Ронька О детстве и юности М. Черненко

Феликс Рахлин
(Из детства и юности друга ранних лет моей жизни Мирона Черненко)

  Судьба не обидела меня знакомством и дружбой с замечательными людьми. О многих из них я написал в своих воспоминаниях. Не обошёл молчанием и одного из своих ближайших друзей военного и послевоенного детства и отрочества, а затем и первых лет юности Мирона Марковича Черненко. Он, безусловно, стоит в центре  моего очерка «Заговор перфектистов». А также «рассыпан» по ряду страниц так пока и не изданной на бумаге, но существующей в Интернете книги «Мужская школа».
  Однако сейчас передо мною задача написать о нём, и именно о нём,  специально: для затеянного в Москве сайта, посвящённого жизни и творчеству М.М.Черненко как одного из видных советских и российских кинокритиков и кинематографистов. Просьба близких ему людей совпала с моим собственным намерением. А оно продиктовано тем, что  среди моих друзей Мирон был человеком, вне всякого сомнения, самым целеустремлённым и, пожалуй, самым успешным. Я не знаю другого примера, когда бы с уровня беспросветной бедности, неподдельной нищеты, буквально из рванины и опорок человек поднялся до вершин, где в ослепительно белоснежном фраке шагнул по ярким  ковровым дорожкам  международных кинофестивалей как один из авторитетных членов  высоких и славных жюри! Сколько раз я радовался этому зрелищу у экрана своего телевизора, веря и не веря собственным глазам!
   
  Полагаю, в детстве ему и самому не мерещилось такое в самых смелых мечтах. Но этот путь  (конечно, при поддержке своих домашних, и, прежде всего, мамы – Сары Иосифовны Лесовой, тёти Шели, другой тётушки, чьего имени не помню старенькой бабушки – их мамы, а затем и чудной своей жены Риты) он прошагал самостоятельно.

    *    *    *

  Мы познакомились  поздней осенью 1942 года в уральском, Челябинской области, городе Златоусте, куда эвакуировалась из Харькова Гипросталь – институт  металлургического профиля, создававший проекты и курировавший строительство и эксплуатацию чугуно- и сталеплавильных заводов Юга СССР. Мой отец, изгнанный из Красной Армии, а перед этим, как и мать, из коммунистической партии в 1936, но по бюрократической ошибке уволенный в запас в прежнем высоком звании полкового комиссара, после длительных бедствий и безработицы вдруг в 1938 году по манию властей и политической полиции был  ПОВЕСТКОЙ ИЗ ВОЕНКОМАТА  направлен к управляющему Гипростали  для трудоустройства. По такому   предписанию он был  немедленно оформлен  в этом проектном учреждении  на должность инженера-экономиста.  В июне 1941-го на второй день войны призван в армию, но, как вскоре спохватились  сами военкоматские чиновники, - призван по ошибке: сталинская перестраховка  не позволяла определить человека, обвинённого в «троцкизме», ни на  какую должность в армии, даже тыловую.  Он очутился в   эвакуации и, списавшись с выехавшей в уральский город Златоуст  Гипросталью, был восстановлен на работе в её плановом отделе.  Там с ним жила и вся наша семья:  мама (его жена), принятая на работу бухгалтером в ту же Гипросталь,  и мы с сестрой, поступившей   в заводскую лабораторию одного из мартеновских цехов, но продолжившей  и учёбу в школе.


  Отец получил для семьи комнату в квартире «уплотнённых» хозяев, которые из трёх комнат своей довоенной квартиры теперь занимали одну – в другой тоже жила семья эвакуированного гипросталевца.  Этот двухэтажный дом стоял на улице в ряду других таких же, - она называлась Генераторной. (А другая – Технической. А третья – Механической…) Впрочем, в самом  начале нашей улицы  стояла группа домов-многоэтажек, помнится, нумеровавшихся с буквенными литерами: 5-А, 5-Б и т.п., вот там-то и жил Мирон.

  Папина сотрудница, работавшая в Гипростали переводчицей с английского Шеля Иосифовна Лесовая, высокая, чуть горбоносая еврейка, рассказала, что у неё есть родной племянник Роня, мой ровесник, но учившийся на класс старше меня. И пригласила меня  познакомиться с ним. Я отправился вверх по нашей улице посёлка метзавода к многоэтажкам, в одной из которых разыскал нужную квартиру и позвонил в дверной звонок. Мне открыл мальчик ярко еврейской внешности, с внимательными, чуть на выкате, глазами, сунул мне руку и назвался:  «Г-г-г-гоня», то есть «Роня» - такое имя я слышал впервые, но нельзя было не заметить, что мой новый товарищ нещадно картавит, произнося звук «Р» как заднеязычный, горловой. То есть именно так, как (по крайней мере, в России) принято дразнить евреев, хотя подобным образом, случается, картавят и люди русские…

  Следующей фразой Мирона, и тоже  в не меньшей мере обнаружившей тот же недостаток   речи, был высказанный с крайним интересом вопрос:

  – Маг-г-г-гки  собиг-г-г-г-аешь?

  Марки я собирал. Наверное, никто из мальчиков  предвоенного времени не  избежал этого, поголовного тогда, увлечения. Но, в силу особенностей своего характера, я не отдавал этому занятию всех сил души. А потому моя довольно жалкая коллекция нового знакомого не заинтересовала. И дальше за весь златоустовский период времени мне о нём рассказать почти что и нечего… Мы встречались редко и хотя с начала 1943-44 учебного года ходили в одну и ту же (уже мужскую) школу (разделение на мужские-женские именно тогда было введено в рамках затеянного Сталиным возвращения ко многим формам и названиям старого, дореволюционного уклада жизни: введение погон взамен петлиц, министерств вместо наркоматов и т.д.), но ведь мы учились в разных классах и в  разных возрастных параллелях. Однако всё-таки из виду я его не выпускал.   
 
   Мы оба (я – в 5-м классе, он – в 6-м) учились  теперь в школе, находившейся не в посёлке метзавода, где мы оба жили, а в соседнем районе Татарка, и возвращаться домой можно было как нижним путём – под горой, так и верхним: восходя сперва по тропке к многоэтажкам улицы Генераторной, а уж потом я шёл по ней же к своему ряду двухэтажек.   Однажды я пошёл нижней дорогой, а наблюдая за верхней, видел, как Мирона там атаковала целая гурьба мальчишек, накинувшись на него и замахиваясь, все на одного, своими портфелями и сумками.  «Достать» старались по голове, по шее и по спине.  Он пытался отбиться, но один справиться никак не мог. От меня снизу, из-под отвесно обрывавшейся горы, нельзя было ни добежать, ни докричаться… 
   
   Ситуация мне была совершенно понятна по аналогии с моим собственным опытом и наблюдениями. В нашем классе было три еврейских мальчика. Один из них, Вадим Розенцвейг (помнится, эвакуированный из Запорожья) был ловкий, крепенький и блестяще учился, к нему  не приставали. Я, как рассказано в книге моих воспоминаний  «Записки без названия»,  отделался от юдофобских нападок ценой отчасти клоунады  (стал  развлекать своих преследователей потешной песенкой), но, вслед за тем, вызвал к себе их уважение честными боями-«стуколками» с одним из самых приставучих противников.

