ОКНО

Павел Климешов
1

Стая свиристелей усыпала рябину. Картаво свирели и разнобойно помахивая хохолками, налётчицы принялись клевать рубиновые ягоды. Взблескивая, посыпались снеговые пирамидки, что ещё секунду назад увенчивали гроздья,  и летучий морозный блеск, тонко золотившийся  с рассвета, разом загустел превратясь в плавную золотозыбь, полузастывшую широкую рябину,что занимает половину моего обзора. Я безотрывно смотрю на птиц, украсивших собой яркие ягоды ;и на фоне густо голубеющей снежности дробное дерево с выседающим буровато-зелёным, просто завораживает.  Пронзительные свирели усиливаются, и через открытую форточку ещё явственный пахнет арбузом – так часто студёными днями стоит этот непосезонный  августовский дух …
Я просиживаю у окна едва ли не целыми днями. И не потому, что с трудом передвигаюсь  (поверьте, это не главное), просто я не могу отвести взгляд от заоконья, поскольку неразрывен с ним, осознавая «потустороннее» столь родственным и неизведанным, что даже минутное отвлечение зрения, кажется, поколеблет воссозданную связь.
Старая, раздавшаяся на стороны рябина полусквозная берёза,  угол жёлтой двухэтажки, кусок двора с облезлыми мусорными контейнерами – вот и весь заоконный  мир . Для кого-то это постылый знак городского захолустья, но для меня - зрительное пиршество, постоянно изменяющееся в звуке и в цвете, постоянно заселяемое  то проходящими соседями, то пробегающими собаками и настороженно выступающими кошками, то всполошными  воробьями или, как в нынешние минуты, негаданно нагрянувшими  свиристелями.
Как своеобычна всякая минута! Почему же только на двадцатом году мне открывается это?..

2

Нет худа без добра. В гениальной правоте русского умозаключения убеждаюсь на себе: страшное юношеское затмение обернулось прозрением, -а ведь  я хотел покончить с собой! …
Честно сказать, нет охоты вспоминать об этом – так всё переменилось и, наверное: я сам, моё недавнее прошлое, моё теперешнее, а значит и будущее, само собой, неопределённое и, наверное, непростое, но отчего-то загодя ласкающее, как летний луч, когда  ощущаешь его неясное золото блаженно закрытыми глазами.
Как резко обновилось зрение! Не верится, что считанный месяцы назад никакого будущего не оставалось, - куда там! – даже минута настоящего была невыносима тяжкой и отвратительной: вот отчего в тот роковой вечер я проглотил упаковку снотворного, и когда сознание «поплыло», для верности вывалился из окна; при этом никакой боли не ощутил, только глухой удар , некую вспышку – и замедленный сумрак без границ, увлекающий какой-то бесстрастной, успокоительной пустотой. Наверное, это и было преддверие в никуда, прихожая в предвечные апартаменты, где ожидают ангелы и мытари, чтобы взвесить всё добро и зло, сотворённые тобой.
 Миновал сад, но отчего-то ярко помниться тот властный призыв гибельного, пред чем я забился невольной пылинкой, отринувшей мало-мальское право выбора.
Рассказывали, что «скорая» прибыла быстро, благодаря чему я выжил, только повредив позвоночник и обезножив.
Неужели для того, чтобы ощутить жизнь, надо покусится на неё? И потому чаще всего в юности опьяняют этот соблазн? По-моему я ничем не выделялся среди сверстников. Неполная семья, - но кого этим удивишь? Отец бросил нас, когда мне было пять лет, я почти не помню его, за исключением какого-то летнего дня, в котором мы шли куда-то, и я сидел на отцовских плечах и был выше всех, почти вровень с крышами трамваев троллейбусов, а потому, волнообразно пролетая по тенисто-пёстрым мостовым, задевая головой листву.
Но была жива бабушка – и я не слишком ощущал одиночество: она занималась мной целыми днями, месяцами, годами, потому что мать работала в двух местах разом  и возвращалась затемно, как помнится, усталой, потемневшей, осунувшейся.
Я догадываюсь: обоюдоострые психологические «ножницы» (ласковая бабушка вечно виноватая мать)в конце концов перестригли меня пополам: мягкий, мечтательный, почти женоподобный романтик и закомплексованный, оглядистый скептик - таковым был я и напряжённо уживался в единых телесных «резах», но по мнению одноклассников, довольно смазливых.
Я всегда очень много читал, но видно чересчур, неразборчиво, мешая кислое с пресным: расхожая беллетристика перемешалась с трудами историческими и даже философскими, внушительная Библия чередовалась с брошюрами астрологическими, руководство по чёрной магии соседствовало с приятным Маркизом де Садом. Мне казалось, что знаю абсолютно всё, скудоумное самомнение застало многомерный мир, упрощая его до примитивного «два плюс два».
И когда я самоуверенно поступал в престижный ВУЗ и наткнулся на непреодолимую стену в три тысячи баксов придуманное мироздание рухнуло, обдав кровью и грязью. С год я прозябал под его острыми обломками, их не умягчали ни сочувственные слёзы матери («смирись, сыночек»!), ни худосочная самоирония («Мальбрук в поход собрался»). Обречённость одновременно отрезвляла и затуманивала: казалось, «не во что» жить, «некуда» расти, «не в кого» верить. Я пристрастился к наркотикам, крепко «сел на иглу», погряз в смертоносном бреду…
 4

