  голодные пятидесятые отнялись ноги.
Шестидесятые – вся страна в огромной очереди за хлебом.

– Может, в семидесятые что-нибудь дали? Путёвку в санаторий, материальную помощь, компенсацию? Может, педантичные завоеватели зачли годы бесплатного рабства в гитлеровском колхозе? Приходящий врач, сиделка, соцобеспечение? Уголь, валенки, зимою снега?!

– ...

В двадцать семь её лет умер муж и оставил с тремя детьми. И больше не вышла замуж. Имела только то, что дал бог, и вернулась, ничего не нажив. Плюнула судьба страною в человека – прямое попадание.

Вот и всё. Здесь можно поставить точку.
– Эй, эй! Господа удавы! Вы забыли отъять от нас кое-что ценное – любовь и доброту наших сердец.


                Конец.

                2005-2006 гг.



ОБ АВТОРСКИХ ПРАВАХ
Все авторские права на книгу писателя Олега Морозова

"Три бабочки над Джефферсон"

принадлежат A ZURE TIME

Воспроизведение всей книги
или любой её части запрещается
без письменного разрешения

A ZURE TIME
Los Angeles
California USA
E - mail: Azuretime@live.com