   А вот третий, мальчик-эвакуант из Орши Гуревич, внешностью и картавостью еврей «ещё более» чем Мирон, так и не выдержал ежедневной травли (в том числе и «портфельных» атак), оставил учёбу в школе и поступил в «мальчики» к отцу в парикмахерскую, проучившись в 5-м классе всего лишь несколько месяцев. В «Записках без названия» правдиво рассказано, как затравившие товарища  одноклассники потом наперебой похвалялись друг перед другом: «Ты у кого стригся?» -«У Гуревича!» - «И я, и я у Гуревича!»…
   
   Так что вскоре, незадолго до  реэвакуации -  отъезда всей Гипростали эшелоном назад, в Харьков  (март-апрель 1944) , я не слишком удивился, узнав, что и Мирон, как тот, оршанский, мальчик,  перестал ходить в школу на Татарку…

   Через много лет, уже в Израиле, прочитав в русскоязычных тель-авивских «Вестях» интервью  Мирона Черненко, взятое как у видного московского кинокритика,  был несказанно удивлён его словами, что в эвакуации он не слишком страдал от антисемитизма… Сам себе истолковываю такую фразу подсознательным «вытеснением» из его памяти неприятных эпизодов.  Как  иначе  можно объяснить: почему я помню, а он – нет?)         

   В Златоусте мы с ним не могли не встречаться ещё и по одной важной хозяйственной причине: мой отец и Ронькина тётя Шеля – оба  были причастны к активной заготовительной продуктовой деятельности гипросталевской общественности. Скудное карточное снабжение не могло обеспечить ну;жды  сотрудников и их семей. Начальство предложило отцу осенью 1943 года отправиться в один из отдалённых районов Челябинской или (точно не помню) уже тогда Курганской области Западной Сибири или дальнего Приуралья на так называемые децентрализованные заготовки. По партийно-правительственному постановлению, колхозам, выполнившим напряжённые планы поставок продуктов государству, разрешалось излишки своей продукции продавать по твёрдым ценам уполномоченным трудовыми коллективами заготовителям. Вот таким уполномоченным поехал в Юдинский район (к востоку от Кургана) наш папа.

   Приезжая в Златоуст, он привозил с собою заготовленные продукты, а потом участвовал в их распределении, и одной из активисток, деливших привезённое добро, была Шеля Лесовая, тётушка Мирона. Иногда делёжка происходила в их квартире, где мелькал и Роня…

   Потом мы вместе ехали в эшелоне, возвращавшем нас в Харьков. Предполагалось назначить отца начальником эшелона, но он тяжко захворал, и болезнь   совершенно его обездвижила

   Мы его везли лежащим пластом. На длительных стоянках я, вместе с ещё одним подростком бродили вдоль состава. Иногда встречали Роню, тоже шаставшего между  стоявшими на путях эшелонами.

   Где-то в середине апреля, прибыв а Харьков, мы получили, как и большинство других гипросталевских семей, жильё в огромном ведомственном жилом доме "Красный промышленник", отданном учреждениям «Минчермета» (министерства чёрной металлургии). Нашей семье из 4-х человек предоставили две комнаты в трёхкомнатной квартире последнего, 6-го этажа 1-го подъезда; Шеле с её роднёй (мамой, двумя сёстрами и племянником Роней) – в 9-м или 10-м подъезде этого же дома… Вскоре мы встретились в одной и той же 131-й мужской средней школе, где я доучивался в 5-м, а он, соответственно, в 6-м классе. Длительный пропуск занятий, сделанный в Златоусте, по видимости на его  учёбу не повлиял – переводные экзамены он выдержал.   

   Сейчас не могу вспомнить, как и почему его маме удалось получить отдельное от Шели жильё и поселиться минутах в двадцати ходьбы от нас через сад им. Шевченко на улице Рымарской, в большом, «покоем» расположенном доме рядом с театральным зданием, где после войны разместился театр оперы и балета. (Но, может быть, они в этой квартире жили и до войны? – Не знаю…) Сейчас там рядом, в театральном здании, где сразу после войны много лет работал театр оперы и балета, кажется, находится  Харьковская филармония. В  соседнем с театром доме № 19 жило много работников театра, соседями Сары Осиповны и Рони по квартире стала семья театрального парикмахера Юдицкого: он сам, жена и двое сыновей, один из которых, Яня, был примерно наш ровесник, а другой, Марик,  – на несколько лет помладше. (Яня меня как-то однажды здесь, в Израиле, разыскал по телефону, и мы всласть поговорили, – конечно, о Мироне…) Квартира располагалась в самом верхнем этаже углового подъезда, под крышей, в мансарде. Когда через несколько лет после нашего возвращения заработал лифт, в нём можно было подняться на самый верх, к этой квартире. Лифт, однако, работал с перебоями, нередко застревал между этажами, и мы, Ронькины друзья, по молодости лет предпочитали подниматься пешком…

   Его мама, маленького роста светловолосая Сара Осиповна, была, как и моя, бухгалтером. Она поступила работать  в  бухгалтерию Госстраха и, возможно, именно  в этом учреждении получила ордер на жильё. Где её муж, отец Рони, я не спрашивал и не интересовался, в те годы многие из моих сверстников жили без отцов…

   К этому времени  возобновились и с годами становились всё более тесными мои приятельские отношения с Роней. Нам было по 13 лет, оба увлекались чтением, особенно романтическими книжками о войне, о приключениях, всяческих загадках жизни и науки. В моде у мальчишек нашего возраста были книги Беляева («Голова профессора Доуэля»),  Адамова («Тайна двух океанов»),  «Тайна профессора Бураго» Николая Шпанова… Но Мирон, приходя ко мне, любил порыться в сохранившейся в нашей  довоенной квартире политэкономической библиотеке моего отца. Мы с сестрой обнаружили эти книги в нашей довоенной квартире:  вселившейся туда в период оккупации семьёй книги были  из книжного шкафа вывалены  прямо на балкон. Сохранились и шкаф, и книжная этажерка, ещё кой-какая мебельная мелочь. Мы всё это как-то смогли перевезти на новую квартиру, стоявшую практически неостеклённой – вместо стёкол мы вставили в рамы  фанеру, а уж потом постепенно вставили стёкла… Внутренние рамы в нашей квартире были, по-видимому, во время войны использованы как топливо для печурок, заменивших не работавшее центральное отопление. Книги чисто экономические: Сисмонди, Рикардо, Адама Смита, даже Маркса, - Роню не интересовали, а вот стенограммы партийных съездов и конференций, а также литературу о революции и гражданской войне он внимательно рассматривал и читал. У отца сохранилась «История гражданской войны», «Хрестоматия по истории  Октябрьской революции»  Пионтковского (с речами Ленина, Троцкого, Зиновьева и других большевистских революционных вождей, включая тех, кто в 30-е годы был объявлен «врагами народа») - Ронька читал вслух их фамилии, почему-то больше других запомнился, в его картавом произношении,  Цю-г-г-гупа (Цюрупа)… 

   Мне очень не хватало в квартире следов хозяйничанья оккупантов – я решил своими силами  преодолеть этот «недостаток», подделав на стенке роспись карандашом:  «Friz Schwartz, leitenant». Ронька пришёл, прочёл и молча выправил ошибку, написав в звании «расписавшегося фашиста» вместо  “ei” – “eu” и зачеркнув второе “e”:  leutnant, – он в школе учил немецкий, а у нас был французский…
 
