Щелчки времени. Автобиографический роман

Михаил Никитин 7
Щелчки времени.

В доме тихо и слышно, как щелкает механизм ходиков - простеньких часиков в виде маленькой тарелки, висящей на стене.
Ходики эти валялись просто так, неизвестно когда купленные, вероятно, когда появились еще первые гибриды электронных и механических часовых устройств, снабженные стрелками... Стрелки на тарелке. Смешно.
Нашлась батарейка. Вставил. Идут. Чуть слышно тукают-тикают. Секундная стрелка бежит плавно, а механизм всё же тикает-тукает.
Если замереть и сидеть тихо, слышно вполне. Даже с дальнего расстояния, если сесть у печки, или лежать на кровати.
Лежишь и думаешь о чём-то, и вдруг, уже ни о чем не можешь думать, только слышишь это «тик, тик, тик...» и возникает чувство беспокойства. А как же? Что-то рядом работает, трутся детали, преодолевается сопротивление среды, идёт вполне осязаемая борьба, мир движется, Земля вращается, а ты лежишь и тебе нет до этого никого дела. Непорядок!
Начинаешь себя корить за бездействие и безволие. Надо встать и пойти за чем-то. За чем угодно! Только совершать шаги, как эти ходики. Надо быть в общем круговороте.
А так что? Так - за чертой жизни. Не умер, но за чертой. А там - спасенье! Там, в этой круговерти событий, шагов, тактов, тикании этих надоедливых часов - ты часть движения.
Вот уже даже мысль включилась в работу и не принадлежит мне, - понимаю; а сил встать и подчиниться времени нет. Даже протест какой-то! Ну, что? Тикай еще. Словно злой вещун - этот бег времени. Увидим, что будет!
Надо вытащить батарейку из часов, пусть висят просто так!
Но лежалая батарейка истощается и стрелка застывает на цифре «десять» Ага! Еще не полночь! Еще есть у нас "время"! Немного, - но есть!
   Часы тикают, а стрелка всякий раз отпрыгивает назад. Щелк-прыг! Щелк-прыг... Ага! Вот и решение проблемы!  Без меня, всё ж таки, время не идет! Ха-ха!
Ладно, вставлю новую батарейку! После, в другой раз, как только куплю...

Станинные часы.

Вожусь с ходиками, и вспомнил вдруг старинные часы из детства. Бабушкины часы. Большой-пребольшой резной деревянный ящик. Чёрный, лакированный. На верхней перекладинке затейливая резьба изображающая листья и кисти винограда. Резьба выпуклая, виноградинки как настоящие. Такой кокошник из винограда.
Застекленная резная дверка. По бокам вытянутого вверх стекла ребристые колонны, упирающиеся в кокошник с виноградом. Низ сходит на нет многочисленными ступеньками. Сказочными ступеньками ведущими не вверх, а вниз. Внизу резная шишка, не то хмеля, не то - кедровая.
Шишка аппетитная, манит себя потрогать.
За дверкой золотой циферблат и тяжелый, тоже золотой, медальон маятника, В отличие от циферблата он выпуклый и содержит в центре фарфоровую пластинку, на которой изображены «кабалистические символы» - как сказала нам бабушка.
Я и моя сестра, что младше меня на пять лет, как зачарованные смотрим на эти часы каждый раз, когда большая стрелка приближается к двенадцати, ждем боя. Бой у часов хриплый, усталый. Часы смотрят на нас, ждущих с нетерпением раскатистого хриплого боя, черными отверстиями в циферблате, куда суют ключи для подкрутки пружины и настройки и соглашается, наконец!
Сначала вздох: - Ох! Затем щелчок: - Чук! Потом, разбег чего-то там внутри: - Ба-ба-ба-ааа... И - Баааам! Баааам! - и так по количеству, указанному римскими цифрами.
Я уже школьник и знаю «римские цифры»
-- Они просты - рисуй палочки по счету, - вот и все цифры! Пять - как птичка, десять - крест, - объясняю сестре.
-- Къест! - повторяет сестра последнее сказанное слово.
Я выкладываю на столе цифру десять из школьных счетных палочек, добавляю еще две.
-- А так, получится двенадцать!
-- Хочу павочку! - говорит сестра и махом сгребает со скатерти палочки.
Так она расправляется со временем и с самими символами времени. Я обижаюсь.

У часов есть ключ. Самая вожделенная, и кажущаяся нам волшебной, вещь. Хранится он за дверкой, в специальном фигурном углублении. Каждый вечер часы заводят. Когда у бабушки нет времени, она просит отца:
-- Юра! А, Юр! Заведи часы! - слово «часы» она произносит с ударением на обе гласные, звонко и смачно выговаривает «Ч» «Часы» становятся родными словам «чаша» «чаща» Бабушка никогда не изменяет правилам и старательно выговаривает свое «ЧА»
-- Тисы! - повторяет сестра, прихлопывая ладошкой по столу.
-- Скажи - «часы», - прошу я сестру.
-- Тисы! - она упрямится, понимает это и улыбаясь хитро смотрит на меня. Я вновь обижаюсь.

Отец открывает дверку, вставляет большущий и черный металлический ключ в черную дырку со штырьком внутри и с аппетитным хрустом проворачивает несколько раз.
-- Когда заводили-то последний раз? - спрашивает он, поворачивая ключ. -- Ну, значит десять поворотов достаточно будет...
-- А можно я? - тянусь я к часам, залезая с ногами на диван.
-- Не лезь! Вон бабка увидит, она тебе даст! Это-ж часы! Швейцарские! Не шутка!

Я еще больше обижен. Я понимаю только что «царские» Почему и к чему «швеи» - не понимаю. «Швеи» «царские» - как-то странно. Причем тут часы? Пацанам на улице объясняю, что часы у нас «царские».

"Полил кровью и потом"

С детства слышу: «Потом и кровью» Всегда будоражило воображение. Натурализм и трагизм самого действа не давал покоя. Как это, «полить кровью и потом»? Я уже знал, что такое «полить» - большая оцинкованная лейка на полтора ведра выбрызгивала тонкие щекочущие струйки тёплой воды. Бабушка поливала огурцы на грядке, а мы лезли вперёд неё, подставляя ладошки под эти щекотливые тонкие серебристые струйки.
Но полить пОтом?! Это же сколько надо потеть? И кто его будет собирать? Да и зачем? Ведь есть вода... Выразительность образа не доходила до сознания.
С кровью дело обстояло легче.
С первыми морозами забивали бычка, кололи кур. Весь двор был улит кровью. Кровавые следы калош и валенок отпечатывались на снегу ржавыми печатями убийства.
Тазы крови выливались на землю за амбаром. Кровь застывала бурой лепешкой, плавя своим теплом тонкий наст; темнела, становилась чёрной. Падающие редкие снежинки таяли на глянцевой поверхности кровавой лужи, затем покрывали её мелкой рябью и после уже, ложились ровной пушистой  глазурью, чуть розовой внизу и ослепительно белой сверху.
Так земля поливалась кровью.

Услышав песню Виктора Цоя - «Звезда по имени Солнце», я поразился его метафоре, образности его представлений:
«Красная-красная кровь -
Через час уже просто земля,
Через два на ней цветы и трава,
Через три она снова жива.»
Обреченность и надежда, страшная правда для всего живого, спрессованная в несколько строчек.

Весомый аргумент в споре: «Полита моей кровью и потом!» - ошарашивала. Конечно же, тут говорится о человеческой крови. И пот тут человеческий. Понимаешь это имея жизненный опыт.
Самое страшное и дорогое, большая жертвенность - напрягаться до такой степени, чтоб пот каплями и струями полил землю. И кровь - готовность её пролить равносильна потери жизни.
Есть в этом утверждении большое преувеличение, возбуждающее сознание собеседника. Цена жертвы, готовность её преподнести. Есть поэтизм, пафос, сходный с пафосом древнегреческих легенд.

Недавно, остругивая деревяшку, я занозил палец. Провёл пальцем по поверхности деревяшки и вот она! - скрытая от моих подслеповатых глаз деревянная игла вонзилась глубоко под кожу! Боль. Досада. «Ну надо же! Старый дурак! Уж сколько раз...» Смотрю на палец. Вокруг занозы засинел кровавый пузырь. Вытаскиваю, кровь обильно капает на землю, попадает на кромку стекла, пачкает его рубиновой струйкой.

Полил землю своей кровью! «И больно, и смешно» - как сказал поэт. А погрозить мне за оплошность некому...

ХУДОЖНИК

Я знаю художника Эквадора! Недавно удивил свою жену.
Она листала журнал, я увидел знакомую картинку.
- Это - Освальдо Гуясамин!
- Кто, кто?! - насмешливо вопросила недоверчивая супруга.
- Ну, может, Рикардо. Но, Гуясамин - точно!

Жена пробежала глазами строчки текста в статье, ниже картинки.
- Точно! Гуясамин, - и подозрительно на меня посмотрела.
- Это я как-то в Москву ездил...
- Врешь ты все. Поди успел, прочитал...

Я познакомился с ним когда был еще совсем юн. В Москве, - все значимое происходит где? - в Москве. Освальдо Гуясамин. Трудно бывает запомнить простое, привычное.  Трудное, заковыристое - просто врезается в память. "Иностранная Литература" воспитала почтение к закордонным авторам. И когда я увидел вывеску с надписью "Освальдо Гуясамин" то был притянут к нему как металлическая стружка магнитом. И зачарован необычностью сочетания гласных и согласных в необычных словах.

Пустой холодный зал в июльскую жару. Огромные полотна. Первое, что посетило сознание - обилие красочного слоя.
Вспомнил, как отец ходил горделивым павлином оттого, что "достал" пятилитровую банку "Охры" для покраски полов. "-- Юрка! Растирай краску добром! Чтоб на все полЫ хватило! - причитала бабушка, когда отец красил половицы". А тут, - вся мыслимая палитра спектра и слоем в палец толщиной!

Сюжеты полотен ужасали. Мне говорили, что живопись - искусство. А искусство должно возвышать. Стало быть, должно быть сказочно красивым! Недосягаемым по исполнению. А тут бычки папирос влепленные в краску.

