Одна семья, одна деревня...

Павел Ондрин
                «Одна  семья, одна деревня…»
                (Сентиментальные рассказы)


                «ДЕДУШКО»


Старая, уральская, деревенская изба, за окном зимнее, очень раннее, хмурое утро,  пустынная деревенская улица занесённая снегом. В избе полумрак, все спят, только тикают настенные часы. Над кроватью спящего мальчика висит старинное фото большой семьи в деревянной, грубой раме, за стеклом, чтоб не пылилось, снятое, еще в начале 20 века, до революции. Большая семья купцов на фото, молчаливо и торжественно замерев, встречает еще один зимний день, вглядываясь, то ли в белёсое окно напротив, то ли в темноту угла, где висят старинные семейные иконы.
Сквозь тиканье часов, где-то рядом, прогрохотал колёсами о рельсы ранний товарняк и затих. Зашуршало тёплое одеяло, под ним перевернулось, от холодного воздуха окна к духу остывающей печки, тело мальчика лет тринадцати. Лицо его на мгновение еще отразило беспокойство и вновь стало безмятежным. Это сон, опять, утащил мальчишку в лес.

Перед глазами Мишки мелькает трава, трава, трава, длинная и блестящая на утреннем солнце. Лучики света, пробиваясь через плотную листву, причудливо перемещаются, то загораясь, то затухая. Взгляд пытается поймать что-то похожее на яркое пятно шляпки гриба или белую полоску его ножки. Счастливое ожидание, вот-вот гриб выпрыгнет из травы. Надо тут же поймать его, срезать аккуратно маленьким ножичком, который уже зажат в правой руке и бегом к корзинке деда.
 - Дай-ко, - пробормочет дед, разглядит гриб хорошенько и, кладя его в корзину, одарит ласковым взглядом  мальчишку…Бегом обратно, вдруг там семья грибов попряталась. Трава, трава, трава, шуршание травы под ногами. Ровный и привычный звук жужжания комаров прерывает шлепок. Мальчик оборачивается каждый раз, когда дедушка этак убивает на своей шее кровопийцу, дед же не отвлекаясь от  привычного убийства, шарит крепкой веткой по траве, раздвигая её густоту. Взгляд мальчика падает на бугор возле березы. Вот они, прикрытые дедом высохшими ветками, еще на прошлой неделе, огненные шляпки красноголовиков. Он накрыл их еще маленькими и велел не срезать до срока, пока не вырастут. И это Мишка, а не дед первый увидел их большими. Мальчишка улыбается, в предвкушении дедовой радости, но знакомое шипение вытаскивает его из приятного сна.
- Мишка,- шипит с печки мать, чтоб не разбудить отца. - Мишка, сказала, проспала я. Глаза Мишки открываются одновременно с опусканием ног с кровати. Ступнями он ищет коротко обрезанные валенки, которые у него вместо тапок. - Беги, посмотри за дедом, жив он там нет. Мальчик, на ходу, накидывая полушубок и кроличью шапку, заменив обрезанные валенки на целые, скрывается в холодных сенях, тихо и плотно затворив за собой массивную деревянную дверь.
А на улице не то утро, не то пасмурный день, не то вечереет – не разберёшь. И небо, и снег, освещены, каким-то, тускло-белым источником света, который не понятно где и находиться. Наверное, поэтому, так возмущенно каркают вороны, одиноко и не часто лают собаки и ещё реже жалуются коровы. Там, в чёрных, на фоне снегов, деревянных избах и дворах деревни, пуская дымок из труб, мучается безвременьем жизнь.

На лавке у соседней заснеженной избы сидит дед Максим. Хорошо сбитый и на вид сосем еще бодрый старик, хоть и годков  ему за восемьдесят давно перевалило. Его брови, усы и борода, будто мастерски раскрашены хаотичными прядями, от темно-серых тонов к кипельно-белым. Поземка гонит снег к  теплым, разношенным валенкам, осыпает снежной пылью старый тулуп, шапку, и облепляет бороду. Морщинистое лицо неподвижно сохраняет детскую гримасу наивного любопытства, и обращено к крыше, а глаза, через прищур, напряженно следят за дымом, вылетающим из печной трубы его дома. Он опять впал, как говорит мамка, «в забытьё», это значит он не здесь.
«Не здесь», - это соседний луг за домом, с некошеной высокой травой и цветами, в летний солнечный день. И дед уже не дед, и лежит он посреди цветущего луга, и видит свои молодые ноги, по которым путешествует золотая пчела. Закончив свой путь, она взлетает куда-то, за высокую стену травы, и исчезает в лазурном небе. Он чувствует, как смешивается терпкий запах своего и девичьего пота с  травяным ароматом. Видит, как по его босым голеням скользят нежные, цвета свежего пчелиного воска,  ноги Клавдии. Взгляд блуждает по её телу  и замирает на  взбитых любовью волосах девушки, которые гладит, его же, дедова молодая рука. Клава разворачивается лицом, оно у нее веснушчатое, худое. Дед всматривается в её глаза, все больше приближая к ним свои, и видит в них отражение силуэта своей головы и солнца. Клава улыбается. Счастливое напряжение деда нарастает вместе с трелями кузнечиков, которые, кажется, уже забрались ему в уши. Клавдия тоже слышит это призывное стрекотание и тянется к деду губами, но тут же вскочив, задрав юбку, заливаясь смехом, бежит к лесу, оглядываясь и сверкая пятками. Дед устремляется за ней. Бежит он быстро, но догнать не получается. Клава, то скрывается за деревьями, то опять появляется и все смеётся. И дед смеётся, и смех его молодой и звонкий, и ему так нравиться бежать за Клавой.
 Но, на самом деле, он никуда не бежит, тело его старо, и  сидит оно на заснеженной лавке. Его седая борода развивается на холодном ветру, а глаза, как будто, следят за дымом из трубы.

Мимо деда, по едва заметной, протоптанной в снегу, ещё вчера, тропинке, идут две бабы соседки, сызнова, прокладывая путь к родниковому ключу, что струиться летом и зимой из большой, врытой в бугор трубы. Ключ бьет позади дома деда Максима, но ближе к лесу. Обе бабы тепло укутаны. Одна крепкая и древняя старуха с вёдрами на коромысле – Семёниха, худая как дрын, с сиплым голосом. Про неё, бегущую по утрам с двумя полными вёдрами воды, Дед Максим, бывало, шутит, чтобы развеселить жену: «Глянько, Клав, крепчают бабы перед смертью, на неё шпалу щас, другую, накинь – так не заметит».  Другая, толстуха,  тётя Валя лет пятидесяти, румяная работница сельсовета, на хорошем счету, в отпуск тащит все семейство к чёрному морю, «поддерживает здоровье», да и покушать любит. Она с большим бидоном переваливается за Семёнихой, пытаясь попасть в такт её ходьбе. На их протяжное «здраааасте» дед не реагирует и бабы следуют мимо, меняя, в связи с молчанием старика, тему.
Семёниха:    Совсем с ума выжил, не узнает никого.
Тетя Валя:   Окстись, он же Клавку схоронил. Я как с югов  возвернулась, мне тут всё порассказали, в каком горе Максимка.
Семениха:    Сама окстись, уж год с похорон то прошёл. Хорошо еще сидит нынче, а то ведь он у них весь в бегах. Он же свою Клавдию в гробу не видал, в больничке в то время был. Чёй-то, с мочевым у него было, камни что ль пошли. Ну, и схоронили без него. Привезли его из города, про Клавку рассказали, на кладбищо сводили, могилку показали, все вроде понял, всплакнул даже. А  вскоре, давай её искать, мол, в церкву ушла с утра и не вернулась. Вот, втемяшилось ему это и всё! С той поры, чуть свет он топор в руки и к церкви. Топор, видимо, чтоб  от Клавки кого-то отгонять. Так с топором вокруг ограды, да по лесу, круги нарезает. А, тут сидит, вишь, не торопиться, может, дошло наконец…
Семёниха, задохнувшись от холодного ветра, закашлялась, и отхаркнув, завершила всё знатным и смачным плевком в снег.
Тётя Валя:    Ой, не знаю, и внука евойного Мишки, чё-то сегодня не видать. Проспал что ли?
Старуха в ответ только пожала плечами, мол: «Бог их знает». Обе замерли, глядя на тонкую, еле живую струйку воды из трубы. Ключ, к зиме промерзал, но не сдавался, наполняя вёдра местных бабок вкуснейшей водой.
Семёниха:     Я вот, когда мой-то затих совсем, сразу все поняла. Мы с ним смёртное давно приготовили, и костюм ему, и мне похоронное. Помыла я его, усопшего хорошенько, костюм ему одела, сама  смёртный  наряд померила – хорошо так все сидит и на мне, и на нём, хоть сейчас на танцы в клуб, а потом  думаю: какие танцы-то, у него же больна нога… и так разревелася.
Разговор двух баб заглушает гудок первой электрички, что набирая ход и грохоча, устремляется к городу, пока бабы наливают воду. Этот же гудок выводит из оцепенения деда Максима. Кажется, глаза его увидели то, что давно жаждали увидеть. Он встает, по-деловому, отряхивает снег, нахлобучивает  поглубже шапку. Берёт, спрятанный за лавкой, топор и бегом семенит к холму, называемому местными горой. Туда, где стоит церковь, а за ней кладбище. Тем временем, бабы, возвращаясь с водой, всё ведут неторопливый разговор.
Тётя Валя:    А ведь, не было так раньше, почитай начало зимы, а уж такие метели и холода, боюсь, теперь дров не хватит.
Семёниха:     Тебе, не хватит? Не бреши, тебе председатель давеча машину целу подогнал, полдня разгружали. А я неделю топлю и уж часть поленницы ухайдокала. Одна то еще потерпела бы, коровник к печной стене примыкат, корову грею.
Бабы останавливаются передохнуть, ставя ведра на снег, поправляя сбившиеся платки на голове, поглядывают в разные стороны, проверяя, не поменялось ли чего на краю деревни со вчерашнего дня. Заскучав, от того, что все незыблемо, поднимают ведра и продолжают путь.

Тётя валя:    А правда, что Клавка у деда Максима то - с палатей упала и убилась?
Семёниха:     Ну, не убилась сразу, а видно ударилась об пол сильно, через неделю и померла.
Тётя Валя:   Говорят, дед Максим ругался на неё, после этого сильно, мол: дура старая, мол: нет, чтоб попросить его, Максима, воды принести, так она сама полезла вниз с палатей то. Она, говорят, лежит, изранена, а он её всё матом, мать, мол, перемать.
Семёниха:   Брешут всё. Максим никогда ей «дура» не сказал, не  токмо чего ещё. А Клавка, та еще стервь была. И его, и дочь  вечно гнобила, а он прикидывался, что не слышит её. У него ж и вправду контузия была на войне, но слышал то он всё после, только вид делал, когда надо, что глухой мол. Не матерился никогда, не пил и не курил, лесником всю жизнь проработал. Золото, не мужик.
Тётя Валя:   А моему, хоть кол на голове… Бражку он ставит на меду… Да видала я и тебя и твою бражку… пчеловод хренов. Ведь уж тоже, не пятьдесят, а заливает в себя бочками. Говорит, бражка для меня, как подкормка для пчел зимой, не будет её – вымру. Я те вымру, говорю, я те одна  картошку сажать, да копать буду? Шесть соток для всей родни! Фиг,  говорю, ты у меня вымрешь!

