2ч. 14-15 Карел Коваль Моцарт в Праге. Роман. Пере

Гончарова Лидия Александровна
               



                ГЛАВА 14. ВЕЧЕРА НА БЕРТРАМКЕ
         

   
                - 1 -

    Кто однажды побывал на Бертрамке, навсегда очарован ею и непременно возвращается сюда снова и снова. Здесь забываются каждодневные заботы, отпадают тяготы и беспокойства будней. Природа вокруг незабываемой красоты, каждый здесь молодеет, глядя на цветы, деревья, виноградники, начинает замечать облака, слышать птиц, и Прага там внизу, окутанная серо-голубым покрывалом, представляется волшебным видением.

    Моцарт всегда спешил сюда после репетиций. Едва он садился в карету, и нетерпеливые кони начинали свой полёт по Йезовитской, через Каменный мост, к Уездским воротам, ему легче дышалось, а стоило въехать в каштановую аллею - и вот он уже полностью в сказочном плену. Навстречу выбегает овчарка по-имени Волк, приветствует радостным лаем, объявляя на всю округу о приезде любимого гостя.
    
    Часто он приезжал не один, и тогда за четвёркой горячих белых лошадок рысью бежали несколько пар вороных, гнедых или рыжих. Они везли итальянских певцов, нередко во главе с директорами Бондини и Гвардасони. Синьор Доменико всю дорогу крутил в руках золотую табакерку, потягивал мощным носом табак, так что из глаз сыпались искры.
   
    Ржание коней чередовалось с бархатным баритоном Луиджи Басси, который вжился в образ своего героя и уже не сомневался в силе и власти своего соблазнительного взгляда и куртуазного разговора, что вызывало дружеский смех дам - Терезы Сапоритиовой, Катерины Мицелёвой и Катерины Бондинёвой. Беззаботно и весело общество следовало за Моцартом, а он уже на  лестнице, чувствует себя хозяином дома, приглашает гостей, рядом с ним оба Душка и Констанца, дамы в розовых кринолинах, обмахиваются веерами в жаркий полдень.
   
    Через некоторое время всё пёстрое общество, разобравшись парами, бродит по саду, пока Моцарт занят в своём кабинете, разбирается с партиями, просматривает партитуру. Вот он выходит с драгоценной книгой под мышкой, идёт вверх по тропинке, за ним Томаш, несёт подушку, чернильницу и перо.

    Друзья приветствуют маэстро. Подшучивая, он успевает ответить каждому, не остаётся в долгу по части острот, а то и стишок успевает сымпровизировать. Наконец, достигает заветного места у колодца под орехом, где его ожидает каменный стол и каменная лавочка.

    Томаш кладёт на лавку подушку, ставит на стол чернильницу и перо, а там уже лежит партитура «Дон Жуана». Началась работа, Моцарт склоняется над страницей, куда быстро, словно брызги майского дождя, посыпались ноточки.
   
    Общество собралось у кегельбана недалеко от колодца, Моцарту всех хорошо видно. Там образовалось две группы. Вот Луиджи Басси взял в руки шар, подобно богу на Олимпе,  гордо оглядел присутствующих дам, приготовился к броску. Моцарт быстро сбежал к ним вниз, встал между Констанцией и Катериной Бондинёвой, было весело, когда шар пролетел мимо кеглей, вылетел за забор, и пришлось сынишке приказчика бежать туда за ним.

    Пока ходили за шаром, Моцарт быстренько подбежал к партитуре и набросал в неё ноты, да так много, что страница была закончена. Он оставил её просыхать, а сам опять к друзьям вниз. Ему, пожалуй, по душе такая работа, веселей, чем в хмуром кабинете, куда и солнце-то редко заглядывает.
   
    Время бежит незаметно и легко. Вот уже и смеркается. На Прагу опускается балдахин вечерней зари, свежий ветерок принёс прохладу после душного дня. Снизу позвонили, это пани Людмила созывает гостей к полднику.

    Долго звать не приходится, проголодались, и на тропинке образовалась шутливая толкотня, будто и не достойные господа капельники, регенты да оперные певцы собрались тут, а проказливая молодёжь, мальчишки и девчонки.
   
    Это всё Бертрамка, это она околдовала всех, солидных людей превратила в детей, особенно Моцарта. Он в тот день так хулиганил, что на обратном пути в каретах его друзья твёрдо постановили: он, конечно гений, чародей, ибо невозможно при таком шумном баловстве ещё и сочинять прекрасную музыку.
   
    На вопрос милых дам, как это у него получается, Моцарт отвечал:
      «Свои секреты выдавать не стану. Вон Луиджи Басси, он дон Жуан, у него секретов ещё больше, а лучше бы уж он играл Лепорелло. Только вы не передавайте ему мои слова, пожалуйста, а то ещё обидится».
   
    Нарочно сказал, знал, что дамы не смогут умолчать. Ну и пусть разозлится этот Басси, он так надоел своими неудовольствиями партией, что маэстро уже однажды предложил ему поменяться с Лепорелло, после чего Басси притих. Вот и в саду стало тихо, сцену заняли птицы, распелись перед молчаливыми статуями, неприхотливыми зрителями.

                - 2 -
   
    А народ весь собрался за столом - свечи, фарфор, бокалы. Кроме роз, вестники осени - подсолнухи и георгины, трогательные запахи уходящего сентября. Такие полдники на Бертрамке заманивали музыкантов, кому случилось там побывать однажды, вспоминал потом всю жизнь.
   
    Самые приятные, сказочно-тёплые разговоры начинались, когда оперные певцы уезжали и оставались лишь самые близкие Моцарту друзья-музыканты. Уходили с террасы в его комнату, и там беседа продолжалась до поздней ночи, особенно, когда маэстро, охваченный воспоминаниями, начинал говорить о своих поездках по Европе, о встречах с великими людьми современности.
   
    В один из таких вечеров, это был день святого Вацлава, Моцарт сказал друзьям, что на него сильное впечатление произвёл Cвятовацлавский хорал. В этот день собрались едва ли не все музыкальные деятели Праги.

    Кроме Моцартов и Душковых, здесь были Кухарж, Праупнер, Витасек, молодой профессор Немечек, профессор Мартин Пельцл, знаменитый страговский органист Длабач, библиотекари Шаллер и Игнац Там, святовитский капельник Кожелюх, неразлучный спутник Моцарта виолончелист Куба - одноклассник Мысливечка, капельник Воланек, графы Канал и Пахта, библиотекарь Рафаэль Унгар, первый друг его в Праге ещё со времени «Фигаро».

    Когда Моцарту представляли органиста Длабача, Душек рассказал о нём, что тот занимается чрезвычайно важным делом: собирает сведения обо всех чешских музыкантах, не только живших в Чехии и Моравии, но и о тех, кто уехал, иногда тайно, за границу, чтобы там свободно дышать и творить. Длабач с уважением поклонился, и когда Моцарт подал ему руку, спросил:
   
      «Позвольте, маэстро, я буду записывать, ваши рассказы о встречах с чешскими музыкантами? Хочу сохранить эти сведения на вечные времена, чтобы молодёжь могла узнать, как близко с вами сотрудничали наши музыканты, чтобы любили вас, как родного брата».
   
      «Это очень важно, то, что вы делаете, пан регент. События в жизни летят так быстро, что если о них не записать на бумаге, они исчезают навсегда, а устные пересказы нередко бывают исковерканы».
    Представляя библиотекарей, Душек говорит, указывая на Шаллера:
   
      «Это ангел-хранитель всех чешских земель, включая Прагу, он занимается описанием красоты нашей дорогой родины и её главного города, чтобы сохранить на вечные времена, чтобы ничего не было потеряно, а вот он...», - указывает на Тама, - «...создатель чешско-немецкого словаря.

    Шаллер записывает, а Там переводит, нельзя забывать, что у нас в стране говорили на родном языке, когда здесь был король, и было это на протяжении столетий. Вот этот Святовацлавский хорал, который тебе так понравился, Амадей, рождён сердцами людей и их любовью к покровителю чешских земель, и он сопровождает нас из века в век, как символ свободы и независимости». 
   
    Пани Душкова подошла к библиотеке и достала красивый иллюстрированный документ: на голубом фоне из большой готической буквы S выступает фигура святого Вацлава с просветлённой улыбкой на губах и в глазах. Все окружили её полюбоваться старинной нотной записью. Куба тут же запел написанное в нотах:
   
      «Святой Вацлав, покровитель чешской земли», - от другой ноты вступил каноном Душек, за ним Жозефина, Кухарж, Праупнер, Пельцл, Витасек, Кожелюх, Длабач и Там. Голоса слились в могучем хоре, пели они горячо и страстно. Озарённые внутренним огнём, их лица походили в этот момент на портрет св. Вацлава, который их объединил.

    Тот же взгляд, полный надежды и уверенности, устремлённый в будущее.
    Святовацлавский хорал - это дыхание столетий, в нём оживает шум лесов, полей, вод, он выражает пламенные чувства людей, их любовь к родному краю, к её покровителю, чьё имя Моцарт нередко встречал под деревянными гравюрами с изображением горячо любимого народом князя Вацлава.
   
    Дозвучали последние слова гимна, и воцарилась великая тишина, слышно только потрескивание свечей, они даже как будто ярче стали гореть, поддержанные дыханием старины. Первым заговорил Франтишек Душек. Как он помолодел! Глаза горят, как у прошедшего через очищающий огонь источника чешской музыки. Смотрел вокруг с восхищением, видно приготовился сообщить нечто необыкновенное, что невозможно хранить внутри себя.

    Таков был Душек, при встрече с прекрасным он оживал и становился ярким оратором:
      «Этот Святовацлавский хорал - наш гимн. Будучи детьми, мы выучили его по слуху и с детства знаем наизусть. Мы знаем, что он будет сопровождать нас в жизни как верный друг, на всех встречах, в дурные и хорошие времена, он будет вселять веру и приносить утешение, благодаря тем первым, кто вложил в него свою душу ещё многие столетия назад. Нет ни одного чешского музыканта, кто не был бы крещён этим хоралом, и дух этого гимна идёт с ним по жизни, куда бы его судьба ни занесла».
   
    Пани Душкова с чем-то возилась в углу за книжным шкафом. Она вытащила большую карту, натянутую на чёрную рамку, развернула так, что закрыла ею всю себя, только ангельская голова сверху выглядывает. Моцарт подбежал, с должным почтением поклонился:
   
      «Позвольте вам помочь, хотя я, кажется, опоздал, вы самостоятельно побороли великана-Атласа. Скрутили его и несёте на себе весь земной шар, справляетесь с ним, играючи. Ведь это не бабочка разноцветная, дайте, я всё-таки это сладкое бремя с вами разделю».
   
    Пани Душкова повесила огромную карту на ручку окна возле клавесина, и перед глазами гостей развернулось всё королевство чешское, разукрашенное гравюрами. Вот девушка с серпом в одной руке и гроздью винограда и хмелем в другой, вот ещё одна красавица, аллегория Природы, олицетворяющая чешские реки, благородство её земли, на другой стороне из пещеры выглядывает Рудокоп, чуть дальше работает Строитель, и над всем этим герб Праги, матери чешских городов.
   
      «Это наша родина, Амадей, здесь же и вся история нашей музыки. Те, кого интересует судьба чешских музыкантов, должны понимать, что эти семена разлетелись по всей земле в разные стороны. Как и ты, Моцарт, который сбежал из плена зальцбургского тирана муфтия к своим воздушным замкам венского королевства музыки, так и те простые чешские парни спасались от крепостной зависимости.

    Ты в сравнении с ними был свободным человеком, а мы все как один были скованы путами крепостничества, веками связаны цепями. Тебя унизил граф Арко, указал на дверь, когда ты восстал против тирании, а нашим беглецам, если их ловили, столько раз выбивали зубы и били по рукам. И всё-таки они продолжали играть, потому что музыку никто не мог вырвать из их сердец.

    Вспомним хотя бы Фиалу, Йозифка, которого ты хорошо знаешь по Зальцбургу и Вене, он один из тех бунтарей, воспротивился и убежал, и если бы не милость императора Иосифа, а скандал дошёл до самой Вены, то неизвестно, какое наказание его постигло бы от вельможной пани, её светлости графини».
   
    Всех взволновал этот неожиданный поворот в рассказе пани Душковой у карты королевства чешского, он сильно повлиял на общее настроение, каждому вспомнилась какая-либо трагическая судьба.
      «Посмотри-ка, Амадей, на это деревце», - Душек указал на зелёное дерево на карте, - «Под каждым таким деревом прижимается соломенная избушка. В ней каторжно трудится мать, а отец как вол впряжён в работу на барина.

    И сыны, и дочки трудятся, пока не упадут. Но после работы, уже поздними вечерами, они поют и играют на музыкальных инструментах так замечательно, что слёзы появляются даже у каменного. Когда же мера терпения истекает, эти молодые люди убегают с сердцем, переполненным музыкой.
   
    Как убегают? Под покровом ночи, с матушкиным благословением - её слёзы обжигали руки - и, не разбирая дороги, скрипка в руках, альт, рог лесной, завёрнутый в пелёнку, как дитя, и прочь, прочь! Птицы летят свободно, а они - тайно, лишь бы не вернуться назад в железных оковах, как преступники. Не думай, что они, покинув родину, утратили её.

    Ты встречал их за границей и наверняка заметил, какой теплотой отличается звук их инструментов, они играют так сердечно, потому что всегда помнят о родном крае, потому в их музыке столько искреннего чувства, кто услышит, не может забыть. Улетели ласточки и не вернулись, осели, остались жить на чужбине. Только в мечтах они прилетают домой, поют родные песни, играют и сочиняют по зову  своего тоскующего сердца.
    
    Посмотри сюда, Амадей, когда ты едешь из Вены через Моравию и Чехию, то едешь самой музыкой, и всюду тебя знают, всюду тебя играют». - Душек водил рукой по карте, показывая дорогу, которой Моцарт едет в Прагу. - «Так и те чешские ребята спешили в Прагу, чтобы здесь проверить силы, а когда выясняли свои возможности, мчались дальше по свету, либо возвращались домой и воспитывали других музыкантов.