В вестибюле, после осмотра, учинился скандал. Пожилой  мужчина в кителе, увешанном орденами и медалями, кричал: "Безобразие! Что за безобразие вы тут выставили?! Я всю войну прошел, но столько гадости не видел! Кому вы это показывыете? Разве это картины? Безобразие!" - он отчаянно жестикулировал и при каждом движении, китель отзывался мелкой дрожью; ордена и медали издавали тихий печальный звон. Гуясамин стоял смущенный, кивал словам переводчицы, - возможно довольный столь бурной реакцией на свое творчество.

Теперь уже, я понимаю, что искусством может быть то, что переворачивает представления. И Гуясамин, похожий на таджика, или башкира, обычного человека - но презентуемый сознанием как худ... - нет, - ХУДОЖНИК! И вояка, так откровенно и громко, в людном месте ругавший что? - предметы искусства! И обилие красок, слои! Куски! Пласты красок! - свисающие кирпичами с холстов... А главное - близость искусства, - перемещение в центр системы координат, опьянение сопричастностью, оставшееся впечатление и память на всю жизнь!

Вернулся домой, и не покидала мысль самому что-то изобразить.  Гуясамин "помог" - картонка, полузасохшие тюбики масляной краски из Универмага и кисть, - жесткая, - пучок свиной щетины. Я нашел эту картонку среди кучи хлама на чердаке дачи. Сколько прошло лет? - почти жизнь! Луг. Еще зеленая, ядовито-зеленая трава. В центре - дерево сбросившее все желто-красно-коричневые листья на ядовитую зелень луга. Сынишка. Ему еще шесть лет. Он восторженно бегает по этому лугу...

Звуки, запахи, тогдашниие ощущения осени воспроизводятся сознанием до мельчайших подробностей и уносят в прошлое!

Еще один щелчок времни! 

КЛУБНИКА-ВИКТОРИЯ

Дружок-сосед Олежка как-то позвал:
-- Мишка! Пойдём посмотрим как растет «Виктория»?
-- Где?!
-- А возле дома Твороговых, где новенькие живут, за забором из сетки.

И мы отправились, договорившись, что сделаем вид, что гуляем.
В нашем провинциальном городке существовала традиция: перед домом устраивать палисадник с георгинами. Как я оказывается люблю георгины и эти палисадники - один краше другого! Я это понял только спустя много лет, посетив родной город и встретившись с этим чудом детства вновь!
Буйные заросли космеи и георгинов к осени возвещали о наступлении школьного сезона. Выстоявшиеся в августовской жаре, они издавали чудесный пьянящий аромат в сентябре, покрываясь по утру тончайшими узорами паутинок и искрящимися капельками росы.
Первого сентября бабушка аккуратно выламывала разноцветные яркие шапки георгинов на тонких стебельках, снабжала букет несколькими веточками космеи и напутствовала со слезой в голосе:
-- Иди, учись! Да ладом, не шалапутствуй в школе, да слушайся учителей!
И так же как и я, тянулись с «вениками» георгинов ученики к школе, галдя и заполняя школьный двор, расцвечивая его ошеломительными букетами разных цветов и форм, заваливая учительские столы стогами из букетов.
С первым лёгким морозцем зелень георгинов чернела и обвисала безжизненными лоскутами. Корни заботливо выкапывались и складывались в тёплые подполы, чтоб с весной вновь вернуться на свои законные места. Так эта традиция и живёт по сей день. Если пройтись по улочкам исторической части города, то можно увидеть эти традиционные палисадники.

Наши новые соседи в своем палисаднике устроили грядки с «Викторией» - так на Урале называли садовую землянику - крупные, пунцовые ягоды с лоснящимися от сочной натуги боками, с удивительным ароматом и фантастическим вкусом. Невозможно было пройти мимо их палисадника, чтоб не сглотнуть слюну от вида гроздьев созревающих ягод. Мы вцеплялись в сетку забора и подначивали друг друга:
-- Смотри, смотри, какая здоровенная! Крупнее картошки!
-- Да-а, вот бы её щас... - и мы фантазировали о том наслаждении, которое посещает человека, поглощавшего столь чудесные плоды.

Уже сидя на берегу речки, и на поветях, - у себя во дворе, - мы строили планы набега на палисадник соседа:
-- Надо ночью, когда все уснут, пробраться и набрать «Виктории»!
-- Ага! Как ты ночью найдешь ягоды, даже если проберешься?
-- Как-как... На ощупь! Руку в ботву засунуть и ощупать... А может просто выдрать куст, а потом на свету разобраться?
-- Совсем дурак? Узнают, наподдают за такое!
-- А если подсветить фонариком?
-- Точно! Только увидят!
-- Не увидят! У моего отца есть такой фонарик, там два стекла, - красное и зелёное! С войны еще остался! Если поставить эти стекла, он светит чуть-чуть...
-- Всё, давай! - и мы условились встретиться ночью и залезть в палисадник к соседям.

Наш план удался! Причем уже в процессе воровства, за который мне сегодня бесконечно стыдно, мы обнаружили замечательный закон оптики: в зелёном свете листья и незрелые ягоды белёсые, а спелые, красные - кажутся чёрными! Через полчаса такого «эксперимента» мы сидели на лавочке возле дома и с наслаждением уплетали «Викторию».

ПОЛНА ГОРНИЦА ЛЮДЕЙ...

-- Без окон, без дверей, - полна горница людей! Поди-ка, - угадай! - бабушка открыто, не стесняясь засмеялась, чуть прикрывая углом косынки беззубый рот.

На её ладони лежал спелый в черных колючках, пупыристый огурец.
-- А что такое - горница?
-- Уж поди, ты не знаешь... Горница - комната, где у нас голландка стоит. Где кресла, да диван. Айда-ка, подумай - на что похоже, когда много людей-то понабьются в комнату? А?
-- Это будет праздник!
-- У-у, так ты не мастер загадки разгадывать, как я погляжу! - бабушка достала из передника чёрный нож с деревянной ручкой на двух белых заклепках и распластала огурец на две половинки.
Стали видны ряды белых семян на спелой зелени огурца.

-- Вот она - горница, а вот они - гостючки дорогие! - пояснила она, водя кончиком ножа по срезу огурца. -- А разгадка - огурец! На-ка, попробуй свеженького, с грядки! - и она сунула мне половинку.

Вчера за ужином, открыл банку квашеных-соленых-маринованных огурцов и вспомнил этот бабушкин урок с загадкой.
-- Что-то не очень, огурцы-то... - поморщился я от смешанного сладко-кислого вкуса холодного огурца. -- Не поймёшь, квашенный или маринованный...
-- Не нравится, выбрасывай! - жена обидчиво сгребла банку со стола и вытрясла содержимое в ведро. -- Открывай другую, если хочешь!

«Как обидно, - вот так, выбрасывать то, на что затрачены силы, мечты, - подумал я, вспомнив, как плюхался с этими огурцами!»

-- А я тебе говорила! - наслаивала жена новые укоры на мою душевную рану. -- Никто их уже давно не жрёт! А мы выращиваем, таскаем, я морочусь с этими соленьями, а в итоге всё выброшено! Смотри еще сколько этих, никому не нужных, банок! - она обиженно отвернулась. -- Лучше бы цветы посадили, хоть красотой любовались бы...

«А всё-таки, я парничок классный смастерил! С десяти корней - пропасть огурцов! А сколько их раздали! - вспоминал я, глядя на обиженную жену и пытаясь найти нужные слова и возможность примирения. -- Вот ведь парадокс! - я еще и виноват!»

Почему-то вспомнилась шутка, коверкающая загадку про огурцы: «без окон без дверей, полна жопа огурцов!» «Вот этот анекдот как раз про меня! - как странно: делаешь стараешься, а тебе эти огурцы насуют полную... Создадут настроение»

А почему бабушка так радовалась любому урожаю? Ведь еще в марте, когда трещали морозы под двадцать, дед с отцом выкладывали «купель» из навоза, тщательно возводя солидные бортики, укладывали сверху двойные оконные рамы, и молились, чтоб навоз «загорел», зачем? Каждый раз дед колдовал с золой и известью, и каждый раз навоз прел так, что на рамах отвисали огромные капли росы, а из земли торчали зеленые ладошки живых листиков! Мы ходили смотреть на это чудо: тропики среди зимы, - подползали к рамам, и, лёжа на снегу, завороженно смотрели сквозь стекло на огуречные всходы.

Сижу и думаю, почему исчезла радость свершения?

ЦВЕТОЧНОЕ НАСТРОЕНИЕ

Как-то, один товарищ спросил:
-- Ты что, действительно любишь цветы?
Пришлось согласиться. Не врать же... Хотя, по-бабски это - любить цветы!
На встрече с одноклассниками, услышал рассказ о себе: «А помнишь Миша, - рассказывала Татьяна Привалова, - как мы к тебе за цветами ходили? И ты наломал нам большущий букет сирени?»
А я этого события не помню! Не помню и многочисленных подробностей, сопутствующих этому. Вероятно, сирень для меня значила больше, чем девчонки и сам ритуал дарения.
У разных людей впечатления и привязанности совпадают. Как-то прочитал в биографии
Сергея Рахманинова, что он очень любил сирень. В его имении рос огромный куст
сирени, вдохновляющий его на творчество. Как это понятно - обхватить много-много
цветов сирени и вдыхать аромат, чувствовать силу природы, прикасаться к её
неповторимой нежности.
Была такая игра: найти среди множества соцветий те, что с пятью лепестками и съесть
"на счастье"! А "счастье" тогда - чтоб подольше бегать на улице, на берегу реки, чтоб
не загнали домой. Или - чтоб купили новый велосипед.

Природа одаривает нас чудесами! Ну разве не чудо - сама луковица, - тюльпан, например? - его луковица - магический сгусток клеток, из которого в промозглой земле вырастает по весне росток, листья, и чудо-цветок? Чудо и есть! Прояви чуть заботы - и получишь результат.
А почти фантастическая история с голландцами и тюльпановая лихорадка... Когда за луковицу отдавали состояния? И когда наживали огромные деньги на выращивании цветов? - этот азарт коллекционеров! Я это почему-то понимаю, хотя, - не коллекционер. Но когда вижу красоту цветущих тюльпанов, корю себя за то, что не купил и не посадил побольше! 

Любуюсь бутонами тюльпанов и с ужасом думаю, что увидеть это волшебство можно будет лишь через год! А это так много времени...

