Ожидание

Любовь Баканова 3
                (посвящается мамочке)

До позднего часа сквозь слабую метельную мглу светились окна в хате Криушиных. После того как крестная Александра уложила по постелям младших, а сама залезла на горячую печку к старшей из ребят, Любаше, в хате еще долго слышались вздохи, ощущалась гнетущая встревоженность. Прошло уже три дня, как Верка Криушина со своим мужиком Митькой уехали в город продавать сало. Назад же вернулась одна заиндевевшая от мороза лошадь, впряженная в пустые сани. В санях валялся стылый митькин валенок, подшитый им же. Митька по всей округе славился мастером по подшиву валенок в зимнюю пору, по отбивке кос-литовок в летнюю страду, а также умел он красиво плести корзины, плетухи, всяческие туеса из ивовых гибких прутьев на радость бабам и ребятишкам.
Верка же Криушина была мастерицей по другой части. Где бы не проходило какое-то гуляние - будь то именины-крестины, чья-то свадьба или просто бабья складчина в божий праздник - всегда звали Верку как первую запевалу и заводилу. В шумных праздничных играх, связанных с переодеванием в каких-нибудь необычных персонажей, она наряжалась "чудным мужуком". Надевала митькины старые штаны, из ширинки которых выглядывала подвешенная крупная красная морковка; через голову натягивала вывернутую наизнанку солдатскую гимнастерку и взбодренные обильной выпивкой, раскрасневшиеся бабы начинали окликать ее Борисом: "Борис, а Борис! Морковкой похвались!"
Старшая дочка Любаша стыдилась этого зрелища до слез, в то время, как младшие братишка с сестрой еще ничего не понимали. Любаша убегала в сарай-торфяник, забиралась в темный угол и плакала от обиды. Ей казалось, что все смеются не только над мамкой-артисткой, но и над ней. Бывало, она подолгу злилась на мать.
Теперь же, лежа на неостывшей русской печке со своей крестной Александрой, пышной краснолицей бабой, Любаша душила в себе горячие слезы, нет-нет да и скатывающиеся по щекам. Она вытирала их грубой домотканой постелкой и думала, думала о матери, уже жалея ее и виня себя. Сейчас ей мать виделась самой доброй, самой веселой, совсем другой, непохожей на деревенских баб. "Ну и пусть она наряжается этим Борисом! Зато ведь ни одна баба в селе не может так здорово играть! И так красиво петь никто не может! - думала заплаканная Любаша. - А какая мамка добрая!"
Любаша так мечтала о новом темно-синем тройке-костюме, как у одноклассницы Зинки Тереховой! Тогда в хате не было ни копейки, но мать, оббежав, наверное, полдеревни, нашла-таки необходимую сумму и наутро, "обыденкою", то есть, с вечерним возвратом, ушла на станцию, в город. И сколько же радости было потом! Любаша не могла наглядеться на обновку, надышаться незнакомым приятным запахом свежей ткани. Но как не тряслась она над нарядом, на одном из уроков, все ж, опрокинула пузырек с чернилами прямо на подол своего темно-синего убранства. Страх и жуть охватили ее: что же будет дома?! Как Любаша не замывала-оттирала подол платья-костюма, пятно, все-равно, оставалось. Она долго прятала от матери свой "непробыток", беду. Выдала ее маленькая Томуся: "Мам, а у Любки форма испортилась!" К удивлению Любаши, мать к этому известию ябеды-сестрички отнеслась спокойно, лишь тихо обронив: "Какай-то ты, доча, у мине несуразная..." Почему-то эта фраза показалась Любаше обидной и она долго помнила ее.
Мать старалась покупать обновы своей "старшенькяй" и, когда в моду вошли легкие плащи-болоньи, она тоже горевала-печалилась вместе с дочерью - та спала и видела себя в мягком, блестящем, синем плащике под поясок, а в доме опять не было ни копейки. Но мамка не будь мамкой - уже через неделю Любаша гордо вышагивала в голубом плаще-болонье, затянутая поясочком!
И опять у Любаши щемило сердце: "Какая хорошая у нее мамка! Даже не ругается, когда она допоздна читает книжки, иногда поставив прямо перед собой во время еды. Разве только, засмеявшись, скажет: "Хто же тибе такую вумную замуж возьмет?! Вот будить бедненький! Надо за мужуком ухаживать, а ты токо книжки почитываешь!"
Этим летом девчонки ровестницы стали бегать в клуб. Любаша же, забравшись куда-нибудь в укромный уголок, читала. Мать переживала за дочку, однажды сказала с какой-то грустью: "Усе девки у клуб побегли. Кино там сегодня или танцы? Ты наплой-кя виски да тоже сходи! А то головка заболить от етого чтения!"
Одним вечером Любаша, все ж, пожертвовала. После кино долго гуляли с девчонками по улице, по предложению Любаши наблюдали за звездным небом, решив дождаться восхода солнца. Сидели за околицей, укрывшись фуфайками-телогрейками - ночи стояли прохладные. Подружкам такое ожидание показалось утомительным и они, одна за другой, отправились по хатам досыпать. В конце концов Любаша осталась в гордом одиночестве, но зато дождалась самого прекрасного мига - зарождения нового дня.