    Посмотри, как наши реки направляются в сторону Праги, так и они стремились посмотреть в светлое лицо матери городов чешских, пусть она и без короля. Что они брали с собой в путь? многие только это...» - Душек дотронулся до горла, потом до головы и до сердца, и, наконец, соединил обе руки, -

      «Это было всё их имущество, и с этим они завоёвывали весь мир. Короли, императоры, архиепископы, воеводы, графы принимали с радостью беглых чешских музыкантов, но мало кто из них оставался навсегда, они быстро шли дальше, вечное беспокойство заставляло их передвигаться по миру.

    Домой почти никто не возвращался, кому захочется оказаться снова в крепостной зависимости, в лакейской ливрее, каждому хорошо известна печальная судьба Йозифка Фиалы. Вот и знаменитые мангеймские музыканты: мангеймские духовые, мангеймский звук - слава этого оркестра связана с именем Яна Вацлава Стамица, это он обосновался в Мангейме и внёс туда чешские музыкальные традиции».
 
                - 3 - 
   
    Моцарт внимательно слушал Душка и рассматривал при этом карту Чехии, облокотившись о клавесин. Гости стояли вокруг, никто не прерывал хозяина ни единым словом, так все были увлечены его взволнованным рассказом.
      «Где родился Йиржи Бенда?», спросил Моцарт.
   
      «Здесь, в Новых Бенатках. Это большой разветвлённый род. Если Бенда - значит музыкант, и каждый играет на нескольких инструментах. Считалось бы позором владеть только одним, такова традиция у Бендов».
      «А что Стих-Пунто? Он замечательный валторнист, я написал для него в Париже часть концертной симфонии, он большой молодец!», - с восторгом говорил Моцарт, а Душек остановил палец чуть ниже родины Бенды:
   
      «Вот здесь, в Жегушице, в поместье графа Туна. Он тоже убежал, при этом сменил имя, из Стиха сделался Пунта. Говорил: точка и точка. Лишь бы меня не поймали. Дал бы Бог мне долго играть, пока не поставит под моим именем окончательную точку и крест».
   
      «А что Стамиц? Где этот Чешский Брод? Я читал о нём памфлет Гримма «Пророчества малого пророка из Чешского Брода», который всколыхнул весь Париж и развязал там долгую войну в среде музыкантов, связанную с Пиччини и Глюком. Тут уж папа Глюк наконец победил».
   
      «На самом деле место называется Немецкий Брод, Стамиц был из Немецкого Броду, это Гримм переделал его в Чешский, чтобы подчеркнуть происхождение музыканта».
   
      «А Войтех Йировец? Он очень одарённый композитор, я сам дирижировал его симфонии в воскресных концертах в Мельгрубе. Мы недавно с ним прощались, он был совершенно счастлив, что едет в Италию. Я смотрел на него, и мне казалось, у него выросли крылья. Он напомнил мне меня самого, я так же впервые рвался в Италию. Там я и познакомился с Мысливечком. А вы где родились?», - Моцарт обратился к Кухаржу.
   
    Кухарж живо подошёл к карте и поставил палец на кружочек:
      «Хотеч, здесь стояла моя колыбелька, а чуть дальше, вот сюда, пожалуйста, родился наш дорогой друг Франтишек Душек, это Хотеборки. Вокруг нас было полно Бендов, Бриксов, а здесь в Горжинёве впервые заплакал в кроватке Йелинек-Церветти, которого вы тоже хорошо знаете, не так ли, маэстро?»
   
      «Ещё бы мне не знать Йелинка-Церветти, где, покажите, он родился?»
      «В Седльце у Седльчан, здесь. И Стих-Пунто в восточных Чехах, в Жегушицах».
    Моцарт смотрел на карту и вспоминал, это было понятно по его прикрытым глазам.
      «А что Вацлав Пихл, капельник Миланской оперы? Мы с папенькой были у него в гостях, он в то время занимался жизнеописанием судеб чешских музыкантов, живущих в Италии».
   
      «Да, это известно, он писал нам. Большой патриот, беспокоится, чтобы ни одна чешская музыкальная душа не пропала за границей в безызвестности. Это будет интереснейшая книга. Стимул к её созданию задал ещё Чарльз Бёрни, английский музыкальный критик.

    Он первым собрал имена чешских музыкантов в своих заметках после путешествия по Европе, и их так много, что в каждой главе встречаются имена не одного, а иногда нескольких Чехов, работающих за рубежом, и это только те, о которых написано, а ведь их гораздо больше».
   
    Моцарт добавил:
      «Да я и сам узнал многих чехов в оркестрах Европы, а сколько их у нас в Вене! Представляю себе, какая это будет книга, где соберутся они все вместе!», - при этих словах он посмотрел на Длабача, который стоял в уголке за клавесином и записывал, покрасневший от волнения, что-то в блокнот, рука так и мелькала. Возле Длабача стоял Праупнер.

    Моцарт спрашивает:
      «А где родился наш милый Вацлав Праупнер? Покажите мне вашу родину».
      «О, он нашёл себе местечко для появления на свет в краю, где родится знаменитое вино, в Литомнержицах», - Душек показал на карте место севернее Праги, а Праупнер подошёл и поставил палец на незаметный кружок, лицо его при этом засветилось нежностью.

    Душек продолжал:
      «На карте Чехии нет места, где бы не звучала музыка. Даже если нет знаменитостей, всё равно везде найдутся люди поющие и играющие. Тот самый Чарльз Бёрни, который объездил столько земель, бывал и в Италии, назвал Чехию консерваторией Европы».
   
    Пани Душкова перелистывала книгу с красным обрезом. Когда её муж замолчал, прочитала:
      «Чехи - чрезвычайно одарённые музыканты. Они обладают превосходным музыкальным слухом, и если бы имели лучшие условия жизни, превзошли бы итальянцев.

    Дальше он пишет, что сожалеет о том, что ему не удалось разговаривать с ними на их родном языке, которым не владеет, и который показался ему чрезвычайно мелодичным. Но был вознаграждён сполна их музыкой и пением, что присуще самой природе этого народа».
   
    Пани Душкова продолжала:
      «Сеегер говорил, что пониманию чешского языка иностранцами хорошо способствует знание генералбаса и контрапункта, это утверждение не из его собственного опыта, об этом говорил его учитель Черногорский, отец чешских музыкантов.

    Несмотря на то, что Черногорский был родом из маленького города Нимбурка, его известность была так велика, что к нему приехал учиться молодой Тартини, у него же учился и Глюк. Уже потом, будучи  в Париже, Глюк вспоминал Черногорского, говорил, что учитель дал ему самое главное, нужное для жизни».
   
                - 4 -
      
   «А что было с Глюком в Чехии? Он что, чех по рождению? Я слышал об этом что-то в Вене, где его нередко называли Il divino Boemo, как и Йозефа Мысливечка., так что у вас два Божественных чеха», - говорит Моцарт и вопросительно смотрит на Душка, Кухаржа и Праупнера.
   
    Душек немного помолчал, склонив голову, затем заговорил:
      «Глюк на самом деле не чех родом, он пришёл на нашу землю со своим отцом-лесником трёхлетним ребёнком в Новый Замок у Чешской Липы. Там он ходил в деревенскую школу, где и разделил судьбу обычных чешских детей, то есть, музицировал больше, чем учился.

    Однако отец-Глюк заботился о том, чтобы Кристоф получил настоящую школу у кантора, который нередко посещал дом лесника, и таким образом ребёнок был хорошо воспитан и нормально обучен, при этом жил свободно в природе, как птица, имел множество впечатлений, которые навсегда сохранил в памяти своей души.

    Среди его воспоминаний были и такие, как они с братом Антонием ходили за отцом по лесу чуть ли не босиком, носили для него охотничьи принадлежности и измерительные приборы. И вырос из него хороший парень. Ты ведь знаешь его, Амадей, есть в нём частица чешского леса и частица чешской музыки, которую он слышал везде, куда ни придёт.

    Музыка так забила ему голову, что он сходил от неё с ума, забывал об обязанностях, так что отец запрещал ему музицировать. Но что такое Кристоф без музыки! Нельзя играть днём, значит, будет играть по ночам на чердаке, и тогда отец был вынужден запирать от него инструменты. Вот это уже было большое горе.

    И Кристоф, с его сильным бунтарским характером, когда дело дошло до того, что уже негде было спрятаться для занятий музыкой, просто убежал из дома. Он добрался до самой Праги со своей гармоникой, на которой играл изрядно, и вполне добывал себе средства для пропитания.

    Если бы не князь Лобковиц, который знал о музыкальных пристрастиях юноши, и серьёзно с отцом поговорил, то может быть, парень и не возвратился бы, так ему понравилась жизнь свободного бродячего музыканта.
   
    Но домой он всё же вернулся и был вынужден подчиниться железной дисциплине. Отец послал его учиться в иезуитскую гимназию в Хомутов, после неё он поехал в Прагу, в университет. Здесь он, скрывшись от отцова присмотра, снова больше музицировал, чем учился, особенно, когда познакомился с отцом Черногорским, который играл тогда у святого Якуба на органе.

    Да так необыкновенно и прекрасно играл, что туда шли музыканты из далёких мест, чтобы его послушать. Глюк же очень хорошо играл на виолончели, как и на скрипке, притом был отличным певцом, и потому нарасхват. Во всех пражских клиросах на него был большой спрос.

    Тут он и встретился с отцом Черногорским и стал его учеником. Под его руководством играл на клиросе в Тыне, очень благодарен своему учителю и до сих пор вспоминает его яркий темперамент и замечательную музыкальность.
    
    По праздникам ходил с друзьями по деревням, за игру получал то копчёное мясо, то яйца. Об этом тоже вспоминал в Париже, когда был уже известным маэстро, перед которым дрожал оркестр, и даже всемогущий король Людовик XVI должен был принять к сведению, что новая премьера откладывается, потому что не достаточно выучена исполнителями.

    Рассказывают, что Глюку подчас приходится пропевать оркестру, чтобы он смог выразить те чувства, которые композитор вложил в музыку. Он добивался того звука, который полюбил, бродя по деревням, где он видел, как молодой кантор, стоит перед церковным хором, состоящим из простых мужиков, и пристально смотрит в их лица, а они на него, и добивается, чтобы они в каждое слово старались вложить свою душу, а не пели всё подряд однообразно.

    Глюк любит, чтобы каждый хорист, каждый артист оркестра чувствовал музыкальную драматургию так же, как и её создатель. Он говорит, что только глубоко пережитое исполнителем произведение может тронуть слушателей, когда их внимание собирается вокруг солирующего вокалиста.

    Такие требования удивляли и вдохновляли музыкантов, они верили ему и выполняли все его пожелания. Скоро заговорили о восхитительном пении хора, которым руководит Глюк. Пунто бывал у него на репетиции парижской оперы, рассказывал, как Глюк раздражался, если видел музыканта за пультом с безразличным лицом, играющим без всяких чувств.

    Это так злило его, что он мог выскочить на сцену и оттуда, сверху начать пропевать оркестрантам, сидящим в яме, как должно звучать. Он старался донести до исполнителей, что его опера не играется по привычному для всех шаблону, это музыкальная драма, выросшая из правды жизни».
   
    Моцарт слушал с большим вниманием. Когда речь зашла о репетициях в Париже, он заметил:
      «Да, это правда, я слышал рассказы об этих репетициях. Скучающие Парижане чрезвычайно интересовались персоной Глюка. Близилась премьера, говорили, что Глюк добивается своего любым путём, не добром, так ругательствами.

    Однажды он так рассердился на плохую драматическую игру певцов, что выбежал на сцену и начал показывать, при этом так активно двигал головой, что у него слетел парик, но он не обратил на это внимания и продолжал показывать оперным виртуозам, как исполнять драматическую сцену. Никто не отважился даже улыбнуться, известно, что с Глюком шутки плохи.
    
    Именно он был тем, кто сбил спесь с изнеженных кастратов прямо в Италии, где в практике было, чтобы авторы поклонялись им как богам, не смея высказывать своих пожеланий. Глюк не захотел и слышать о таких традициях и добился того, что кастраты сами приходили к нему с вопросами и просьбами. Нет, не зря он ходил босым по снегу, есть в нём природная закваска, которую мало кто одолеет.
   
    Я очень рад узнать от вас о его молодости, ваши рассказы дополнили мне образ великого маэстро. Как много он внёс нового в закосневшую итальянскую оперу, не обращая внимания на протесты и пожимание плечами. Как и я, он у вас в Праге чувствует себя в родном доме, больше, чем в Париже. Там воевать приходится скорее разговорами и интригами, чем нотами, а здесь музыка на первом месте».
   
      «Потому, видно, он любил к нам возвращаться, и о Праге говорил всегда так хорошо, что его воспринимали как чеха и даже прозвали Il divino Boemo, а он, хотя и не был чехом, от этого прозвища никогда не отказывался. Он принимал эту честь, не отпираясь, ведь он среди нас вырос, и у него здесь так много искренних друзей, как нигде больше.

    Свадебное путешествие с несравненной пани Марианной они совершили в Прагу. Глюк хотел показать ей места своей весёлой юности, познакомить с друзьями. Она и в правду со всеми сблизилась, увидела, как хорошо ему в их кругу. Он будто снова стал студентом, весёлым и поющим.

    Поставил здесь в Котцих свою оперу «Аэцио» и галантно посвятил её пражским дамам. Опера имела большой успех и была много раз повторена. Друзья говорили: наш Глюк, старый товарищ, хоть ты своими нотами и победил всех нас, но так и остался Клюк, и никем другим уже не будешь».
   
    Моцарт не сразу уловил игру слов Глюк - Клюк, Куба понял это, видя удивлённое лицо, и объяснил, что Клюк по-чешски означает парень, так его называли друзья, так он подписывал ноты: KLUK. Моцарт рассмеялся, а Куба рассказал, что Глюк был большой любитель выпить и побуянить:
   
      «Его жену в Праге очень любили, это была роскошная женщина, и только она имела подход к этому человеку с мятежным бурным характером. Она могла так дипломатично с ним справиться, что он и сам не замечал, как начинал делать то, что следует, что она от него хотела. При этом он говорил, что очень любит видеть её весёлой».
   
      «Она действительно, шикарная дама, и музыкально образована, и хорошая хозяйка. Мы с Констанцией были несколько раз приглашены к ним на обед, это были времена моего «Похищения», о котором Глюк отозвался весьма лестно, и сразу после представления позвал к себе в гости.