Приближаясь к избе деда Максима, бабы замечают такую картину: на скамейке сидит его внук, тяжело дыша, и жует снег, загребая его голой рукой, прямо с заснеженной скамейки.
Семёниха:     Мишка, ты чего? А дед то где?
- Убёг, -     выдавливает Мишка.
Тётя Валя:    Так ведь не в первой…у церквы то был?
Мишка:        Был. Нет его.
Семёниха:     Да, никуда не денется, подмерзнет, сам прибежит.
Тётя Валя:    А вона, к лесу, не он семенит? Он, похоже…
Семёниха:     Точно он, бегун, едрит твою коромысло. Ну чего, стоишь то? Поспевай, за дедом!
Мишка, отдышавшись, кричит,- Де-душ-кооо!
Тётя Валя:    А чего это, он язык то коверкает? Почему дедушко? Почему, через «о» то?
Семёниха:    Да, Клавдия, его так звала, вот Мишка и запомнил.
Тётя Валя, тоже в крик,- Максим Иванович!
Фигура деда, вдалеке, на пару секунд останавливается и тут же продолжает свое спешное движение к лесу. Мальчик срывается в бег. По тому, как его заносит в разные стороны, видно, что он устал. Тропки, ведущие на холм, замело и он, высоко поднимая ноги, то и дело, утопая в снегу и роняя шапку, сокращает расстояние с дедом.
Семёниха: (тихо, будто для себя) Давай, милок, догоняй. Не догонишь, беда.
Бабы, опустив вёдра, молча, следят за погоней.

Перед глазами деда приближающийся лес. Черные стволы деревьев, врагами вставшими из земли,  растопырив свои голые ветки, скрывают от него правду. Вот они - мелькнули из-за деревьев Клавкины пятки, дед замер… - Чего же это она? Без валенок в церкву бегала? И зачем в лес то сиганула? Не то тут что-то, не то! Не зря я топор прихватил.
- Дедушко,- слышится рядом Мишкин хрип. Дед вздрагивает,- Догнал таки, стервец. Нет, на этот раз я её не упущу.
Старик оборачивается, метрах в пяти от него остановился внук, снял зачем-то шапку и молчит не моргая.
- Иди домой, изрублю,- твердо и спокойно цедит старик, борода его и волосы буйно развиваются на ветру, но тело застыло как не живое. И мальчик в ответ не шелохнётся, только глаза еще больше расширились.
- Иди, сказал, изрублю, как мать твою с отцом изрубил, пока ты вокруг церквы мотался. Слова деда кровавыми картинками откликаются в голове ребенка, он пятится и садится на снег.
С минуту оба вперились друг в друга глазами, каждый проверяя что-то своё, а может, вспомнив одно на двоих.

Дед с Мишкой любили друг друга, так сильно, как только возможно любить деду и внуку. Дед, задолго до выходных, на которые приезжал Мишка из города, освободившись от учебы, начинал ждать своего поскрёбыша. Он садился, с раннего утра, у крайнего окошка избы, чтобы было видно станцию, на которой останавливались электрички. Уж были испечены  шаньги с картофелем, которые, из всей деревни только у бабы Клавы получались с особой золотистой корочкой. Заранее, уж была сквашена сметана, из молока, обменянного у Семёнихи, на мёд.  А Мишка, спрыгнув на перрон, мчался по тропе, далеко впереди родителей, надеясь скорее увидеть, как сверкают дедовы очки сквозь стекло высокого окна, белеют в улыбке не по возрасту здоровые и крепкие зубы и легонько машет ему морщинистая рука. Из сеней, на встречу Мишке, выбегала лохматая и рыжая собака Стрелка, которую они с дедом нашли, как-то, на рельсах. Ей защемило лапу, а дед, перевёл какую-то дорожную стрелку и освободил псину. Теперь этот член семьи, встречая второго спасителя, жалобно повизгивая, вылизывал ему все, что не скрывала одежда. Потом, родня рассыпалась приветствиями и разговорами, а Мишка, уютно устроившись у деда на коленях, поглощал горячие шаньги, макая их в сметану, и кормя деда. Усы и борода старика превращались в месиво волос, картофеля и белой, сметанной каши, что смешило обоих и расстраивало родню.
- Сколько можно деду колени отсиживать? – гневалась мать, - ты же, как лось уж вымахал, пожалей деда.
- Ничё, Зоюшка, пускай сидит, - помру, насидится еще на стуле то.
- Да, типун тебе, - прерывала разговор баба Клава.
 Потом, пили чай с мёдом, и дед начинал рассказывать внуку свои былицы, про первую германскую войну, где он недолго, но воевал, про отечественную, тут он в тылу работал и двух сыновей потерял…
К вечеру разговоры других перемещались на кровати, а дед с внуком, устроившись у окна, читали старую библию, про которую нельзя было рассказывать в школе. Вернее дед читал, а Мишка слушал. Плавное, и непонятное для ребенка чтиво с «ятями» постепенно усыпляло его. Ему обещали ранний подъем за грибами и переносили на дедов топчан за печкой, где дед пел ему на сон грядущий, на мотив колыбельной:
Как, во тёмном, во лесу, потерял мужик косу,
Шарил, шарил, не нашёл, он заплакал, да ушёл.
А коса все лЕжала, во лесу его ждала.
Ждать, пождать невмоготу, во лесу и пропаду.
Хриплый голос деда растворялся в дрёме, узоры, висящего на стене ковра, превращались в лесные чащи, где одиноко погибала потерянная коса и мальчик тревожно засыпал.

Веселей всего им с дедом было в Новый год. Собиралась вся родня у стариков. Тусклая лампочка, на потолке, менялась на праздничную, стоваттную. Приезжали четыре дочери с мужьями, сын с женой и ватагой внучат, среди которых был и Мишка, последний внук. Взрослые пили медовуху, пели, дети устраивали возню на печке, но все шло к одному – коронному номеру праздника. Дед с Мишкой серьезно к нему готовились. В огромный, старый, плательный шкаф, что стоял, вдоль дальней стены и который было видно с любого места в избе, прятались валенки и большая, цыганская, пёстрая юбка. Туда же заранее, по знаку деда забирался Мишка. Посреди веселья, дед хлопал в ладоши и когда все умолкали, ставил, на полную громкость, на заранее заготовленной в магнитоле виниловой пластинке песню «Валенки» Руслановой. Баба Клава, ногой подгребала под себя тканные полосатые половики, освобождая пространство перед шкафом. Звучало бойкое вступление и подпитая родня, заранее начинала хохотать.
 У Мишки, в шкафу, одетого в валенки и юбку, как в балахон, свисающий от горла и до ступней, задыхающегося от запахов старых бабушкиных платьев, что стискивали его с двух сторон, начинало бешено колотиться сердце. Наступал момент, когда вступление песни замолкало и в эту секунду, он ногой, сильно пинал дверь шкафа, та с визгом петель распахивалась и мальчик, в прыжке, оказывался в центре зала, развернув руки и раскрыв всю буйную красоту рассыпанных по цыганской юбке цветов. Родня снова взрывалась восторженным хохотом, но тут же умолкала, когда мальчик печально склонив на бок голову, начинал скользить по кругу, в развивающемся балахоне, под нежный запев Руслановой. Мишка, всегда, выхватывал глазами, в толпе, деда. И тот, по детски улыбаясь, кивал, давая парню разрешение разойтись как следует. И Мишка расходился. Темп все убыстрялся и на припев «Валенки, валенки», балахон пускался в дикий пляс, мелькая яркими пятнами цветов. А уж на следующий куплет, от кружения, он превращался в пёстрый диск, зависающий у танцора вровень с горлом, под которым худое тельце Мишки успевало выписывать ногами кренделя. Это дед научил его разным притопам, прыжкам и поворотам, и теперь затаённо и радостно гордился, отхлопывая громче всех. Родные  поддерживали это действо до тех пор, пока мальчик не заскакивал в танце на кровать и не начинал прыгать, заводясь все больше. К нему присоединялись  другие дети, и вот когда эта вакханалия начинала грозить развалом старой панцирной кровати, взрослые срывались с лавок и первому, доставалось Мишке. Мать шлепками гнала его с кровати, тот бросался за спину деда и всегда слышал одно и тож,- не тронь ребетёнка – зарублю.

Звучало это, тогда, в шутку… и дед лукаво щурился, обнимая разгневанную дочь. Но сейчас он не шутит. Он стоит на фоне чёрного леса, как истукан, с топором в руке и тени веселья нет на его лице.
 - Зарубил я их. Не веришь? Глянь за печку, где топчан. Они мою Клаву от меня отвадили, вот и поплатилися.
Мальчик, одевает шапку и пошатываясь, медленно, направляется вниз к дому. Пару раз, оглянувшись на застывшего деда, он пускается в бег. Глаза деда теплеют,- Хороший парень, хлипкий только. Ничего, с возрастом, закрепчает и простит, все простят, когда я Клаву возверну. С этой мыслью старик и заходит в лес.
Хрысть - по ветке топором. По другой: хрысть, хрысть. - Что ж вы, нарочно разшаперились что ли? Да пропустите же, - ворчит Максим, прокладывая себе путь в глубину леса. Ноги его тонут по самую мошонку в снегу, но он упрямо, размахивая руками для равновесия, продвигается к цели. Вот у этой березы он и видел Клавкины убегающие пятки. - От чего следов нет? Не по воздуху же? Нет, тяжела она у меня, чтоб по воздуху. Замело уж видно следы то, пока с Мишкой разбирался. В какую сторону теперь идтить?  Дед прислоняется к березе. - Клавушка, родная, дай знак, не балуй. Может нельзя тебе крикнуть, может, тащат тебя куда силой, так ты хоть за ветку уцепися, хрустни веткой, я услышу. Дед прислушивается к молчаливому лесу и закрывает глаза. - Дай мне знак, Клавушка… Встрепенулись, загалдели и закружили вороны, неподалёку от крутого, заросшего кустами оврага, дед вздрогнул. - Иду, иду, Клавушка, погоди, иду уже. Старик, вырубил толстую ветвь и, пользуясь ею как посохом, поспешил в сторону вороньего переполоха.

