История седьмая. побег

Кристин Заке
Ночь была шумная, страшная, темная как чернильное пятно. Жалобным эхом стонал ветер. Небо изредка раскалывалось яркой белой молнией и снова погружалось во тьму. Сизые всполохи молнии, колесили по черному небу, нарезая его на тончайшие полоски; задевали верхушки деревьев, и лес тревожно дышал в беспокойном сне. Дождь лил всю ночь. Крупные прозрачные капли тяжело падали вниз, разъедая рыжую глину.

В такую непогоду дома особенно уютно и тепло сидеть у окна, вглядываясь в беспросветную мглу и слушать ворчание грома. Слушать, как дождевые капли катятся по крыше. Как в печной трубе воет ветер. Как скребутся в подполье испуганные мыши, и вздыхает во сне старый глухой кот. Его теплый  шершавый нос щекочет мне руку, хочется отдернуть ее, но я боюсь потревожить этот теплый комок.

 Прислонившись к окну, незаметно проваливаюсь в сон. Спина затекла, ноги онемели, но дождь он все идет и идет, бормоча свою сонную песню. Вот, зверенок всем тельцем вздрагивает, я сквозь сон глажу его по мягкой шкурке, перебираю бархатные лапки. Спи, шепчу я это просто гроза, спи. Но кот вскакивает на лапы,  широко открыв желтые глаза, глядит на меня, даже сквозь сон я чувствую яркий свет его глаз, он смотрит на меня не мигая и я не в силах оторваться от его морды, как завороженная смотрю на него. Вдруг голова растет растет она стала как дом, громадная,  топорщатся  длинные усища и чудится, что это вовсе не усища, а корни деревьев, они тянут свои корявые пальцы, сейчас схватят, надо бежать, бежать.

… А-а-а-а в ужасе кричу я и просыпаюсь.

Внизу серым квадратом мутнеет ржавый ящик от старой печи. Это стол. На сколько хватает взгляда тянутся вдоль стены темным пятном доски. На них вповалку  черными тенями, лежат люди. Мои глаза  совсем привыкли к темноте. И в неровном свете молний я вижу кружевную скатерть. Я сама ее мастерила долгими летними вечерами. Один конец лежит криво и виден край железяки. Ящик настолько тяжел, что даже в темноте различаю, как осела  под ним земля. Этот ржавый короб от старой печи мгновенно напоминает о покалеченной руке. Об острый как бритва угол импровизированного стола вчера разодрала себе кожу до локтя. Содранная кожа под одеждой саднит и ноет, вонзаясь иголками  в раненую конечность. Эта боль напомнила мне о прошлом.

Как неделю назад нас девчонок и молодух наскоро погрузив на телегу с немудреными пожитками, инвалид Петруха, конюх с колхозной конюшни бабник и ловелас отвез в район. Землю копать, сказал новый председатель Мишка Дроздов. Мишка был молодой наглый с острым крысиным носом и вороватыми глазенками парень. По какому-то недосмотру ему доверили колхоз и все колхозное имущество, которое новый председатель потихоньку растаскивал. Он был глуп как пробка. Никогда не мог отличить трактора от молотилки, гречихи от пшеницы, боялся лошадей и не знал с какой стороны заходить к корове. Все деревенские собаки его не любили и норовили тяпнуть за ногу. Но зато у него были большие амбиции и хитрый и изворотливый нрав.

— Что же у нас своей земли мало, что же вы нас товарищ председатель гоните? — спросила с усмешкой я.

Он понял мою издевку, его глаза нехорошо блеснули и еле сдерживая себя бормотнул:

— Ты как с начальством разговариваешь, дура. Приказы не обсуждаются, они выполняются беспрекословно.»  Ему явно понравилось новое слово и он два раза повторил беспрекословно, пробую его как пищу на язык,  —  и с плохо скрываемой ненавистью прошипел. —  Ну, погоди, запоешь у меня.

Я тогда только посмеялась над его угрозами. 

Дома, бабушка причитая собирала меня в дорогу.

— И что же ты такая поперешная, разговаривала так с председателем. Он дурак дураком, но все помнит. Ох, горе горькое мое отправил тебя на погибель, супостат. Люди-то бают, что там как при царе каторга. Вот тебе и власть совецкая.

— Ладно, бабушка, не плачь. Я уже взрослая, не пропаду. И потом я же не одна еду. Вон тетка Глаша, бабушка Матрена, Катерина Поскребышева, Фаинка, да еще много народу со всего колхоза едут.

— Ох, война, проклятая война. Да и дать-то тебе нече. Одна картоха прошлогодняя да крупка грешнева осталась.

— Хватит, ты себе оставь. Мишка говорил, там хлеб будут давать за работу.

— Он то скажет, ирод проклятый. Бога на него нет. Вот, я пойду волосья-то повыдергиваю. Ишь выдумал тоже девчонку отправлять. Сам-то, небось, не едет, —  ворчала бабушка.

Деревня еще спала крепким сном, а мы уже тряслись на скрипучей подводе. Бабушка не даром волновалась. Едва приехав, я поняла, как жестоко отомстил за насмешку новый председатель. Работа была каторжная, техники никакой, одна лошадь на бригаду, да и та полудохлая, и хромая.  Мужчин нет, а те, что были либо увечные и контуженные, либо бригадиры, которые только ходят да покрикивают. Бабушкины припасы были съедены в два дня.