    Мы замечательно беседовали, и он в мою честь велел принести из подвала мангеймское вино сказочной вкусноты, сказал, что получил его в подарок от курфюрста Теодора. Тот целую телегу специально из Мангейма в Вену отправил. То вино нас заметно разгорячило, и чем больше мы пили, тем радостнее казалась жизнь. Вот так же произошло и с мангеймской музыкой, очаровала меня совершенно, околдовала! Поистине райское звучание. Ах, Мангейм!»
   
                - 5 -
    
    «Да, этот город всегда волнует сердце, ведь слава мангеймского оркестра и вся их музыкальная революция корни берут в сердце нашего Яна Вацлава Стамица, чешского парня из Немецкого Броду. Он пришёл из Праги со скрипочкой, его игру  услышал мангеймский курфюрст Карл Теодор во время коронации императора во Франкфурте, был очарован ею, и забрал Стамица к себе в Мангейм.

    Там он покорил сердца публики и занял почётное место концертмейстера и директора министерства музыки. Курфюрст Теодор не делал без него ни шагу, сам играл на флейте, виолончели и на клавесине, музицировал с утра до вечера. Его оркестр недаром называли лучшим в Европе.

    Сидеть в оркестре Стамица и играть с ним новую симфонию - честь для музыкантов достойных. Члены оркестра нередко сами были композиторами, что ни артист, то виртуоз.

    Оркестр виртуозов. Да какой большой! Там было двадцать или двадцать два скрипача, четыре альта, четыре виолончели, три или даже четыре контрабаса, четыре флейты, три гобоя, четыре кларнета, четыре фагота и шесть человек играли на лесном роге. В целом около пятидесяти музыкантов, и каждый стоил двух. Ни фальши, ни кикса, ни дурного звука, с большой амплитудой динамики. Отсюда и «Мангеймская школа».

    Моцарт слушал, опустив голову. Когда Душек замолчал, он сказал:
      «Да, это всё так, это был лучший в Европе оркестр. Так говорил и мой отец, а он был строгим критиком. Мы приехали в Мангейм в 1763 году, и когда папенька услышал их игру, он был потрясён точностью, чистотой и благородством динамики и назвал их лучшим немецким оркестром. Такой похвалы от моего отца мало кто был удостоен.

    Мне было всего семь лет, я не мог тогда ещё вполне оценить их редкое мастерство, но вот в мой второй приезд, осенью 1777 года, с матушкой, я был ими очарован и многое взял оттуда на дальнейшую жизнь. Мы хотели там только остановиться по пути в Париж, а едва не остались навсегда. Стамиц к тому времени уже давно умер. Кстати, когда это произошло?»

      «В 1757 году»
      «Через год после моего рождения», - продолжал Моцарт, - «Но душа его продолжала жить в его учениках и в ближайших соратниках. Прежде всего, Каннабих, его появление за дирижёрским пультом и директорство в оркестре. Мы с ним тогда очень сблизились. Затем, Хольсбаер, оригинальный композитор, он меня очень заинтересовал своим индивидуальным стилем.

    Совсем не подражал итальянской моде! Молодчина! Жаль только, он уже на небесах. В последние годы совсем потерял слух, не слышал даже fortissimo, при этом до гроба оставался прекрасным музыкантом. Вот так надо жить, быть музыкантом здесь, внутри!», - он постучал кулаком по груди.

      «Я очень люблю его, Амадей, и у нас о нём осталась очень хорошая память, ведь он долго жил здесь в дворцовой капелле в Холешове. Многие вместе с ним тут музицировали, вместе сели потом за пульты в Мангейме»,- это Душек поддерживал беседу: «С Хольцбаером вместе пришёл Фильс, он тоже стал учеником Стамица, и так хорошо раскрылся в своих жизнерадостных ранних симфониях... жаль, очень рано умер, он столько ещё обещал...».

    Моцарт:
      «Некоторые гении сгорают ярко и быстро, но их огонь продолжает светить ещё очень долго. А иные тлеют понемногу, собираются жить сто лет, а дело не во временном пространстве, а в силе и яркости удара. То, что родится с покоряющей силой, не растратится попусту.

    Проходят годы, и однажды начинаешь играть старое, давно забытое произведение, и вдруг понимаешь, что оно говорит с тобой сегодняшним языком, что его чувства вполне современны, трогают вашу душу и указывают вам путь в сегодняшнем лабиринте жизни.

    И ещё, редко какой художник осознаёт, чьё творчество оказало на него лично какое-либо влияние, кто из прошлого подарил нам свои мысли, особенно если имя дарителя давно занесло прахом времени. Вот Мангейм.

    Все стремились туда как в землю обетованную. Там был и Глюк, и Кристиан Бах приезжал из Лондона не раз, итальянцы интересовались, что это за особенная такая мангеймская школа, и каждый волей-неволей увозил что-то для себя, не всегда признавая её творческое влияние».

      «Это ты хорошо сказал, Амадей, это так и есть. Мы, те, кто остались в Праге, знаем обо всём: где, что делается, где, как играют. Мы достаём ноты у друзей, которые нас не забывают, и потому знаем музыку всей Европы, видим, кто у кого заимствует, кого навязывают, кого признают.

    Редко появляется что-то новое. Но у нас в Праге чувствуют себя как дома и Гендель, и Вивальди, и Бах. Их играют в домашних концертах и в костёлах, во дворцах. При этом одинаково часто, что Скарлатти, а что и наших: Зеленку, который застрял в Драждьянах, Йиржи Бенду, бросившего якорь в Готе, его брата Франтишку, который служит у Берджиха, короля Берлина, ну и Мысливечка, знаменитого на всю Италию.

    Конечно, играем Гайдна, репетировавшего у нас с чешскими музыкантами свои первые симфонии, а более всего...», - тут Душек помолчал немного, - «всех больше - тебя, Амадей, словно ты наш родной, так всюду тебя любят. Музыка твоя живёт рядом с музыкой наших ребят, которых я называл, и которые тебе нравятся, как и нам, потому что всё это музыка от чистого сердца».

      «Красиво говоришь, пан Душек, за нас за всех. Высказываешь наши мысли», - это  регент Ян Кухарж. В порыве чувств он прижал Моцарта к груди. Остальные подошли и образовали нечто вроде венка. Сам Моцарт был невероятно тронут дружеским признанием. Его назвали в ряду прекрасных имён и отвели ему верхнюю строку.

    Какое-то время он даже не мог говорить от волнения. Тогда он сел за клавир и дал ответ в своей манере. Зазвучал Святовацлавский хорал. Играл взволнованно, как в начале вечера, когда Чехи пели свой столетний гимн. Тема понемногу получала развитие, пришла к мощнейшему проведению с переливами колоколов, тональными перезвонами, затем потихоньку затихала, и звоночки уже слышались еле-еле, как сквозь сон.

    А моцартовы пальцы вдруг выудили из клавиш клавесина мелодию народной песни, которую Мысливечек использует в виолончельном концерте. Песня эта немедленно обросла вариациями, сохраняя при этом стиль Мысливечка, и тоже потихоньку растаяла, уходя вдаль. Зазвучала новая тема, услышав которую, Франтишек Душек прошептал: «Йиржи Бенда». Моцарт с улыбкой кивнул.

    Эту тему он развивал с особой горячностью. Музыка ширилась, как бы раскрывая душу самобытного философа, что прирос к сердцу Моцарта. Это было заметно по той страсти, с которой он преподносил и раскрашивал своё воспоминание о Бенде.

    Постепенно музыка ушла в глубину низких тонов, а сверху всё время продолжался перезвон серебряных колокольчиков, они сопровождали всю эту симфоническую фантазию с самого начала, ещё от Святовацлавского хорала. Но вот и они умолкли совсем. Тишина. Никто не отважится даже шевельнуться.

    Вдруг Куба бросается к маэстро, как медведь обнимает его, хватает за руку и давай её целовать, а Моцарт срывается со стула, хлопает Кубу по плечу:
      «Ты что это, я тебе не архиепископ с кардинальским перстнем! Не знаешь что ли меня, Амадея, который живёт среди вас? Просто я ответил музыкой, вашей родной речью!», - и смеётся, глядя на всех кругом, подходит то к одному, то к другому, со всеми шутит.

    Когда же капельник Кожелюх торжественно провозгласил, что подошло время прощаться, дело идёт к полуночи, Моцарт заявил:
      «С непременным условием: завтра разговор будем продолжать!»
               
                - 6  -
   
    Ещё один из вечеров на Бертрамке начался с обсуждения итальянских певцов из труппы Бондини. Говорили, что они любят показывать свою технику и надеялись получить множество колоратурных каденций, а совсем не то, что написал для них автор «Дон Жуана». Они так воспитаны, с этим пением стали знамениты.

    Моцарт сетовал:
      «Беда в том, что они не понимают, приходят другие времена, нужны новые возможности. Обиднее всего, что в опере есть замечательные ансамблевые сцены, но в них едва ли пригодится вся их техническая виртуозность. Драматическая ситуация диктует другие проблемы. Нельзя обкрадывать зрителя, навязывая ему чистую технику пения по рецепту итальянской школы.

    И мне приходится уговаривать певцов, ждать, что они со всей серьёзностью станут относиться к музыкальной драматургии. Я балагурю, стараюсь создать им хорошее настроение, удерживать их интерес всевозможными шутками и весёлой болтовнёй. Кажется, мне удалось довести их до точки кипения, добиться наиважнейшего, что есть в «Дон Жуане», выразительности.

    Той драматической выразительности, что когда-то главенствовала в греческой трагедии, но постепенно её стало всё меньше в драме, чем дальше, тем меньше. Наконец, композиторы полностью подчинились диктаторам-певцам, а те заботились лишь о царстве бельканто, совсем забыв о драме, её поэтическом и музыкальном содержании».

    Кухарж вспомнил, как Йиржи Бенда воевал с бездушными модными колоратурами, называя их итальянскими кружевами:
      «Он всегда говорил то же самое, что говорите вы, маэстро. Добивался выразительности исполнения и ненавидел блестящую виртуозность, которая перетягивает на себя всё внимание и убивает смысл драмы. В этом требовании вы с ним заодно.

    Он был простым парнем из бедной соломенной халупы, где дети росли как полевые цветы. При этом всегда у них кто-то музицировал под шум ткацкого станка, ведь отец у них был ткачом, но и музыкант был Божей милостью, как и его жена Дорота, она урождённая из музыкального рода Бриксов».

    Моцарт заинтересовался:
      «Расскажите мне о молодости Йиржи Бенды. Меня давно интересует этот род. В его музыке есть что-то настолько особенное, совершенно отличное от всего прижитого с итальянской модой. Никто не мог мне объяснить, откуда истоки этой самобытности».

      «Об этом может поведать наш милый Франтишек, он знает всю семью как свои пять пальцев, со всеми был хорошо знаком», - Ян Кухарж хлопнул Душка по колену. Но тот возразил:
      
      «Вы все здесь сидящие знаете Бенду, и многим из вас известны некие подробности, о которых не знаю я, и потому, если я о чём-то забуду упомянуть, прошу меня дополнить. Думаю, что таким образом наш милый Амадей сможет узнать многое об этой семье».

    Он немного помолчал, посмотрел в итальянское зеркало над клавесином. В нём отражались лица Кухаржа, Праупнера, пани Душковой и слегка побледневшее лицо Моцарта. Душек откашлялся, перебрал пальцами кружева на рубашке под коричневым сюртуком, как-то особенно сосредоточился и приступил к рассказу:
               
                - 7 -
    
    «Я буду рассказывать о рождении чешского музыканта вообще, ибо история жизни Бенды типична для многих музыкантов нашей родины. Все они вышли из бедноты и крепостной зависимости.

    Занятия музыкой спасают людей от тоски и украшают их тяжёлую жизнь, а при определённом таланте у человека вырастают крылья, и он стремится улететь. Но даже если это удаётся, сердцем он остаётся преданным своей халупе. Об этом говорят мелодии родной земли, что звучат в произведениях, созданных на чужбине».

    Душек опустил голову и глубоко вздохнул. Все смотрели на рассказчика с ожиданием, а тот продолжил:
      «Наша история немного отличается от вашей, Амадей. Вы всё-таки свободные люди, а у нас каждый второй является крепостным и не смеет двинуться с места без разрешения своего хозяина.

    Так было и с Бендой в Старых Бенатках. Отец его, Ян Йиржи Бенда, был ткачом. Мать, Дорота Бриксиова, дочь деревенского кантора, произвела на свет шестерых детей. Эти дети, не успевая вырасти, впрягались в ткацкое ремесло, но также приобщались к занятиям музыкой. Отец был страстным любителем музыки и играл на нескольких инструментах.

    Он старался, чтобы каждый из его детей умел делать то же, что умеет делать он сам. Играл в трактирах на народных инструментах, что нравилось посетителям, и своего первенца, Франтишка, обучил игре на них, чтобы тот не пропал в жизни. При этом мальчик умел петь как жаворонок, о нём скоро стало известно на всю округу.

    Узнал о нём и Симон Брикс, известный органист в Праге. Он отвёл мальчишку в Бенедиктинский монастырь на Старом Мнесте, куда его немедленно взяли певцом-дискантом. Ребёнку было девять лет, он ходил в иезуитскую школу, и каждую свободную минуту мчался в какой-либо костёл послушать других певцов.

    Потом старался им подражать, и за один год стал одним из лучших дискантов в Праге. Он был нарасхват, ему делали заманчивые предложения. Как-то в Прагу приехал некий импресарио, набирать хороших певцов. Патер-регент тогда отобрал у Франтишка пальто и велел ходить только в жилете и накидке, чтобы он не смог уйти.

    Но однажды мальчик всё-таки исчез и появился в Драждьянах. Мальчишки сторонились его: бедная одежда, ни слова по-немецки, говорит только по-чешски. Это огорчало, конечно, но когда он запел, ему немедленно была выдана придворная ливрея, проблема одежды была решена, и он сообщил о себе родным, чтобы дома о нём не беспокоились.