Я даже увлекся "голландской историей" с тюльпанами и хотел написать рассказ о том,
как Некто "охотится" за редкой луковицей необыкновенно красивого тюльпана. А потом набрел на рассказ Карела Чапека про голубую хризантему и коллекционера-садовода, который хотел эту хризантему заполучить. И понял, что всё, о чем мы можем помыслить, уже наверняка с кем-то случалось! И если хорошо поискать...
Вполне понимаю азарт этого человека, - из рассказа Чапека. И азарт этот приходит. Пока в саду пусто, то и желаний никаких, никакого азарта! А как только посадил, да вырастил, - хочется сохранить и преумножить.
«И не корысти ради...» - как выразился классик, - а токмо ради красоты и удовольствия.

-- И надо вам это - возиться с фигней! Выкапывать их, хранить, сажать, ждать... Стоит ли они того? Надо полюбоваться,  - пошел, на клумбы городские поглазел, и - хорош!
-- А приобщиться к тайне природы? Это как? Побыть в роли волшебника?
-- Да брось, ты! Какая нАхрен, тайна? Какие волшебники? Заняться нечем?
-- Кому как, для меня это - тайна! Вот послушай: -- В один год, осенью десятого, купил я луковицы тюльпанов. Жена еще удивилась: «Чего это ты? Не хотел ведь больше заниматься этими тюльпанами?» -- И не хотел этого делать, предчувствуя, вероятно, - беду. Да и опыт прошлого печальный имелся. Были у меня луковицы, да пропали - заболел я тогда, и посадить вовремя некому было. Это уже в прошлом! А в этот раз купил много, - два увесистых сетчатых пакета с крупными, гладкими, потрясающе совершенной формы луковицами. И землю готовил тщательно. Сажал азартно, дрожащими руками, плотно, - бочком к бочку, вдавливая луковицы в жирную землю, узкой полосой - будто себе на могилу...
Но обошлось. Весной одиннадцатого, на дачу не ездил, - не до того было. Соседка рассказывала, - по телефону, какая получилась потрясающая бело-розовая клумба, как дружно взошли и цвели тюльпаны тогда...
За одиннадцатый год я отыгрался в двенадцатом! Подкупил к имеющимся еще немного и высадил каждый цвет в отдельную клумбу, и только те, «трагические» для меня, - высадил вместе, чтоб увидеть, какую красоту пропустил. Удивительно и здорово получилось!
Самодовольство меня распирало от такого успеха! За что и поплатился в уже на следующий год: мыши выели почти всю клумбу! Осталось с десяток луковиц-деток. "Трудно описать досаду, охватившую меня тогда" - говоря казенным языком. А просто сказать без матов не получится!
Долго перебирал в памяти события осени, пытаясь понять: «что не так?»  - и протравил, и землю подготовил, и погода не подвела, - снег рано выпал... А результат - как будто в насмешку! - остался весной без красоты!
И закрался с тех пор мне в душу страх! Бояться стал опять всё потерять - и сами луковицы, и красоту, что они дарят.
Кажется, - не взойдут они весной, и жизнь закончится! - придет Конец Света!  - вот он азарт-то!
Весной, еще наледь не сошла, а я - на дачу! Хожу, смотрю - проклюнутся где, или опять мыши сожрали? И ночами не сплю - всё мышам разные казни придумываю, как их извести до последней, чтоб мои тюльпаны не трогали. Смех!
Апрель месяц идет, нарциссы показались из земли, а тюльпанов нет! Досада! Беспокойства всё больше! Жена корит: «Ты - ненормальный! Взойдут они, никуда не денутся! Ну пропадет пару луковиц, все ж не сожрут!»
И вот, наконец я увидел: тёмный, скорее синий, а не зеленый, первый конусок из земли показался! Сквозь трещину в корке замерзшей пробился! И вот тут - радость в душу накатила! За все дни тревог и переживаний! Волна такая - весь Мир обнять хочется!
Ну, а как в жизни порадоваться можно? Только ждать и надеяться! Так-то...

КАК Я ТОНУЛ И НЕ УТОП

За своё детство я дважды тонул. Первый раз в Чёрном море, второй - в реке Белой.
В Симферополе стояла воинская часть, в которой служил мой отец.
Расположена она была на берегу моря. На этом пляже семьи военнослужащих
проводили все свободное время.
Самые яркие впечатления из того времени: отчетливо помню, как отец
промчался на огромном чёрном танке вдоль полоски прибоя, размётывая
в брызги набегавшие волны. Да еще и то, что я чуть не утонул.
За нами никто особо не следил и вся детвора вольно носилась по пляжу в любое
 время, купались, валялись и играли в песке тут же.
По мелким лагунам гоняли рыбёшку, купались, выбирая нужную глубину. Когда
взрослые отсутствовали, мы, мелкота, осторожничали: заходили в прозрачный
глянец тёплой полоски моря по пояс или бултыхались там, где море по колено.
Перед взрослыми надо было показать себя, да и поддержка чувствовалась,
поэтому страсть к неизведанному толкала туда, где поглубже.
В тот раз, оставив родителей лежать на песочке, я долго шел по мелководью
 удивляясь тому, что ничего тут страшного нет, - и почему я раньше так этого
 боялся? - как вдруг увидел синеву глубины впереди, и решил ретироваться
обратно.
Но глубина оказалась и за спиной, и справа, и слева! А песочная коса, по
которой я победно шествовал, предательски провались под ногами и я погрузился
в приглушенный, наполненный солнечными бликами и воздушными пузырьками
мир - спокойную толщу воды, враз онемев от досады и страха.
Выгребая по-собачьи к поверхности, я хватал ртом порцию воздуха и вновь с
головой уходил под воду. Иногда под ногами оказывался песок, как-будто
кто-то не хотел моей гибели и подставлял бархатистую ладошку, от которой я отталкивался
и тогда успевал увидеть берег, лежащих на нем людей и пугался
тому расстоянию, которое мне необходимо было преодолеть...
Так я барахтался довольно долго, - только в самый отчаянный момент, когда
уже сил не оставалось, незнакомый дяденька подхватил меня за волосы и вытолкнул
на мелководье.
Некоторе время я сидел недалеко от берега, в почти горячей, - как мне тогда
 показалось, воде, согреваясь и успокаиваясь от пережитого.
Мне чудилось, что я совершил что-то страшное, чего я не мог осмыслить, но
 осознавал то, что признаваться в этом не стоит. Я тихо подошел к месту, где
 загорали мать с отцом и лёг рядом на краешек одеяла, подставляя спину солнцу
и сдерживая рыдания, смотрел на родителей из-под прищуренных век и думал, как
бы они жили без меня...

Второй раз я испытал тот же ужас, когда мы переехали в Белорецк.
Я лежал на каменистом насыпи, покрытой редкой порослью лекарственной ромашки,
и, дрожа от холода и пережитого ужаса вспоминал тот, - мой первый раз...
Островок, - эта насыпь, на который мы перебрались, - располагалась посреди
реки и омывалась журчащей стремниной перекатов, поэтому на ней никто не обитал,
 что и привлекло нашу ватагу.
Руководил нами Славка Заворуев, - парень старше нас года на три, щеголявший
в синем трико и красных китайских кедах, - забияка и хулиган. Каждому из нас
от него доставалось, но он был неистощим на выдумки, поэтому с ним было интересно.
В этот раз, идея заключалась в том, чтоб преодолеть стремительный перекат, неся в
одной руке узел с одеждой, так, чтоб не замочить, и плыть, грести, работая
одной рукой. 
Разработали план: надо было дойти до края стремнины чуть выше островка и что
есть силы оттолкнуться от берега, плыть среди мутных струй, пытаясь достичь
 мелководья. Тогда не снесет на глубину, и попадешь как раз в начало островка. 
Славка, как и положено лидеру, перебрался на островок первым. Он плыл,
отворачиваясь от волн, высоко держа в прямой руке узел с одеждой и работая
ногами, мельтеша в воде в красными кедами.
 Стоя на другом берегу он подбадривал остальных. Очередь дошла и до меня. Я вошел
в ледяную воду, - был лишь конец мая, - и с холодом воды ощутил, как уверенность
и интерес к затее покидают меня.
Отступить - проявить слабость, - хуже во сто крат, - решил я и ринулся в
 стремнину. Ребята и Славка быстро неслись мимо меня вместе с островком,
стремнина тянула меня на глубину.Несколько гребков я всё ж успел сделать,
но хлебнул воды, выпустил узел с одеждой и замолотил руками, пытаясь выплыть. 
Спас меня Славка. Я долго, до рвоты, кашлял, выливая из себя речную воду и
молча слушал хвастливые речи пацанов. Их превосходство меня не трогало.
Я переживал за утерянную одежду.
 Славка сушил на солнце вывернутые красные китайские кеды, белые стельки и
шнурки.
-- Хорошо, что я кеды решил постирать и не снял! Если б не они, не смог бы
по острой гальке и камням догнать и вытащить тебя! - многозначительно заключил он.

После окончания института я женился.
На второй день свадьбы гуляли с пьяной компанией на берегу водохранилища.
-- Может искупаемся? День-то какой жаркий!
-- Купаться! А-а-а!
Гости начали активно сбрасывать одежду, моя молодая жена стояла на пирсе
с тарелкой закуски и бутылкой водки. Я тоже решился освежиться, разделся,
снял обручальное кольцо и положил его на тарелку.
-- Не привык еще к кольцу, как бы не обронить... - объяснил я жене.
-- Наливай!
-- Да, наливай! - настаивали гости.
-- За молодых!
Все выпили, начали выбирать с тарелки закуску и... моё обручальное кольцо
соскользнуло, сделало сверкающий пируэт, звякнуло о бетонный пол пирса, подскочило,
описало в воздухе золотую дугу, заговорщицки мигнуло мне
на прощание ослепительным бликом и булькнуло в воду!
Гости онемели.
-- Нехорошая это примета! Манит жениха вода! Как бы не утоп! - простодушно прошамкала
какая-то старушка из толпы гостей.
Жена прорыдала всю ночь. Утром я поехал в Свердловск и купил новое обручальное
кольцо.
 