- Нет, ну надо же…, -  сокрушается мать, одевая тёплое и зыркая на мужа, - такое мальчишке наплести, совсем обезумел. Мишку уже раздели. Валенки, шапку и полушубок забросили на печь сушиться. Мальчик, пьет горячий чай и наблюдет, как собираются в лес родители. - Ты собери мужиков, хотя какие здесь…, -обращается она к отцу,- возьми ружье дедово, а я к Семёнихе с Валей сбегаю, может, еще двух баб захвачу. Далеко то, поди, не ушёл». Отец, одевшись и подцепив ружье, выходит в сени.
- А ты, чтоб ни шагу из дому, понял? Я тебя спрашиваю, понял, нет? - Мишка кивает. Мать, на ходу застегиваясь, зачем-то осматривает избу, что всегда служила гостевым домом для родни, и исчезает за дверью. Глаза мальчика наполняются слезами, что струйками стекают в чай, который он машинально отхлёбывает. Он смотрит в окно, и видит сквозь слёзы переполошенных людей. Они сначала мечутся между собой, потом, о чём-то сговорившись, гуськом, поднимаются в гору. Взгляд мальчишки опускается на подоконник, где лежит дедова библия, а на ней его очки в роговой оправе. Мишка одевает их, что бы разглядеть чёрные точки, приближающиеся к лесу. В глазах становиться еще туманнее, чем от слёз, всё расплывается в большие пятна и начинают болеть глаза. - Эх, дедушко, ты ж не видишь почти ничего, как же ты вернешься?

На следующий день, Мишку отправили в город с отцом на электричке. Учиться то надо. Мать взяла отгулы и осталась в деревне. Деда Максима, нашли через два дня, у давно потухшего костра. Видно, он заблудился, развел костер спичками, что всегда лежали в кармане его тулупа, уснул, свернувшись калачиком как ребёнок, и не проснулся. Стрелка, отказалась от еды, провыла две ночи в свей конуре и отошла за дедом.

Глубокая ночь. Дед Максим сидит у костра, ноги его гудят от усталости, так далеко зимой он еще никогда не заходил. Губы его что-то шепчут, а глаза все пытаются понять в какой стороне дом. Он давно уже очнулся и понял, что жены его здесь нет, и что он заблудился. Костер догорает, но земля от долгого нагрева еще не скоро остынет. Да и ложе из ельника он, с помощью топора, уже изготовил. Подстелив, под голову махеровый, сваленный от времени шарф, что подарила ему Клавдия на какой-то юбилей, он ложиться и закрывает глаза. Тепло от костра и разогретой земли разливается по телу, словно он в своей кровати, а Клава спит рядом. Он обнимает сноп мягких, нежных  еловых веток и, причмокнув от удовольствия, запевает:
Как, во тёмном, во лесу, потерял мужик косу,
Шарил, шарил, не нашёл, он заплакал, да ушёл.
А коса все лЕжала, во лесу его ждала.
Ждать, пождать невмоготу, во лесу и пропаду.



                «Зойкина беременность»


Высоко на шпалах, лежащих между домом Семёнихи и заболоченным оврагом, на тех шпалах, что сложены стопкой, посреди огромного, деревенского, общего двора, стоит Зойка, девочка двенадцати лет. Шпалы плачут по бокам чёрной смолой и блестят от мягкого солнца позднего лета, а девочка, встав на цыпочки, пытается что-то разглядеть в окне соседской избы. На ней легкий сарафан в мелкий цветочек и поношенные сандалики, в общем, всё, что нужно для того, чтобы, как говорит мама Клава, - «шляться где попало». Фингал, под чуть заплывшим глазом, мешает ей навести резкость и она прикрывает его рукой, исцарапанной во вчерашней драке. Все равно ей ничего в окошко не видно, кроме верхушки буфета, да горшка с геранью. Остаётся прислушиваться.

Дерётся Зойка, остервенело, как парень, не спуская подружкам даже лёгких язвительных замечаний про свою внешность. А уж заметить есть что. Цыганская, отцовская кровь делает её кожу смуглее, чем у сверстников. Чёрная шапка густых волос коротко отстрижена, почти под мальчишку, а глаза, цвета тёмного шоколада, который так любит Зойка, остро сверкают из-под густых бровей. Цыганёнок в юбке, да и только.

Мимо шпал, с газетой, чапает дед Игнат, маленький старикашка, с другого конца деревни, вечно бормочущий что-то сам себе под нос. Зойка, завидев старика, делает вид, что загляделась на ласточкино гнездо под крышей соседского дома, хотя, на что там  глядеть? – свитый из травинок горшок до которого никому нет дела. Потом, громко мычит Семёнихина корова, мешая расслышать идущий за окном разговор, затем все успокаивается и через звяканье кастрюль, девочка слышит голос старухи.
 - Допрыгается твой нонешний начальник. Он думает, управы на него нет. Вона, прежнего председателя как заткнули, чтоб неповадно было чужих девок щупать. Задержался он тут, у одной замужней на ночь, а мужики, подогнали к его уазику дуру, что цемент мешает, прорезали дыру в брезентовой крыше, да и залили всю нутренность машинную цементом под потолок. Он с утра то на работу, ан вместо машины памятник с цемента без колёс, у него глаза то, как у рака и повылазили. Мать-перемать! Орал, бесился, милиция, а доказать то ничё не может, его за недосмотр и турнули.
- Я уж ему и так, и этак, - звенит голос тёти Вали,- не троньте, говорю, не ваше, а он, всё лапает и лапает…
Семёниха:  А я тебе сказала: полезет в следующий раз, бей без разговоров промеж ног. Поняла?... Чего? Чего там, больно? – отвлекается Семёниха на встрявшего мужа, - это рожать больно, а вам кобелям отпору не дашь, полсвета обрюхатите…Чего? Чего там еще губами шлёпашь?
Тётя Валя:  Ладно, не ругайтесь, пойду я! Спасибо, за чаёк Лида, пока Никитич. Ну, что расселся то? – обращается она к сыну,- двигай.
- Молоко, не забудь, ты ведь заплатила уж, – кричит ей Семёниха в след.
Дальше, Зойка уже не слышит, она спрыгнула со шпал, и спешит к калитке дома Семёнихи. Остановившись у забора заросшего крапивой, затаилась. Калитка со двора открывается, из неё в полной красе «выплывает» тётя Валя, напевая: «Эх, гармонь, хоть душа твоя огонь, голос твой медовый, одиноки мы с тобой, говорят хозяин твой, парень непутёвый…». Голос у неё хороший, грудной, да и поёт она, пожалуй, лучше, чем паренёк в фильме. - Вот бы так же научиться петь,- думает Зойка. Тётя Валя - женщина лет тридцати, соблазнительных форм, с ярким, шёлковым платком на шее. За ней выходит сын Колька, ровесник Зои, с бидоном молока в руке.
- Здрасте,- кивает тётя Валя Зойке и «плывёт», продолжая мурлыкать песню, вдоль забора, а Коля, мешкается, между Зоей и матерью.
- На стога, пойдёшь? – пытаясь скрыть волнение, выговаривает девочка.
- Пойду, я щас, только… мааам!
Тётя Валя, обернувшись, коротко молчит, потом, принимая решение, объявляет: - Что бы к ужину как штык и одежду в сенях, от соломы, чтоб вытряс! Давай, бидон, сама допру, - и, обращаясь к Зойке, приказывает нараспев, - Не баловать там!
Колька, гуськом, доходит с тяжёлым бидоном до матери и стрелой назад. Ну, вот они и одни. Надо дойти до крайнего в деревне забора, а уж потом можно взяться за руку. Рука у Кольки сильная, но держит он, Зойкину руку, еле касаясь. Пока, молча, идут до речки, только их пальцы и разговаривают. Девочка старается не смотреть на рыжего и плечистого парня. Убийственное сочетание огненной шевелюры и васильковых глаз, заставляет её сердце трепетать как крылья ласточек, что летали вчера низко перед грозой.
- Папа, говорит, что можно высчитать, сколько километров от центра грозы и до тебя, - нарушает молчание Зоя.
- Да ну, прям, до меня?
- Нет, - тут Зойка краснеет, что на смуглой коже, слава Богу, почти не заметно, - нет, ну, до человека, который слышит гром и видит молнию. Там есть какой-то расчет времени, между зарницей и громом, по которому ясно, как далеко гроза.
- И что, за расчёт?
- Я толком не поняла, но папа говорит его надо знать, чтоб вернуться домой до ливня.
- Ливень то сегодня вряд ли будет, вон как хорошо,- улыбается мальчик, и утягивает Зою к речке. Бегут, перепрыгивая через осоку, которой можно порезать ноги, потом сквозь кусты, где Николай, прокладывая путь, не позволяет веткам хлестать по Зойкиным рукам. Остановившись, на мгновение, у самой кромки реки, быстро раздеваются и бултых. Выныривают тут же, вода то уже не молоко, и теперь, не стесняясь, смотрят друг на друга. Дальше, по недавней традиции, Колька швыряет камни вдоль поверхности реки и, поглядывая на Зойку, считает сколько сегодня он выбил «лягушек» из каждого броска, а девочка плетет венки из калужницы, из мелких желтых цветков, называемых здесь кувшинками, и, словно не расслышав, переспрашивает,- Сколько уж? Восемь? Эх, ты!  Потом, нарядившись в венки, один из которых Колька, с уговорами, но надевает, они гоняют веточками, скользящих по глади воды, неуловимых водомерок, а уж дальше, в путь, к стогам, где скоро соберётся вся деревенская ребятня играть в крота.

«Крот» – игра опасная, позапрошлым летом, вырытый детьми в стогу туннель рухнул и чуть не погубил одного мальчишку, благо он не заполз глубже. Иначе громадная и тяжелая масса пятиметрового стога раздавила бы его, и пикнуть не успел. А не раздавила, так задохнулся бы, до пришествия взрослых. Туннели, под весом стогов, исчезали постепенно, придавая громадам сена первоначальный, монолитный вид, и бесстрашные сорванцы, быстро забыв про историю с обвалом, уже следующим летом, как мураши к муравейнику, тянулись к стогам и рыли, рыли свои норы.

Подходя к полям, что объединяли несколько деревень, к парочке присоединилась Тютя-мутя, так ребята кличут Людку, с соседней деревни, за её привычку оценивать все, и плохое, и хорошее, комическим, - Ооой, тюти-мути! Тютя, догнала их на полпути к полю, забежала перед ними и, отшагивая спиной к дороге, а лицом к собеседникам, трещит,- А, ты Настьке хорошо врезала, прямо точненько в ухо прилепила, а та,- ой, дуууура, чё деееелаешь. Что ты, что ты, тюти-мути! Ещё и при Кольке - тебя черномазой, да я б за Кольку все ноги ей поотшибла, ей Бо, - и Людка, закинув за спину косички, вызывающе глядит на Николая, - да, за такого парня не только в ухо, убить не жалко. Мальчик, отпустив руку Зойки, отводит взгляд к лесу, перебирая пуговицы на серой, клетчатой рубашке. Так, в неловкости и доходят до полей.
 