    Старый Бенда пришёл в Драждьяны и успокоился, когда увидел, как устроен его сын. Скоро милый Франтишек заскучал по дому, и через полгода отец прислал за ним родственника с лошадью. Но в это время королевская капелла разучивала новую Regina соeli, где Бенда должен был петь. Его не отпустили, посыльного с лошадью вернули домой, оплатив дорожные расходы.

    Так как его и после исполнения не отпускали, мальчик решил сбежать. Он залез в шлюпку на корабле, идущем в Чехию. Голодный и замёрзший, он уснул в ней и проснулся уже в Пирне. Это было недоброе пробуждение, он увидел перед собой двух сердитых мужиков, которые вернули его, заплаканного, в Драждьяны.
Но сама природа позаботилась о Франтишке.

    Не было бы счастья, да несчастье помогло. Холодная ночь лишила мальчика голоса. Тут-то его и отправили домой без разговоров. Конечно, потеря голоса повредила ему, он стал никому не интересен, а ведь прежде его превозносили до небес.

    Да, так проходит слава мирская. Дома возвращение Франтишки приняли с большой радостью. Но в разговорах за столом семья стала думать о работе для парня, чтобы он мог прокормиться.

    Однажды, сильно тоскуя по хоровому пению, мальчик напросился с отцом в костёл, хотел постоять в хоре, попробовать попеть, совсем тихонечко, чтобы не испортить своим сломанным голосом общего церковного звучания. Добряк-отец согласился. По дороге в костёл они остановились в трактире, захотелось пить.

    Хозяин, старик-еврей, дал гостям своей наливки, причём велел непременно выпить и мальчику, мол, полезно для голоса. Франтишек выпил и вдруг почувствовал, как в горло вонзился огненный меч. Потом он долго ничего не помнил, а когда они, наконец, добрались до клироса, он встал рядом с певцами, попытался петь с ними, и смотрите-ка, дело пошло.

    Сначала с хрипотцой и напряжением, но чем дальше, тем легче голос ему стал повиноваться, и на послеполуденной службе он снова зазвучал жаворонком. Все прихожане снизу и пан священник от алтаря смотрели на клирос и радостно кивали головами.

    Священник пригласил его к себе домой, познакомил со своими гостями из Кленова, они слышали его пение в костёле, и скоро Франтишек снова ушёл в Прагу. Такого прекрасного альтиста немедленно приняли в Старомнестскую семинарию, несмотря на то, что перед репетицией шли разговоры, дескать, альтов и так уже достаточно.

                - 8 -
   
    В четырнадцать лет он узнал, что такое есть знаменитая итальянская опера. Познакомился с ней во время коронации императора Карла VI на  Граде, это было в 1723 году. Исполнялась опера Фукса «Констанция и Фортецца», дирижировал Кальдара, потому что Фукс не мог встать за пульт, страдал подагрой.

    Его принесли на носилках, посадили в первый ряд около императора. Это нам потом Франтишек рассказывал. О той опере тогда говорила вся Европа, в оркестре играли лучшие музыканты. Был там и флейтист Квантц, и даже Тартини, который потом остался в Праге ещё на три года в качестве скрипача у князя Кинского».

      «О да, Прага тогда была по-настоящему королевой музыки», - вздохнул Куба.   
    Душек продолжил:
      «На коронации Франтишек Бенда пел три арии в оратории о святом Вацлаве чешского композитора Яна Зеленки, который служил при Драждьянском дворе.

    Ораторию проводили у Клементина, ты знаешь, Амадей, в том самом дворе, где были тогда иезуиты. Он пел потрясающе. Когда потом у него опять пропал голос, он все свои вокальные возможности и достижения перенёс на скрипичную игру. Скрипкой он занимался давно, а когда возвратился из Праги домой, усилил эти занятия и очень её полюбил.

    Однако ему приходилось сидеть за ткацким станком, а играть он мог только с бродячими музыкантами, и это не устраивало Франтишка, он мечтал о большем. Притом он уже заглядывался на дочку бургомистра, а отец её требовал, чтобы парень сначала выучился делу у пряничника, то есть ждала Бенду судьба простого мужика.

    Было послано прошение, как от подданного, к графу в Кленово, но граф разорвал бумагу, заявив, что из такого юноши делать пряничника не годится, гораздо приятнее будет видеть его в качестве скрипача, и уж он-то сумеет об этом позаботиться.

    Так Франтишек, уже в который раз, оказался в Праге. Регент Шимон Брикси привёл его к скрипачу Коничку, служившему у князя Лобковица, и тот учил его десять недель, после чего отпустил со словами, что молодой человек может учиться самостоятельно, что он умеет уже достаточно, и учитель ему не нужен.

    Бенда вернулся в Старые Бенатки, а так как граф забыл о нём, стал играть по трактирам музыку для танцев. Он услышал однажды игру слепого еврея Лейбла, это был блестящий виртуоз. Франтишек ходил за ним по пятам и старался подражать старику. Как он потом говорил, научился у бродяги многому, как ни у какого другого учителя.

    Эта практика - игра для танцев в трактирах - также принесла большую пользу, дала определённую ритмическую школу. Такую школу прошёл в своё время и Глюк, играя на праздниках в окрестностях Праги. В результате Франтишек сделался настоящим виртуозом.

    Так случилось, что его господина посетил граф Остейн. Он предложил отвезти Бенду в Вену и после определённого обучения на придворной службе  вернуть его хозяину в качестве камердинера. В Вене, кстати, молодой человек познакомился с графом из Углефельда, отцом Марии Вильмы, будущей супруги графа Туна, которых ты, Амадей, хорошо знаешь.

    Углефельду тогда понравился Бенда, но тот очень скоро поступил на службу к барону Адлеру и уехал с ним в Сибин, чем разозлил графа Кленова, своего хозяина, так как не спросил его разрешения. Пан граф Кленов написал в Сибин, чтобы Бенду забрали в наказание на войну, но тут вступилась сама баронесса.

    Она приказала коменданту прекратить преследовать беднягу-вояку, и в дальнейшем её дом велела обходить стороной, не то ей придётся воспользоваться собственной вооружённой охраной.

    Маркиз избаловал юношу добротой и подарками, взял его с собой в Вену, но здесь тот стал скорее лакеем, чем музыкантом, что парню крайне не нравилось. Когда же маркиза снова вызвали в Сибин, он оставил Бенду в Вене, обещал скоро вернуться, но для молодого человека это было весьма удобным случаем, чтобы сбежать.

    Договорился с приятелем, неким Чартем, который служил у графа Пахты, что убегут в Польшу. К ним присоединились ещё двое, итого, стало их четыре музыканта. Сложили в железный сундук ноты, пару флейт, две скрипки и всё прочее необходимое, по-очереди несли тяжёлый груз и дошли до самой Братиславы.

    Выдавали себя за студентов из Праги, играли так хорошо, что им было предложено место при дворе графа, но пришёл приказ об аресте двоих студентов, и пришлось им снова исчезнуть. Ушли ночью, ибо сведения были таковы, что за поимку беглецов, за каждую голову назначена награда в тысячу дукатов. Прибились к ломовым извозчикам, шли за возами по большой дороге к Варшаве.

    Когда начали болеть ноги, попросили одного извозчика, чтобы подвёз. Тот согласился, но с условием, чтобы Бенда трубил в лесной рог, пока будет ехать. Понятно, парень долго не выдержал, а перестал трубить - долой с возу. В конце концов, ребята предпочли идти пешком и добрались-таки до Варшавы.

    Без гроша в карманах, они поселились в пригороде в заброшенном замке, там не было ни одной живой души. Стали приготавливать инструменты, разыгрываться, приводя себя в исполнительскую форму. Что тут началось! По всей округе поползли слухи, что во дворце завелись духи и приведения. Ребята играли так хорошо, что о них узнал староста, и всех четверых пригласили работать.

    Франтишек Бенда сделался капельмейстером ансамбля из девяти музыкантов. Играли на всевозможных празднествах у начальства и продержались там три с половиной года. Бенда заработал на покупку лошадей и махнул в Варшаву, где получил место в королевской капелле, скоро вслед за ним приехал и Чарт.

    Затем снова Драждьяны, но туда они пришли, когда как раз умер король Август. Затосковавший по родным Бенда написал им из Драждьян, бедняги-родители считали, что их мальчик казнён за побег из Вены. Как только они получили письмо, уселись в сани и поехали повидаться с юношей. Но с собой привезли приказ от графа Кленова вернуть назад подданного, каковым Франтишек Бенда до сих пор оставался.

    И что ему было делать? Он вместо себя послал дозу серебра для гофмейстера пана графа, чтобы тот научил его, как избавиться от крепостной зависимости. Гофмейстер сообщил, что исправить положение сможет добрый конь, но и ему самому следует приехать к пану графу, может быть, тогда всё кончится хорошо.
 
    Бенда купил породистого коня за сто долларов, посадил на него своего слугу, а сам поехал в экипаже в Чехию, чтобы после долгой разлуки повидать родной дом. По пути заехал в Прагу, навестить дорогого дядюшку Шимона Брикси и встретиться с друзьями. Какая суматоха была в Праге, за один день город облетела новость: Бенда приезжает.

    Всем хорошо было известно о его разноцветных путешествиях и об успехе в Драждьянах. Хуже сложилось в Новых Бенатках: графу не понравился конь, он потребовал две сотни золотых за освобождение Бенды. Делать нечего, пришлось взять взаймы у родных. Собрали нужную сумму, да графу эти деньги радости не принесли, проиграл их в карты в одну ночь.

    Правда, об этом уже у Бенды не болела голова, он был свободен. Забрал того самого коня и вернулся в Драждьяны. Никогда больше на родине не появлялся, не мог он чувствовать себя свободным под недремлющим оком иезуитов. Да и родителям пришлось немало вытерпеть от властей и церкви, потому Франтишек забрал к себе вскоре всю семью.

                - 9 -
   
    Он хорошо продвинулся по службе, причём всё произошло как в сказке. Однажды маэстро Квантц написал Бенде, что тот может претендовать на место у короля, который был в те дни в Руппине. Бенда решил попытать счастья. Он поселился в гостинице, и когда занимался на скрипке в своей комнате, его игру услышал с улицы принц.

    Он пригласил скрипача в замок и предложил ему выступить  с концертом этим же вечером, при этом сам собирался аккомпанировать ему на клавире. И с тех пор Бенду не отпустили. Король Берджих привязался к нему с первого знакомства, а когда выяснил, что тот ещё и хорошо играет на клавире, назначил Бенду королевским аккомпаниатором при своих флейтовых концертах, которых прошло тысячи за время бендовой службы.

    Он и на войну его с собой возил, где они выступали в военно-полевом стане. Когда же король узнал, что родню Франтишка преследуют за их евангелистскую веру, он прямо из главного штаба написал князю Леопольду Ангальтскому в Младые Болеславы, чтобы семью Бенды выкупили у графа из Кленова и отправили в Берлин.
Вот это был настоящий переполох!

    Погрузили всю семью в повозку, из Новых Бенатек заехали в Йичин за младшим сыном Йиржи, который обучался там в иезуитской семинарии. Не обошлось и здесь без скандала. Иезуиты не хотели мальчика отпускать, но тот так громко плакал, что отец с матерью взяли ребёнка за руки и вывели вон из здания семинарии».

    Моцарт даже расстроился, слушая рассказ, прошептал тихонько:
      «Мой милашек, уже в детстве страдал, а меня тогда ещё и на свете не было. В каком году это всё происходило?»
      
      «Это была первая Силезская война... год 1740-й. Слухи дошли до самой Праги, все сочувствовали Бендам, желали им освободиться от того постоянного преследования за веру, которую они исповедовали, от принуждения к переходу в католичество.

    С тех пор семья поселилась в Берлине и оставалась там всю дальнейшую жизнь со своей верой в душе. Франтишек же таким образом сделался главой всей большой семьи, заботился о них  с большой любовью. Прославилась их золотая свадьба, отца Яна Йиржи Бенды и жены его Дороты.

    Пятьдесят лет славной семейной жизни! В костёл съехалось множество экипажей с родственниками и друзьями, привезли всех детей. Перед домом выстроили настоящую театральную сцену и играли там зингшпиль в трёх действиях. В первом выступали взрослые, во втором дети, а в третьем сыновья Бенды, дочери и дальние родственники. Это был самый радостный и весёлый день в жизни семьи. Всё происходило перед началом войны в 1756 году».

      «Я как раз в том году родился, - проговорил Моцарт, - семилетняя война. Я подрастал под грохот пушек, играл на скрипочке и воображал себе рай на земле. В этом бесконечная волшебная сила музыки, которую никто у нас не может отнять. В такой атмосфере рос и мой дорогой Йиржи Бенда! Кто был его первым учителем? Наверняка, его отец!»

      «Ну, разумеется! - кивнул Франтишек Душек, - Раскрыл секреты всех инструментов, которые у него были дома. Играл на скрипке и гобое, причём гобой шёл труднее, не хватало дыхания, а вот игра его на скрипке заслужила большого уважения и внимания соседей.

    Их с отцом приглашали играть на свадьбах танцевальную музыку. Ох уж, эти долгие, недельные сельские свадьбы, музыка с утра до вечера - основная школа для деревенских музыкантов. Музыка проникает в кровь на всю жизнь. Здесь, быть может, и заключается таинственное волшебство чешской музыки. Оно занесло в Мангейм Стамица, в Италию Мысливечка, в Германию Бенду.

    Здесь не только умение играть, но и сочинять, ибо тот, кто сросся со своим инструментом, познал все таинства его красок, звуковых и технических возможностей, тот может стать мастером сочинения, если при этом много пережил и имеет сердце».

      «Но это главное, - произнёс Моцарт, - сердце в музыке самое главное. Оно поёт само по себе и знает все законы музыкальной красоты, которая вечно расцветает всё новыми цветами наперекор сухой теории и преходящей моде. Прости, Франтишек, что я так невежливо перебил тебя, но ты рассказываешь о судьбе Бендов, а я чувствую руку судьбы, которая направляет их шаги. Так что же случилось на той свадьбе с нашим  Йиржиком?»

      «Ну, так вот, хлопец играл, играл, его стало скручивать от голода, о нём забыли. Он сидел со скрипочкой в углу, и когда мимо пронесли большое дымящееся блюдо с жареной свининой, у него закружилась голова, и парнишка свалился вместе с инструментом под лавку. Когда же его оттуда вытащили, открыл глаза и жалостливым голосом пробормотал: «Свининка...»