А еще некстати, лето выдалось сырое, холодное. Земля вся плывет, оседает, пока одно копаешь, другое уж уползло, только и бегаешь, бока земляные собираешь. А лопата неподъемная, жирная глина коростой налипла на железный ковш, а черенок до того гладкий из рук норовит выпрыгнуть. Пока приноровишься, всю кожу до мяса сдерешь. К вечеру приползешь, и спать падаешь. А руки болят, словно их кто поедом ест, и спать хочется и не можется, так и крутишься всю ночь. А чуть солнышко встало и на работу выгоняют, попробуй не пойти, под суд пойдешь, в тюрьму попадешь. А в тюрьме страшно – крысы с кошку по полу скачут,  чуть зазеваешься, и по тебе ползут. А я крыс боюсь ужас как. Вот и ползешь на работу через силу. А хоть работай, хоть не работай, а если норму не сделаешь, хлеба не дадут. А если не поешь какой работник? Можно конечно, к богатым девкам в артель идти, но с собой муки не меньше кило в подарок нести. А у нас с Фаинкой на двоих и полкилограмма-то и не наберется, куда уж там. Вот мы так мыкались мы мыкались и решили домой бежать.

Вообще-то это идея подружкина была. Она всегда такая отчаянная была. А мне боязно было. Вдруг поймают. А Фаинка мне так уверенно заявляет:

— Не поймают.

— А ты откуда знаешь, — спрашиваю я.

— А мы убежим.

Ну что на это сказать. Стали мы ждать подходящего момента. А ночью как раз как по заказу гроза страшенная разыгралась. Только все уснули мы, манатки собрали и бежать, что есть духу. Долго бежали всю ночь. А дождина льет как заведенный, на нас сухого места нет. Бежим в потемках, через кусты продираемся, руки все крапивой ожгло, по ногам репей хлещет зацепляет, вода холодная за платье затекает. И темнотища, куда бежим не знаем. Я спрашиваю Фаинку, а ты дорогу-то знаешь. Нет, говорит,  не знаю. А куда мы  тогда идем. Куда угодно отвечает, лишь бы подальше. Ладно дальше бежим. А гроза уползла в сторону. Встало из-за леса солнце ясное, умытое. Посмотрели мы друг на друга и расхохотались. Одна в одном лапте, другая – растрёпанная, как черт чумазая, лица не видно, и волосах у нас как будто птица гнездо свила. А кругом красотища такая, роса алмазами в траве блестит, листья как нарисованные зеленые-зеленые, птицы утренние песни распевают, а мы такие чуды-юды. Остановились, почистили друг друга, росой умылись. Дальше побежали. Деревья мельчать стали, на  просвет дорогу  видно, вдалеке село какое-то раскинулось, а впереди старушка идет как из сказки самая маленькая, а нос крючком к земле загибается, и корзинку с хлебом тащит. А мы с подружкой дня два не ели, так ягоду другую перехватим и дальше. А бабушка, словно мысли наши прочитала. Остановилась, разломила каравай и два куска нам подает. Мы обрадовались, хлебушек на половинку разделили, одну съели, другую за пазуху спрятали. Спасибо, говорим бабушка, спасла ты нас. Давно не ели, идем далече и называем нашу деревню, а она смеется и говорит, вам милые еще путь не близкий и называет село, которое в тридцати верстах, от того места, куда нас привезли.  Ночью мы не разобрали дорогу со страха и в другую сторону побежали.

В общем домой мы вернулись через неделю. Все лесами и лесами шли, боялись, как бы обратно не вернули. Один раз конных видели, схоронились за кустами ждем, а у самих зуб на зуб не попадает. Но нам повезло, все запахи в воздухе перемешались, собака не смогла взять след. Она лает, чует, что мы где-то рядом, а сказать не может. Поискали они нас поискали, поругались-поругались, так и, не солоно хлебавши, уехали. А мы с подружкой припустили, не разбирая дороги. Вечером как стемнело, мы огородами домой пробрались, бабушка, увидав нас, обрадовалась, только баню затопила, в ворота стучат – нас приехали искать. Она нас в подпол посадила, крышку закрыла, пошла ворота открывать. Сам Мишка Дроздов с дружками  пришел: зубами скрипит, сапогами по полу стучит, а в погреб заглянуть не догадался. Ушел чернее тучи, за место свое боится, понимает, что недолго сидеть осталось.

Ночью мать председателя прибежала. Младшую дочь арестовали. Мишкина сестра и Фаинка были дальними родственниками, фамилия одна и имя тоже общее. Вот ее и взяли. Агафья Степановна, мишкина мать, прибежала  к бабушке и говорит, что вот твоя внучка с подружкой сбежали, а моя дочка должна за них расплачиваться, не справедливо говорит. А бабушка ей в ответ нет молодушечка  все честь по чести. Твою Фаинку старший брат прикрыл от работы, а она девка здоровущая, на печи лежит, баклуши бьет, а моих отправил (Фаинка сирота была, и бабушка и за внучку считала). Тетка Агафья глазами по сторонам зыркает, а сделать ничего не может. Так и не с чем ушла.

А бабушка нас тайком к дальней родственнице в дальний район отправила, а документы наши сожгла, вроде как сироты из оккупации.  Нас потом в детский дом отправили, под другим именем.  А после войны бабушка нас обратно забрала. И стали мы с Фаинкой сестры.