   По уставу  в комсомол тогда принимали с 14-ти лет, и нам с Мироном этот срок подошёл как раз к окончанию войны, когда он учился  в 8-м классе, я – в 7-м.   Процедура приёма новых комсомольцев в нашей школе, находившейся в районе скопления городской, в том числе вузовской, интеллигенции, была осложнена тем, что дети профессуры, адвокатуры и тому подобной публики, ещё и подогретые атмосферой недавней Победы, были проникнуты жгучим патриотизмом и сильно умничали. Вступающим задавали всякие каверзные и порою сложные вопросы по международному положению, уставу комсомола, автобиографии… Поэтому я и до сих пор помню, что в Греции того времени имелись политические партии ЭЛАС и ЭЛАМ, а, например, в подмандатной Палестине – МАПАЙ И МАПАМ… Теперь, живя в Израиле, ей-богу, не могу объяснить политическую разницу между двумя последними, а вот тогда знал это чётко!   Придирчиво проверялась и личность вступающего. Один из ребят, ныне известный в мире политический писатель-историк, а тогда высокоинтеллигентный, казавшийся довольно изнеженным мальчик, каких называют «маменькиными сынками», задал  одному из  вступающих  в комсомол вот такой вопрос:

   – Если бы тебя, как молодогвардейцев, допрашивали и пытали фашисты, - смог бы ты сохранить и не выдать им военную тайну?

   Весь зал комсомольского общешкольного собрания возбуждённо загалдел. Товарищи заставили вопрошавшего ответить: «А как бы повёл себя ты?»  Вопрошавший ответил вполне уверенно и даже как бы вызывающе:

  – Я  бы смог!

  Но моего дружка Мирона, когда он вступал в комсомол,  ждала совсем иная неприятность. Поднял руку, чтобы что-то сказать, один из мальчиков, и, получив разрешение выступить, заявил:

   – Его  не надо принимать в комсомол: он у меня дома марку украл…

   Так никогда никто и не узнал: правда это или навет. Но выход нашли в тогдашнем Уставе ВЛКСМ, который предусматривал возможность приёма не в члены ВЛКСМ, а – временно – в кандидаты (на полгода).  Через 6 месяцев Ронин статус в комсомоле был повышен до полного членства!..  Другого случая приёма в комсомол не членом, а кандидатом,  не  припомню…
 
   Насколько мне известно, впоследствии Мирон Черненко не только продолжил своё увлечение филателией, но и довёл свою коллекцию до уровня одной из лучших в стране. По крайней мере, так мне рассказывали общие друзья.

   С 8-го класса в параллели Мирона (а потом  и у нас) русскую литературу стала преподавать знаменитая в городе словесница Надежда Афанасьевна Грановская. Именно она читала на филологическом факультете университета  методику преподавания в школе литературы. Широко практикуя на школьных уроках  метод беседы в сочетании с работой над текстом изучаемого произведения, она превращала каждый урок в захватывающе интересную дискуссию. Подростки боготворили учительницу,  и на переменах, когда она величественно выплывала из класса, по пути в учительскую её сопровождал по коридору эскорт восторженных учеников. Одни её о чём-то спрашивали, другие внимали каждому её слову. Но никогда в этой свите я не видел Мирона. Он не только не был её поклонником, но относился к ней довольно равнодушно, а учился, как и по остальным предметам, весьма средне. У меня впечатление, что школьная, школярская наука его тяготила, и вместе с тем он жил своей напряжённой духовной жизнью, продолжал упоённо читать, не ограничиваясь книгами русскими, поглощая литературу Запада… Не знаю, где он добывал всех этих Фолкнеров, Хемингуэев, Верленов  и Маркесов, но он их читал, а я – нет…  В нашем классе среди учеников Грановской я был в числе лучших, а вот наш общий с Мироном друг, Игорь Гасско, довольствовался тройками. Примерно как и Роня в классе своём. И что же? Жизнь показала, что великолепная учительница не смогла разглядеть в них обоих будущих людей успешного творчества, в том числе именно литературного. (Игорь, как и Мирон, стал киношником – сценаристом, кино- и телережиссером, успешно занимался историко-краеведческой журналистикой).

   Школьная общественная, пионерская, комсомольская работа прошла мимо Роньки – или,  точнее, он мимо неё.  Но вне школы, в работе литературного кружка детско-юношеского филиала библиотеки имени Короленко,  участвовал. И не так в занятиях, как в неформальных встречах и спорах кружковцев. Особенно сдружился с Володей Блушинским из школы соседнего Кагановичского района (наш район назывался Дзержинским). Володя жил с отцом и сестрой на Юмовской, возле старой территории УФТИ – Украинского физико-технического института, где в 1932 году было впервые в СССР расщеплено атомное ядро. Интересы этого блестяще остроумного юноши были целиком отданы художественной литературе.

   В моём очерке «Заговор перфектистов», публиковавшемся в Израиле дважды  (он воспроизводится и на этом сайте, в книге "Мужская школа" как одна из её последних глав),  рассказано, как горсточка мальчиков и девочек, посещавших тот кружок  в читальне на ул. Дзержинского (ныне принявшей дореволюционное название  Мироносицкой), затеяла  игру в «литературное общество перфектистов». Мы спародировали 20-е годы, зеркально перевернув термин «футуризм». На самом деле у так называемого «общества», нами придуманного и существовавшего исключительно в наших воспалённых литературой и её историей  подростковых мозгах, никакой реальной программы  не было. Как не было и самого общества… Однако мы выпустили неподконтрольный взрослым и в буквальном смысле рукописный  журнал «Кактус», набив его самой разнообразной, нами же и сочинённой, литературной чепухой. Мирону как автору  там принадлежал, однако, «Манифест перфектистов», из  которого помню такие слова: 
             
               «Мы предтечей  назвали Гомера –
               И Гомер не протестовал».

   Казалось бы, вполне безобидно. Однако одна из строчек выглядела так:
   
               «Мы стремимся к   ....... слова»…

   По количеству точек и ритму стиха легко угадывалось крамольнейшее слово «свобода». Свобода слова!
   
   Согласно  легенде, созданной трепачами нашего же кружка, Литературное Общество Перфектистов (ЛОП) состояло из своих членов – лопов, которым противостояли  их идейные противники – анти-лопы, все же остальные объявлялись осто-лопами!  Первое апреля было нами объявлено праздником – Днём звонарей. То есть тех же трепачей, хохмачей, болтунов… Молодо – весело! 