    Рассказ развеселил гостей, а у Моцарта, то ли от смеха, то ли от сочувствия, потекли из глаз слёзы.
      «Ясное дело, Йиржичку принесли большой кусок мяса, мальчишка поел и, успокоенный, снова сел на лавочку работать. Играл с таким старанием и вкусом, что женщины подходили погладить его по руке со смычком и по головке».

      «А как шло его дальнейшее музыкальное образование?»
      «Оно было довольно основательным. Ты же знаешь, хороших вокалистов окружают большой заботой, а Бенды обладали соловьиными голосами, и это открывало им всюду двери. Поначалу он учился в гимназии в Космоносах, затем у иезуитов в Йичине, здесь он изучал античную декламацию, и сам играл на сцене.

    Там он и получил достаточную подготовку к своему будущему творчеству главным образом в мелодраме, где в дальнейшем стал, ты сам признаёшь это, Амадей, настоящим мастером».

    Моцарт живо согласился:
      «Да-да, Бенда был открывателем музыкально-драматического начала в мелодраме и покорил меня своей «Медеей» и «Ариадной на Наксосе». Нечто подобное я уже чувствовал в душе и пытался писать, но не имел достаточной уверенности, чтобы претворить в жизнь.

    Бенда открыл новое направление. До него, правда, первые мелодрамы создавал Руссо в Париже, но его «Пигмалион» не идёт в сравнение с драмой Йиржи Бенды! Когда я впервые услышал в Мангейме «Медею», я чуть с ума не сошёл от волнения, так меня поразила чистота музыкально-драматической силы.

    До Бенды я такого не встречал, хотя к тому времени многое, что уже слышал. Бенда в первую очередь мыслитель и превосходный мастер. Я просматривал партитуры обеих драм, так полюбил их, что возил с собой и изучал, а там было чему поучиться».
 
    В разговор вступил регент Праупнер:
      «Меня тоже потрясла драма Бенды, его взгляды на простой речитатив. Он изложил их в Крамаровом «Музыкальном журнале». Мы тут в Праге разбирали их, и они были нам очень по душе».
    Душек между тем подошёл к библиотеке, достал книгу, обёрнутую цветным пергаментом и, пока говорил Праупнер, перелистывал страницы, что-то искал.      
               
                - 10 -
   
    Праупнер продолжал:
      «Йиржи Бенда открыл новые музыкально-драматические законы, которые до него никто не высказал ни словом, ни музыкой, хотя потребность в реформах уже давно витала в воздухе. Он воплотил их в жизнь и указал направление многим другим творцам, смотрящим вперёд».

    Душек подошёл с раскрытой книгой к клавесину, вложил её в руки Моцарту, сказал:
      «Вот оно, посмотри, Амадей, это и есть трактат Бенды о простом речитативе. Он был издан в журнале Крамера в 1783 году. Здесь Бенда разбирает сквозное драматическое развитие, проходящее в музыке его оперы «Ромео и Джульетта» посредством диалога».

    Душек начал читать:
      «Искренне признаюсь, я весьма благодарен писателю за то, что эти диалоги он сочинил не в стихах, избавив меня тем самым от дополнительных трудностей. Действие   само по себе - заунывно: пение и простой речитатив представлены абстрактным языком оперы, его большая часть и без того теряется в собственной невнятности.
   
    Перед нами открывается правдивая и одновременно печальная картина несуразностей, обычных в операх, которые требуется пригладить хотя бы поверхностно. Всё очень мило. Приходится допускать явные изменения, терпеть этот простой речитатив в опере, ведь в нём властвует разговор, на котором построено само действие!

    Пусть поэт вкладывает в него столько смысла, сколько пожелает: всё равно у него руки связаны. От него ведь ждут, что одним длительным речитативом, в опере и без того неуместным, он охватит все рассказы, интриги, рассуждения, а ведь без одного, и другого, и третьего так нелегко обойтись при развитии представляемого сюжета.

    Да ещё задача - отыскать подходящего героя, этот речитатив проводящего. Не слишком флегматичного, чтобы не вызывал смех, когда впервые в жизни слышишь, как поучительный рассказ, зловещий сговор или судьбоносные размышления вдруг сопровождаются аккордами на клавире или игрой на басе.

    Только те языки, говорит Руссо, которые сами в себе, в обычном разговоре имеют красивое звучание, что-то напевное, пригодны для речитативов. Без сомнения, итальянщина здесь имеет преимущество перед любыми прочими европейскими языками, тем не менее, и их оперные речитативы нас усыпляют».

    Моцарт тихонько засмеялся, он с большим вниманием продолжал слушать чтение. Душек с лицом пророка, озарённым пламенем свечей, продолжал вдохновенно:
«Казалось бы, нас эта тема не должна тревожить, она не затрагивает немецких зингшпилей. Скажу больше: и в самой Италии вопрос речитатива не стал предметом обсуждений.

    Но как прикажете относиться к жалобам певца, так называемого главного героя? Ему приходится мучить свою память вещами, которые непосредственно от пения и от естественной декламации его всегда далеко уводят. Я не отвергаю простой речитатив вообще. В ораториях, кантатах, другой музыке с пением и посвящением - он на своём месте.

    Да и в опере в некоторых местах он будет уместен, только там, где он занимает диалог целиком, вместо разговора, влияющего на ход сюжета, это можно, ничего не стоит сделать. Но как в  героическую ткань оперы вписывать диалоги, сочетать несочетаемое? Здесь нет других советов, нежели только дать большой опере сохранить свой язык, неестественность пусть станет естественной, надо смириться.

    Когда произносимые слова и без того нельзя разобрать, с музыкой они и вовсе непонятны. Всё это, конечно, побуждает музыканта, знающего театр, быть самоотверженным, и независимо от своего мастерства, снизить требования к текстам. Впрочем, опера остаётся оперой. Не думайте, однако, что композиторов такие пустяки могут остановить в создании произведений: ни в коем случае.

    Я сам, как вы знаете, написал итальянскую оперу, видел её недостатки и уже тогда считал их недостатками. Ну и что? Написал бы ещё одну, было бы только предложение, но от правды приговора не могу отвернуться: музыка себя теряет, когда от неё требуются жертвы. Для музыки большое счастье, что она может обходить острые моменты жизни.

    Найдутся композиторы, которые  оставят возвышенные сюжеты, будут писать про обычную жизнь, использовать прозаические диалоги вместо высокой декламации, при этом сама музыка только выиграет. Неужели героическая трагедия не уступит обыкновенному?»

    Раздался выкрик Кубы, очень возбуждённый:
      «Фигаро»! - Все повернули к нему головы, что с ним? Душек перестал читать, но Куба не дал важным регентам сбить себя с толку, - «Разве я не прав? «Фигаро» разбил наголову всех богов и героев, давно умерших, но воскрешённых заботами Метастазио к новой жизни.

    А слушателям непонятно, что они говорят, кроме музыки, действительно красивой, и благодаря балету, который скорее наслаждение для глаз. Так и оперу привыкают люди главным образом смотреть, а не слушать. А вот «Фигаро» Моцарта запел, как простой человек, потому и победил.

    Простите меня, господа, что я прервал чтение, не смог сдержать свой характер, кровь бросилась в голову из-за Бенды. Он всем и везде говорил правду, потому что слушал голос своего сердца, озарённого музыкой».
               
    Моцарт, конечно, не стал укорять Кубу, похлопал его по плечу, не говоря ни слова. По всему было видно, это высказывание понравилось маэстро. Неожиданное выступление в кругу знатоков, да ещё при чтении записок любимого Бенды - могло ли оно не затронуть  сердце автора «Свадьбы Фигаро»?
 
    Душек откашлялся и продолжил:
      «Но по какой причине? Оставит равнодушными композитора и исполнителя? Не достаточно польстит их творческому самолюбию? В этом, возможно, мы найдём причину, по которой и я в своих работах для театра обращался, прежде всего, к большой опере.

    Ныне пришло время сравнить вкратце одно с другим. В опере, например, певица в арии страдает до слёз: я ей сочувствую, но не так, как переживал бы, если б понимал то, что происходит. В другом случае (в опере с разговорным диалогом) я предшествующим действием подготовлен к сочувствию.

    Там, где всё подчиняется музыке, мы имеем наипроворнейшее горло, труд безотказной машины; здесь, где пение и игра протянули друг другу руки, потребуется певец, одинаково опытный в актёрстве. Там слушатель только в редких ситуациях может быть захвачен пением и гармонией; здесь, где идёт действие подобно «Вальтеру», при диалогах, всё было бы окончательно испорчено, сделай я из них речитативы.

    Не дай Бог, пока идёт разговор своим собственным звучанием, нельзя выражать его звуками музыкальными. Но можно ли, даже из самых добрых побуждений, с патриотическим мышлением любителя немецкого театра, доказывать что- либо людям, чьё сердце считает красотой лишь то, что модно за Альпами? О речитативе сопровождаемом, когда музыка ничего в себе не несёт ни таинственного, ни двусмысленного, мне говорить вам не нужно.

    Тот большой соблазн, заполнить ими все другие произведения, мне хорошо знаком. Если мои соображения пришлись кому-то по вкусу, благодарю за поддержку. Однако, если у вас другое мнение, возражайте мне, но сначала найдите оперу, где вы не будете зевать и мечтать посреди речитатива,  скорей бы началась ария».

      «Это так и есть!», - воскликнул Моцарт страстно, - «Словно из моей души взял слова душенька-Бенда. Когда я впервые встретился с его дуодрамой, я почувствовал, что нашёл брата, который думает так же, как я. Более того! Он дал мне ответы на вопросы, которые занимали мои мысли, во время прослушивания итальянских опер.

    Я думал о них во время путешествий по Италии, это речитатив- secco. Те бесконечные secco- речитативы, которые тормозят развитие действия в опере, но не было выхода. Шаблоны так вжились, никто не решался сделать шаг против них, и только Бенда стал первым, кто усилил роль декламации, слова, одухотворил диалог музыкально-драматически, чем повысил интерес слушателя к действию.

    Произнесённое слово и красиво, и понятно, при этом музыка поэтично раскрывает собственное душевное расположение актёра, чем оправдывает жизнь музыки на сцене. Когда я размышлял, как заменить secco- речитатив какой-либо живой формой, мне всё казалось, я не добьюсь нужного эффекта.

    Бенда дал мне ответ. Как же я обрадовался, мои предчувствия были правильные. Чем больше я изучал его партитуру, тем больше утверждался в том, что речитатив в опере следует писать по большей части этим способом, и только иногда, если слова для выражения в музыке особенно подходящие, речитатив можно пропевать.

    Мастером нельзя родиться, учимся один у другого без всякой неприязни. Но главное, это уметь принять, сделать самому и идти дальше, потому что в музыке не должно быть шаблонов».

    При последних словах Моцарт особенно возбудился, глаза горят, размахивает руками. Пани Душкова таинственно улыбнулась:
      «Закрой глаза!»
    Моцарт закрыл, когда услышал приказ, открыл, увидел перед собой гравюру и воскликнул:

      «Йиржи Бенда! Мне ли его не узнать! Мы с ним встретились впервые ещё в июле 1785 года на торжестве венской масонской ложи «У трёх огней». Это была милейшая встреча, мы были рады друг другу, как давние знакомые. Я поблагодарил его за радость, которую он доставил мне своими «Ариадной на Наксосе» и «Медеей», а также зингшпилями «Деревенская ярмарка» и «Вальдер».

    Он рассказал мне о своих битвах с итальянской оперой в Венеции с большим юмором, мы очень веселились. Бенда рассказал, как он впервые оказался на представлении оперы Галуппи, не выдержал больше одного акта и убежал, разболелась голова от бессмысленного грохота, ведь он привык к старательной отделке берлинской музыки.

    С ним тогда был его приятель Руст, который от той оперы был в восторге и даже пошёл слушать её во второй день, и в третий. Бенда не мог этого понять, но не сидеть же одному дома, и он пошёл провожать Руста до театра, с условием, что сам тут же уйдёт.

    Потом передумал, пошёл в театр, и опера в тот раз ему вдруг так понравилась, что он дослушал её до конца, на следующий день снова пошёл, затем ещё несколько раз, и, наконец, доложил Русту, что на него нашло просветление.

    Впечатляющая реальность театральной музыки заключается именно в прозрачной итальянской манере. С тех пор он ходил на оперу в Венеции, в Риме, во Флоренции, и чем больше слушал, тем больше импульс от неё воспринимал. Говорил об этом с волнением и благодарностью.
 
    В Венеции он встретился как-то с маэстро Гассе, тот принял его очень приветливо и предложил написать вместо него оперу, которую сам начал было писать, но так как его отзывают в Вену, не может её закончить. Это было соблазнительно, говорил Бенда, но и ему нужно было возвращаться домой в Гот, его вызвал воевода. Так, увы, ничего и не получилось.

    И ещё кое-что вспоминается, - рассказывал Моцарт, - как горестно вспоминал Бенда о некоем Швейцере. Бенда много помогал ему, давал советы по композиции, а тот, как оказалось, интриговал за его спиной, в результате чего при дворе не стало ему житья, и пришлось уволиться, а жаль, было хорошее жалование в тысячу двести талеров.

    Потом он был в Гамбурге в должности музыкального директора театра Шрёдера, с ним приехала туда его дочь, замечательная певица, и один из младших сыновей. Но и в Гамбурге он долго не выдержал, навестил брата в Поступиме, порадовался за него и поехал в Вену, где мы с ним и познакомились.

    Там он открыл музыкальную академию, имел большой успех, опять долго не продержался, затосковал по Готу. У него там жила сестра и много друзей, он снова переехал в Гот, теперь уже из Вены, обратился к воеводе за пенсией, от которой прежде отказывался. Теперь же, после двадцати восьми лет безупречной службы, почувствовал, что не может больше давать концерты, как в молодые годы.

    Живёт за счёт подарков, которые ему уже опротивели. Я понимаю его, вспоминаю, как мне вечно дарили золотые часики и табакерки, а в кармане ни гроша, отец в отчаянии сводил концы с концами, не знал, где набрать денег на дальнейшие передвижения по миру. Папенька шутил, что пора открывать золотую лавку.