ВИСОКОСНЫЙ ГОД

    Бабушка Поля сидела у окна и плакала. А всё потому, что другая моя бабушка, Тоня, сказала, что «год високосный».
    – И ведь подумать только! - горько всхлипывала «мама Поля» - как все звали бабушку Полину,  - подумать только, так выразиться! «И помни, год-то нонче, - високоснай!» - и она вновь всхлипнула, утиная слезы кружевным платочком с покрасневших от рыданий глаз.
    Я смотрел на неё не понимая сути поразившей её обиды. И мне было горько от того, что она плачет. Глядя как очередная слезинка выкатилась у мамы Поли и скользнула по щеке, я тоже приготовился заплакать.
    – Мама Поля, не плачь! - пытаясь справиться с плаксивостью и стараясь бодрее произнести свою просьбу выдавил я.
    Но голос не хотел слушаться меня.
    – Как же тут не плакать?! Она же мне смерти желает! - еще больше расстроилась мама Поля и скривив рот, передразнила бабушку Тоню: «Год-то нонче - високоснАй!»  – Знает ведь, как я болею! И такое злодейство!
    Я знал эту фразу из книжки. Там героиня произносит эту фразу в припадке экзальтации: «Ах! Какое злодейство!» Мама Поля не умела читать и разные "взрослые" книжки читал ей я, пока она занималась каким-нибудь делом. В этих книжках было много непонятных мне слов и словесных оборотов, и я удивлялся тому, что глупая - на мой взгляд, вычитанная фраза производила на маму Полю очень сильное впечатление. Она произносила её на разный лад и фраза оживала! И в этот раз она воспользовалась книжной фразой «Ах! Какое злодейство!»
    Я присутствовал при этом «злодействе» и отчасти был его причиной. Бабушки спорили меж собой как и кто должен воспитывать «детей». Дети - это я и моя сестра Маша.
    – Зачем ты их привечаешь? - шипела с прищуром бабушка Тоня, намекая на то, что мы часто бывали у мамы Поли, и часто оставались у неё ночевать.
    – Я что, должна детей выгнать? Если дома они предоставлены сами себе, сидят без присмотра? Я должна их выпроводить? - оправдывалась мама Поля.
    – Ничо, посидят и одне! Им есть чем заняться! Игрушки есть, книжки есть, а нет, - так пойди погуляй на свежем-то воздухе! Настраиваешь детей против нас!
    – Это чудовищно! - задыхалась от возмущения мама Поля. – Ты хоть детей спроси, где им лучше! 
    – Вот попомни мои слова: плохо это - отлучать детей от дома, да «настраивать»... И еще, Шерстяничиха, помни - год-то, нонче, високоснай! - выпалила бабушка Тоня, погрозила маме Поле крючковатым пальцем, резко повернулась, и широким шагом пошла прочь.
    Я помню, как от быстрой ходьбы колыхалась цветастая юбка её сарафана. Она еще что-то приговаривала себе на ходу, чего мы не слышали.
    – Вы полюбуйтесь на это! Неслыханно! Какая чудовищная несправедливость! - сказала мама Поля. Это тоже была фраза из книжки. Я помню.
    Про «тонкость» интриги я узнал уже вечером, когда, лежа в постели, слушал пересказ этой дневной истории - в который раз, - уже за вечерним чаем с дедом.
    – Это что, Тонька, намекает на то что в високосный год больше людей умирает? Аха - ха! Какая чушь! И ты - слушаешь? А сама-то она не боится? Ей лет побольше будет... Она с пятого, кажись, года? Ей надо больше бояться!
    – Но ты представь - какое злодейство! - услышал я уже спокойный голос мамы Поли.
    Мои дорогие бабушки покоятся уже давно на Белорецком кладбище под разросшимися соснами. Их былые страсти покоятся вместе с ними. Мне теперь столько же лет, как им тогда. И год нынче - високосный!

ИСТОРИЧЕСКАЯ ПЫЛЬ.

Говорю с внуком об истории.
– Я дедушка историю проходил, – он закончил девятый класс. – ... Когда был Советский Союз, вот, до Ельцина, и теперь, вот, Путин... – улавливаю некую поспешность в его суждении и желание свернуть разговор
– Можешь перечислить руководителей нашей страны, начиная с советского периода. Знаешь? – прошу я.
– Ну, Ленин, потом Сталин... Потом Андропов... А, ещё Хрущев... – он перечисляет деятелей и внимательно отслеживает мою реакцию. Чисто школярская привычка узнать правильный ответ. Но я – непроницаем.
– Брежнев, – предательски, как всегда в наших разговорах, подсказывает жена.
– Да, Брежнев! – по ученически бойко откликаясь на подсказку и не замечая подвоха, подхватывает внук.
– А кто за кем получал власть? 

Внук молчит. 
– А какие у нас были династии, знаешь?
– Династии?.. – бесит эта всегдашняя привычка школяров прикрыть незнание ответным вопросом. Так и хочется заорать: «Вопросы задаю Я-а-а-а!» Но я сдерживаюсь...
– Да, династии? У нас ведь были цари. И основали династии.
– Это как семья?
– Можно и так сказать. Только особенная. Работали царями и передавали власть по наследству...

Внук задумывается. Мне делается смешно. Я подсказываю, намерено искажая:
– Династия Тюдоров!
– Не–е...
– Династия Мин?
– Нет, это в Китае...
– Ух, ты! Ты знаешь про китайские династии, а про Российские не знаешь... – удивляюсь я.
– Романовых, – опять предательски подсказывает жена.
– Да, – Романовых! – как на уроке, выпаливает внук. У внука делается серьезное лицо. Он даже не смущается. Так, с серьезным лицом повторяет: "Романовых!" Доверяет подсказчице!
– Петр Первый... царь?
– Не–е, Петр Первый не принадлежал к этой династии...
– А сколько лет правили Романовы?
– Ну, лет сто...

Понимаю, что знаний у внука нет, а угадайку продолжать не хочется.

Вечером гуляем по городу.
– Вот здесь жила бабушка Оля! – ностальгически вздыхает внук.

Понимаю, что история только то, что касается тебя лично. Петр Первый тут рядом не стоял. Он же не родственник! Да и как запомнить, если он тебе конфетку не давал, как бабушка Оля? – размышляю я о прививке любви к Истории. Мы шагаем по тротуару и подходим к перекрёстку. За перекрёстком высится лес. Среди мощных деревьев извилистая асфальтовая дорожка.

– Это и есть Тропа "Здоровье"?
– Да, она...
– А, помню! Я здесь когда–то гулял! Эту тропу давно сделали?
– Давно! Еще твой папа был меньше, чем ты сейчас. Он в секцию лыжную ходил. Я тоже спортом занимался. Вот, с его тренером эту "тропу" и размечали. А директор станции помог с освещением и тренажерами. Большой был любитель бега. Зарядку каждое утро делал! Потом директор переехал в Москву. "Тропа" потихоньку захирела, разрушилась. Освещение тоже... А вот сейчас, все вновь восстановили...
– А мой папа тоже бегал по этой тропе?
– Да, и очень хорошо бегал! Он мог стать Чемпионом! Но, не стал заниматься лыжами. Вот это, кстати, тоже История! В этой тропе есть и наше участие, и наш труд. И теперь, можно побегать по ровной дорожке среди деревьев. И другие люди бегают. А Петр Первый, другие цари и наши далекие предки – строили Россию! Мы живем в стране, которую сделали для нас. Так делается История. А кто–то её не хочет знать... – я укоризненно смотрю на внука.

Внук виновато улыбается. Вечером я застал его с книгой "Кутузов".

Не знаю как внук представляет себе историю, но мне она казалась сродни сказке, таинственному и неизведанному приключению! Отчасти от того, что в доме находилось много старинных вещей, а в большей мере от рассказов взрослых о прошлом, о родственниках и их судьбах.
Взрослые много работали и такие "экскурсы" в историю проводились в непродолжительные вечерние сеансы отдыха, под треск поленьев в жаркой "голландке" или чаепитие с вареньем и сладкими пирогами. Судьба каждого предмета обрастала мельчайшими подробностями в строгой хронологии событий и людских судеб.
– А вон ту наградную грамоту, твой прадед, Дмитрий Илларионыч, – уважительно говорила бабушка о своём отце, – получил, когда поступил служить на завод юрисконсультом! А перед этим ...

И далее следовал подробный пересказ о том, кто перед кем и за что "хлопотал" и что при этом выхлопотал, какие "прошения" подавал. Закончив эпизод, бабушка брала паузу, расплываясь в добродушной улыбке и любовалась произведенным на меня впечатлением. Я с благоговением археолога, нашедшего послание Тутанхамона, разглядывал ровные строчки красиво выведенных букв старинной канцелярской вязи на пожелтевшем от времени листе.
"Его высокоблагородию... коллежскому асессору..." – такое я слышал только в фильмах о древнем времени с царями и разными красивыми господами и манерами, которые были «ненавистны простому народу».
А тут – в нашей семье, и "высокоблагородие"! Мое сознание юного "пионэра" – как бабушка неумело выражалась, – бунтовало. "Лучше бы прадед был комиссаром!" – думал я, но все ж глубинную связь с прошлым я чувствовал.
Уже позже, – много позже, в краеведческом музее города Белорецка я разглядывал дореволюционные черно–белые фотографии руководства завода и чувство гордости шевельнулось в душе от благородного вида осанистых и красивых людей в форменной одежде, среди которых были указаны и мои предки. А тогда, в детстве, – только любопытство, навеянное сказочностью персонажей.

Подводила к историческим размышлениям и старинная венгерская сабля, появившаяся в доме непонятно откуда. Хромированное лезвие сабли имело зазубрины, сколы, и воображение сразу рисовало дикие кавалерийские атаки или дуэли. Возбужденные осознанием близости к истории, мы выстругивали сабли из дерева и ожесточенно фехтовали. В своем ожесточении мы доходили до того, что хватали большущие рашпили и, представляя их рыцарскими мечами, высекали искры, вызывая общий восторг и полную непригодность инструмента.

И набор старинного серебра: столовые приборы на двенадцать "персон". Вилки, ложки, ножи. Немыслимо представить, чтоб всем этим великолепием есть кашу, или картошку. Сказочная красота и сдержанный блеск металла. Удивляла тяжесть предметов. Такими едят степенно, не торопясь. Трапеза превращалась в процесс. Это никак не увязывалось с расписными деревянными ложками, которыми ели мы.  Поэтому, серебряные ложки, вилки и ножи, выдержав наши любопытные взгляды и блеснув гранями, прятались на дне кованого сундука. А фантазии и историческая пыль оставались и неотступно витали в воздухе.