   Своё прозрение я выстрадал, и теперь благодарю Бога за то, что жив. Не могу причислить себя к каноническим верующим (хотя бы потому, что не имею возможности посещать храм), зато постоянно ощущаю высокую мирозаселённость: даже глухими ночами всею кожей чую мировую полноту – и не только от соседства матери и жильцов ближайших домов, всё пространство до немыслимо отдалённых звёзд одухотворено Кем-то непостижимо невидимым, но извечно существующим. А потому я никогда не одинок, даже если совершенно один дома, а двор пустынен.
   Тогда странным образом оживают снега и деревья, и даже старый угол соседнего дома, обнажающий многослойность окраски, начинает завораживать переливами жёлтого, охристого, розоватого, заливая близлежащие снега тёплым рефлексом.
   Даже в хмурый, бессолнечный день я не в силах оторваться от многоцветия: и небеса далеко не серые, но тонко перламутровые, и снег ничуть не белый, но сиреневатый, переходящий в бледный фиолет, а заснеженная берёза – как застывший эфирный выдох, изысканно пестрит в матовом воздухе и на фоне размытых небес. А как она блистает в морозные полдни! Причудливой вязью белеет в приглушённой синеве, пошевеливая пухлыми ветками, унизанными игольчато  горящим лазоревым;  и плавно стелятся по сахарным сугробам длинные голубые тени, изваивая каждый бугорок, яминку или след. А во дни резкой перемены температуры бывает, что остекленеют ветви и хрустально позвякивают на ветру, радужно отливая в низком, продольном свете; и эта стеклистая звень удивительно гармонирует с укромным воробьиным чириканьем, доносящимся с заветренной стороны дома, где суетливая стайка отогревается от внезапной стужи. В такие дни почему-то острее предчувствуешь скорую весну и всё безотчётно радостное и неизбежное, связанное с нею: необманные надежды, высокие мечтания, посулы судьбы…

5

   Наверное, опрометчиво говорить о каких-либо «посулах» в моём положении? Я прикован к инвалидной коляске и лишён средств к существованию. Честно говоря, последнее особенно язвит душу (ну сколько можно сосать соки из бедной матери?) и в горькие минуты невыносимо стыдно оттого, что бессилен что-либо изменить.
   Но странное, необъяснимое спокойствие («всё образуется»!) одолевает очевидные лишения, переполняя меня не столько изнутри, сколько с благостной высоты – словно бы веяние духовного свойства золотит искалеченное тело, истончая, а затем тайно изгоняя любые опасения. И потому я неколебимо спокоен, точнее сказать – уверен во дне грядущем, и непритворно ободряю сокрушённую мать. И в самом деле, разве жизнь перечёркнута? Разве мы повержены в смердящую пустоту, из которой не воспрянуть?!
   Наоборот, - через год после трагического  срыва я по-настоящему счастлив и ежесекундно жажду жить. Тело моё распирают упругие силы, и я приступил к восстановительным упражнениям. В том, что со временем встану на ноги, не сомневаюсь (сколько примеров на слуху!), я списался с реабилитационным центром Дикуля и получил рекомендации. Готов похвастать: после упорных занятий начинаю ощущать ноги – покамест стопы и низ голеней, но зато во сне я уже взапуски ношусь по окрестным перелескам!
   И всё-таки взамен вынужденной телесной малоподвижности я волен в перемещениях душевных. О своих зрительных изысках я уже упоминал, но гораздо значимее устремления интеллектуальные. Дорожа отпущенными днями, я решил образовать себя сам. С ВУЗом пока не получилось, никаких шансов обучаться в заграничных университетах (в отличие от состоятельных сверстников) у меня нет, так что будь добр, добывай знания собственным хребтом: и доступней, и во сто крат надёжней. Список намеченных книг строг: мировая классика, русские фольклор, история и, конечно, Библия, хотя бы по странице в день. Насколько я знаю, помимо смыслового (точнее – наравне с ним) библейские тексты содержат провиденциальное духовное наполнение, и сама словесная музыка (даже без ведома читающего) осеняет непреходящим смыслом. Возможно, я заблуждаюсь, только мне кажется, в редкие минуты проникновения начинает это приоткрываться, но я не обольщаюсь – ведь малейшая гордость, по словам Святых Отцов, это лукавство дьявола.
   Но кА бы то ни было, постоянно повторяю про себя слова апостола Павла из первого послания коринфянам: «Сеется в тлении, восстаёт в нетлении; сеется в унижении, восстаёт в славе; сеется в немощи, восстаёт в силе»… Это ли не утешение на целую жизнь!