А там, уж кипит кротовая работа. Вокруг четырёх крайних стогов и на них, резвиться разновозрастная ребятня. Подбежав, к крайнему стогу, Тютя-мутя, тут же, находит себе в пару девочку. Мальчики то наперечёт. Намечают планы нор, чтобы и у Зои с Колей, и у Тюти с девочкой, расстояние туннелей было одинаковым и, гаркнув,- начали, - кидаются рыть норы.
Пара игроков двигается, на встречу друг другу и, соединившись, должна вылезти из одного лаза, крикнув в туннель соперников,– кранты! А,  проигравшие, не дорыв своих нор, обязаны вылезти и признать поражение, получив пинок под мягкое место.
Зойка, часто выигрывая, научилась не суетиться. Она, вытаскивает охапки сена из стога перед собой, хорошо трамбует их в бок, чтобы лаз был удобно-широким, для дальнейшего движения вперёд. К тому же, ожидание таинственной встречи с Николаем, в непроглядной духоте туннеля, не менее сладостно, чем сама встреча. Сено забивается под сарафан, облепляет мелкой травяной стружкой вспотевшее тело девочки, и приятно, нежно покалывает.
- Зойка, - звучит глухо и справа от её лаза, Колькин голос. Он заставляет поменять направление и ускорить работу. Вот уж, где-то рядом, слышится частое дыхание, и вдруг, рука мальчика, выскочив из стены сухой травы, утыкается в Зойкину грудь, тут же отпрянув. Движение на секунду замирает. 
- Ты чё, - сдавлено шепчет девочка.
- Ничё,- слышится шёпот в ответ.
- Двигай, за мной, у меня нора шире, - торопится Зоя.
- Погоди.
- Чего годить то?- и тут, Зойка чувствует руку мальчишки, обхватившую её шею, и мягкие губы, нежно прильнувшие к её рту, - Вот оно как приятно, - мелькает у неё в голове, - вот как лапает тётю Валю председатель. И зачем на это жаловаться? Что-то тёплое заливает трусы, и от этого, вдруг, становится страшно.
- Кранты, кранты, - орут в туннель девичьи голоса, и Зойка, повернувшись, сигает к свету. Подползая к выходу, она замечает красное пятно, на своих трусах. Лицо её отражает ужас. Выскочив, бешено глядя на подруг, она топчется у норы и, не замечая, выползающего оттуда Кольку, кидается наутёк.
- Зоя! Зоя! Чего там? – слышит она, позади себя, голос догоняющей Тюти. Но, не сбавляя ходу, девочка мчится прочь, домой, в деревню.

На деревянной балке, распирающей крышу чердака Зойкиного дома, присели две напуганные девочки, точно курицы, выпучив глаза, замершие перед опасностью.
- И чё, теперь? – прерывает молчание Зоя.
- Ну, всё! Всё! – итожит Тютя, разводя руками, - Теперь только рожать! Чё, еще-то? – и сложив, по-бабски, руки, тяжело вздыхает.
- А, скоро? 
-  Раз, уж кровища пошла, знать скоро. Вот паразит, разе можно, без спросу целоваться, теперь разгребай тут.
Девочки замолкают, продолжая пучить глаза в сумрак пыльного чердака.
- Ну-ка, снимай трусы, - вдруг оживает Тютя, соскакивая с балки и сдергивая Зою на дощатый пол.
- Зачем это?
- Пойду, на ключ, состирну…или ты сама?
- Нет, сходи ты, мать увидит, прибьет.
Разглядев пятно и забрав трусы, Тютя, спускается по крутой лесенке с чердака в чулан, потом в сени и ,выбежав из дома,  исчезает за поворотом, сворачивая на тропку, что ведёт к ключу. Дальше, из маленького окошка чердака, Зойке её не видно. Взгляд девочки падает на шпалы у дома Семёнихи и застывает в раздумье. Она, будто видит себя, стоящую на шпалах, в ожидании Кольки, только в руках у неё, у той Зойки, свёрток, напоминающий очертания завёрнутого в пелёнки младенца. Слёзы подкатывают сначала к горлу, потом устремляются к носу и глазам…
Но тут тишину разрезает крик мамы Клавы, - А, ещё чего, чего они там делали? – та, из-за поворота, фурией, вылетает с пустым ведром, таща за собой мокрую Тютю. Обе вбегают в дом. Торопливый звук, приближающихся к чулану шагов и брякнувшего об пол, ведра, отталкивает Зойку в дальний угол чердака. И вот из глубины люка, выходящего на чердак, между двух торчащих рогатин лестницы выскакивает гневное лицо матери. Она, часто дыша, всматривается в темноту и, разглядев силуэт Зойки, вскрикивает, – Что ж ты делаешь, паскуда такая, ну-ка слазь, стервозина. Я те покажу, как с парнями таскаться!
Мама не бей, я рожать буду! - орёт ей в ответ дочь. Лицо матери вытягивается, - Рожааать?! И мать, сглатывая гнев, притворно ласково и зло обещающе, выговаривает,– поди-ка сюда, спустись ко мне, поговорим,- лицо её уходит вниз, а уж оттуда, слышится безжалостное,- слазь! Зойка, подумав, идет к лестнице, проскальзывает мимо мамки и забегает в дом. Та, прихватив с собою хворостину для наказания, называемую вицей, устремляется за дочкой, шумно захлопнув, перед носом промокшей Тюти, дверь.
Из-за двери, Тютя слышит только крики подруги, и жужжание мухи попавшей в плен, между двойных стёкол крохотного окошка, наверху сеней. Оставаться здесь, становится для девочки невыносимым. Она осторожно, не зная, куда положить Зойкины трусы вешает их на гвоздик у двери и выбегает на улицу, дав дёру восвояси.

Свечерело, Зойка, лежит, укрывшись одеялом, на топчане за печкой, шмыгая носом. Спина и задница её, горят от нанесённых вицей ран. На краю топчана сидит отец,  поглаживая девочку по голове.
- Это мы виноваты, не плачь, Зоюшка. Раньше надо было тебе сказать, так вот, кто же знал. Теперь у тебя частенько кровить будет, все бабы чрез это проходят. Не плачь, это хорошо, это правильно, бабонька ты моя, маленькая.
Зойка успокаивается от поглаживаний отца и улетает мыслями в тёмную нору, где снова обнимает её шею Колькина рука, а губы ищут второго поцелуя.
Замуж выскочила Зоя в восемнадцать лет и не за Колю, след которого она потеряла уж через год, а за солдата Алексея, из стоящей рядом с деревней воинской части. Чуть погодя, народились двое парней: Сашка, да Мишка. Хотела, было, первого Колюшкой назвать, но передумала. Что в прошлом, то в прошлом: и рыжая шевелюра, и глазищи цвета василька.

                «Баран»


 Кто, из деревенской детворы, не был на шпалах, возле дома Семёнихи, тот не пацан, и девчонка не девчонка. Эти шпалы, сложенные в три слоя по восемь штук, образовали ровную, мощную, черную площадку, почти посредине деревни. Стоит она здесь с незапамятных времён. Уж никто не помнит, зачем она тут и кто эти шпалы приволок, да ещё и, так аккуратно сложил. Но, именно сюда сбегаются дети со дня и до позднего вечера, что бы устраивать разные игрища.
Во что тут только не играют: в «туки – туки», в «галю», в «дочки матери», где мальчишки выступают в роли отцов, оттопыривая позо, в «цепи кованные», в «фашистов и партизан». К вечеру, набегавшись, переходят на более интимные игры: «глухие телефоны» и «угадай по шёпоту», в них можно коснуться губами уха девочки и даже подержаться за руку.

Лёгкий ветерок в весенний и воскресный день ерошит яркую свежую траву, пробегается по набухшим почками веточкам берёз и влетает в открытое окно избы Деда Максима, в которой Мишка собирается на гулянки. Дед сидит у своего окошка, постукивая очками по столу, и поет уже десятую, тягучую песню, а баба Клава, из погреба, куда залезла за последней банкой огурцов, тихонько подпевает: - «Он упал возле ног вороного коня, и закрыл свои карие очи». В дом, постучав, входит Семёниха.
- Доброго дня вам, Клавдия, Максимушка.
- И тебе не хворать, – прерывает пение Дед.
- Здрасте,- кричит из-за печки Михаил.
- Вас, вона, на весь двор через окошко слышно. А я, все радио у себя искрутила. И где такие песни поют? А как поняла, что это не радио, так сразу к вам. Можно мне вот тута посидеть?
- Чего просто сидеть то? – вылезая из погреба, смеётся Клава, - подпевай. И они хором продолжают с места, где прервались, - « Ты конёк вороной, передай дорогой…» А Мишка, тем временем, перебирает шмотьё.

 Одеться на гулянки, в девять лет – дело серьезное. Мишка выбирает фланелевую рубашку, трико и легкую куртку с ботинками, – вот так, будет удобно бегать, и перед  девчонками вид нормальный.
- Дедушко, баб, я на шпалы, - быстро проговаривает Михаил и бежит в сени, по дороге, услышав только, дедово,- недолго. Выскочив из дома, он уже не торопиться, а медленно следует к чёрной площадке, озираясь, не плетётся ли кто ещё. Он сегодня первый,- чего спешить то?!
Посидев на шпалах и поболтав ногами, мальчик замечает идущие, далеко по тропинке, две девичьих фигуры, узнавая в них: Марину и Милану. Они, приближаясь, взявшись под ручку, и глядя на Мишку, о чём-то щебечут и смеются. Одна из них местная, длинноногая Марина, внучка тёти Вали, другая, большеглазая Милана, как и Мишка, приехавшая из города, к родне, на выходные. Обе, Мишкины сверстницы. – Вот ведь, сдружились же, - думает мальчик, поправляя волосы, - как это неприятно видеть их вместе. Когда с ними по отдельности гуляешь, - нет такого чувства. Девочки, подойдя к шпалам, усаживаются справа и слева от него. Становиться совсем не по себе.
- Привет, семки будешь?- обращается к Михаилу Милана, протягивая горстку семян и подмигивая Марине.
- Буду, привет,-  мямлит парень, стараясь взять себя в руки.
- А, я вот не буду,- в тон, Мишкиному, сдавленному голосу, дразнит Марина, уже пощёлкивая семечками. И девчонки заливаются смехом.
 - Уйти, что ли?- думает мальчик, но продолжает сидеть как приклеенный.
Вдруг, Марина, меняет тему, - ты про барана Семёнихи, знаешь?
- Какого барана?
- Никакого, просто барана. Мы вчера тут с ним играли, я,  Миланка, Серёга, Петя, Юлька и Глеб. Жаль, тебя не было.
- Я только, утром приехал, а что за Глеб?
- Это парень новенький, внук Семёнихи, из Москвы, - сообщает Милана, будто хвастаясь, - сейчас за путями ребят собирает, высокий такой, симпатичный.
 – Да, причём здесь твой Глеб, - неожиданно раздражается Марина, - бран, говорю, у Семёнихи,  злющий, смешной, сам увидишь.
- А, где все то? – растерянно бубнит Миша.
- Да, вон они, - вытягивает руку Марина, указывая, на идущую, за железнодорожной насыпью группу детей, над которой возвышается голова высоченного парня, видимо Глеба. Путь детям, свистнув, преграждает электричка и какое-то время видны только их ноги, а девчонки, наклонившись за спину сидящего Миши, о чём-то секретничают похихикивая.
- Если уйти сейчас, совсем засмеют, - быстро проносятся мысли в голове у мальчика, - говорил мне Дед, посиди сегодня дома… И почему все так изменилось с прошлых выходных? Бараны, Глебы какие-то. И девочки теперь, не разлей вода. Откуда всё это? Надо встать, сказать, что… А что сказать то? Нет, поздно. Вон уж ребята машут и девчонки им в ответ, - и Михаил, тоже помахал приближающейся ватаге.