    Я рассказал об этом Бенде, мы оба посмеялись, но потом он торжественно произнёс: «Беда нам, тем, кто с крыльями. Мы нуждаемся в свободе воли, имеем душу, полную огня. С годами нас ждёт всё больше страданий и разочарований. Не в силах взлететь, и с золотой бритвой в руках, понимаешь, что сердце, поющее о любви, важнее всех богатств мира, всех золотых наград и лакейских униформ».

    Куба воскликнул:
      «Это мои мысли, спасибо тебе, Амадей, что соединил меня с Йиржи Бендой. Я не был с ним знаком, но теперь буду ещё больше любить его музыку, потому что она - само сердце».
 
                - 11 -
    Воцарилась тишина. Вдруг запел кузнечик в кроне дерева под окном. Его серебряная песня струилась в вечерней заре, все слушали её с наслажденьем, потому что рассказ о Бенде пробудил у всех воспоминания об их собственных скитаниях и сумасбродствах в молодости, недосыпании, недоедании в былые годы.

    Но каждого жизнь всё-таки поставила на его место, где следует твёрдо выполнять свой долг, пусть даже среди фальшивого блеска пышных ливрей.
      «А что с Бендой сейчас? - спросил Моцарт, - Пишет кому-нибудь из вас?»

      «Не пишет. Но в Прагу приезжают иногда музыканты, которые колесят по свету. Заезжают они и в Гот, говорят, что Бенда не зазнался, остаётся тем же простым чехом, что играл со своим отцом в их родной избушке в Новых Бенатках. А ведь его сочинения игрались по Европе с большим успехом от Мангейма до самого Петербурга.

    Там играли в царской опере не только его «Ариадну» и «Медею», но и зингшпиль «Деревенская ярмарка», да и «Пигмалион», и даже на русском языке. И всюду, как нам потом писали и рассказывали наши соотечественники, игравшие в тех оркестрах, всюду публика поражалась драматургии его произведений. Это было нечто новое, чего прежде не знали.

    И если при первом прослушивании что-то казалось дерзким, то чем дальше, тем теплее откликалось сердце слушателя. Таков Бенда, поющая птица. Как только вырос его клювик, улетел, но не потерял родную землю. Наши земляки, что посещали его в Готе, говорят, в его неметчине всегда узнаёшь чешский призвук».

    Куба подтвердил:
      «Да-да, Йиржи Бенда настоящий Чех, не важно, что давно живёт далеко от границ родины. Он поддерживает связь с чешскими музыкантами, которых вызвал ещё Франтишек, его брат, в королевскую капеллу в Поступим. Там возникли целые чешские семейства в оркестрах, где наши земляки обрели свой второй дом.

    Они хорошо умели играть, и были уверены в завтрашнем дне. Я знаю это из рассказов нашего Йозифка, - Куба разъяснил Моцарту, - Йозифек Фиала, так мы его в Праге называем. Добряк и музыкант хоть куда». - Куба вздохнул, словно увидел перед собой Фиалу, и через мгновение растроганным голосом продолжил:

    «Нам тогда Йозифек много хорошего про Бенду рассказывал. Встречал его в Готе, когда сам он был представлен князю Валлерштейну, у которого капелла наполовину из чехов состояла.
               
    Был там скрипач, знаменитый Неубауэр, что родом из Горжика, он и композитор. Тоже бунтарь, не выдерживал долго на одном месте. Словно ветром его сдувало, но музыкант он божией милостью. Йозифек его хорошо знал, так же, как и Йозефа Рейху».

    Тут Моцарт встрепенулся и воскликнул:
      «Так я их обоих хорошо знаю, я по дороге в Мангейм заезжал познакомиться с той знаменитой Оттинген-Валлерштейновской капеллой, должен был быть представлен князю, только этого не случилось, у него тогда был первый нервный кризис, он даже плакал. Князь говорил про официальную венскую музыку, что иногда они у императора так играют, что собаки дохнут».

    Друзья развеселились. Моцарт стал вспоминать об оттингентских музыкантах, как весело проводил с ними время, особенно с виолончелистом Йозефом Рейхой и скрипачом Яничем, которые вскоре посетили Зальцбург и познакомились с его папенькой Леопольдом:

      «Рейха играл отцу и сестре Нанинке на виолончели, клавире, на органе, преподнёс им свой концерт. Отец писал, очень хороший. Есть в нём новые идеи, и вполне в моём стиле, хотя Рейха никогда моей игры не слышал, и я ни одной его ноты не знал. Нет, правда, Рейха всё же слышал мою сонату в Мангейме, играла моя сестра.

    Он говорил, что ему она очень понравилась, и что они с Яничем нашли в ней много нового и интересного. Мне было приятно это слышать, ведь Рейха большой знаток, как я это понял ещё в Оттингене. У меня хорошие воспоминания о Рейхе. Он весёлый парень, нам было не скучно в загородной поездке, которую мы предприняли как-то вместе с его друзьями, членами капеллы.

    Скрипач Эрнст, скрипач Рудольф, валторнист Гётцель. Это была весёлая вылазка, мне тогда понравилось, как они говорили между собой по-чешски, и я вспомнил Мысливечка в Италии, когда он непонятно произнёс несколько чешских слов, и они мне понравились своей певучестью».

    На это Куба проговорил задумчиво:
      «Наших ребят тянет друг к другу. Живут на чужбине, работают в оркестре, он им заменяет дом. Земляки любят поговорить на родном языке, поиграть родную музыку, ведь все выросли из одного корня».
      «А как сейчас живёт Йиржи Бенда на пенсии?» - спросил Моцарт.

    Душек рассказал:
      «Он, пожалуй, совсем разлучился с музыкой. Стал нелюдимым, живёт в кругу своих идей, в стороне от общественного и музыкального движения. Общается с природой, людей обходит стороной, разговаривать не хочет. Как-то его встретил некто знакомый и пошёл его проводить.

    Вдруг Бенда остановился, не говоря ни слова, стал оглядываться по сторонам. Его попутчик спросил, что он ищет, и Бенда ответил: «Свою пани». А он уже пару лет был вдовцом. «Но ведь вашей жены уже нет», - говорит знакомый, и маэстро ответил: «Ах, да, я ищу одиночества».

    Так он и живёт, как Сократ, в простоте и свободе своего своеобразного мышления. На склоне лет в нём пробудился старый чешский философ. Недавно тут был проездом один музыкант, которому удалось с Бендой поговорить. Вот слова Бенды, которые он нам передал: «Каждый маленький луговой цветок приносит мне теперь больше утешения, чем вся ваша музыка».

    Моцарт, понизив голос, проговорил:
      «Так далеко я не могу ещё заглядывать. Мне сейчас тридцать один год, и один Бог знает, что со мной будет, если я доживу до его лет, ведь Йиржи Бенде уже... ему сколько?»

    Душек подумал чуть-чуть:
      «Шестьдесят пять».
      «Бог мой, если бы мне столько прожить было дано, как Бенде или Глюку, я бы закончил свои произведения, что у меня в голове. Их там столько, столько...», - он недоговорил, подошёл к окну, стал смотреть в темноту ночи, где продолжал петь сверчок свою бесконечную колыбельную.

    Душек положил руку Моцарту на плечо:
      «Мой милый друг, тебя ждёт ещё долгая и красивая жизнь. Ты сможешь написать к нашей общей радости всё, что у тебя в голове и в душе. И кто бы твои произведения ни стал играть, получит их прямо от сердца к сердцу, будет рассеивать радость слушателям, дарить им волшебство твоей музыки. Оно будет оживать при каждом упоминании твоего имени, которое бессмертно».

    Моцарт даже подпрыгнул при этих словах Душка:
      «Ты шутишь, Франтишек! Что я тебе сделал, что ты на меня перед всеми надеваешь лавровый венок. Я ещё слишком молод, и успел высказать лишь самую малость того, что здесь и здесь», - он указал на сердце и на лоб. Душек завертел головой:

      «Я высказал истинную правду. Если не веришь, посмотри в глаза всем, кто здесь перед тобой. Все они живут только музыкой, в ней весь смысл их жизни. Посмотри на Кухаржа, Праупнера, на нас всех».
   
    Моцарт переводил взгляд с одного на другого и во всех глазах видел искреннюю любовь. Растроганный, он опустил голову. Скрывая неловкость, не находя слов, засмеялся и сказал:

      «Завтра будет день, давайте расходиться. После истории про Йиржи Бенду нельзя начинать новых разговоров, можно только идти спать, но не просто спать, а думать, о чём он сказал нам на склоне лет, после великой славы, осмыслив силу добра и зла. Он, признанный или непризнанный всесильными и злобными льстецами, сказал просто так, что любой невзрачный луговой цветок даёт ему больше, чем вся музыка».

    Молчание. Слышится пение сверчка. Моцарт смотрит в окно:
      «Слышите его? Того незаметного певца, скрытого во тьме ночи. Как будто плачет малыш, но сколько красоты в голосе этого малютки. Как и в музыке Йиржи Бенды, который знает, почему он отвернулся и склонился к матери-земле».

    В этот раз было тихо в экипаже, едущем в Прагу. До самых Уездских ворот никто не проронил ни слова, все слушали пение невидимого сверчка под звёздным небом.





                --------------------------
   




             ГЛАВА 15.  «Bella mia Fiamma, addio »
               
                ПРОЩАЙ, МОЙ ПРЕКРАСНЫЙ ОГОНЁК

                - 1 -
   
    Премьера «Дон Жуана» была важнейшей вехой в жизни Моцарта. Он проверил свои принципы драматического развития на публике, которая понимала его лучше, чем в любом другом месте, и доказал, прежде всего самому себе, что не только итальянская опера имеет право на существование. Пражане восхищались новыми оригинальными возможностями драмы, которые перечили укоренившимся правилам итальянской моды.
   
    Моцарт убеждался в своей правоте от представления к представлению, и сидя у клавесина, и во время дирижирования, он видел, как певцы увлекаются всё больше, чувствовал нетерпение публики, находящейся в напряжении от первых тактов увертюры до самого конца.

    Он ходил теперь, как зановородившийся. Чутко, как никогда прежде, реагировал на всё происходящее. Был - сам юмор, глаза светились добротой, а ведь перед премьерой прятал рассеянный взгляд, маскировал весёлыми разговорами внутреннее волнение. Он победил. В Праге говорили только о «Дон Жуане».

    Изменил любимому «Фигаро» и арфист Цопанек, играл теперь музыку  из «Дон Жуана» с собственными вариациями. Он торопился. Возвращаясь с той знаменитой премьеры, шёл тёмными улицами и распевал чудесные мелодии, спешил донести их до своего убогого жилища.

    Несколько искр вылетело из огнива на фитилёк, Цопанек запалил свечи, не успели они хорошенько разгореться, а он уже приготовил арфу. Стал дышать на окоченелые пальцы, его дыхание коснулось струн, и разбуженные, они ответили тихим волшебным звуком. Морщинистое лицо старика расцвело младенческой улыбкой...

    Арфист представил себя, сидящим в Новом трактире, перед ним сам Моцарт, и он играет для маэстро свою фантазию на тему прелестной арии дона Жуана «Ручку свою мне дашь ты...», потом на темы серенады и роскошного менуэта.

    Всё это он хорошо запомнил и играл сейчас тихонечко в своей келье в старом монастыре благословенной Анежки, под готическим сводом высокого потолка, в объятиях которого парил рельеф ангела, играющего на лире.

    Ласково пела арфа Цопанка тихой октябрьской ночью. Ему хотелось удивить Моцарта, ведь всюду, где играет Цопанек, бывают знакомые и друзья маэстро, и они расскажут ему о том, как старый арфист уже радует пражан мелодиями из «Дон Жуана» с его собственными вариациями.

    Так и случилось. Цопанек играл в пассаже «У Кошика» напротив дворца Клам-Галласа Остановился экипаж, из него вышел Душек, обернулся и послушал. Ну да, это «Дон Жуан», и играет, разумеется, Цопанек. Любезный арфист тоже заметил господина Душка, поклонился, не переставая играть.

    Кивнул вежливо головой несколько раз, и так тепло стало на душе у бродяги, когда он заметил, что пан Душек узнаёт его, и даже здоровается с ним. Теперь Моцарт обязательно узнает...

    Действительно, этим же вечером за ужином на Бертрамке Душек рассказывал, как Цопанек вовсю пропагандирует среди людей на улице новое произведение Моцарта. Играет с большим вкусом, в отличие от других арфистов, там и сям разыгрывающих разные вульгарные песенки.

    Моцарт обрадовался:
      «Это и в правду удивительно, какой музыкальной памятью обладает этот человек. Я оценил это ещё тогда, встретившись с ним в Новом трактире, когда написал ему тему для его арфы, а он мне тут же сыграл семь превосходных вариаций, одна красивее другой. Конечно, моя рукопись для него совершенно бесполезна, он не знает нот, бедняга. С каким стыдом он мне в этом признавался!»

    Пани Душкова резко поставила на стол бокал с вином, который намеревалась выпить, глаза её сверкнули, и Моцарт услышал:
      «Вот так дела, Амадей! Цопанек, все знают, носит на груди вашу рукопись, вместо талисмана, хотя не в состоянии её прочесть, а кое-кто невозможно долго ждёт обещанную арию и мечтает увидеть её написанной, пока вы не покинули нас!», - сощурила глаза, поклонилась с хитрой улыбкой, и теперь только выпила вино.

    Душек делал вид, что его эта тема не касается, играл с салфеткой. Моцарт точно так же, как она, сощурившись, так же хитро улыбнулся, сказал:
      «Очень скоро, ещё немного, и ария будет готова!», - и шикарно выпил свой бокал. Потом разговор перешёл на другие темы, и хотя Моцарт всё время наблюдал неуходящий укор в глазах Жозефины, старался не замечать его, продолжая беседу с Душком.

                - 2 -
   
    На следующее утро стояла прекрасная погода. Синее небо так и зазывало на природу. Констанция прилегла с книгой в руках, но быстро заснула. Это пышущее жаром пламя из камина укачало её, погрузило в сладкий сон. Когда Моцарт подкладывал несколько поленьев в огонь, он прошептал ей, лежащей на кушетке:
      «Это тихая колыбельная для нашего будущего малыша».