   Но как раз в это время в молодёжной среде разных городов страны появились реальные и вполне серьёзные организации и кружки, задумавшиеся над реальностью победившей фашистскую Германию советской страны. В ней не было даже подобия ни «свободы слова», ни какой бы то ни было демократии, а царило полное бесправие народа и произвол чиновников. Недремлющее око советской госбезопасности замечало и разоблачало малейшие оппозиционные властям настроения: в Москве была схвачена молодёжная организация, двое или трое её вожаков (чуть ли не десятиклассники или первокурсники!) были  РАССТРЕЛЯНЫ, другие получили огромные «срока», вплоть до 25-летних… В Воронеже жертвой репрессий стал юный поэт Анатолий Жигулин, вскоре брошенный в один из лагерей Колымы, в Челябинске за составление и распространение вольнодумных листовок был арестован и осуждён на пребывание в исправительно-трудовой колонии 14-летний школьник  Саша Поляков – с большим трудом удалось взрослой родне вырвать сына погибшего на фронте воина из заключения… Ныне это главный редактор израильского журнала «22», публицист и физик мирового уровня Александр Воронель.
   Харьковская гебуха взяла в оперативную разработку наш ЛОП. Упомянутого выше моего одноклассника и общего с Мироном дружка – Игоря Гасско, мною же и залучённого однажды на занятие литкружка, дважды задерживали и допрашивали: кто такие Владимир Блушинский, Мирон Черненко, Феликс Рахлин, где хранится журнал «Кактус» и  каков его тираж? Журнал, выпущенный в единственном экземпляре, хранился в мансарде у Мирона, Игорь Гасско уговорил его уничтожить. «Улика» с мироновым «Манифестом»,  моей написанной гексаметром юношеской смехаческой поэмой «Халтуриада» и другими подобными, а, возможно, и более гениальными  сочинениями других «лопов»,  сгорела  в печке – Анти-лопы (вместе с Осто-лопами) одержали победу…
   
   Между тем, Роня окончил в 1948 году десятый, выпускной класс и поступил в юридический институт. То был последний год, когда в этот институт ещё без особых препон  мог поступить еврей.  Уже со следующего года препоны были воздвигнуты, а в 1950-м  студентом стал едва ли не единственный еврей на всю массу принятых в институт абитуриентов Володя Гугель – как он утверждает, благодаря своим особым заслугам в области… волейбола! Правда, он и учился в школе великолепно, однако другим нашим соплеменникам их высокая успеваемость  не помогла.
Как жили Сара Осиповна и Роня на одну её бухгалтерскую, более чем скромную зарплату? Ума не приложу. Впрочем, Роня немного подрабатывал в мимансе (мимическом ансамбле) оперного театра, но этот заработок был копеечным и непостоянным. Когда он учился на первом курсе,  а я ещё в последнем классе школы,  именно в это время мы особенно сблизились, я чуть ли не ежедневно бывал у него в гостях,  ввёл его в нашу школьную компанию, состоявшую из 9-ти и 10-классников нашей мужской и 9-классниц соседней, 116-й женской школы, и он участвовал с нами во встрече нового, 1949 года в квартире  школьницы  Аллочки Любовецкой. К этому времени позади осталась его известная и нашей, и соседней женской школе любовь к Свете Рослик – круглолицей, славненькой девочке-девятикласснице (он в это время учился в 10-м). Любовь состояла, главным образом, из пылких взглядов в её сторону… Лишь в Израиле стало мне известно: эта Света вышла замуж за Владислава Мысниченко, который с 1980 года по 1990-й пребывал  первым секретарём Харьковского обкома  компартии…    Чуть ли не последним (из первых секретарей этого обкома) в истории!
   
   Ронька и был, и слыл остряком. Его память хранила множество  шуток – например, именно от него я впервые услыхал  знаменитую «самую короткую в мире» басню                (Николая Эрдмана):
            Большевики пришли к Эзопу
               И – хвать его за …..
               
                Смысл басни ясен:
                Не надо басен!   

   Ещё школьником Мирон и сам писал ядовитые эпиграммы – например, на одного из своих соучеников-рифмомплётов, Владика  Межировского,  злоупотреблявшего  календарными годовщинами, - там была  строка: «Поэт юбилейных дат». Но главное достоинство Роньки  было в естественном умении отпустить уместное и меткое замечание, что называется, к слову, не задумываясь. Не всегда при этом он соблюдал приличия – например, как-то раз, идя сбоку или позади моих спутниц (кажется, это были моя сестра Марлена и шедшая с нею об руку наша общая подруга Ина (Фаина) Шмеркина), он, что-то рассказывая, вклинился между ними, бросив: «Разрешите, я стану у вас в  п р о м е ж н о с т и…»  Живя вблизи знаменитой харьковской «стометровки», как называли особенно популярную прогулочную зону на тротуаре улицы Сумской напротив  «Стеклянной струи» (которую теперь почему-то именуют «Зеркальной»), - он нередко шёл «прошвырнуться» по этому  маршруту, ничуть не стесняясь своего  буквально нищенского вида. Дело было в конце сороковых – начале пятидесятых, когда, при всех общесоветских лишениях, люди, особенно молодёжь, искали и уже находили возможности как-то, хотя бы элементарно, принарядиться. Но у этой семьи и таких возможностей не было. Мирон этим стал не только пренебрегать, но даже бравировать.

   К тому времени на центральную улицу, Сумскую (местный «Бродвей») никто уже не выходил гулять в телогрейках-стёганках военных лет. Но у Роньки другой верхней одежды на зиму просто не было!.  А эта телогрейка, или фуфайка (в простонародье – «куфае;ц») – вся была рваная, в пятнах, с дыркой в правом кармане. И Мирон, здороваясь с встречным приятелем, суёт правую руку в карман, протягивает её через дыру и подаёт приятелю из-под полы  фуфайки, не улыбаясь:
 
   – Здо-г-г-г-гов!

   «Хохмачество» очень ценилось в молодёжной среде. Не ручаюсь, что идея следующей описываемой мною шутки принадлежала Мирону, но она была вполне в его духе. В  их классе или же в параллельном был очень милый юноша, Вадик Хайкин, в будущем после окончания экономического факультета университета ставший дельным работником в этой специальности. Изучая немецкий и тренируясь в спряжении немецких глаголов, юноши «спрягали» фамилию товарища (по образцу глагола
    
fahren – fuhr – gefahren):
 
   – Сhaykin – Chuy – Gehaiken!!!

   Мирон с удовольствием подхватывал любую весёлую идею. Однажды, слоняясь по улицам, мы с Игорем Гасско, при участии Роньки,  по моей инициативе стали приспосабливать к особенностями его  дикции  текст популярной песни 30-х годов «Каховка», стараясь  так заменить слова, чтобы в них вовсе не попадался звук «Р»:

   – Каховка, Каховка, живая винтовка,
   Свистящая пуля, лети!
   Смоленск и Полтава, Луганск и Каховка –
   Этапы большого пути.

   Звенела атака, и пули свистели,
   И сладостно бил пулемёт…
   И девушка наша в походной шинели
   Гудящей Каховкой идёт!

  Мирон так увлёкся освобождением текста песни от провокативного звука «р», как будто   от этого зависело всё счастье жизни!

   На Сумской, недалеко от  их жилья, помещался Харьковский Дом физкультуры и спорта, Мирон туда иногда захаживал. Однажды принял участие в шахматном турнире – и по его итогам заслужил присвоение какой-то шахматной категории. Чтобы её оформить, надо было заполнить анкету, в которой (конечно же!) была графа «национальность». Будучи евреем, Ронька из озорства  написал: «караим». Организатор турнира спросил: «А что такое караим?» - «Симфег-г-г-польский евг-г-гей»,  – ответил Ронька на голубом глазу. – «Значит, всё-таки еврей?» - продолжил «отлов» собеседник. – «Да, но – симфег-г-г-гопольский!», - важно  отбрил Мирон.   
В юридическом учились тогда, как и в педагогическом, 4 года: на год меньше, чем в большинстве других ВУЗов. Конечно, и у самого Мирона, и у мамы, и у всей  родни была надежда: станет зарабатывать – будет легче   Но…

   На последнем курсе студентам роздали новую, большую анкету. В ней надо было подробнее, чем обычно, заполнить сведения о родителях. Не помню, в связи ли с этим, но мне именно тогда, в 1952 – 53 году   стало известно: его отца забрали в 1937-м, осудили не известно за что по 58-й статье  («контрреволюция»), и он исчез  навсегда.