Ребята, шумно приветствуя, друг дружку, окружают троицу на шпалах.      
- Глеб, - басит незнакомец, протягивая руку Мише. Рука кажется огромной, и весь Глеб походит больше на мужика, да и есть ему лет восемнадцать.
- Михаил, - неудачно выдавливая отсутствующие басы, пожимая руку, ляпает Мишка, чем опять смешит девочек, а уж те своим хохотом заражают всех остальных. Глеб, по-доброму улыбнувшись, подсаживается к нему, отодвигая Милану, и бросив,- приятно познакомиться, - обращается к присутствующим: мы тут посовещались с ребятами, барана дразнить буду я, а уж вы только бегать, договорились? Одобрительным гвалтом все дают согласие. Тогда, Глеб, соскочив со шпал, заходит за калитку Семёнихинова двора и выволакивает за витые рога на свет божий, лохматое чудовище, которое, явно, уже недовольно происходящим. Помотав, голову барана, из стороны в сторону, не отпуская рогов, он несколько раз легонько пинает под баранью задницу, от чего баран, дико заблеяв, начинает вырываться, встав на передние копыта и толкая воздух задними. Длится это достаточно долго, для того чтобы баран совсем обезумел. И вот когда его блеяние становится совершенно диким и непрерывным, Глеб отпускает животное, дав дёру на шпалы. Баран стремительно кидается за ним, но высота шпал его останавливает и он, застывает как вкопанный.
Первой соскакивает с помоста Милана, шлепнув барана по лбу и тут же забежав ему за спину, она мгновенно изображает обезьяний танец, развеселив остальных. А, пока баран поворачивается, уже бежит к дому деда Максима, чтобы запрыгнув, через приступок на невысокий сеновал, снова заскакать мартышкой над безумно скачущим животным. Фокус заключается в возвращении. Теперь, девочка делает вид, что хочет слезть с другой стороны сеновала, а сама, нагнувшись, чтобы чудовище не увидело её на крыше, перебегает на другой конец и, спрыгнув, мчится назад, забираясь на шпалы, под радостные крики друзей. А, баран уж дожидается внизу новую жертву. Короткое ликование, шлёпанье поднятыми ладошками, и вот уже малорослый Серёга драпает от барана, под восторженный визг толпы. – Хорошо они вчера наловчились, - думает Михаил, - Следующим побегу. Ему, почему-то, становится очень важно, что бы Глеб, так же порадовался его победному возвращению. И, как только Серёга заскакивает на помост, Мишка прыгает за спину животного. Баран разворачивается с безумными глазами и, наклонив голову, устремив на Мишку свои ужасные витые рога, кидается за ним. Вдруг, ноги у парня становятся ватными. Пробежав, как во сне, шагов десять он, вскрикнув от удара в спину, падает навзничь.

 – Позор, - гудит в Мишкиной голове, через остервенелый смех, доносящийся со шпал, - Позор, позор, надо встать. Не успев подняться, мальчик снова падает, сбиваемый еще одним ударом бараньих рогов. Впереди, из дедова окна доноситься – « Степь, да степь кругом…», а позади, звучит ребячий гогот.
Мишка, лёжа и закрыв глаза не видит, что Глеб уже уволок барана, во двор Семёнихи и спешит к нему. Затем, он чувствует, как руки Глеба ловко подхватывают его тельце и несут к лавке, что у входа в дом деда Максима. Бережно усадив парня на лавку, Глеб приговаривает, - ничего, ничего, Миш, мне и похлеще доставалось, как видишь, цел и невредим. Больно он тебя?
- Нет, обидно, - опустив голову, шепчет мальчик.
- Ничего, Миш, его скоро зарежут…
- Как зарежут?
- Его бабка купила, на мои проводины. Мне ж в армию. Вот, на следующие выходные резать и будем, на суп, на котлеты. Ты как? Приедешь через неделю?
- Приеду, конечно.
- Вот, и хорошо, иди, приляг, если болит, а я сейчас всех разгоню. Смотри - как притихли.
И, подняв голову, Мишка видит, стоящую на шпалах и тихо наблюдающую за ними толпу детей.
- Всё, кончена игра, - кричит Глеб в сторону шпал.  И повернувшись к Мишке, попрощавшись, - Давай, брат, увидимся,- он резво шагает через двор и скрывается за воротами.
У Мишки есть родной, старший брат Саня, но сейчас, сидя на скамейке, Мишка понимает, что слово «брат», обрело для него новый, и сразу принятый им смысл.
Вспоминая, всю неделю, происшествие с бараном, мальчик ловит себя на том, что ему приятно вспоминать слова Глеба и что он ждёт, когда на проводинах подадут суп, сваренный из обидчика.

Во дворе у Семёнихи, с утра, переполох. Посреди двора несколько сдвинутых столов, так всегда здесь делают, если тепло, на свадьбы, поминки и проводины. Из окна долетает стук  нарезающего что-то ножа, а по двору мечется тётя Валя, - господи, и на чём все усядутся? У Лиды табуреток то всего четыре, - приговаривает она, стаскивая деревянные чурки к столам, накрывая их досками и устраивая подобие лавок.
- А, ты чего так рано припёрся? - обращается она к Михаилу, притулившемуся на завалинке у дома.
- Мне Глеб сказал, сейчас барана резать будем.
- Ну-ну! Чего другого себе не отрежьте! - язвит она и, хохотнув, уходит в дом.
В доме что-то падает. – Едрит твою…! – слышит Михаил, голос Тёти Вали, а в ответ ей и Семёнихин, - Не убилась там?
- Неее, живёхонька. Скатертя то где?
- Рано ещё! А Светка куда подевалась?
- В магазине, спиртное берёт. Опять упьются все вусмерть. Ну, за своим то я пригляжу, а ты  Яшку бди.
- Ага, отобдишь его, ведь уж не на один праздник его не зовут, а то и гонят пьяньчугу и драчуна от хаты. Так, он последнее время, чё удумал, мне дед Игнат сказывал: стоит, как-то, этот Игнат, на Прокопенковской свадьбе у забора, курит. Свадьба в разгаре, а за забором Яшка присел, с пшеничной. Посидел, допил бутыль один, потом и сказал только, - Ну, сиди, не сиди, а начинать надо. Забежал во двор и без разговоров – хрясь жениху в ухо и понеслось, столы на бок, в общем как обычно…потом, мужицкие признания в любви и песни про армию. А нам, бабам, собирай с травы еду, да посуду перемывай…
- Лучше бы, побольше, Светка вина взяла, с вина то они не такие кровожадные.
- Тут не просчиташь. Не хватит – за самогонкой побегут. Это лучше что ль? Подмогни-ка мне, капустки из голбца достань.
Светка - мать Глеба, Семёнихина дочка, а голбец - погреб, его тут - то так, то этак кличут, это Мишка с малолетства знает.
Отворив дверь коровника, появляется Глеб с бараном на шее. Он связал барану ноги и тот громко блеет, крутя головой.
- Тяжёлый, зараза, открой-ка калитку. - говорит он Мише, - На шпалах резать будем, а то весь двор загадим. Мишка бежит к двери, пропуская Глеба на улицу. Баран опускается на шпалы и Глеб садится передохнуть. Присаживается и Михаил.
- Все утро блеет, чувствует наверно, что конец, – поглаживая барана, заявляет Глеб, - подержи как его за ноги. – Зачем, держать то? Он же не сопротивляется, - думает Мишка, но держит связанные и неподвижные копыта, не отрывая взгляда от испуганных звериных глаз. Они нервно двигаются и кажется, вот-вот, взорвутся. - Как не глядеть на них, как отвести взгляд?

 И Глеб и шпалы, вдруг, исчезают из поля зрения мальчика, остаются только бараньи глаза. Через них Мишка, будто, проникает вглубь этого существа. Он словно видит и слышит происходящее изнутри барана: вот навис над ним Глеб, вытащив тесак из сапога, вот его, Мишкино лицо, испуганно наблюдает за происходящим. Вот муха, уселась на краешек бараньего глаза и её уже нельзя согнать, тряхнув придавленной к шпалам головой. Слышит стук бараньего сердца, что колотится, кажется, прямо в ушах и горьковатый вкус страха чувствует во рту. Сверкнувшее лезвие, звук разрезаемой плоти и резкая невыносимая боль в горле. Ему, на мгновение чудится, что всё еще можно исправить. Но начинает темнеть в глазах и кружиться голова. И возврата уже нет.
Мишка, садиться на шпалы и замирает, уставившись в забор. Глеб, не спеша, уходит в дом.
- Как там, Глебушка? Оприходовал? – пищат из окна женские голоса.
- Оприходовал, - отвечает мужской.
Вернувшись, и проделав неизвестно что, с бараньей головой, Глеб протягивает Мишке жестяную кружку с чем-то тёплым и красным внутри.
- На, брат, выпей глоток…говорят, полезно.
Мальчик подносит кружку к губам, но отхлебнув и поняв, что это кровь, бросается к забору. Там его выполаскивает всем, чем накормила на завтрак баба Клава. Утерев рукавом губы, Михаил направляется к дому.
- Вечером приходи провожать, - доноситься со спины голос Глеба. Но мальчик, не оборачиваясь, следует своим путём.

Через запылённые окна вагона мелькают, размываясь, стволы и кроны деревьев, а колёса отстукивают по стыкам рельсов: «Зачем, зачем…зачем, зачем.» Так, увозит Мишку домой, в город, почти пустая, дневная электричка. Мальчик прильнул лбом к холодному стеклу окна, да так и просидел восемь станций до конечной.
Зачем все это? Зачем, я вообще приехал на проводины? Зачем, помог убить барана? В голове у Мишки мелькают отрывки фраз,- «Кончена игра… на, брат, выпей…полезно». Перед ним, между проносящихся мимо деревьев, мерещатся бараньи глаза и от жалости сжимается сердце.
 

               
                «Кроткая»

Настеньке тринадцать лет. Она, сейчас только, сидя на крутом склоне высокого холма, который отделяет деревню от леса, поняла, что влюбилась. Совсем недавно у неё обострился нюх. Ну, может он и всегда был такой, только она этого не замечала. Сейчас же запахи, смешанные и ярко-одинокие пьянят её. Казалось бы, никогда, для неё, не пахнувшие, маленькие цветочки – часики, теперь кричат ей в ноздри о любви. Эти цветки, только что, сорвал для неё Мишка. Он ползает по склону и собирает землянику тоже для неё, для молчаливой, застенчивой Насти, для которой слово «спасибо» то даётся с большим трудом, не то чтоб с ним о чём-нибудь поговорить. А он, будто и не ждет от неё разговоров, будто понимает, о чём она молчит.