Историю в нашей школе преподавал директор. Казенно, формально. Не помню, был ли кто из класса увлечен Историей. Запомнилась лишь инициатива создать "историческую ленту"    – некую шкалу времени, которую мы представили в виде картинок от древнего мира до наших дней и разместили на стенах класса по периметру. Рисовали сами, выискивая нужные картинки из книг.

Будучи взрослым, я пытался свое знакомство с Историей разложить в последовательность. В одно время в разных странах существовали исторические деятели, параллельно происходили события, а объемного взгляда на Историю мне достичь не удавалось . Читаю про Ивана Грозного и он как демон в одной комнате: нет ни Европы, ни Китая, ни Византии.  И увязать разные события одной эпохи никак не получается... Не встречал еще человека, способного на такой взгляд в Историю. Разве что Эдвард Радзинский?..

Фотографии удивительным образом фиксируют время. Консервируют его. Лишь стоит вытряхнуть из старого, пожелтевшего бумажного пакета лавину слежавшихся фоток разных размеров и звучат забытые голоса, грохочут унесшиеся в вечность поезда, шумит давняя листва, - оживёт время... Забытое воскресает.
Просматривая очередной раз фотографии, выхватил случайно из пачки небольшой глянцевый листик. Тщедушный юноша и поблекшая от невзгод женщина, - это мама и я в аэропорту Белорецка. Я спиной к фотографу. У меня шикарная шевелюра. Я одет в ледериновую куртку с вязаным воротником. Мама смотрит на меня укоризненным взглядом. В нём и наказ, и упрёк.
Дети жестоки по отношению к родителям. От непонимания и отсутствия опыта. От гормонального фона, кипятящего мозг. От разной жизненной роли. От невозможности понять всю суть неминуемой жизненной трагедии. 
И от материнской любви, которая ни под каким предлогом не выльет в чистое, не замутненное сознание отпрыска обиду от невзгод; не сорвет покрывала наивного отношения к жизни, под которым холодный набор: человеческий эгоизм, грязь, цинизм, ложь, предательство - всё то, чем напичканы взрослые.
Я смотрю сейчас на фотографию и понимаю, как ей хотелось выкрикнуть тогда «Не пущу!» Озвучить весь свой страх перед одиночеством и безысходностью существования.
Она предвидела череду страшных событий, ожидающих её и ничего не сказала... Не хотела топить меня, перекладывая заботы быта - тем самым калечить мою судьбу, рассудив, видно, что отпустив меня наживать свой опыт, сделает лучше.
Провожая, мама лишь внимательно всматривалась в выражение моих глаз и пыталась в них что-то прочитать... 
– Ты уж смотри там, у Веныча! Веди себя поскромнее. А то подумают чего...

«Веныч» - старший брат мамы, Вениамин Георгиевич Шерстенников. «Венычем» его любовно назвала жена, как бы признавая его авторитет, подчеркивая степенность и педантичность. Как-то быстро это обращение прочно прилепилось к нему.
В семье его боготворили за интеллигентность, ученость и реализованную способность самостоятельно «выбиться в люди».
Это был высокий, стройный мужчина, с седыми - не по годам, коротко стриженными волосами и утомленным взглядом серых, измученных конъюнктивитом  глаз.
На меня Веныч производил впечатление космического существа. В те редкие моменты, когда он с семьёй приезжал в Белорецк, если я и удостаивался внимания, то лишь  минутного снисходительного взгляда и одного или двух вопросов-назиданий. 
Веныч выучился в Свердловске на инженера, жил с семьёй, как тогда представлялось из рассказов бабушки, на Краю Света, - в столице Урала, - городе, краше и грандиознее которого не могла представить моя детская фантазия. Свердловск - это  Театр, Университет и УПИ. Это легендарный завод Уралмаш, и писатель-сказочник Бажов. Там ходили трамваи и троллейбусы. Там на каждом углу стояли киоски с мороженым, сверкали великолепием рестораны и развлекали людей невероятное количество кинотеатров. И во всем этом грандиозном великолепии жил Веныч! И дело обстояло так, что подобная награда дается за мученический быт, великое терпение и труд. Так рассказывала бабушка.
И вот теперь, возможность «выбиться в люди» представлялась мне.

Я в люди не выбился. Хотя, конечно же, поступил в институт. В глазах одноклассников это выглядело геройством - один из двух выпускных классов! И вот о чем сожалею - не было в детстве доброго советчика! Который рассказал бы как прожить жизнь, чему себя посвятить, какие возможности дарит молодому дерзкому уму общество, чего надо бояться, а чего бояться не следует...

Смотрю на фотографию и хочется крикнуть: «Мишка! Не теряй времени на пустое! Мир велик, а жизнь коротка! Стремись быть счастливым, береги тех, кого любишь  - это главное!»

ДВЕ ФОТОГРАФИИ

Я любил своих бабушек. Не любить их – это означает вычеркнуть себя из жизни!
Часто думая о своих успехах и неудачах в жизни, я прихожу к выводу, что причиной тому – противоречия их характеров, которые оказали на меня влияние, сделали отпечаток на моём мировоззрении, сформировали мои взгляды на Мир. 
Получалось так, что они лишком привязаны к своему домашнему хозяйству! Собственно, они и были «домашним хозяйством» – определяли календарь, сроки и дела в семье и ту мораль и нравственность, все приёмы и систему ценностей, что господствовала под крышей их домов.
Их соперничество носило заочный характер. Встречались они лицом к лицу крайне редко, на каких–то общих семейных торжествах. В такие моменты всё было в рамках приличий, они лишь зорко наблюдали за происходящим, фиксируя детали, которые и служили в последствие источником суждений.
Они отличались столь разными характерами, что любое событие в семье или сторонний факт становился поводом их ожесточенных споров.
Соперничество всегда было жестким, бескомпромиссным, что меня огорчало. Ведь мне приходилось быть судьёй, принимать или не принимать чью–либо сторону.
– Пойдешь к Шерстянничихе, так скажи ей, что так не делается, это позор! Ставить детям рюмки на стол!
В самом обращении уже чувствовалась неприязнь: «Шерстяничиха» производное от фамилии. Бабушка с материнской стороны носила фамилию Шерстенникова. Перевирая на свой лад, стараясь найти произношение пообиднее и делая ударение на «я», другая бабушка, – по отцу, получала от этого особое удовольствие. Спорить в транскрипции фамилии с ней было бесполезно.
– Это они себя приукрасить хотят! Такую фамилию выправили! Хотят позаковыристее! Знамо, что произносится «шерстяной», от слова «шерсть» Так ей и передай, Шерстянниковы оне!

Не зная как передать эти нападки другой бабушке, я заводил разговор издалека.
– Мама Поля!  – такое у неё было ласковое прозвище в семье, за добрый нрав и щедрую душу. – Мама Поля! Расскажи, как вы жили? Ну, когда ты была маленькая?
– Как жили? – переспрашивала она, отрываясь от стирки, отходя от оцинкованного корытца, полного мыльной пены к печке, чтоб тут же, что–то поправить на сковородке или подбросить в топку поленьев; или наооборот, от печке к корытцу, – дел у неё всегда было невпроворот. – Жили мы бедно! И много нас было, детей...

Говорила она нараспев, растягивая гласные.
– Бееедно жили... – протяжно произносила она, отирая фартуком мыльную пену с рук.
Её повествование всегда выглядело театрально, словно рассказ сказки, волшебного эпоса! И восприятие должно этому соответствовать. Как только она, похожей сказочной интонацией, произносила первую фразу, мы замирали и слушали её, стараясь не пропустить ни слова, душевно вибрируя сюжету.
– Поэтому, меня рано отдали в батрачки! Бельё стирала, убирала... Так жила, «в людях», до девичества.
«Батрачка» в её изложении тоже звучала сказочно! Что–то похожее на Золушку или Падчерицу из «Двенадцати месяцев»...
«В людях» – означало, что жила бабушка вне дома, в другой семье, будучи совсем ещё девочкой.
Так решался вопрос прокорма в бедных и многодетных семьях. Жить «в людях», на «дармовых харчах» считалось абсолютной бедностью. И будь мама Поля пессимистом, унынию и стенаниям не было бы предела!
– Бедно жили, но интересно! Бывало, «барыня наша», на праздники, всех одаривала подарочками! Устраивала праздники! С пением, хороводами, переодеваниями! Смеялииииись... – резюмировала она рассказ и уносилась в воспоминания.
В таких декламациях она непременно смотрела вдаль, будто сквозь «дымку времён» пыталась ещё раз разглядеть сценки детского веселья.
Иногда она увлекалась, но, встрепенувшись как от окрика или тычка, возвращалась к делам: продолжала стирку или хлопоты над многочисленным чугункам на плите.
Эта подсмотренная чужая красивая жизнь для неё стала примером. Мама Поля любое дело облекала в превосходные обстоятельства: приготовить и сервировать стол, создать убранство комнат, подготовиться к празднику...
Череда нескончаемых дел увлекала и нас, детей. Каждому находилось занятие. 
Мы расставляли тарелки, пододвигали к столу массивные стулья, носили столовые приборы и рюмки.
– Вот эта большая, с синей глазурью, чья? – спрашивала мама Поля.
Мы знали, и дружно, нараспев, стараясь попасть в интонацию отвечали:
– Папы Гоги! – так в семье звали нашего дедушку Георгия Михайловича Шерстенникова.
– А эта, поменьше?
– Эта – дяди Руфы...
Самые маленькие, вычурные серебрянные рюмочки, с вязью и разноцветной глазурью, напоминающие наперстки, ставили нам, детям...
– И у вас будут тоже свои рюмочки! Смотрите какие они красивые! Как царские! А Бородавчихе скажи, что ничего в этом зазорного нет, – кушать из красивой посуды! – говорила она мне, когда я, «как бы невзначай», и вполне по теме, передавал мнение другой моей бабушки по поводу рюмок

Бабушка по отцу носила фамилию Бородавкина – это по второму мужу.
– Я буду «Шерстяничиха», тогда она – «Бородавчиха»! – добавила мама Поля простодушно.