   Мои родители как раз к 1952-мц году  уже года два «сидели» с обвинением по той же статье, но  они имели право дважды в год писать детям письма. Поскольку  нас с бабушкой и сестрой выселили из ведомственной квартиры учреждения, в котором работала мама, заставив в добровольно-принудительном порядке обменять наши две комнаты площадью в 24 кв. метра на одну 10-метровую в не отапливаемом доме, даже нашей убогой мебели на новом месте разместить было негде. И я продал уцелевший в довоенной ещё квартире книжный шкаф отца Мирону за бесценок. Вдвоём мы его торжественно оттарабанили на руках из Загоспромья через весь «профсад» имени Шевченко к нему на Рымарскую, на шестой этаж…
Институт  Роня окончил в 1952 -м, ещё до смерти Сталина, и государственная юдофобия (которой даже смерть тирана не отменила) оставалась ещё  в полной силе. Но формально и официально молодого юриста нельзя было  оставить без распределения. Его направили  в распоряжение министерства мясо-молочной промышленности  СССР.
   
   Для евреев религиозных  одно название такого ведомства звучит ужасно: ведь смешивать мясную и молочную пищу в одной трапезе – смертный грех!  Кошерное питание предусматривает после принятия в  пищу молочного продукта не брать в рот мясное в течение не менее 3 – 4 часов! Но, во-первых, Мирон, как все мы, не был религиозен, во-вторых, название ведомства его ничуть не смутило. Он приехал в Москву  и предъявил назначение. В министерстве удивились. Юристов они харьковскому вузу не заказывали ни для мясной, ни для молочной индустрии, ни для самого министерства.  Выпускник вернулся в свою Alma mater и рассказал всё как было.    Alma mater  беспомощно всплеснула руками:

   – Мы ничего  не можем сделать…
 
   ДВА ГОДА в стране победившего   антисемитизма  и бюрократизма  дипломированный юрист НЕ МОГ УСТРОИТЬСЯ НА РАБОТУ ПО СПЕЦИАЛЬНОСТИ.

   Я свидетель: предложения – были. Например, мне довелось видеть письмо, подписанное начальником угледобывающего треста или какой-то другой организации из Донецкой области. Учреждению требовался юрисконсульт. Управляющий просил обратившнгося к нему по вопросу трудоустройства т. Черненко М.М. для оформления на работу заполнить и прислать личный листок по учёту кадров. В этом документе была пресловутая «пятая графа» - национальность. Мирон заполнил и отправил анкету (в которой, естественно, не мог пошутить, будто является не евреем, а караимом)… И в следующем письме руководство учреждением сообщило претенденту, что, к сожалению, он не успел: вакансия заполнена другим человеком…
Мирон и этот казус превратил в анекдот:

   – Управляющий позавидовал   моей фамилии, - зубоскалил безработный юрист. – Я-то – Черненко. А он, управляющий, носит фамилию  … ЖИДОВЛЕНКОВ!
Ронька не придумал: именно такова была подпись начальника под присланной отпиской!

   Конечно, были попытки устроиться на другую работу. Сара Осиповна было  договорилась в своём Госстрахе, что её сына возьмут на должность страхового агента. Но из этого ничего не вышло уже по совсем другой причине. Надо было являться к не застрахованным гражданам с предложениями застраховать их жизнь или имущество.  Вот приходит наш Мирон к гражданину или к гражданке, садится, смотрит внимательно ему или ей в глаза и задаёт серьёзнейший вопрос:

   – Вы думали о смег-г-г-гти?

   От такого вопроса человеку почему-то становится зябко…

   Входит в следующую квартиру:

   - Вам никогда не пг-г-г-гиходило в голову, что Вас внезапно может
г-г-аздавить тг-г-г-гамвай?

   Его выгнали из страхагентов чуть ли не  на другой же день!

   Пробовал вернуться   статистом в театральный миманс, да уж больно мало платили: кажется, копеек 70 за участие в спектакле и копеек 50 – за репетицию. (Я назвал эти цифры в ценах после реформы 1961 года).

   Помню и ещё одну его должность: его устроили в группу геодезистов – таскать за ними теодолиты, нивелиры и прочее оборудование для съёмок местности, необходимых перед строительством. В то время только начали развёртывать жилищное строительство в городе, разрушенном войной процентов на 60. Готовились строить дом на углу улиц Пушкинской и Дарвина. Длинная фигура Мирона с полосатой, раза в полтора ещё длиннее его, палкой-линейкой, виднелась издалека, а возле уже стоял кто-либо из друзей-лопов, анти-лопов, а, возможно, и осто-лопов: его любили все!
Здесь время рассказать о некоторых друзьях Мирона. Мы оба с болью перенесли трагическую гибель Вовы Блушинского: летом 1952-го на студенческом военном сборе под Харьковом подразделение проходивших военную подготовку студентов  университета на полевых занятиях было застигнуто ливнем и грозой и укрылось в попавшемся по дороге  курене.  Ударила молния, парализовала целую группу «солдат», курень вспыхнул, и человек 8 – 9 погибли. В их числе и Володя. Похоронную процессию, которую пришлось разделить на две части (восемь гробов!), должно быть, и до сих пор помнят наши харьковские ровесники. Если кто-нибудь из них ещё жив…

   Мирон потом долгие годы поддерживал дружбу со старшей сестрой  Володи – Майей. В 1956 году их с Володей отца  - старого большевика с дооктябрьским партийным стажем (после сталинской мясорубки таких оставались считанные!) арестовали и, несмотря на широко известную хрущёвскую критику  преступлений Сталина, осудили на длительный тюремный срок «за оскорбление памяти»  покойного вождя: старичок Блушинский после ХХ съезда КПСС стал писать рукописные листки против сталинизма.  Майе с большим трудом, ценою долгих и изнурительных хлопот удалось вызволить отца из неволи. Вскоре он умер. Во всю эту историю трудно было поверить: все помнят, что рассказал Н.С.Хрущёв в своём докладе на так называемом «закрытом» заседании ХХ съезда по поводу культа личности Сталина. Отец нашего общего друга Володи Блушинского, без приключений переживший годы «большого террора», как видно, под впечатлением всех этих разоблачений слегка повредился умом и вздумал «развить» начатую новым вождём критику.   Но те же разоблачения так потрясли мир, что вызвали недовольство в среде руководителей мирового коммунистического движения, и сам «наш дорогой Никита Сергеевич» был вскоре вынужден дать задний ход развёрнутой кампании «демократизации», начались аресты наиболее ретивых его подражателей, и именно низовых, вот под эту-то волну и угодил  старик…

В последние студенческие  годы и во время вынужденной безработицы постоянным гостем Мирона в его квартире стал поступивший на отделение журналистики при филфаке университета выпускник одной из школ харьковской заводской окраины Володя Бурич. «Богом» этого влюблённого в поэзию юноши был Маяковский. Сам Володя ко вре;мени, когда я с ним познакомился у Мирона, поэту революции не подражал, но  отзывался о нём уважительно. Стихи писал в стиле поэтического модерна: чаще всего – верлибры, сложные по образному строю, с неожиданными метафорами. К поэзии классической был  демонстративно  равнодушен, плохо знал Пушкина, Лермонтова и Некрасова, но гораздо лучше – Аполлинера, Уолта Уитмэна, Северянина…  Он был очень хорош собой, с ярко славянскими чертами лица, твёрдым широким ртом, плечистый и мужественный. Мирон относился к нему хорошо, но с иронией, как к младшему, а называл его… «Бурвой». 