Так сошлось, что их родители выросли в одной деревне и, хоть не дружили, но переехали в один город и поселились в одном районе. И даже учатся их дети в одной школе, в одном классе, и сидят за одной партой. Общаясь только глазами и короткими репликами, отсидев уроки, идут вместе домой. Хорошо что, дом Насти стоит по дороге к дому мальчика и, провожая её, почти до подъезда, он и не провожает вроде, просто ему по пути, так что и оправдываться ей перед подругами не надо.

Миша приносит землянику и садиться рядом на траву, протянув девочке ладонь с горстью мелких но очень душистых ягод. Настя ест по одной, так на дольше хватит. Логти их, периодически касаются, но Настя делает вид, что не замечает этого.
- Вы с вечерней электричкой домой? – нарушает тишину мальчик.
Настя кивает.
 – Мы тоже, жаль, в разных вагонах поедем. Ты мамке сказала, что с девчонками к роще пошла?
- Ага, - снова кивает Настя, вглядываясь в Михаила и настороженно ожидая продолжения.
- Я тоже сказал, с Серёгой на речку.
Удовлетворённые они доедают землянику и, взявшись за руки, сбегают с холма. Попив воды из ключа, расстаются, просто разомкнув руки и пару раз оглянувшись, прежде чем потерять друг друга из виду на деревенской улице.

Стол, на Настином письменном столе, завален смятыми листками бумаги. Пока не пришли с роботы родители надо закончить начатое. Настя, старательно, иначе она не умеет, выводит каждую букву.
- «Дорогой, Миша» - зачёркнуто. «Милый» - зачёркнуто. « Мишенька, я так тебя люблю. Я хочу, что бы ты это знал. Ты, наверное, уже знаешь, но я хочу, что бы ты знал от меня. Мы поженимся и у нас будет ребёнок» - зачёркнуто, - «Дети. Будет двое – мальчик и девочка».
Настя замирает с ручкой в руке, вспоминая, недавно унюханный неприятный запах и продолжает:
 - «Не ходи со Светкой курить за школу, она тебя плохому учит и она плохая», - зачёркнуто, - «Некрасивая. Очень люблю тебя. Твоя Настя».
Раздаётся резкий звонок в дверь, Настя вздрагивает, несколько мгновений соображает, что пока отец раздевается, успеет запечатать письмо. Потом, вскакивает и идёт к входной двери.
Щелкнув замком и впуская отца, бежит обратно к столу. Одним жестом смахивает смятые листки в мусорную корзину. Схватив конверт, с уже подписанным адресом, складывая оставшийся ценный листок, засовывает его внутрь конверта и, быстро послюнявив клейкие края, запечатывает раз и навсегда. Подумав, - Что я делаю?- прячет письмо в карман школьной кофты и, прихватив её, вылетает из квартиры.
В подъезде у Мишки, резко пахнет ацетоном и побелкой.  Настя, быстро находит нужный почтовый ящик и вбрасывает письмо в него. Засомневавшись, долго стоит, разглядывая письмо через дырочки старого ящика. - Нет, достать уже нельзя – замок. Девочка, обреченно вздохнув, одев и поправив кофту, выходит из подъезда.

Напряжённую тишину в деревенском доме Настиной бабушки разрывают раскаты грома приближающейся грозы. Окна всё еще распахнуты, но их никто не собирается закрывать. Ветер мечется в доме так же, как по всей деревне, предупреждая все живое, - Прячься, будет хуже.
 Воздух в доме наполнен запахом озона и полыни. Настя сидит, опустив голову и подрагивая плечами на древнем деревянном стуле в дальнем углу избы. В руках у неё открытый конверт с письмом. За столом,  скрестив руки, сверлит её глазами бабуля, а у окна стоит Настина мать, подбоченившись и поглядывая в окно. Под окном топчется взволнованный и раздираемый грозовым ветром Мишка.
- Тёть Люсь, Настю можно? – заносит в избу ветер голос Михаила.
- Он, что ли? – осторожно спрашивает Настю мать.
- Он,- робко отвечает девочка.
Люся, стремглав, высунувшись в окно по пояс, разражается тирадой: -  Что же ты…Что ж вы делаете с ребёнком? Совесть у тебя есть? Она ведь от души, она ведь тебе это писала. Закрыв рукой рот, чтоб не разреветься, Люся чуть замолкает и, взяв себя в руки, выпаливает дальше, - Как же ты посмел? Как тебе это в голову могло придти? Как ей теперь жить то, мерзавец? А матери своей скажи: Не знала её, и знать не хочу. И чтоб ноги её в моём доме больше не было! Ты зачем ей письмо отдал? Разве ж так можно?
- Я не отдавал, она сама…она меня не спрашивала, – истошно, сквозь ветер кричит Мишка. Люся, сглатывая недосказанное, с жалостью смотрит на мальчишку,- Уходи. Уйди, прошу тебя. И к Насте больше …, - громовой грохот мешает ей договорить, а на Михаила обрушивается ливень.
Люся закрывает створки окна, потом бежит к другим и, заперев всё, подходит к дочке, - Настюша, они больше не придут, не посмеют…ну чего ты? Они мизинца твоего не стоят, девонька моя. А мы сейчас чайку попьем. Мам, ну не сиди истуканом то, варенья, что ли, достань. Настя, тебе из клубники или земляничного?
Настя вздрагивает, бросив на пол письмо, подбегает к окну. Михаил как чёрный осколок , стоит посреди двора, под проливным дождем, часто моргая, но, не сводя глаз с закрытых Настиных окон. Вода струиться по Мишке, как горные ручьи, что находят любую ложбинку или впадину, чтобы заполнив её, устремиться вниз. Ливень набирает обороты.

 Через забрызганные дождём окна избы, мальчик едва различает движущиеся силуэты. Вот, вдруг, прилипает к окну искажённое Настино лицо. Потом, кто-то оттаскивает Настю и она исчезает в глубине. Несколько перебежек мечущихся от окна к окну женщин и все замирает пустотой. Миша поочерёдно отрывает от земли ботинки. Они, неприятно хлюпая, наполнившей их водой, делают первый шаг в сторону своего дома, потом второй, третий. - Как бы не заболеть, - думает Михаил, ускоряя шаг, - Завтра, контрольная. Завтра я ей все объясню. Надо обсохнуть до электрички. И домой, домой. Ну, уж нет, - резко останавливается парень и, меняя курс, спешит в сторону станции, - Не хочу её сейчас видеть, в одном вагоне ехать. Тоже мне мать. Кто просил? Чужие письма нельзя читать, нельзя. И зачем к родителям Насти ходить? Нельзя.

В понедельник Настя пересела за другую парту. На вопрос учителя, - В чём дело?, - ответила, что хочет сидеть поближе к доске и что на прежнем месте ей всё было плохо видно. Больше она с Мишей ни о чём и никак не разговаривала. Она не избегала его, но, казалось, совсем не слушала. Через месяц её перевели в другую школу. Миша, редко, но все же встречал её окруженную подругами в соседнем дворе, но и он, и она старались не пересекаться взглядами. Много позже, Михаил услышит слово, которое будет долго ему напоминать о Настеньке – «кроткая».

               
                «Слёзы отца»

Мишкиного старшего брата Саню – жутко лупил отец. Лупил, азартно, с оттяжечкой, закрываясь с сыном в ванной комнате двухкомнатной городской квартиры. Орудия порки были разные, но основным был широченный охотничий ремень с огромной бляхой, от вида которой, Мишке уже становилось плохо.

Мишку же пока не трогали – мал ещё. Мать орлицей вставала на защиту младшего сына. Старшего уберечь не получалось, да и поводов он давал с каждым днём все больше. То велосипед чей-то домой принесёт, то школьный дневник под ковёр спрячет. Тут же ванная превращалась в пыточную и оттуда неслись нечеловеческие вопли боли и гнева. Поэтому Миша боялся отца как огня и как-то сильно провинившись, понял, что наказания ему не избежать. Мать, сама того не ведая, подлила масло в огонь, - Ну всё, отец узнает - убьёт! Это стало последним аргументом для подготовки к побегу.

Тяжёлые ботинки второклассника Миши шагают со шпалы на шпалу, где перепрыгивая через одну, где ступая на каждую. На нём школьная, тёмно-синяя форма и болоньевая куртка. Портфеля с ним нет, он надёжно спрятан, за батареями в подъезде. Лицо мальчика сияет беззаботной улыбкой, иногда весело сморщиваясь от бьющих в глаза, отражаемых шпалами, лучей вечернего солнца. Кажется, что Мишкой позабыто всё – тревожное утро, угроза матери и весь школьный день, наполненный страхом возвращения домой. Столбы километров медленно, но верно пропадают за спиной мальчика и еще не осознанное детским умом, но остро ощущаемое чувство свободы, придает ему  уверенности добраться до деревни засветло. Он уже прошёл пару станций, отскакивая на обочину, пропуская электрички с товарниками и теперь, приближается к третей из восьми станций, планируя передохнуть.
Присев на скамейку у станции Миша достаёт и съедает бутерброд, дальновидно не съеденный в большую перемену. Отхлопав крошки, от маленьких ладоней, идет на пустые рельсы. Тут, ему приходит мысль поиграть в канатоходца и он, раскинув руки, скользит по рельсам, уходящим из очередного посёлка в лес. Наигравшись, мальчик замечает, что изрядно стемнело. Становиться жутковато еще и от того, что последние пять, десять минут он периодически слышит, как, где-то рядом, мяукает котёнок, которого не видно. – Не может же он всё время бежать за мной? И почему его не видно? Помучавшись этими вопросами, Михаил поворачивает назад, к станции.
На станционном перроне одиноко стоит парочка молодых людей и отчаянно целуется.
- Извините, я нечаянно сошёл на другой остановке, - говорит им Миша, - а денег у меня больше нет. Вы не можете мне дать на билет? Девушка, молча, открывает сумку и, улыбаясь, протягивает Михаилу мелочь, – Вот, тут должно хватить.
- Хватит, конечно, - посчитав, бросает мальчик и забирается в вагон подошедшей электрички.

Дома деда с бабулей Мишка не застаёт. Постучав и покричав на пороге избы, он решает, что они уехали в город к родителям, что бывает иногда, и отправляется к другу Серёге.
Мать Серёги женщина добрая и одинокая, никогда не задаёт Мише вопросов, всегда сразу мыть руки и за стол, а уж потом идите куда хотите. Но тут, после ужина, вдруг спрашивает: - Ты чего припозднился то? С ночёвкой что ль?
Мальчик, не моргнув глазом, врёт, что хотел навестить деда, ведь завтра воскресенье, но они разминулись и, к тому же, он опоздал на последнюю электричку. Все принимается на веру. В чулане, им с Серёгой, застилается большая пуховая постель, мол: все равно будете с кровати на кровать прыгать, так уж спите в чулане вместе, там и наговоритесь вдоволь. Серёга, в темноте, долго и самозабвенно повествует о своих школьных друзьях и врагах. Мишка поддакивает какое-то время, но усталость тяжёлого дня даёт о себе знать и он засыпает.