6

   Мне трудно поверить в поражение: так много силы заключено во мне, так многорадостна душа в уверенности неотвратимых перемен к лучшему. Не думаю, что в этом личная заслуга – просто я рождён таковым, и нелепая попытка суицида призвана была утвердить в сказанном. Я не случайно пришёл в мир, потому что обязан постичь его и в меру способностей воплотить свои открытия.
   Каким образом, я пока не знаю, - только неожиданно для себя стал запойно писать акварелью: сижу у окна и рисую с натуры то нашу рябину с нежными голубыми пирамидками на рубиновых гроздьях, то желтоватую среди белоснежья берёзу, пестрящую стройным стволом и затейливой перламутровой кроной. Не брезгую и уличными мусорными бачками – так живописны они по утру среди лиловых сугробов, огороженные ярко-зелёным, почти изумрудным дощатым заборчиком, который звонко контрастирует с сизой стеной сарая. Стопка акварелей растёт не по дням, а по  часам, и я вижу, как они постепенно улучшаются, становясь точнее и тоньше.
   От заоконных пейзажей я перехожу к натюрмортам – увлечённо пишу свои книги  и настольную лампу, коробку красок с кистями и начатым рисунком, бордовый стул с зеленоглазой Муркой, разметавшейся в полуденном сне во всём роскошестве дымчато-серебристой шерсти. Бог даст, скоро перейду к портретам; я уже пробую рисовать себя, глядя в зеркало; правда, это оказалось не так просто: порой жутковато встречаться с самим собой глазами – что-то содрогнётся в душе: парень, сидящий напротив, почти незнаком тебе!..
   Мои работы очень нравятся матери и сверстникам, изредка приходящим ко мне; недавно три акварели экспонировались на городской выставке самодеятельных художников (заслуга приятелей, отнёсших работы на выставком). Говорят, к двум из них присматривался известный искусствовед, находя их содержательными и колористически цельными. Это уже кое-что!

7

   Наравне с живописью меня увлекает литература. Наверное, сказывается начитанность   вместе с хорошей памятью – и я пытаюсь писать. Пока всякую мелочь, словесные наброски с натуры: о том, что вижу за окном, восстанавливаю и в меру сил обрабатываю некогда слышанное от бабушки; разрозненные картинки детства и предкризисной юности, делаю выписки из Библии, так или иначе комментируя их, и прочее в этом роде.
   Правда, недавно, после долгих колебаний отважился на записки покрупнее (точнее – подлиннее), условно говоря, на рассказ (вы его сейчас читаете, если он вам не наскучил). Особых творческих надежд не питаю, но доведу эту вещь до конца – хочется разобраться в себе и, Бог даст, найти выход из трёх сосен, среди которых нелепо заплутал…
   Но хватит о себе да о себе. Неизмерим мой долг перед матерью за беззаботное детство и безалаберную юность, но больше всего – за тот страшный вечер, когда я выбросился из окна; вовек не оценить, чего ей, горемычной, стоили те двое суток, в течение которых я безвольно зыбился между жизнью и смертью.
   Боже мой, как я мечтаю выразить запоздалую любовь к матери в форме художественной! Не знаю, достанет ли сил, а главное – таланта, но хочется написать настоящий рассказ или маленькую повесть о великой материнской самоотверженности, не убывающей со временем, но возрастающей и возрастающей вопреки тягостному быту и глухой сыновней неблагодарности. Я не жалую себя за всё тёмное, что причинил ей вольно или невольно, и уверен: не существует таких весов (кроме Господних), на которых можно взвесить её необъятную любовь и неусыпную тревогу о моём будущем…

8

   Почти обесснежив рябину, склевав и пороссорив ягоды, отзвенев тонкими трелями, стая свиристелей улетела. Мне видно, как дерево облегчённо распрямилось, благостно затемнело гладкой красновато-бурой корой в бесчисленных поперечных насечках. Сочно сиреневою стали берёза и снеговые скаты крыш, зафиолетились сугробы – опускаются скорые  зимние сумерки. Заскрипели узкими тропами возвращающиеся с работы соседи; радостно залаяли, завизжали встречающие их собаки, заметались, запрыгали вокруг приветливых хозяев, поминутно темнея и теряя истинную масть.
   В зыбкой берёзовой кроне заголубели дрожащие звёзды, густо высыпали на свободный кусок неба, хорошо видный из моего спасительного окна.