Характер и жизненный уклад, что исповедовала моя вторая бабушка – Антонида Дмитриевна Бородавкина, тоже вытекал из её прошлой, совсем непростой жизни.
Статная, с круглым миловидным лицом, элегантно одетая девушка, соединившая руки на фото в меховой муфте, – к своим пятидесяти пяти годам превратилась в сварливую, нетерпимую старуху.
– Гляди, какая я была! – бабушка Тоня, не скрывая удовольствия, указывала на толстенную фотографию с красивой виньеткой.
Она всегда говорила «Гляди!» Иногда назидательно, чтоб предупредить об опасности, такая вот, форма запрета:
«Ух, гляди, у меня!» – всегда с ярким произношением «Я» в слове «гляди».
Показывая нам свою фотографию, – где она стояла в окружении студийной мебели, – она очень гордилась собой, закатывалась дробным тихим смехом, тыкала изуродованным пальцем с поломанным ногтем в своё изображение и приговаривала выдавливая порции слов:
– И не попадись... мне этот проходимец... Мушуля–то... ко мне сватались купцы! Богатыи-и-и... – и она от этого вдруг внезапно серьёзнела, смеха как не бывало, – на лице пробегала тень печали:
– А какой был красавец! Любила его!.. Проходимца... Горький был пьяница! Чуть нас с Юркой не пропил! Всё заложил... еле выбралась! 

Знакомство с юностью бабушки Тони проходило под аккомпанемент толстенного, обитого пурпурного цвета,  фотоальбома.
Походя, в суете дел, она на «свободные» темы не распространялась. Была занята с утра до тёмной ночи. Несмотря на значительное улучшения в шестидесятых годах, – как она произносила уничижительно: «приХрущови», – и достигнутый относительный достаток, в ней выработалась непобедимая привычка вести домашнее хозяйство так, как будто, завтра – война!  – выращивать овощи и растить птицу и домашний скот, делать заготовки впрок, беспокоиться о запасах.
– Вот, Юре вчера сказала, чтоб зерна купил, так он только фыркнул! – критиковала отца. – А ведь можно было два мешка купить пшеницы! Уж так подешевела... Передразнивает он ещё меня! Ему бы только всё обсмеять!

Отец в домашнем хозяйстве участия не принимал. Если и помогал, то нехотя, после большого скандала.
– Куда ей этой «пашеницы»? – передразнивал он бабушку Тоню. – У самой все углы забиты всякими мешками, вёдрами, плошками... развела грязь везде! – сетовал он, наступая в очередной раз на куриный помёт и отирая подошву ботинка о край крыльца.
Разойдясь в своём негодовании, он часто пинал миски с куриной едой, или запускал их, как «летающие тарелки» куда–нибудь в огород.
– Ты погляди! Хулиган! Куда подевал чашки? – бабушка Тоня переходила на дикий крик.
– И вот всегда был таким хулиганом! – рассказывала она нам за чаем, уже в спокойной обстановке. Бывало попросишь: «Юра, а Юр?! Пойди поросят накорми!» Он им в корыто вывалит всё, чтоб не раскладывать по кормушкам, они и рады! Заберутся туда, всё испоганят, сами изваляются, а ему смешно! Хулиган!
 
Мануфактура, в понятиях бабушки Тони – это «материя», тканое полотно. Мешковина, чтоб шить мешки. Драп –  это уже для пальто. Ситец, крепдешин – годились для пошива нарядной одежды. Фланель – это халаты, платья для дома, пеленки для детей.
В каждой семье непременно имелась швейная машинка и запас «материи». Дом без швейной машинки Зингер – а других просто не существовало в Природе, – считай, – сирота! Умелая хозяйка обшивала всю семью с головы до ног!
– Лариска вот, сходила на курсы кройки и шитья, вишь, платьёв себе нашила! А нет, чтоб детям пошить одежонку! Всё в обносках ходят! Разве это дело? – ворчала бабушка Тоня, показывая на выцветшие бумажные рулоны выкроек, неряшливо торчащие из проёма над платяным шкафом и потолком.
Я помню этот увлекательный процесс вычерчивания на больших лоскутах бумаги, склеенных из обоев или полос кальки. Переплетение карандашных линий, прокладываемых по снятым меркам вдруг объединялись в жирную синюю или красную линию краёв выкройки, по которой старательно вырезалась ткань.
Мы, дети, мало понимая суть происходящего, вовлекались в процесс творчества, ремесла. Помогали, а может, просто мешали маме чертить выкройки, тут же сами рисовали какие–то фантастические платья – творчество увлекает!
Сестре Маше подарили красивую куклу–шаблон с магнитиками и бумажные наряды с металлическими скобками. Наряды легко примагнитивались к нужным местам – так кукла меняла наряды. Хорошая развивалка для девочек. Со временем, бумажные платьишки обтрепались, какие–то порвались, хоть и сделаны были из плотной бумаги.
Вот, в такие коллективные «творческие» сеансы, когда мама в очередной раз создавала выкройку, мне пришла в голову идея сделать для Машиной куклы платье. Полистав журнал мод, я нашел пример платья, показавшегося мне очень красивым, выдрал кусок ватмана из альбома и разметив основные пропорции куклы, скопировал понравившийся фасон. Раскраска акварельными красками получившегося платья не заняла много времени. Когда я прикрепил металлическую скобку для магнитов и платье успешно примагнитилось к «телу» куклы, сестра пришла в восторг!
Как известно, – инициатива наказуема, и я долго не мог отделаться от всё новых и новых её просьб «сшить»–нарисовать какой–нибудь наряд. Коробка из под куклы скоро разбухла от «обновок», просьбы пошли от Машиных подруг, которые тоже наряжали своих кукол. Перспектива стать «модельером» мне светила вполне, если бы не скоротечность молодости и мимолётность увлечений юности...

Бабушка Тоня на все наши творческие затеи отвечала привычным:
– Чем бы дитя не тешилось... – хотя, ревновала к нашему увлечению.
Однажды, наблюдая за нашей вознёй с куклой, предложила соткать настоящий половик!

Прялка, вязальные спицы, призваны были создать нитки из пучков овечьей шерсти, скатать в клубки, а затем, в свободное время женщины садились вязать носки для всей семьи. Прясть и вязать обязана была каждая хозяйка, в противном случае, вся семья должна была ходить голой или в обносках, которые достались от родственников, сердобольных соседей. Вся одежда береглась также тщательно, как и создавалась. В платяных шкафах густо посыпали нафталином от моли. В сундуках перекладывали пластинками нафталина в тряпочках. После того, как одежду извлекали из шкафа или сундука, она ещё долго и едко воняла. 
Особо умелые, валяли валенки. Сверхумелые  – вязали тончайшие и узорчатые платки и пуховые шали. Выглядело это очень богато!

Одна из подруг детства напомнила мне однажды:
– Я помню твою бабушку! Всегда такая элегантная, красиво причесанная, и с шалью тончайшей вязки на плечах!
Да, на давней фотографии мама Поля в этой, неизменной шали, –
я помню эту шаль! Она очень напоминала кружево, только связана была из шерсти. По краю полотна расположились красивые зубчики и они создавали условную рамку на тёмном платье в виде сердечка. Мама Поля часто носила эту шаль. Украшала она себя и всякими кружевными воротничками и манжетками. Она их накрахмаливала, и таким образом они долгое время держали форму.

У бабушки Тони рукоделие тоже занимало существенную роль, но это не было связано с украшениями, её рукоделие нас согревало!  Бабушка Тоня во всех делах придерживались плана и держала его в голове. Она что–то вписывала в свой дневник, но прошедшие события, сведения о погоде, потраченные суммы. Вся стратегия у неё существовала в голове. Можно лишь догадываться, что тот перекидной календарь, – что был прибит гвоздиком к дощатой перегордке, выкрашенной в синий цвет, возле занавески, – давал ей какой–то стимул, ориентир в планировании. Но мне кажется, что она помнила о том, что предстоит сделать. И делала! Сейчас я могу лишь восстановить ту цепочку дел, что приводила к торжественному моменту вручения очередной пары вязанных шерстяных носок!
В то время, когда бабушка Тоня держала овец, мне предстояло их стричь. Я помню это утомительное и крайне волнующую процедуру – стрижку. Овце связывали ноги, укладывали на дощатый, крашеный пол в сенях. Начиная со спины, огромными ножницами, больше похожими на гигантскую скрепку с заточенными до зеркального блеска лезвиями, нужно было методично, близко к коже бедной, дрожащей овцы состригать клочки шерсти. Я опасался близко приближать лезвия к коже, и поэтому, шесть оставалась такими ворсистыми лесенками. Бабушка Тоня, глядя на это, ворчала:
– Будут ходить теперь как обгрызенные! Жуть! – и смеялась. – Лучше стриги–то, лучше!
Однако, я продолжал, как мог, жалея бедную овцу. Гора шерсти росла. За первой, – связывали вторую овцу, и так всех – пока не постригу!
В результате моих трудов, в сенях вырастал огромный вал из шерсти, а по двору бегали «обрызанные» овцы, больше похожие на тощих, гончих собак, а не на овец.
Бабушка Тоня деловито взвешивала полученную шерсть, что–то помечала в дневнике, беззвучно шевеля губами.
– Куда это всё? – спрашивал я, глядя на результаты её умственной деятельности.
– Вот, взвешиваю! Сколько на валенки отдать, а сколько спрясть! Пане (Паня – Павел Александрович, её муж, отчим моего отца) надо новые чёсанки справить, да и Юре... А носков–то сколь надо–ти! О–о! – и она закатывалась только ей присущим, беззвучным смехом. – Почитай, каждому по две пары на зиму надо? Во–от! А нас всех, – если посчитать, – то шесть душ будет! Это двенадцать пар! Возьми по четыреста грамм на пару, вот тебе все пять кило шерсти! Это только на носки! – в этот важный момент подведения итога, она смотрела с укоризной поверх очков, ловя в нас признаки сочувствия или понимания.
Понимания ситуации она вряд ли усматривала, а сочувствия вполне, ведь мы тоже были вовлечены в процесс. Я стриг, помогал стирать шерсть, пытался прясть, опутывал ножки стула шерстяными нитками после стирки для просушки, сматывал шерсть в клубки...
Вязать меня бабушка Тоня тоже учила, но это ремесло мне не далось. Эти дела с шерстью были не единственные, а шли параллельно другим, тоже важным делам: уходом за скотиной, работой в огороде, заготовкой дров и сена.
Бабушка Тоня неизменно и добросовестно проворачивала всю домашнюю работу каждый день, зимой и осенью, весной и летом, и всё держала в своей памяти, не жалуясь и не причитая.
– А Шерстянничиха, ваша «Мама Полина», она вяжет носки? Или небось, башкирятам поручила? И–и, – тянула она протяжно и с осуждением на моё неуверенное пожимание плечами, – они вяжут грубые носки, шесть не чистят, как надо! Не отбирают, не вычёсывают... – вопрос опять засылался мне, и так образовывалась разница в мировоззрении, оттенялась собственная исключительность и компетентность. На акценте в мелочах.
– И пятка обычная! Не вяжут двойной вязкой! Видела я! От этого, носки тут же будут дырявые! Да...
Я помню эти «двойные вязки» не пятках шерстяных носков: будто резиновые накладки – упругие и прочные! Носки протирались на подошвах, дырявились на пальцах, а «пятка» и «резинка» оставались нетронуты! Поэтому, бабушка распускала прохудившиеся носки до прорехи, убирала порванные нитки и вывязывала недостающую часть новой вязкой, новыми нитками. Носок выглядел как новый! 