   Однажды «Бурва»  позвал меня сходить вместе в гостиницу «Интурист» (она тогда находилась в начале улицы Свердлова – теперь это, кажется, Полтавский шлях…) Там-де остановился приехавший в Харьков Семён Кирсанов, которому он хочет показать свои стихи (Кирсанов был известен своей близостью к Маяковскому и склонностью к поэтическому модерну).  Едва лишь мы вошли в тесноватый вестибюль старой гостиницы, как увидали шагающую вниз по лестнице  крошечную фигурку московского  поэта, бывшего футуриста, выходца из Одессы. Мне хорошо было известно, что Кирсанов – родной дядя Толика Брусиловского, харьковского художника, которого, верно, знал и Мирон. Вообще, Бурич хотел к москвичу пойти с Мироном, но тот был чем-то занят. Подойдя к поэту весьма смело, Володя сказал: «Мы хотели вам дать почитать свои стихи». – «А от какой вы организации?»- спросил поэт. – «Мы – “дикие”», – не задумываясь ответил Бурич. Всё потом было рассказано Мирону, он слушал внимательно, но ни Маяковского, ни Кирсанова особенно не «праздновал» -  гораздо больше  увлекался Ильёй Сельвинским (вот кто, действительно, симферопольский, но не караим, а крымчак). Его «Балладу о барабанщике» Ронька шпарил наизусть, со всеми многочисленными в ней «р-р-р»: «Кг-г-г-гала баба г-г-г-гозди (грозди), кг-г-гала баба гг-г-г-гузди (крала грузди), кга-га-гала баба бобы да гог-г-гох…»!

Вместе с Мироном, а иногда и без него, осенью 1952-го стал Бурич бывать у нас на Лермонтовской, куда, после ареста родителей и вынесенного обоим беспощадного приговора (по 10 лет лагерей особо строгого режима) нас с сестрой и бабушкой  администрация Гипростали заставила переселиться в крошечную каморку. У нас на Лермонтовской в 1951 году летом стали  бывать и Вовка Блушинский, тогда ещё живой, и Мирон, и Игорь Гасско, приходил и Бурич, но, как я заметил, в первую очередь не ко мне, а к моей сестрице, которая с удовольствием вела с ним беседы на литературные темы. К тому времени вернулся (ещё летом) из Вятлага, где просидел свои 5 лет по 58-й, «антисоветской» статье, за резкие публицистические стихи  бывший Марленин жених  Борис Чичибабин. Но хорошо известно было: он привёз- оттуда свою ЖЕНУ, сотрудницу лагерного  персонала. И вся «лирика» Марлениных с ним отношений (у них в студенческие  годы вспыхнул пылкий роман, грубо прерванный его арестом) , была, понятное дело, исчерпана. Всё же теперь он являлся зачастую и в её отсутствие, и тогда ему приходилось довольствоваться общением только с моими друзьями. Зато для них это были минуты удачи. Борис читал свои стихи, кто-то (в том числе и я) – свои, вспыхивали споры…

   В декабре 1951 сестра моя стремительно  вышла замуж за Фиму Захарова, своего довоенного соученика, теперь начинающего инженера. Узнав об этом, Вовка Бурич буркнул весьма неожиданно:  «Жаль: я бы сам на ней женился!». Марленка, узнав, очень смеялась: он был на семь лет моложе её.

   Вскоре харьковское отделение журналистики перевели в Киев, но в статье  о Буриче в Википедии  утверждается, что он окончил МГУ. Володя оказался в Москве примерно в одно время с Мироном и там, действительно, женился: на известной поэтессе-переводчице Музе Павловой. Разница в возрасте между мужем и женой была ещё значительнее, чем у него с моей сестрою. Он работал  редактором в одном из столичных издательств, а как поэт стал известен своими верлибрами.     Его называют «теоретиком и пропагандистом русского верлибра». Оба -  и Мирон, и Володя – принимали участие в заботах о попавшем в сложную медицинскую «переделку» Игоре Гасско, которого дважды на протяжении  70 – 80 годов там оперировали на открытом сердце, с двукратной заменой сердечного клапана и установкой кардиостимулятора.

   Ещё одним памятным мне приятелем Мирона был его сосед по дому, живший тоже в угловом, но в противоположном подъезде и не на последнем этаже, а, наоборот, в первом. Это был на год младше меня по классу, но учившейся в нашей же школе Изя Маневич.

   Блондин невысокого роста, но широконький в плечах, Изя решил стать журналистом и по окончании  в 1950-м школы подал документы на журналистское отделение филфака университета – туда, куда был принят Бурич. Но  славянина Володю приняли, а еврея Изю – нет. И он пошёл к ректору Ивану Николаевичу Буланкину: просить, чтобы тот разрешил ему, не выдержавшему конкурс, всё-таки посещать лекции и сдавать зачёты да экзамены.
 
   И Буланкин РАЗРЕШИЛ!

   Никто никогда не узнает, отчего этот ректор так мирволил евреям. Но многим из них в те годы  он шёл навстречу.  Даже избавление моих родителей от обвинений во время следствия по их «делу» 1950 года в том, будто они хотели создать из студентов университета  антисоветскую организацию, связывают с его именем и влиянием. Будто бы он, в предвидении круглой юбилейной даты – 150-летия университета (1955), убедил харьковских чекистов отступиться от затеи и не «создавать» фантомную контрреволюционную группу в преддверии юбилея. Не знаю, так ли, но на родителей, действительно, в первом периоде следствия  нажимали, чтобы склонить к такому «признанию», а потом вдруг был заменён следователь, а новый переквалифицировал обвинение, сосредоточив его лишь на давнем поведении обвиняемых, относящемся к 20-м годам: за папой остался единственный обвинительный пункт: он на собрании первичной парторганизации в 1923 году проголосовал за троцкистскую формулировку резолюции по одному – организационному – вопросу.  Мама «провинилась», подчинившись требованию оппозиционеров  в 1926 году покинуть партсобрание, созванное сталинцами, которые  на сей раз оказались в меньшинстве и, действительно, по уставному положению не имели права созвать собрание…  За эти «преступления» особое совещание при министре ГБ назначило им по 10 лет «особых» лагерей (то есть – с каторжным режимом, особо тяжким!).

   Изя стал посещать занятия – должно быть, вместе с Буричем и часто приходил к Мирону. Целеустремлённостью своей он мне напоминал Роню, впрочем, если тот в те времена ещё и сам вряд ли думал стать киноведом, то Исаак Маневич немедленно принялся пробовать себя в практической журналистике. Он посещал разные лекции, концерты, выставки, другие мероприятия и писал о них заметки в  харьковские газеты. В «Красном Знамени», «Соціалістичній Харківщині», а потом и в «Ленінській зміні» стали появляться крошечные информашки (под рубриками «Нам пишут»,  «Обо всём – понемногу»  или «В одну строку»)_ - и среди других подписей появилась  Изина: «И. Маневич».