Утро будит Михаила запахом оладушек и распевным голосом Серёгиной матери, - Мальчикииии, подъём, завтракаааать.
Вдоволь набрызгавшись водой из умывальника, дети с удовольствием уплетают все оладьи со сметаной и, поблагодарив, лезут на сеновал.
Тут и верёвка привязанная, отцом Серёги, пока он был жив, к крюку на потолке, на которой можно, зацепившись, качаться от одного конца сеновала к другому. Тут и припрятанные Серёгой рогатки, из которых они, не раз, через окно, мелкой галькой, стреляли по воронам. Тут и тайник с пустыми пачками из-под сигарет разных марок, которые Серёга собирает и выменивает, и названия которых, закрыв глаза, определяет по запаху. Набесившись и нанюхавшись табаку, мальчики распластываются на сене и тут, Серёга задаёт неожиданный вопрос: - А ты чего, правда, вчера, так поздно? От родителей удрал?
- Ага, от отца. Отлупить меня хочет.
- За что?
- Не важно.
- Не важно, так не важно.
Вот за это и любит Мишка Серёгу и мать его. Никогда не лезут в душу.
- Пойдем, я тебе мертвых светляков покажу, говорит Сергей, доставая из тайника спичечную коробку, - только их надо в темноте смотреть. Пошли в хату под стол.
Под круглым столом в зале, накрытым плотной скатертью почти до пола действительно темно. В спичечной, открытой коробке  поблёскивают маленькие чёрные точки, но так тускло, что свечением это назвать нельзя. – Давно сдохли, вот и светятся слабо, - шепчет мальчик.
Дверь в избу со скрипом приоткрывается.
- Так у нас он, уж извините, - суетливо оправдывается мать Серёги, - мы же не знали ничего, а так бы я его живо отправила.
Знакомые ботинки Мишкиного брата Сани медленно переступают порог.
- А где он?
- Так под столом они оба. Сергей!
Серёга, не задерживаясь, тут же, вылезает из-под стола и прячется за спиной матери. Мишка, почувствовав себя преданным, затаивается, слабо надеясь на чудо. А вдруг, брат сейчас уйдёт или, хотя бы, позовёт его, избавив от унизительного пребывания под столом. Но, Сашка, кажется, получая удовольствие, медленно подходит к столу и, так же медленно, поднимает край скатерти. Перевёрнутое и довольное лицо брата замирает перед Михаилом.
 – Ну, что, доигрался? Вылезай, вылезай, братик. Это же надо додуматься, из дома сбежать.
- Я не сбегал, я к дедушке ушёл.
- И, как? Нашёл деда? Чего молчишь? Дед с Бабкой у нас в городе. Мать их вызвала. Она и в школу бегала и в милицию, там сказали сутки надо ждать, чтоб тебя искать начали. Хорошо, я дотункал, куда ты мог дернуть. Всем нервы истрепал. Ну, ничего, отец сейчас всыплет тебе по самое… Собирайся, поехали.

До станции братья идут молча. На перроне они встречают Семёниху с большим баулом, зачем то, направляющуюся в город.
- Здрасте, мордасти, – завидев мальчиков, восклицает старуха, - и чёй-то мы в такую рань из деревни шлёпам? Как там Клавдия с Максимом?
- Нормально всё, - отрезает Александр, - домой мы решили. Он вот уроки на завтра не сделал,- указывает брат на Мишку.
- Уроки это правильно, давайте учитеся…
Не дослушав Семёниху, Саня, почти запихивает брата в электричку и, усадив рядом на лавку, замолкает до самого дома.

Чем ближе они приближаются к городу, тем больше дрожь пронизывает Мишку. Поднимаясь на пятый этаж родной хрущёвки, его уже трясёт, аж зубы пощелкивают. Саня нажимает на кнопку звонка их квартиры, и тут, время  притормаживает, мучительно растягиваясь перед открыванием двери. Мишка вспоминает как единственный раз, по недогляду матери, его, всё-таки, лупил ремнём отец. Было очень стыдно спускать штаны и трусы, перед тем как лечь на диван, а это было обязательным условием отца при подготовке к экзекуции. Потом, очень болезненные, но терпимые удары ремнём. Мишка не знал, что и половину их можно было избежать, если б он заревел. Этим секретом потом брат с ним поделился. Но сейчас, стоя перед закрытой дверью своего дома, мальчик понимает, что ни его слёзы, ни мамкины разговоры ему не помогут. – Убьёт. Будет бить, пока не убьёт, - гудит в Мишкиной голове. Ему мерещатся: окровавленная ванная комната, и его, Мишкино избитое, бездыханное тело.  Но вот, поскрежетав замком, дверь открывается, являя совершенно неожиданную картину. На пороге стоит горько улыбающийся отец, а за его спиной робко толпятся мать и дедушко с бабкой. Никогда Мишка не видел такого папу. Неловко обнимая пропавшего сына, он только и твердит, - Прости меня, сынок, прости меня, - и не в силах, видимо, ещё что-то сказать, он виновато уходит на кухню. Мать с бабкою, подхватив Мишку под руки, заводят его в зал, усаживают на диван и начинают расспрашивать. Мишка молчит, не зная как отвечать на вопросы: Как ты до этого додумался? И не стыдно тебе? Разве от родителей бегают? Будешь еще так делать? Наконец, мать не выдерживает ответного молчания и бьет Мишку, подвернувшейся под руку бабкиной кофтой, - Будешь ещё, спрашиваю? Будешь? А мальчик, не реагируя на удары, всё смотрит в зеркало, через которое отражается кухня и, сидящий в ней на табуретке, закрывший лицо руками отец.
Ни до, ни после, Михаил не видал отцовских слёз, да и не ласков был батя, и казалось, совсем к сыновьям безразличен. Но в этот момент Миша, как-то ясно увидел, что отец его любит и винит себя за то, что не умеет этого показать. Он, сам воспитывался через ремень, а по-другому с детьми не научился. Позже, отец много пил, на этой почве и разошёлся с матерью. А Мишка, скучая в армии по отцу, стоя в карауле, набросал стих:
Вдоволь водки и хлеба на нюх, не видала такого зрелища?
Ох, и дам я тебе оплеух. Видит сын? Да пусть видит, мал ещё!
И попробуй, скажи, что я пьян, всех, что есть, мужиков припишу тебе.
Ты красива, за этот изъян, я стакан поднесу и к твоей губе.
Пить не будешь? Ах, брезгуешь ты. Ведь люблю я тебя, дура-женщина.
Пью за редкость твоей красоты и за сына нашего меньшего.
А сынок как воды в рот набрал и глазёнками злобно сверкает так,
Весь в меня, ну а я перебрал, постели мне жена на чердак.
Сладко спалось на чердаке. Снилось детство: девчонки, да бантики,
И отец со стаканом в руке, со слезами в глазах, в старом ватнике.



                «Барыня Клавдия»

Дощатый потолок, что над топчаном за печкой, по утрам, был изучен Мишкой досконально. Он любил, проснувшись, разглядывать его, как будто за ночь на нем могли появиться еще какие-нибудь новые пятна или трещины. Конечно, нового ничего не появлялось, но уже знакомый рисунок струганных потолочных досок, которые не были покрашены, в отличии от других по всей избе, каждый раз увлекал мальчика воображаемыми картинами. Вот и сейчас он лежит, проснувшись, глядя в потолок, в поисках новых рисунков. Вдруг, из трещинок и древесных разводов, складывается чьё-то лицо, потом линии, пересекавшие лик и доселе не замеченные, превращают его в наконечник стрелы, потом в ежа, а потом…воображение мальчика  разрушается голосом бабы Клавы, - Чего ж ты, дед, заслонку то не открыл, я ведь уж затопила. Теперь дымина в дом прёт. Да не вставай, сама уж…
Тут Мишка замечает, что воздух в избе чуть мутноват от дыма и приятно пахнет костром. Он представляет как бабка, стоя у печи, разгоняет дым полотенцем, а дед, теребя усы, сидит у окошка с библией. Но тут над Мишкой нависает улыбающееся, усатое лицо деда.
 - Вставай, Мишаааааня, - растягивает старик,- а то и царствие небесное проспишь. Давай, давай, потягуууушечки и подъем. Чаёк уже на подходе, а я к Семёнихе за молоком, - договаривает дед, исчезая за печкой.
Мишка высовывает голову из-за печного угла в избу. На столе уже стоит ваза с вареньем, маленький горшочек с мёдом и нарезанный батон на тарелке, заботливо укрытый вышитой салфеткой. От предвкушения сладко-чайного завтрака, Мишка улыбается и живо, вскочив с топчана, бежит к умывальнику, наткнувшись на бабку, которая коротко прижав его к себе и поцеловав в лоб, добродушно бурчит,- Не плескайся сильно, лужи на полу не разводи.
Быстро умывшись и выпив ключевой воды, зачерпнутой ковшом из ведра, что стоит рядом с умывальником, Михаил шлёпает босыми ногами к дедову окошку и усаживается на его стул. Облокотившись на библию, лежащую на подоконнике, мальчик, недолго ожидая, видит из окна деда, быстро бегущего от дома Семёнихи с молочным бидоном в руке. Его бег, вразвалочку, веселит Мишку, и он от души заливается смехом. Дед, завидев в окне Мишкино веселье, нарочно, еще сильнее раскачивается как уточка на бегу, чем вызывает у мальчика новую волну смеха.
- Ой, ой,- ехидно передразнивает бабка, разливая чай, - Что, старый, что малый – парочка…, - и заразившись от Мишкиного хохота, она тоже начинает посмеиваться.
Завтракают все трое под включённое дедом радио. Из него льется какая-то бойкая утренняя мелодия. Доедая куски батона, и глядя в окно сквозь ласковое солнце на деревенскую улицу, Мишка мысленно намечает план сегодняшнего дня: сейчас в беседку, что в огороде, там дед отсадил в специальную коробку пчелиную матку, рассмотреть её, потом клубника. Набросать в сумку побольше спелых ягод и к Серёге, с ним на речку, затем к Маринке и Милане, захватив их, пойти в березняк поиграть в партизан, после, все вместе, на шпалы. И в завершении, вечером, привязать кошку к дедовым бухгалтерским счётам и покатать её как на санях. Последнее Мишка придумал ещё вчера, но сделать не успел. Выскочив из-за стола и бросив спасибо, мальчик бросается одевать сандалии, вот ещё секунда и он бы выбежал из дома, но строгий голос бабы Клавы заставляет его остановиться.
- Куда это мы намылились?
- Гулять.
- А картоху кто полоть будет? Клубнику поливать? Малину пообсобирывать надо, вона валится вся… и бочка пустая. Ну-ко, вёдры в руки и на ключ!
- Так вчера ж я полил всё!
- То вчера, а то сегодня. Давай, давай, не разговаривай, вам бы только носиться по деревне - окаянные.
Эти – «окаянные», как-то сильно задевают Мишку, хоть он и не до конца понимает, что это за слово, но чувствует, что в нем заключено что-то очень оскорбительное, - ну ладно, про него так, но чтоб и про друзей...  Сердце его колотится быстрее и он, не колеблясь, выпаливает, – Сама… дура.