    Констанция погрозила Амадею строгим пальчиком и раскрыла книгу Казановы «Икозамерон», которая только что вышла в Праге у Шёнфельда. Моцарт прижал палец к Губам: «Тсс», - поклонился супруге чуть не до земли, едва не упал, оба развеселились, пропел: «Внимание на животик!», - и с нарочитым, щепетильным испугом  вышел на цыпочках из спальни жены, сделав у дверей ещё раз жест: «Тсс...»

    Солнышко приглашало гулять. Он заглянул в кухню, поздороваться с пани Людмилой, дёрнул Анинку за косичку, но застал там пани Жозефину, которая отдавала распоряжения на вечер, ждала гостей. Моцарт уселся на любимое место у камина и притянул к себе застеснявшуюся Анинку.

    С пальчиком во рту, она разглядывала его косичку, которую он предложил обменять на её две с розовыми бантиками. Малышка крутила головой, вырывалась из рук Моцарта, но тот держал её за косы и грозил забрать их себе немедленно, сейчас же приплетёт к своей одной.

    Пани Жозефина повернулась к расшалившейся парочке:
      «Маэстро, давайте пройдёмся по саду, грех сидеть дома в такую погоду. Скоро вы уж нас покинете, а в Вене будет холодно, не то, что здесь, в Праге, согласны?»

    Моцарт поднялся, но Анинкиной ручки не отпустил, так и пошёл вместе с девочкой за Жозефиной. Солнце освещало и разогревало решётку перед входом в сад. Они прошли мимо тенистого цветника, вышли на яркий солнечный простор, и как только пани Жозефина взялась за колокольчик, которым зовут народ к столу,

    Моцарт схватил его за язычок и виновато зашептал, приложив  палец другой руки к губам:
      «Тсс! Констанция спит».
    Изумлённая Анинка тоже поднесла пальчик к губам, а Жозефина продолжала идти, как ни в чём не бывало, и даже стала напевать сложную итальянскую арию. Её высокая статная фигура маячила впереди на тропинке, ведущей вверх, манила за собой, словно стройная весенняя фея.

    Моцарт невольно любовался ею. Он снова взял Анинку за ручку и шёл вместе с нею вокруг бассейна, заколдованный прекрасной дамой. Им повстречалась овечка, любимица Бертрамки. Серебряный колокольчик на синей ленточке мелодично позвякивал на шейке ягнёнка. Девочка высвободила ручку из моцартовой ладони и обняла овечку. Тут и осталась поиграть с ней.

    Жозефина повернула налево к кегельбану, продолжала идти наверх, напевая, иногда поднимая голову и любуясь небесной синевой, забавно дирижировала рукой, совершенно не замечая Моцарта, как будто его здесь не было. Конечно, он не мог этого стерпеть, прибавил шагу, стал подпевать ей вторым голосом в терцию, причём нарочито синкопируя, и тоже делая вид, что здесь нет никакой Жозефины.

    Так незаметно они подошли к каменной беседке. Жозефина села на лавочку под орехом, всю засыпанную золотыми листьями, продолжала допевать арию. Моцарт подсел рядом, всё также синкопируя, и словно здесь он сам по себе, независимо от неё, и тоже дирижируя при этом.

    Ария закончилась, Моцарт по-мальчишески расхохотался, заразив свою соседку по лавочке, хотя она и старалась делать вид, что не собиралась веселиться, что она приготовилась к чему-то другому:
      «Маэстро, маэстро, когда вы повзрослеете, один Бог знает!»

    Моцарт:
      «Вашего разума мне никогда не достичь. Видите, я отставал всё время на целый такт, ваш голос первый, а я лишь вторил. Но у нас хорошо получилось, и это в высшей степени разумно. Должен же кто-то быть вторым, и сам Господь хочет, чтобы это были не вы.

    А меня второй голос вполне даже устраивает. У тебя столько разума, а мне-то он зачем? У меня над головой солнце, за плечами «Дон Жуан», и предо мной вся Прага. Чего ещё желать? А ведь у меня ещё есть рядом моя дорогая подруга, роскошная соратница, и вообще...».
 
    Моцарт не договорил, взял руку Жозефины, всё также не глядя на неё, поцеловал. Смотрит перед собой, продолжая игру, что его тут нет. Но как только он коснулся губами её руки, Жозефина растаяла, погладила Амадея по щеке, как малыша:
      «Невозможно на тебя гневаться, если бы и хотелось. Так вот что я хотела тебе сказать, Амадей...»

    Моцарт не отпускал её руку, смотрел на каменный стол, где ещё недавно лежала партитура новой оперы, вспоминал, как склоняясь над ней, записывал туда уйму чёрных и белых нотных головок. Как с волнением ожидал: примет ли Прага его работу. Горделиво приосанился, он ведь победил!

    На стол уселся чёрный дрозд, почирикал и улетел. Золотой лист каштана упал ему на шляпу и остался на ней лежать, как осенний нимб, как большой последний цветок.

    Жозефина смотрела на движения природы и представляла, что сама осень надевает корону на этого бледного гения, мечтателя с детским сердцем и старческой мудростью, которую он старательно скрывает в кругу друзей, пытается предстать неким дон Кихотом, который видит в жизни только цветы роз, и не знает ничего про кровавые шипы.

    А Моцарт хорошо знал о них, не раз ранивших его сердце. Видел шипы и не жаловался на свои беды, сеял кругом радость, дарил цветы, а шипы оставлял, видимо, себе.

    Так размышляла Жозефина, желая в этот момент заменить ему матушку, хотя сердце её билось сильнее, когда она заглядывала в эти голубые глаза, вмещавшие и ясное небо и ангельскую душу, тоскующую о том, как мало успевает раздать себя людям. Она проговорила тихо и нежно:

      «Амадей, оставайся у нас...»
Моцарт не ответил. Он склонился к маргаритке, доверчиво распустившей свой глазок как раз возле его туфли, словно говоря: «Я знаю, ты не сомнёшь меня». Жозефина проследила за его взглядом, прочитала мысли Амадея, вспомнила песню о фиалке, которую столько раз пела вместе с ним.

    Да он и сам как та фиалка или эта маргаритка расцветает во всей красе при малейшем ласковом притрагивании к нему, как эти цветы раскрываются, едва появится кусочек ясного тёплого неба.

    Она повторила ещё тише:
      «Амадей, останься у нас. Прага любит тебя, здесь нет Сальери, нет капризного императора. Только ты и твоя публика, слышишь? Твоя публика! Она раскрывает объятия каждому твоему произведению, сам видишь. Зачем тебе возвращаться в Вену, которая не понимает тебя и унижает!»

    Моцарт вздохнул:
      «Унижает, да, унижает. Потому что я не умею делать политику на зеркальных паркетах. Я привык говорить прямо, без обиняков, и я не умею подпевать тем, от кого зависит успех, кто имеет влияние на императора и его окружение», - лицо Моцарта покраснело от возбуждения.

    Он резко встал и попросил:
      «Пойдёмте, посмотрим на Прагу. Поднимемся на самое высокое место на Чёрной горе, к Чёрному кресту».

                - 3 -
   
    С театральным поклоном он протянул руку Жозефине и повёл её узкой тропинкой наверх к винограднику. Там солнце играло осеннюю песнь смычком из ветра по медным листьям виноградных лоз, уже приготовившихся к зимнему сну. По пути

    Моцарт объяснял:
      «Я должен вернуться. Если я не приеду, они решат, что я их боюсь, а это не так. Я хочу провести «Дон Жуана» перед императором, хочу доказать, что итальянская опера получила в Вене соперника, с которым нельзя действовать только интригами. Я верю, что справлюсь с ними».

    Они пришли к Чёрному кресту, остановились. Прага внизу лежала во всей красе, величавая, могучая, полная любви. Пастух сторожил овец, стоял, опираясь на апостольскую палку, и тоже любовался Прагой. Когда он заметил пани Душкову с Моцартом, снял широкополую шляпу и поклонился до земли, его длинные волосы упали на лицо.

    Две руки поприветствовали старика:
      «Добрый день, дедушка, добрый день!»
    Жозефина красивым жестом описала круг над городом и заманивающе произнесла:
      «Посмотри, какая красота. Останешься - будет твоя навсегда».
    Моцарт улыбнулся:

      «Похоже на искушение Христа... Тебе, наверное, знаком рассказ из библии, как дьявол искушает Христа. Он показывает ему всевозможные красоты и обещает, что всё это будет ему принадлежать, пусть только станет служить ему и поклоняться».

    Жозефина посмотрела с укоризной:
      «Тогда смотри, Моцарт, смотри на неё, она любит тебя без слов, без оговорок. Подари ей перед разлукой несколько взглядов и оставь себе воспоминания об этих местах. Здесь тебе раскрыли самые тёплые объятья, так, что и твоё сердце забилось сильнее, чем где-либо ещё».

    Моцарт почувствовал, что переборщил. Так уж всегда с ним случалось, если разволнуется, говорит не совсем то, что думает. Он взял лорнет из рук Жозефины, поднёс к опечаленным глазам, смотрел на Прагу, затем проговорил тихо, скорее, для самого себя:
      «Любуюсь и не прощаюсь... Голова полна воспоминаний... Вот, например, та башня, те ворота под стенами, как они называются?»

      «Это Новые ворота».
      «Сейчас это просто башня, а я вижу, как выходит симпатичный пекарский подмастерье и с удовольствием насвистывает «Non piu andrai...», и пробегает прямо мимо меня. Это был первый поцелуй от Праги.

    Не успел я выйти из кареты, показываю паспорт, осматриваю Пражские ворота, а тут весёлый пекарь свистит себе моего Фигаро, да ещё в оригинальной тональности - я был готов расцеловать его. Ну и как после этого не чувствовать себя здесь как дома!»

    Он помолчал немного, блуждая лорнетом по городскому виду:
      «Вон та башня, как называется?»
      «Пороховые ворота».
      «Да-да, она в двух шагах от Ностицова театра. Место, где я пережил наисильнейшую радость в моей жизни. Там я почувствовал, что меня понимают простые люди без титулов и золотых драгоценностей.

    Потом это подтвердил арфист Цопанек. Он сыграл мне вариации на тему из «Фигаро» так замечательно, что мог бы с успехом выступить с ними в парижских «Духовных концертах». Я за это написал ему новую тему для арфы. Только для него, как я порой делал это для знаменитых кастратов и примадонн. ...

    И дальше, вон Каменный мост... Так и вижу, как мы въезжаем туда в почтовой карете через ворота Старомнестской башни, и как у нас дыхание остановилось от необыкновенной красоты волшебного города.

    И статуи на мосту, эти окаменелости времён, смотрели на нас, и эта протянутая рука с сердцем на ладони... Так я вступил в этот город и полюбил его с первого взгляда, а он выслал встречать меня того мальчишку с блюдом булочек и с «Non piu andrai...»

    А потом дворец Туна. Старого пана сейчас уже нет на свете, и я не могу этому поверить. Как сейчас вижу его перед собой: улыбается, встречает нас так сердечно, ведёт из столовой в салон, где играет настоящая чешская капелла. В её составе прислуга, садовники, ремесленники, и каждый может играть концерты вполне виртуозно.

    Дальше там Град, каменная сказка вашего королевства без короля. Оно ждёт и своего короля, и свою оперу, которая сможет выразить страдания души поющего чешского народа. Был бы этот народ побогаче - занял бы первое место в музыкальной жизни среди всех прочих в Европе».

    Моцарт говорил возвышенно, торопился за своими воспоминаниями, чтобы успеть всё высказать. Слова так и лились непрерывным потоком из его ещё вполне юношеских уст. Жозефина даже порозовела, так приятно и важно ей было услышать его признания в любви к Праге. Она непременно потом будет рассказывать друзьям-музыкантам об откровенияхэтой необыкновенной души, передаст исповедь гения.

      «А что вон там, что это за башня налево от Града?»
      «Это Страхов. У них есть прекрасный орган. Хорошо бы тебе поиграть на нём, замечательный инструмент, достойный тебя».
   
    Моцарт воскликнул:
      «Когда мы туда поедем?»
      «Когда захочешь, можем завтра. Ведь завтра вы «Дон Жуана» не играете?»
      «Нет-нет, я свободен, давайте завтра после обеда».
      «Значит завтра. А сейчас пора возвращаться, скоро садимся за стол».

    Моцарт поклонился и повернулся, чтобы спускаться вниз. Подошли к лесному ореху возле студии. Моцарт придержал ветви, позаботился о своей даме, как бы не поцарапала личико. Жозефина указала на каменный стол и произнесла торжественно:
      «Стол для небожителя!»

    Моцарт протянул к ней руку и подхватил рифмой:
      «Благодарю учителя!»
    Оба смеются. Жозефина прошла по дорожке к закрытому павильону, возле него скульптура Амурчика с приготовленной к выстрелу стрелой.

    Спрашивает кокетливо:
      «В кого ты целишься, мой друг, в кого?»
    Моцарт отвечает, как бы голосом Амура:
      «В тебя, конечно, или вот в него».

    Жозефина не отстаёт:
      «Ах, озорник, ты мне слегка грубишь!»
    Моцарт продолжает вместо Амура:
      «Ты знаешь всё, и всё-таки молчишь,
    Хоть намекни, ведь ты хороший ученик...»

    Жозефина поднимается по лесенке, продолжает рифмовать:
      «Вот яблоко моё, его возьми...», - втянула Амадея за руку в павильон, да так резко, что он чуть-чуть споткнулся, протянула ему красивое яблоко, похожее на гранат со словами:
      «Здесь ждал тебя подарок сладкий от Венеры.
    Задаток это нашей будущей премьеры», - она выскочила из помещения и ловко заперла дверь на ключ.

                - 4 -
   
    Удивлённый Моцарт надкусил яблоко-гранат, немного подождал, видит, что она не открывает, слышит её смех. Да она, кажется, уходит!
      «Эй, что ты делаешь?»
      
      «Пока ничего не делаю, но если ты хочешь освободиться, то должен кое-что сделать, в качестве выкупа».
      «Но в чём я провинился?»
      «А кто обещал мне арию «Bella mia»... Моцарт не дал ей договорить:

      «Ну вот, опять всё то же, я снова в плену. Размечтался, возомнил себя Адамом, в руке держу Евино яблоко, а она изменила мне со Змием. Выходит, мне напрасно почудилось, что я в раю?»
      