   Беспощадный Мирон, любитель покомиковать над собой и над всеми, обыгрывая звучание первой из рубрик,  прикрепил к Изе «псевдоним»: «Нампишер». (На еврейском-идиш «пишер» - это писун). Кроме того, он стал всерьёз уверять, что в подписи «И. Маневич» еврейское имя автора Исаак зашифровано редакцией и означает «Иван». Ронька стал дразнить Изю: «Ваня Маневич».

   Под этими шутками скрывалась жёсткая реальность: с некоторых пор (совпавших с дикой послевоенной травлей  в СССР евреев)  в редакциях харьковских (да, скорее всего, и других) газет стали избегать явно еврейских подписей под статьями. Моя сотрудница по работе в заводской  многотиражке, фамилия которой была Форгессен  (в переводе с идиша – забывчивая), стала на страницах областной печати «Р. Самойловой», другой сотрудник того же завода, Миля Сахновский, начал подписываться «С. Михайлов», по их примеру и мне пришлось в областной печати  выступать как «Ф. Давыдов…»

   Мирон подтрунивал и надо мной. Я тогда  написал цикл афористичных (как мне какзалось) шестистиший, которым дал название «Эпиграфы». Иронизируя над моим  ложноклассическим стилем, он перекрестил это название в «Апокрифы».
Но, потешаясь над приятелями и друзьями, Ронька и сам был открыт для насмешек – даже над своей пресловутой картавостью. Я с удивлением однажды убедился, что он может, сосредоточившись и постаравшись, произнести нормальное призубное «ррр», но тратить время на «тррррениррровку»  он не хотел.

   Добряк Изя ничуть не обижался, по-прежнему льнул к Мирону и, как мне точно известно, хранит о нашем общем друге добрую память. Военкомат не дал ему доучиться, примерно тогда же, когда и меня, призвав в армию и тоже отправив в Дальневосточный военный округ. Однако подальше и похуже:  Изю определили в конвойные войска, и два долгих года он на тысячу километров севернее Магадана чуть ли не ежедневно отстаивал смены на лагерной вышке. Правда, на третий год был переведён в Киев и там добился разрешения продолжить учёбу в университете без отрыва от воинской службы. Но получив диплом, столкнулся с невозможностью устроиться по специальности в родном городе. Чтобы быть поближе к печати, пошёл работать линотипистом… И лишь женившись на девушке из маленького украинского городка, определился там в редакцию городской газеты. Потом продолжил журналистскую карьеру в Запорожье, в Днепропетровске… В этом городе живёт и сейчас, но, конечно, как пенсионер. Иногда, тряхнув стариной, выступает в печати с интересными статьями. Однако уже много лет подряд его авторское имя… И г о р ь  Маневич. Игорь, - не Исаак…

   Правда, всё-таки  и не Ваня!   Впрочем, ведь и «коренное  русское» имя Иван, к огорчению квасных патриотов, тоже на самом деле еврейское: от библейского Йоханан! 

   А вообще  главным критерием оценки людей, будь то политические деятели или собственные  приятели, был, как  мне однажды признался Мирон, «сейхел» - этим свойством, обозначаемым  идишским словечком, происшедшим из ивритского «сехел» - разум или, точнее, сообразительность, одарённость, он был готов любоваться в человеке даже не образцовом, пускай и озорном, хулиганистом, лишь бы не скучном!
Несколько слов о приятелях Мирона по институту, - тех., кого я знал потому, что они тоже учились сперва в нашей школе.  Примечательно, что некоторые из них тоже не смогли (а, возможно, и не пожелали) после окончания юридического вуза связать себя с этой специальностью. Так, на год или два до Мирона окончивший тот же институт  Михаил Скоробогатов чуть ли не сразу приступил к учёбе по совсем другой специальности. В один год с Мироном окончивший юридический Вова Гофман (но не путаю ли я его с Марком Коганом?  Если  за давностью лет, это так, то прошу меня простить…) тоже переквалифицировался, стал работать в  области организации нормирования труда и, в конечном счёте, возглавил отдел труда и заработной платы известного харьковского промышленного гиганта. Каждый раз, встречаясь случайно на улице, мы говорили о Мироне. Мой собеседник, часто  бывавший  в командировках в Москве, рассказывал с восторгом, как, зайдя к Мирону в редакцию журнала «Советский экран», заставал его свободно «болтавшим» по-польски с коллегой в Варшаве… 

   В студенческие  годы я встречал Роню в обществе его же соучеников  по школе, а потом и по інституту Дусика (Давида) Горштейна, Сани Жислина… 

   Вспоминается неожиданное увлечение Мирона ещё не вошедшей  в перечень официально разрешённых видов спорта самозащитой без оружия – «самбо». Он раздобыл где-то книгу с типографским способом оттиснутой на обложне надписью: «Для служебного пользования».  То был учебник по борьбе «самбо». Мирон разглядывал фотоснимки в этой книге, по  текстам изучал описанные в ней приёмы и, в частности, стал не шутя самостоятельно тренироваться – в частности, падая ничком вперёд на выставленные руки…. Уже не помню, почему  было так ему  важно  научиться этому…
   
   Дни  своей долговременной безработицы, как выяснилось потом, Мирон  использовал с дальним и точным расчётом. Каждое утро покупал билет в кино – благо утренние цены были нипочём, а фильмы тогда, в годы  советского бескартинья, показывали отличные, зарубежные, трофейные. Но также и те, что куплены в странах «народной демократии», как тогда именовались Польша, Венгрия, Чехословакия и другие сателлиты СССР.

    А ещё Роня решил  самостоятельно освоить польский язык. Это ему удалось, и   он получил возможность читать литературу и прессу соседней страны, в которой нравы были заметно свободнее, чем  в стране развитого идиотизма. Какое-то время (по крайней мере, в ещё харьковские годы юности) писал серьёзную лирику…
Уже не вспомню точно, к какому времени Мироновой юности относится первая его попытка попробовать свои силы в искусстве кинематографии. Было ли это в тот период его вынужденной полубезработицы? Или уже в более поздние времена, когда я, вернувшись из армии, застал его студентом-заочником одного из московских вузов?  Так или иначе, втроём (с двумя приятелями-соавторами:  Игорем Гасско и Валентином Ивченко) он затеял писать киносценарий на актуальную советскую тему.

   В то время  в публицистике в моду вошли так называемые «темы морали» (их в шутку ещё называли «аморальными», - впрочем, это было как-то даже точнее, потому что и в самом деле кто-то представал нарушителем нравственности, а кто-то, напротив, её спасителем…)  Все трое решили взять за основу сюжета события, описанные в «Комсомольской правде» очень популярным тогда фельетонистом  Семёном Нариньяни. Журналист описал в своём фельетоне скандальную ситуацию, возникшую в группе молодёжи,  прибывшей из города на сельскохозяйственные работы в колхозе. Конфликт заключался в неправильном, аморальном поведении руководителя этой группы – комсомольского активиста. Мирон и «Гастон»  (мои соученики по школе) нашли в описанном фельетонистом вожаке психологическое сходство с одним из нелюбимых нами комсомольских активистов нашей школы и в  либретто сценария наделили своего антигероя  реальной фамилией этого нашего соученика. Ко мне в руки попала машинопись подготовленной ими заявки на фильм «Когда человек в беде», отправленной в одну из киностудий страны (впоследствии имевшийся у меня экземпляр текста, к сожалению, затерялся). Судьба заявки мне не известна, но и для Мирона, и для Игоря она послужила «черновиком», их первым вкладом в профессиональную деятельность кинематографистов. А пока, вплоть до 1954 – 55 года,   Мирон пребывал без постоянной работы.    