И мир переворачивается. Бабка с грохотом шлепается на хлипкий деревянный стул, который от её веса чуть не разваливается. Открывает рот и тяжело дышит. Дед сначала пучит глаза, поглядывая то на жену, то на внука, потом щурит их и упирается взглядом в стол. Всё замирает так надолго, что Мишке кажется, что всё не настоящее. В зловещей неживой картинке застыли старики, замолкла улица: ни лая собак, ни железнодорожных лязгов на станции, и даже кошка сидит на тканом половике не двигаясь, устремив стеклянные глаза к окну, а из него, теперь уже жгуче-неприятно подпекает солнце.
- Проси прощения, - командует дед, - живо!
Миша медленно, скрепя половицами, подходит к бабе Клаве. И, наконец-то, глубоко вздохнув, быстро произносит, - прости.
- Кто прости? За что? – неумолимо продолжает старик, - говори чётко.
- Бабуля, прости меня…за то, что я…назвал тебя дурой, - членораздельно и, глядя в пол, выговаривает мальчик.
- Ноги целуй, - гудит бабка.
- Что?
- Ноги, говорю, целуй…
Мишка не сразу понимает смысл произносимых бабушкой слов, но когда видит высунутые из-под юбки обрезанные валенки – всё для него проясняется. Мальчик встаёт на колени и ждёт, когда из валенок вылезут бабкины старческие ноги, а ноги все не появляются. Тогда Миша целует один валенок и глядит на деда. Тот, молча, смотрит на Мишку, чужим и безжалостным взглядом. Приходиться целовать второй и как только это происходит, бабка встаёт и выходит из избы. А дед отводит Мишку на топчан за печку и запрещает выходить оттуда до вечера, иначе выпорет.
Плачет Мишка бесшумно, прерываясь на тяжелые размышления и на обед, который дед ставит перед ним на топчан и, печально посмотрев на внука, тут же уходит. С наступлением темноты Мишкины глаза слипаются, а произошедшее кажется теперь, очень далёким, будто давно случившимся. Заснуть не дает только застрявший в ноздрях запах бабкиных валенок, но и он вскоре рассеивается, и мальчик нервно, коротко вздыхая, засыпает. Лицо его разглаживается от страдальческой гримасы в детское безмятежное личико, а дыхание становится ровным и лёгким, как будто и не было ничего.

Вечером, на скамейке у избы присели посудачить баба Клава и Семёниха.
- Чёй-то у вас тихо нынче? Ребетёнок то с Максимкой где?
- Дома обои. Один спит, другой книгу читает. Один нагрубил, другой защищает. Чтоб они оба провалились.
- Ну, зачем ты так то. Мужики у тебя хорошие, ласковые. Зажралась ты Клава, пожила бы как я, одинёшинька, не так бы запела…
- А я что, плоха для них хочешь сказать? Мой то батрак батраком был когда поженилися, да ещё и цыганских кровей, а я в хорошем доме выросла. Отец-от купцом был, ни в чём мне не отказывал, как барыньку воспитывал, а тут упёрся - пойдёшь замуж за Максима и всё. Я ему, - папенька, я за батрака в жизни не выйду, - а он мне,- перечить будешь, я тебя за нищего на паперти отдам. Ничего, говорит, стерпится. Максимка, мол, парень рукастый, за ним не пропадёшь. Вот я и пропала, не любила я его никогда…мягкий он как вата.
- Как же так, ведь уж сколько прожили, детей понастрогали кучу, выростили…
- Кто ростил то? Он что ли? У него всю жизть только пасека на уме, пчёлки его любимые, да в лесах мотаться…что ты!!! Лесник!!! А я весь день с его детьми валандаюсь. Шутка ли - восемь то детей? Да ведь, девчёнки половину. И не одна меня дурой ни разу не звала.
- Ага, ага. Строга ты с ними была, помню. Всю избу вымоют, полы выскребут, половики чистые постелют и ждут, как ты оценишь. А ты ногой под себя половики то соберёшь, мол, не полоска к полоске постелены, да за это их все перемывать заставишь. И девки, молчат, сопят, потеют, а ведь всё заново перескребают. Может так и надо, в строгости то. Вон они все у тебя отучилися, и на хороших работах, в городе живут. А с Максимкой…, да неужто ты и в правду не любишь его? Или сейчас от злости наговариваешь?
- Не люблю.
- Вот те на. А любила кого-нибудь когда?
Каменное лицо Клавдии ещё больше посуровело. Помолчав пару секунд, старуха проскрипела, как давно не смазанная и забытая дверь,- Любила. Чернухая.
- Кто это? Что за Чернухай такой? Откуда? С нашей деревни? Чёт не помню я такого. Чего молчишь то? Ну, ладно, не хочешь не говори, в душу то лезть не буду. Пошла я Клава, доброй ночки вам.
Постояв немного и не дождавшись ни слова в ответ от соседки, Семёниха улепётала по пыльной тропинке в свою избу.
Открылось окошко Клавкиного дома, из него высунулся дед, - Клав, чего сидишь то? Иди домой, скоро смеркается.
Клава только платок поправила, да рукой махнула, мол, иду уже и окно закрылось.
 Монотонно поскрипывают кузнечики, ветер приносит травяной запах с соседних клеверных лугов, темнота сгущается, а Клава, закрыв глаза,  вспоминает.

Осень. Она тогда выдалась дождливой, но теплой. И шагая по мокрой траве, малолетняя Клавка, получает удовольствие. Босые ноги её нарочно поднимаются не высоко, чтобы не пропустить ни одну мокрую травинку, которая так ласково скользит по её ступням и лодыжкам. Рядом, под узцы вышагивает Чернухай, огромный чёрный жеребец, послушный Клаве как телёнок. Она давненько выделила его из отцовского табуна, прикормила, приучила слушаться. Только вот уводить его из загона и гулять с ним одной ей запрещалось. Но Клава к запретам отца серьезно не относилась.  Не отказывать же себе в удовольствии, погулять с любимцем. Да, и конь, кажется, всей душой полюбил своевольную девочку.
- Вот, Чернуха, последний кружок, через овраг и домой.
Проходя мимо разлившейся широко, маленькой прежде, речушки, Клава замечает, что ножки её утопают в чёрной илистой жиже, но не придаёт этому особого значения, дождик то уж неделю льёт, вот и расквасил всё. Возвращаясь домой, идти вдоль речки становится всё труднее. Ноги засасывает как-то уж слишком глубоко, а конь шагает твёрдо, рядом по земле заросшей травою – осокой. По ней Клавке не пройти, осока как бритва все ноги может в кровь изрезать, а коню ничего, шагает себе и шагает.
И вот уже совсем немного остаётся Клаве дойти до прочного места, как, вдруг, ноги её скользят по склону к речке и по колени вязнут в густой, противной чавкающей жиже. Девочка  смеётся от неожиданности, но через несколько мгновений понимает, что вытащить ноги не может и что затягивает её, засасывает, всё глубже.
Осмотревшись по сторонам, Клава не замечает ничего, что бы зацепиться. Она пробует расшататься всем телом, что бы высвободить ноги, но еще больше погружается в трясину. Только сейчас девочка замечает, что Чернухай остановился напротив, в осоке и пристально следит за ней.
- Чернушечка, милый, иди ко мне. Ну, иди, иди. Застряла я, видишь?
Конь, не двигается, только фыркает, переступая с ноги на ногу. Видно, что он взволнован.
- Господи, я ведь и докричаться то папки не смогу.  Далеко, понимаешь? Иди ко мне, хороший мой, я за тебя уцеплюсь. Ну!
Чернухай, разворачивается вокруг себя, топоча ногами, будто осматривая местность или ища кого-то, кто бы помог и снова замирает. В глазах его Клава видит свое отражение, вернее маленькую бледно-голубую точку в цвет её кофточки. Эта крохотная точка приводит девочку в ужас.
- Я сказала, иди ко мне! Чернухай! Кому сказано?!!!
Помолчав, Клава срывается на крик, - Если не подойдешь, ты больше не мой, и кормить я тебя не буду, и отцу накажу, чтоб кормить перестал. Иди суда, сволочь такая! Вот вылезу, излуплю всего, плетью исполосую, до смерти излуплю. Иди ко мне!
Конь осторожно и медленно заходит в грязь. Передние ноги его, почти по лошадиное запястье, уходят в воду и продолжают погружаться. Девочка понимает, что, если конь провалиться по подгрудок, то уж не выбраться ни ему, ни ей. Фыркающая морда Чернухая уже совсем близко и руки Клавы почти дотягиваются до узды, совсем малости не хватает, чтобы ухватиться. Холодная грязь уже подступает к груди девочки, а конь, вращая глазищами испуганно замер.
Тут Клава, набрав в рот побольше слюны, плюет ему прямо в широко распахнутые ноздри, голова коня откидывается назад и узда летит прямо в руки  девочки. Ухватившись за поводья, Клавдия, резко подтягивает  морду Чернухая к себе. Конь, одним рывком встаёт на дыбы, выбрасывая Клаву далеко в осоку. Руки и ноги её тут же покрываются кровавой рябью от травяных порезов. Голова гудит, ударившись о твёрдую землю. В глазах отражается пасмурное небо, а открытый рот хохочет, словно и не принадлежит ей.
- Чернухаюшка, спаситель ты мой, - журчит девочка и снова смеётся, неистово смеётся, измазанная грязью, лёжа в осоке и глядя, как конь склонился над её телом. Так же неистово Клава будет плакать, когда старого Чернухая поведут на убой в соседнюю деревню. Никогда она не простит отцу этого и никогда не забудет.
 
Душно, на печных палатях бабе Клаве, тяжело дышать и ноги словно онемели – ничего не чувствуют. А встать надо, надо спуститься в конюшню и налить Чернухаю воды. Вон как колотиться он в изгородь, попить, видно, хочет… Не то доска это, ветром об забор стучит? Нет, не обманешь старуху, это Чернухай, коняка её, воды просит.
Повернулась баба Клава на бок, чтоб ловчее с печки слезть, тут на пол и жахнулась.
- Максим, воды …воды ему, Максим, - бормочет бабка, лёжа на полу, а в ответ только сонное чмоканье и мужнин храп.
Болела Клавдия перед смертью недолго. Мужа то в больницу отвезли, камни какие-то у него пошли из почек что ли. Сидела с ней Семёниха, до конца сидела. И сколько не спрашивала подруга про Чернухая у Клавы, ничего не узнала. И никто не узнал, как ушла Клава с чёрным конем под узцы гулять, да так и не вернулась.

 

,