      «Вполне можешь там оказаться, Амадей, всё зависит от огонька, который ты обещал в виде арии для меня.
    Я,конечно, не Цопанек, у меня нет преимущественного права, но я подожду часок, надеюсь, этого достаточно. Пока солнышко не село, ты сумеешь свой огонёк красиво увековечить на бумаге, она приготовлена там на столе.

    Я буду вон за той яблочной кучей. Тот гранат, что я выбрала для тебя, ты уже успел надкусить, мой милый Амадей, не правда ли?»

    Моцарт упрямо покрутил головой, но через некоторое время из-за двери послышалось:
      «Согласен, но только хорошо смеётся тот, кто смеётся последним. После увидим, кто кого!»
 
    Он, сердитый, как статуя стоит у двери, Жозефина, точно также с другой стороны. Слышен стук возбуждённых сердец, но разве услышишь настоящий голос сердца, когда в разуме лишь одна мстительная мысль: кто кого. Послышался звук шагов, это Моцарт начал ходить по павильону туда-сюда.

    Жозефина думает: «Ходи, ходи там, как тигр по клетке перед представлением». Она потихоньку пошла по тропинке, оттуда обернулась, но лучше бы не оборачивалась. Моцарт из окна показывает ей язык. Но и она в долгу не осталась, складывает двумя руками длинный нос и играет пальцами тремоло.

    Моцарт резко отвернулся, ну и ей ничего не оставалось, как сделать то же самое.
    Жозефина несколько минут погуляла по тропинке возле павильона, потом немного углубилась в сад, посмотрела на падающие листья, вернулась, незаметно подглядела в окно, что-то там делается?
   
    Моцарт уже всецело занят работой. Его перо так и мелькает, пишет очень быстро. А то вдруг начинает смотреть перед собой, подперев голову левой рукой, и снова перо бежит вперёд, как на состязаниях. Жозефина старательно обошла дорожку за павильоном, чтобы не оказаться в поле зрения  арестованного маэстро.

    Она прошла маленькими тропинками к кегельбану, пришлось идти прямо по листьям, багровым и золотым. Стояла грустная ноябрьская тишина, словно и не летали здесь недавно шустрые шары, не попадая по кеглям, вызывая шутки и буйное веселье.

    Моцарт тогда всё поддразнивал пыхтящего Гвардасони и подтрунивал над полнотой примадонны Сапоритиовой, якобы указывающей на её пышущее здоровье. Требовал, чтобы она двигалась поживее, играя в кегли, ведь донна Анна должна быть дамой драматичной, а не таким сладким персиком.

    Солнце потихоньку садилось. Прага начинала закутываться в розовые, золотые, фиолетовые и темно-синие покрывала. Жозефина вернулась к павильону. Едва она ступила на тропинку, откуда её было видно из окна, увидела Моцарта, который её, очевидно, поджидал: он стоял и дудел в трубу из листа нотной бумаги, как это делают дети, когда играют в войну.

    Дудел так громко, что оконное стекло даже дребезжало. Жозефина, тем не менее, не стала торопиться, шла торжественно, а Моцарт обогатил своё музыкальное сопровождение постукиванием кулака по стеклу, отбивая каждый её шаг. Когда же она подошла совсем близко, стал исполнять быстрое тремоло обеими руками, чуть стекло не разбил. Невозможно не рассмеяться!

    Жозефина открыла дверь ключом, и вот они стоят друг перед другом. Он ещё продолжает трубить, заканчивает победную каденцию. Затем откладывает в сторону бумажную трубу и произносит с патетическими интонациями в голосе:
      
      «Довожу до сведения королевы! Ария «Bella mia Fiamma...» ожидает часа своей премьеры. Сообщение касается известной певицы madam Жозефины Душковой: премьера состоится сегодня же, и если вышеназванная знаменитость, госпожа Жозефина, допустит хоть одну фальшивую ноту или неточность в ритме, ария «Bella mia Fiamma», только что рождённая, будет разорвана на куски и в пламени вечности сожжена. Amen.

    Главное условие: петь без предварительного просмотра рукописи, прямо с листа. Баста!»

    Жозефина сложила руки на груди и с гордым видом, глаза в глаза, ясным голосом и с той же патетикой отвечает:
      «Принимаю условие!», - протянула руку за рукописью, но Амадей спрятал её за спиной, низко поклонился:
      «На премьере, madam, только у клавира на премьере!»
      «Ну, что ж, ладно!»

    Они пошли к дому. Небо горело разноцветьем заходящего солнца. Прага смотрелась божественно красиво, она даже победила шутливое настроение Моцарта. Внезапно запел дрозд. Они остановились, слушали песню, любовались закатом и замирающим городом.

    Башни сурово смотрят в небо, как копья гигантского войска, тут и там зажигаются огоньки, Влтава катит свой поток под Каменным мостом, а он украшает её и обнимает, как ожерелье. Дрозд всё поёт, хочет удержать солнышко, чуть-чуть продлить этот сказочный вечер.

    Моцарт смотрит на невзрачную пташку с пёстрой грудкой под звонким горлышком, из которого льются кристальные звуки один красивее другого. Губы шепчут: « Bella mia Fiamma...», - обращаясь то ли к Праге, то ли к Жозефине, а может быть и к дрозду, который вдруг замолчал. “Bella mia Fiamma!” - ещё раз повторил Моцарт, чуть дольше задержав взгляд на своей спутнице, которая вдруг так притихла, словно её тут не было вовсе.

    Внезапно стая дроздов нарушила тишину, с громким чириканьем слетела с красной кроны каштана. Моцарт засмеялся, кивнул в их сторону:
      «Эти дрозды прогоняют нашу козочку, чтобы поспешила отправляться к ужину, они тоже о ней заботятся».
 
    Таков он был, этот Моцарт! Только что наслаждался красотой города, природы, романтично мечтал, Бог знает о чём. И вот мгновенно перепрыгнул на ребячливое настроение, и уж больше оно его не отпускало до самой террасы. Услышав ржание коней и тарахтение экипажей, они прибавили шагу. Вон и приятель Душек спешит навстречу гостям.
 
                - 5 -
   
    Приехали Кухарж, Стробах, Бондини, Гвардасони, за ними появились Мицелёва, Сапоритиова, Луиджи Басси и Катерина Бондинёва. Моцарт одним прыжком оказался у звонка на колонне террасы и начал звонить, будто бил в набат.

    Все головы повернулись в его сторону. Как полагается перед представлением, Моцарт поклонился, приложил к губам бумажную трубу, продудел в сторону господ звонкую фанфару и, изображая глашатая, объявил:

      «Довожу до всеобщего сведения, что знаменитая чешская певица, мадам Жозефина Душкова исполнит сегодня премьеру арии «Bella mia Fiamma» не менее знаменитого автора маэстро Вольфганга Амадея Моцарта.

    Основное условие данной премьеры заключается в том, что петь она будет с листа, ни разу не заглянув в партитуру, и если изволит допустить хоть одну ошибку в интонации или ритме, эта ария будет разорвана на куски и сожжена на костре навечно. Amen! »

      Моцарт трижды протрубил в бумажную фанфару, чтобы обозначить конец оглашения, подал пани Жозефине руку и повёл её к приехавшим гостям. Шумные приветствия, объятья, поцелуи. Моцарт так и сыплет шутками, остротами, они всегда у него на уме. Пани Жозефина с Мартином принесли в комнаты свечи. Обстановка создавалась, как перед оперным представлением.

    Во всех комнатах оживление, особенно вокруг Моцарта, который нигде не останавливается, с каждым успевает переброситься словцом и бежит дальше, при этом не выпускает из рук свиток с нотной бумагой. Синьор Гвардасони, угощая маэстро понюшкой, задаёт вопрос на pianissimo, что здесь снова затевается, нечто удивительное?

    Моцарт многозначительно поднял вверх палец:
      «Увидишь!»
    Пани Жозефина несколько раз тихонько откашлялась, разговаривала рассеянно, видно, что сосредоточена на чём-то серьёзном, очень важном.

    Настал её час. Моцарт слов на ветер не бросает, задета её профессиональная честь певицы и вообще музыканта. Дело касалось не просто их личных отношений на Бертрамке, и даже не только Праги. Она хорошо знала итальянцев, слухи разлетятся на все стороны.
   
    Если что-то будет не так, она станет посмешищем и в Берлине, и в Париже, и в Лондоне, и в Вене, везде, куда проникла слава «Чешской Габриэлли». Она заметила, что пани Людмила несёт поднос с кофе, подошла к ней, что-то шепнула, и Людмила отнесла поднос назад в кухню.

    Моцарт захлопал в ладоши, как это обычно делает в театре signore Гвардасони перед началом представления:
      «Смею просить уважаемое общество успокоиться, начинаем премьеру новой арии «Bella mia Fiamma...». Пани Жозефина, пожалуйста, ваш выход».

    Он сделал изящный жест правой ногой, описал полукруг, поклонился и подал прелестной хозяйке таинственный свиток. Она приняла его с ледяным спокойствием и прошла к клавиру вслед за Моцартом. Тишина. Все чувствуют, что здесь не просто шутка. Об этом говорит и озабоченное лицо Моцарта, и соответствующее выражение глаз пани Душковой.

    Вот пальцы Моцарта решительно ударили по клавишам, даже огонь в камине вспыхнул сильнее, озаряя строгую пару, выясняющую, кто - кого. Он и не подумал показать ей момент вступления, но и она  не подала виду, что её волнует безразличие концертмейстера, поёт себе: «Bella mia Fiamma, addio...»

    Драматические звуки, словно шипы, впиваются в сердца слушателей, лицо Моцарта смягчается, огонь из камина согревает музыкальное соревнование. С каждой нотой пани Жозефина всё больше расцветает, розы на её щеках украшают вдохновенное исполнение.

    Моцарт начинает понемногу поглядывать в сторону певицы, но вот уже ария близится к концу, и последнюю фразу они завершили глаза в глаза. Она победила. Ария закончилась, только огонь продолжал пылать в камине и, кто знает, видимо, и в сердцах исполнителей. Все вскочили с кресел, бросились к Жозефине. Объятья, поцелуи, то к певице, то к Моцарту, «сказочно, прелестно, bravo,bravissimo...»

    Пани Людмила подглядывала из-за дверей, высунулась и головка Анинки с неизменным пальчиком во рту. Пани Людмила сияла. Не слишком понимая суть дела, она радовалась за свою милую хозяйку вместе со всеми, ведь именно её поздравляют и обнимают гости, и пан Душек целует жену и пана Моцарта, пожимает ему обе руки.

    Но нет, он уже снова дурачится, чего уж тут смотреть, да и кофе вот-вот надо подавать. Бросилась в кухню, заметив взгляд пани Жозефины, и через минуту выплывает белой лебедью с серебряным подносом в руках прямо к сверкающей скатерти стола.

    Тут наступил главный момент. Моцарт опустился на одно колено, приложил рукопись к груди, поцеловал её и, склонив голову побеждённого, протянул Жозефине со словами:
      
      «Слава вашему вокальному мастерству, прекрасная Атланта! Вместе со мной перед вами преклоняется даже огонь, ибо вы и его победили, посмотрите, voila...» - Моцарт указал на камин, где догорало последнее берёзовое полено.

    Жозефина ласково погладила его по плечу:
      «Объявляю вас рыцарем вечного огня, ваша музыка достигла звёзд и гореть ей и звучать до скончания света». - Моцарт поцеловал её руку и встал.
И вот он снова заводной проказливый мальчишка, одним прыжком оказался возле Констанции и торжественно повёл её к столу, где уже было накрыто к ужину.

    Но славная премьера новой арии ещё не закончилась, потому что совсем поздно, когда все уже начали собираться к отъезду, вдруг стали просить пани Жозефину ещё раз спеть с Моцартом эту чудесную песню про огонёк.

    На этот раз во время исполнения Моцарт не отрывал глаз от певицы, показывал все вступления, посылал ей улыбки, а она возвращала их ему. Огонь в камине вновь высоко разгорался, освещал пару у клавира, тени от пламени метались по потолку между фруктами и виноградными лозами.

    Другое пламя  факелов на каретах уже приветствовало отъезжающих гостей, которые прощались с хозяевами на лестнице. Вот захрапели кони, и кареты моментально скрылись в каштановых аллеях. Стихли голоса, Моцарт с Душковыми вернулись в тепло семейного очага.

    Душек обнял Моцарта и тихо проговорил:
      «Жаль, что ты не хочешь остаться с нами, bella mia Fiamma, жаль, что говоришь нам addio. Ты знаешь, как мы любим тебя. Огонь твоей музыки охватил всю Прагу, засиял в жизни пражан и, Бог даст, захлестнёт и Вену, и Берлин, И Париж, И Лондон».

    Моцарт в ответ обнял Душка и, растроганный, отвечал:
      «Да, огонёк сияет в жизни всех пражан, но не полетит дальше самостоятельно, я должен разнести его сам, и потому я говорю addio, потому я должен спешить в Вену. Здесь я дома, у меня всё получается шутя, а в других местах придётся повоевать.

    Вы со мной идёте рука об руку, мы чувствуем одинаково, но за границей вашей земли дует ветер непонимания. Если бы я не вернулся, стали бы говорить, что я боюсь состязаний с ними, а это неправда. Я возвращаюсь. Знаю, меня ждёт недобрая судьба, но я должен всё перенести. Ты ведь согласен со мной, Франтишек. -

    Моцарт взял руку Жозефины. - Вы оба меня понимаете, два самых любимых, самых моих верных друга, открывшие мне вместе с Мысливечком Прагу. Моё имя навсегда будет слито с вами, как и со всей Прагой. Дай бог, чтобы я смог для вас написать ещё много сочинений, чтобы доказать, как я люблю вас, как предан вам и как благодарен за понимание и поддержку».

    Последние слова Моцарт уже почти шептал. Огоньки в камине горели голубым и оранжевым светом. Они освещали арию « Bella mia Fiamma » на клавире. Она лежала там, будто вычеканенная из золота, знак любви и благодарности гения.





                -------------------------



                ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