   Где-то году в 1955-м, когда бывший первый секретарь Харьковского обкома партии Н.В.Подгорный уже занимал должность 2-го секретаря ЦК Компартии Украины, потерявшая терпение Сара Осиповна записалась на приём к нему в Харькове как избиратель, голосовавший за него на выборах в Верховный совет СССР. Кажется, к этому времени посмертно был реабилитирован отец Мирона – в своё время тоже, как и она, скромный  бухгалтер.

   Помню, как она мне когда-то «исповедалась» в разговоре: «Знаешь, Феликс, мне вообще не верится, что у меня был когда-то муж, нормальная семья. Как будто всё писнилось…» Теперь она рассказала советскому бонзе о злоключениях сына, и вскоре Мирон получил какую-то должность по специальности в одном из харьковских учреждений. Он и поработал там какое-то время. Подгорный, как известно, несколько лет подряд был потом Председателем Президиума Верховного Совета СССР, формальным главой государства, тем не менее, у меня есть точные сведения от верных людей, что из жившей в Харькове части его семьи исходили порой анекдоты вполне антисоветского свойства. Видно, не до конца был непробиваемым советским бюрократом, достучалась-таки до его сердца Ронина мама.

   Но в Москве, где теперь Мирон бывал часто, поступив учиться на заочное отделение ВГИКа, случилось событие, решительно повлиявшее на его дальнейшую жизнь: он встретился и познакомился со студенткой того же вуза москвичкой Ритой, которая стала его женой.

   Я повстречал в городе Сару Осиповну, которая мне сообщила:
   
   – Мирон женился! А знаешь, на ком?
   
   Поздравив с событием, я тут же переспросил:
   – На ком?
   – На ТАТКЕ!!!  – прозвучал   радостно-торжественный ответ. Я не понял причины такой оживлённости: чему радоваться так уж особенно? А я женат – на Инке. А Женя Брон – на Лидке. Игорь Гасско – на Галке.  Чем Татка лучше?

   Впрочем, выяснилось: то, что я принял за женское имя, в данном случае название одной из кавказских народностей. К татам часто  относят себя  горские евреи. Во всяком случае, они говорят на татском языке. По всей видимости, Миронова Риточка – татка…  Из горских евреев.

   (Снова вспоминается шутка Мирона: «Я каг-г-гаим. Симфег-г-гопольский  евг-гей».  – «Значит, всё-таки еврей?»  – «Да,  но… симфег-г-гополький!»  Вот и его жена:  еврейка, но «всё-таки» горская!)

   Рассказывали, что Рита жила в какой-то неописуемо убогой и тесной берлоге, но Мирона там прописали как мужа, и наш Ронька стал москвичом. С этого момента он у меня не на виду, и я лишь на основе житейского опыта могу сказать, что это был «золотой билет Судьбы». Человек  гуманитарного склада натуры, если только он – не полная бездарность (а Мирон был явно и ярко  даровит) получал в столице огромные возможности заработать. Не говоря о театре, цирке и других зрелищных предприятиях, десятки и сотни клубов, парки, самые различные культурные учреждения наперебой жаждут заказать сценарий, пьесу, скетчи, водевили, иные-прочие художественно организованные действа… Если любишь и умеешь писать, тебя ждут и примут редакции многочисленных газет и журналов… Людей, справляющихся с такой работой, не так уж много в столице, где  существует на прописку жесточайший лимит. Он гораздо мягче в областных городах, но там нет такого широкого фронта потребителей подобной продукции…  Могу в чём-то ошибиться, но, как помню по рассказам Мирона, он стал писать по заказу редакции очень популярного в те годы журнала «Юность». Восходила звезда движения ударников и бригад коммунистического труда (вообще говоря, очередная всесоюзная «панама», но усиленно продвигаемая  всем агитационно-пропагандистским советско-партийным аппаратом), и первые пробы своего пера Мирон отдал этому ненасытному чудищу…  Впрочем, до меня  его произведения этой тематики не дошли.

   Между тем, меня  с большим опозданием  (которое объясняется испорченным  «врагами народа» -  папой и мамой – моим  политическим реноме) в 1954 году, наконец-то, призвали в армию, и отслужив на Дальнем Востоке положенный срок, я вернулся в Харьков. Через месяц и десять дней после возврещания, 17 февраля 1957 года (если не ошибся в дате, это день рождения моего друга) явился без предупреждения к нему на верхотуру – и застал там и Сару Осиповну, и его самого, и его жену – татку, оказавшуюся милой, интеллигентной женщиной, плюс ещё и хорошенькой, и неглупой. Я был встречен буквально ликованием тех, кто меня здесь знали,  и это произвело на неё большое впечатление. Столь бурная радость относилась не только персонально ко мне (хотя и Мирон, и его семья     меня всегда встречали по-доброму), но объяснялась также и предшествовавшими событиями народного освобождения от магнетической заразы сталинского культа. Незадолго перед тем вернулись по реабилитации мои родители, которых вся эта семья хорошо знала и уважала, а тут ещё и я появился вскоре по возвращении из-под воинских «знамён»… Родным Мирона было также известно о том, что моего отца сразил инсульт и паралич… Это, конечно, усилило их сочувствие ко мне.

   Следующая наша встреча состоялась через несколько лет. За прошедшие годы Мирон прошёл множество ступеней своей киноведческой карьеры: и службу в Госфильмофонде, и работу в редакции еженедельника «Советский экран»… Соученики Мирона по школе и юридическому институту из уст в уста передавали вести о встречах с ним в Москве, о том, что вышла в свет его книга об Анджее Вайде, потом – другая: о Фернанделе… На гонорар, полученный за неё, он будто бы купил трёхкомнатную кооперативную квартиру в столице.

   Теперь Мирон ненадолго появился в Харькове с женой и сыном Антоном, мальчуганом лет пяти-шести. Уж не помню как, мы встретились у его тётушки  в доме «Красный промышленник» за чашкой чаю. Незадолго перед тем он побывал на кинофестивале в Северной Корее и теперь с юмором рассказывал об этой «закуклившейся» в своём упрямом коммунизме стране. О том, как за ним там установили слежку. О карикатурном  тамошнем культе  партийной власти. 
Помнится, я высказал мнение, что, как мне казалось, национализм в мире теряет опору, что укрепляются  международные связи и интеграция. Он решительно мне возразил: дело как раз наоборот! И привёл конкретные примеры из жизни стран Европы, Азии, Африки.

   То была наша последняя встреча. Правда, живя уже в Израиле, я в начале 90-х ему звонил по телефону, он как-то раз позвонил мне. Но о его приезде (или приездах?) в нашу страну я узнавал гораздо позже из газет. Так узнал и о его кончине, случившейся вскоре после того как в самом конце 2003 – начале  2004 года сделали операцию на открытом сердце моей жене. Она прожила ещё 10 лет. А вот его сердце остановилось тогда, в дни кинофестиваля в Гатчине.

   Это был самый весёлый и жизнерадостный из товарищей  моего детства и  юности.

 (Мемуарная статья была автором  написана специально для "Сайта Мирона Черненко"
  - см.: http://www.chernenko.org/  )