Живя в наши дни компьютеров и супермаркетов, возделывая на даче пару грядок, я вспоминаю их, тружениц, и удивляюсь той воле и внутренней силе, что в них присутствовала! И одновременно, испытываю горечь и сожаление, что та жизнь растаяла, утекла свинцовыми траурными ручейками в прошлое и никогда не вернется! Та жизнь утекла и унесла массу навыков, приёмов, правил жития в расчете на собственные силы и талант! Унесла и самоуважение.
Читая модных деятелей психологии семейной жизни, я задаю себе вопрос: были ли у моих бабушек модные нынче «депрессии»? Думаю – нет! Беды выпало на их судьбу много, но депрессиями не страдали! Может, не знали о таком заболевании души?.. 
Они выковали себя самодостаточными людьми, умевшими влиять на свою жизнь, обеспечивать себя и своих детей, воспроизводя руками и талантом многие ценности.


Много позже, уже взрослым, я поражался тем, что не помню их рук... Как выглядели их руки? Смотрелись они как женские руки?
Я смотрел на ухоженные красивые пальчики модниц и терзался от невозможности вспомнить руки бабушек! Какие они были?
Нет, я помню всё то нагромождение вкусностей и почти цирковое исполнение разных вязаний, крутящиеся веретёна, прялки, лихо стрекочущие швейные машинки, подойники, вила, лопаты и топоры, которые держали эти руки, но не помню какие они?
У бабушки Тони отсутствовала конечная фаланга большого пальца. Отморозила на лесоповале, когда женщин, наравне с мужиками, гоняли пилить березовые чурки для паровозов: лучковой пилой валили деревья, распиливали на чурки по полтора метра и укладывали в поленницы два на полтора – получалось четыре с половиной, пять кубометров древесины... Зимой, в мороз, в непролазном снегу...
А мама Поля один раз показывала мне свои ногти и объясняла, что значат белые точки под ногтем...
– К обновкам! – говорила она.
Это всё, что я помню...

Я знаю, как много они успевали, – этими своими женскими руками! Но никогда не видел, чтоб натирали, намывали, чистили и красили ногти, выгибая и выпёрстывая веером перед собой, как произведения искусства, как драгоценность...
Эти руки были призваны цепко и твёрдо исполнять волю личности  – того представления о долге и призвании, которое сидело внутри них. Как они любили с такими руками? Смотришь фильмы, и эти – разные «штучки–дрючки», – приёмы обольщения, мягких, нежнотелых существ с бархатистой кожей, с прелестными пальчиками, дарящими чувственные ласки одними прикосновениями...
У бабушек присутствовал другой приём: они любили не кожей, не прикосновениями, а душой! – страстно и мощно проявляя своё чувство, цепко и крепко. Не обволакивать любовника желеобразной и обильной плотью, не имитировать страсть, а брать и притягивать к себе до хруста костей и зубовного скрежета... И ответить на такое проявление страсти нужно неподдельно, и тоже крепко! Тут не сфилонишь, не отделаешься флиртом или шуточками... В какой–то степени, такие отношения и диктовали  сдержанное  и корректное отношение друг другу, то – старшее поколение людей.  Показное считалось пороком...

Бабушка Тоня требовала, чтоб я помогал ей по хозяйству. Раздать курам приготовленную кормовую смесь, почистить в хлеву. сбросить сена с поветей, принести дров, воды из колонки, вывезти снег со двора, и много всяких мелочей, указания сыпались в течение дня. Не сказать, что я отличался особой ленью, но считал, что это не мои обязанности и выполнял поручения бабушки из уважения к ней, а не как осмысленные и нужные лично мне дела – мой уклад жизни. Двор и его обитателей, бабушка представляла, как большой организм, живой организм – и в этом организме мне тоже была уготована роль, как я сейчас понимаю.
– Запомни! Земля кормит! Кто умеет обращаться с землёй, умеет хозяйствовать, – тот и сам выживет и другим жизнь даёт! – говорила она. – Вот, Юре, мы сколько всего посылали? О–оо! – восклицала она, и довольная собой, или может прикрывая своё сожаление – те усилия и боль, с какой добывалось благосостояние, – она таким образом обращала в ценность человеческого достоинства, намекая на то, что пироги, пельмени, многочисленные тушки птицы, холодец и тушенка, конвертировались в дипломы с отличием, которые мой отец получал, обучаясь вне дома...
– А так бы ничего и не было! – вдруг, напуская на себя серьёзность, прищуривая глаза до колючих щелочек, резюмировала она. – Ведь голод! Всюду шаром покати! Как тяжело было выжить! А мы ему воз за возом посылали! Сами порой себе отказывали, всё – Юре!..

Меня её увещевания впечатляли, но понятий не добавляли – в то время я своего ничего не отдавал. Давали мне. Возможно, бабушка закаляла меня, давая задания. Давала почувствловать, как это затрачивать силы, напрягаться ради кого–то, отдавать, не требуя взаимности. И мне трудно определить, насколько её уроки повлияли на мой характер, но некоторые события отпечатались в памяти и отношение к жизни деформировали.

– Сегодня курицу Юре сказала зарубить, а он на работу усвистал, только его и видели! Придется тебе!.. – как–то утром заявила она.
Видя мою растерянность, она добавила:
– Я тебе покажу как! Ты дрова колоть умеешь, топор в руках держал, поэтому справишься! Иди за мной!
Бабушка решительно взяла большой эмалированный таз и пошла к амбару.
Возле амбара, под навесом, где располагался дровник, стоял огромный чурбак лиственницы. На нём и кололись дрова, рубили мясо; на нём мне и предстояло обезглавить курицу...
Это много позже я видел аналогии той жуткой «процедуре» – разные гильотины, лобные места, потоки крови и катящиеся с помостов, отрубленные головы... в кино, естественно...
В этот раз, от неведения пердстоящего, предчувствие чего–то жуткого веселило и будоражило. Бабушка так спокойно обо всём говорила, так уверенно вела меня к этой плахе... где я должен был исполнить роль палача!  «Но разве она могла мне что–то плохое предложить? – думал я.»
– Вот, возьми топор! Да не колун, кто колуном рубит головы? Вон тот, плотницкий, с короткой изогнутой рукояткой!
Я был знаком с этим топором, с топориком... Кованый оголовок с остро отточенным лезвием. Мне запрещали его брать. «Это для работ по дереву! Не смей им ничего рубить! – строго увещевал отец.»
– Взял? Молодец... вот таз... я тебе курицу дам... одной рукой держишь её за лапы, кладешь на пень и голову отрубаешь!.. И не выпускай! Как только голову отрубишь, в тазик курицу опустишь, чтоб кровь стекла! Успокоится, тогда домой принесёшь, я её ощиплю! И смотри: крепко держи! Всё понял?
Пока бабушка ходила в курятник, я несколько раз ударил топориком по много чего видевшей поверхности лиственного чурбака. Мелкие щепки разлетались из–под лезвия быстрыми пиками. Меня трясло от волнения, и эти удары топором чуть придали уверенности...
Курица покорно сидела у бабушки под рукавом телогрейки, беспокойно таращилась на Мир, не понимая, почему её сдёрнули с тёплой нашести.
Я всё сделал так, как мне советовала бабушка. Курица вытягивала шею на скользкой и мёрзлой поверхности пня, но в момент, когда я занёс топор для удара, она дернулась всем своим обречённым тельцем, и удар пришёлся вскользь, только частично повредив курице шею... Она вырвалась у меня из руки, и понеслась по двору, забрызгивая свеже–выпавший снег веерами кровавых брызг.
– Ой, батюшки! – орала бабушка, всплескивая руками, – что ты наделал! Лови её! Лови её, ну! Что ты остолбенел, криворукий?
Так я получил сокрушительный для психики удар и жуткий опыт, без которого не обходится ни одно домашнее хозяйство: убийство тех, кого приручаешь ради еды... 

Мама Поля удивлялась моему умению что–то делать по–хозяйству и захваливала меня за эти умения сверх меры. Я понимал, что она хвалит фактически не меня, а бабушку Тоню. Но я не мог, и не хотел рассказывать многое из того, что происходило со мной в компании бабушки Тони. Ведь всё, что я умел на тот момент, я получил от бабушки Тони, а похвалы получал от бабушки Поли. Она не скупилась на похвалы, делала это громко, картинно:
– Вы только посмотрите, люди добрые! Какой молодец–помощник! И дров наколол, и принёс сколько! И за водой сбегал! Да столько натаскал, уж столько, что нам можно несколько дней не беспокоиться! А мне и бельё постирать! Вот ведь какой молодец! Придется мне торт «Наполеон» состряпать!
Меня раздувало от гордости, я скромно что–то бубнил, что мне это просто, и я могу вот это, и – то! Только скажи! Я лез во все дела и старался помочь во всём, не понимая разницы: бабушка Тоня нуждалась в моей помощи, искренне доверяла мне, потому что считала, что дети должны нести нагрузку домашних дел, помогать взрослым вести хозяйство, получать «натурпродукт» вполне заслуженно, а не просто так; мама Поля наоборот оберегала от домашних забот, даря негу праздного времяпровождения, блаженной лени.
Она окружала заботой, развлекала и баловала, как могла, зная, видимо, что детство заканчивается очень быстро, и, с окончанием детства, столь же стремительно накатывает рутина повседневности взрослой, не совсем беспечной жизни.
Между такими противоположными «полюсами» и проходило моё детство, и понятно, что между разными зарядами возникают искры непонимания, возникают молнии ненависти, которые могут испепелить любые человеческие проявления, посеять уныние...
Мог ли я как–то противостоять несправедливым нападкам бабушки Тони на маму Полю? Когда та, зло и оскорбительно высказывалась в её адрес? Я пытался робко возражать, что ещё сильнее раззадоривало бабушку Тоню, она переходила на крик, на ругань, потрясала в воздухе кулаками, лицо её искажалось, губы синели, в углах рта появлялась пена...

Глубоко обиженный, я уходил во двор или забирался на крышу лабаза, и сидя в тишине, наблюдал за солнечными бликами на речном перекате, на едущие по мосту машины, идущих людей, раздумывая при этом о том, почему родные мне люди не могут с уважением и по–доброму относиться друг к другу? Ведь они во многом были похожи!
Вспышки ярости у бабушки Тони проходили также быстро, как и возникали. По прошествие нескольких минут, она уже зазывала меня, стоя во дворе и выглядывая меня из–под ладони, щурясь на солнце:
– Что ты там расселся? Айда чай с плюшками пить! Да с вареньем, со сливками! Айда! Слазь!..
Приступ ярости проходил, мы пили чай, сидя у самовара. На столе стояли тарелки с плюшками, вазочки со смородиновым и малиновым вареньем, молочники со сливками и топлёным молоком. Забыв о предыдущем разговоре, бабушка Тоня благодушно повествовала о чём–то, совсем отвлеченном: о сене, что надо купить; о соседском мальчишке, которого выпороли за то, что подглядывал за девчонками в бане; о том, сколько булок хлеба надо покупать каждый день, чтоб корова Марфа хорошо выносила теленка...
Корова Марфа отличалась редкой самостоятельностью и сметкой. Обходиться с ней получалось легко. Она лишь не говорила человечьим языком, а понимала почти всё, что ей говорила бабушка Тоня. Отправляя Марфу в стадо, бабушка наглаживала её, идя до калитки и приговаривала:
– Давай, иди вон с Мишкой! Он тебя проводит! Да не спеши, иди спокойно, попасись там вволю!
Марфа косилась на меня большущими влажными глазищами, в унисон бабушкиным увещеваниям.
– Доведёт тебя до самого стада! А вечером встретит! Айда!..
Марфа протискивалась в калитку, затирая бабушку в узком проходе и важно качаясь из стороны в сторону, шла по улице. Стараясь не обгонять Марфу, я катил за ней на велосипеде.
Стадо собиралось в конце улицы, на пустыре, и было видно, как из многих дворов выводили коров, кто на веревке, кто подгонял хворостиной; коровы «стекались» в группы, спешили наперегонки; такие же группки подходили и с соседних улиц. Марфа шла невозмутимо и тем же размеренным шагом, не обращая внимания на других коров.
Вечером, я уже ждал стадо на том же месте, где оно собиралось утром. Из огромной массы коров возникала Марфа, и шла точно и прямо ко мне. Я медленно крутил педали, и мы также степенно, как утром, шествовали домой. Провожать Марфу нужно было для того, чтоб она не повредила вымя. Молока она давала много! И бабушка Тоня объясняла, что если она побежит, или кто–то её напугает, то она повредит вымя, поэтому я должен оберегать Марфу, что я и выполнял каждый день провожая и встречая с пастбища.

С Марфой связана ещё одна история детства, или точнее – история моего взросления.
Каждый год Марфу водили на случку с быком на ветеринарной станции. Обычно, мужики – отец с отчимом, утром, по бабушкиному наказу одевали Марфе что–то наподобие сбруи из веревок, брали узелок «с гостинцем», – то ли быку, а может и хозяину быка, – и уводили Марфу со двора.
Бабушка весь день демонстрировала беспокойство: что–то готовила, беспрестанно выглядывала в окно, выходила на улицу, всматриваясь вдаль, долго стояла выжидая, когда Марфу приведут обратно...
Но в тот день, когда Марфе «приспичило» отправиться на случку – как недовольно и обеспокоено заметила бабушка, а «мужиков дома не оказалось».
Она решительно скомандовала мне собираться:
– Пойдём с тобой! Мужиков не дождёшься, а если «охота» пройдёт, то надо будет ждать ещё месяц! А это уже будет по–о–здно!.. – я лишь смутно представлял о чём речь, что касается «охоты» Марфы.
– Ничо–ничо! Я ей возьму побольше подкормки, пойдёт смирно! – успокаивала меня бабушка, видя нерешительность, испуг, от такой–то перспективы.
Возможно, она тоже побаивалась за меня, но виду не подавала. Видела за жизнь столько жестокости, что какие–то синяки и ссадины от рогов и копыт для подрастающего мужичка не представлялись ей серьёзным ущербом?..
После быстрых сборов, мы отправились на ветстанцию. Я удерживал Марфу за верёвку, обмотанную вокруг рогов и перекинутую большой петлёй на шее, бабушка шла с другой стороны, время от времени подсовывая «нашей страдалице» куски хлеба.
Готовность огромного, чёрного быка к случке угадывалась по длинному розовому члену, что торчал из мошонки, размером с ведро. Чтобы он не раздавил корову своей чудовищной массой, ему соорудили специальные помости, наподобие эстакады для автомобилей.
Маршрут быком, видимо, был хорошо изучен. Он проворно забрался на эстакаду, Марфа, испугавшись такого напора и нависающей громадины, подалась вперёд–в сторону, отчего бык никак не мог попасть болтающимся членом, тыкал ей в бока, в ляжки... Бабушка истошно кричала на ветеринара, тот дёргал быка за кольцо, то осаживая, то вновь возводя быка на Марфу.
И вот тут, видя, видя, как исчезает призрачная надежда на очередной приплод от коровки, – бык мог «сработать» вхолостую, сбросив семя на землю, – бабушка быстро подлезла под быка, схватила бычий член и ловко вправила его Марфе в нужное  место. Бык дёрнулся пару раз, засопел и попятился назад...
– Ну вот, дело сделано! – улыбался ветеринар слюнявым, беззубым ртом.
– Какой там «сделано»?! – вопила бабушка. – Напугал корову до полусмерти! Да и не вставил, как положено! Надо б несколько раз случить, для верности... да с вас что взять с криворуких?! Вам только «бутылки собирать»! – протягивая свёрток с колбасой и водкой, ругалась бабушка. – Будем ждать теперь, дай бог, – оплодотворится!
Позже, на уроках биологии, я рассказывал эту историю в параллель «пестикам и тычинкам». Здороваясь с друзьями, и произнося «Здорово! Я –бык, а ты, – корова!» мы заговорщицки хихикали, подразумевая под этими словами пошловатый смысл.

Огород мамы Поли представлял собой нечто среднее между прилавком овощного магазина и мемориалом с чётко организованным пространством: рядами высоких гряд и мощёными досчатыми межами. Посещение этого сооружения доставляло огромное удовольствие. Доски меж гряд укладывались с эстетической целью – «чтоб красиво»; и практической: «не марать ноги». И действительно, – пройдясь босыми ногами по чистым, нагретым солнцем, доскам, заходили в дом.
– Вот если эти доски покрасить, то огород был бы продолжением дома! – как–то заметил я.
– Да–да, и купол ещё хрустальный сверху возвести! Как в сказке! – хохотнул дедушка.
– Это было бы чудесно! Чудесно! – всплеснула руками радостно мама Поля, – и я ходила бы там, как королевна! – она тут же пустилась в пляс, показывая, как бы она ходила по огороду.
– Посмотри, какая чудесная в этом году капуста! – складывая благодарственно ладошки, – как это делают перед статуей Будды, – говорила она.
Капуста и впрямь, старалась вывалить свой огромный надутый пузо–кочан с грядки: казалось, вот высунутся ножки и этот капустный Будда засеменит по дощатым дорожкам меж гряд.
– А вот горошек! Царственное растение! Только успевай подвязывать! Вырастет и на два метра в высоту!
Каждый день мы отправлялись к шпалере с горохом, прихватывая пучок тряпичных полосок для подвязки бесконечных отростков. Все гороховые стручки у мамы Поли были под контролем. И каждый день она аккуратно, с неизменными шутками–прибаутками, набирала спелых стручков с горохом в карманы фартука. Ей предстояло угостить всех! И обсудить красоту и чудо–стручки со всеми. На мои эгоистичные попытки слопать горох тут же, у грядки, она терпеливо разъясняла:
– Давай наберём гороха, пойдём в дом и угостим всех! И папу Гогу, и Машу, и маму, и дядю Руфу, – всем достанется! Всей нашей дружной семье!.. Вот радости будет!
Проводя со мной время на огороде, она не преследовала цель напичкать меня чем–то вкусным, порадовать одного меня горохом, сладкой морковкой, – она давала большее: способность ценить семью и проявлять заботу, доброту к близким.
 
У бабушки Тони, огород выполнял функцию. Там росла «жратва». Там рос корм для животных, которые тоже превращались в «жратву». Никакого пиетета или благоговения к капусте или гороху она не испытывала. Выращивала она много, в больших объемах! Возможно от этого, а скорее от занятости, не акцентировала внимания на распределение того, что вырастила. Кто успел, тот и съел – этот принцип устраивал её вполне: не требовалось тратить время на пустяки, главное – выращивать побольше.
– Ты посмотри, какой хулиган! – смеясь, жаловалась она мне, – уж какой был огромный висел подсолнух! Ведь завязала его марлей, чтоб птицы не склевали... Думала постоит ещё, дозреет! И на семена... А, Юра вчера с обеда уходил, оторвал половину подсолнуха! А марлю порвал, не поправил! Птицы и довершили начатое! Склевали вчистую! Ну, какой хулиган! Он и в детстве такой был: глаз, да – глазыньки за ним... И так всё ему, всё ему! Никогда не спросит, хвать – и бежать! А–а, всё равно не углядишь! Где там! Заняты с утра до вечера... – и она обреченно махала рукой.
 
Мама Поля доживала жизнь в сострадании к своему любимцу сыну Руфину, в конец спившемуся человеку. Умерла от сердечного приступа у него на руках, как всегда пьяного и беспомощного...

Бабушка Тоня до последнего дня жизни вела хозяйство и умерла от инсульта в магазине, куда пошла за очередной порцией корма для коз... о чем её сын – мой отец, живший в другой части общего с ней дома, узнал позже, на опознании, куда труп доставили, как «неизвестная бабушка»...