Мать уже встала доить Зорьку, когда Любаша подошла к крыльцу родной хаты. Мать заметила дочь, но, к удивлению Любаши, почему-то не сказала ни слова. Уже поздним утром сквозь проходивший сон Любаша услышала, как мамка говорила зашедшей к ним бабке Мархуте: "Моя-то, баб, скоро невестой станить! Сегодня под утречко пришла! Уж не знаю, игде и с кем гуляла, а сейчас пускай поспить..." И в голосе мамки звучала такая гордость! Гордость за взрослеющую дочку...
Рядом уже давно похрапывала крестная Александра, просторно разметав свое большое тело по вместительной печке. Любаша отодвинулась от горячей крестной, повернулась на бок, подтянув к груди колени, свернулась калачиком, и теперь уже вовсю дала волю слезам. "Господи, неужели и вправду случилось что-то страшное и она больше никогда не увидит мамку и папку?! Пусть они иногда ругаются, кричат друг на друга, потому что, такие разные! Но пусть они живы будут, господи! Пусть вернуться домой!"
И опять Любаше вспомнилось, как в позднюю осень мать растолкала ее ото сна в раннее, раннее утро и восхищенно, взволнованно, будто никогда не видела первого снега, закричала: "Ой, доча, вставай! На вулице такая красотища! Как бело-то, как хорошо! Всю грязюку запорошило-занесло!"
Отец укоризненно проворчал, растапливая печку: "Лучше бы блинов напекла... Так охота кисленьких... Нет, штоб с вечеру тесто поставить... а она все б на красоту глазела..."
 - Да я, Мить, сейчас же затворю... пресненьких. С молочком умнешь за милую душу...
Отец недовольно гремел ухватами...
Ночь Любаше сейчас казалась бесконечной, рассвет никак не наступал. Она прислушивалась ко всему и ей чудилось, будто запоскрипывал снежок возле хаты, кто-то затопал на крыльце и Любаше так захотелось, чтобы дверь вдруг распахнулась и мамка, как всегда, восторженно-возбужденно сказала: "Ну, девки-сынок, што я у городя видела! А народу-то, народу, аж голова кругом..." Суетясь, развязывая сумки с гостинцами, она продолжала бы разговаривать: "Сама, ребяты, голодная как волк! Ни маковой росинки у ротя не було! Мороженку хотела съесть да токо лизнуть успела - руки худыя, выронила..." И сразу бы в хате шумно, радостно, весело.
То ли забылась Любаша, то ли сон ее, все-таки, сморил, но очнулась она от громкого хлопанья входной двери и сразу же на печку потянуло январским холодом. У Любаши замерло сердце: неужто бог услышал ее просьбу и отец с мамкой вернулись! Она выглянула с печки. Крестная Александра разговаривала с соседкой Симкой Темновой. Слезая с печки, она услышала лишь конец разговора. Симка ахала и охала, ей никак не верилось, что Криушины до сих пор не вернулись с базара: "Я, ить, Шур, как узнала, что Верка с Митькой не вернулися, пропали, шту затрусилася уся. И где ж оны? Што с ними приключилося? Можа, деньги выкрали у них, а, можа, и сами потеряли."
 - Ды, Сим, огонь с ними, етыми деньгами, лишь ба сами объявилися живыми. - прервала вздыхания крестная. Любаша сердито взглянула на Симку: "И что ты мелешь, теть Сима? Сама не знаешь."
 - Дык я, Любочка, ничаго такого и не говорю... Нихто ж ничаго не знаить... - начала оправдываться Симка, затем, горестно, жалеючи поглядев на Любашу, поджала губы и замолчала. В белом облаке морозного тумана в хату ввалился мужик крестной Иван: "Ты погляди-ка, как подморозило! Эх, надо было еще учера ехать на поиски! Теперь валяютца гдей-то на дороге чурками замерзшими..."
Бабы закричали на него в один голос, чтоб не накликивал беду да и при девке говорить такого нельзя. - А я што? Теперя, што будить, то будить. Вон, токо валенок и остался! - снова ляпнул Иван и продолжил: - Што вот с дитями будем делать? Куда их девать? Ладно, Любашка уже большенькая... - он посмотрел на сидящую в стороне Любашу, склонившую к коленям голову и замолчал. 
 - А ты чаго прилетел спозаранку? Што, под боком свою Шурку не нашел? - постаралась шуткой увести разговор от тревожной темы Симка Темнова. Заплакал во сне Виташка, тут же проснулась и средняя Томуся. Снова хлопнула дверь и в хату стремительно вошла родная по отцу бабка Фекла. Причитывая, она с порога стала ругать невестку с сыном: 
- И скоко жа им было говорено: едитя у дорогу - не пейтя ни грамма! Поберягитя свои глотки на "потом". Изделайте сначала дело, а потом гуляйтя! А ето ж, наверно, напилися ды и свалилися у канаву. Бедная скотинка сама дорожку к дому нашла! - бабка Фекла заплакала.
 - Ты, баб, раньше Лазаря не пой! И ребят не пугай! Вот токо-токо развиднеить и мы с Петькяй Шнуром поедем на поиски. Прямо до станции. Можа, оны у Лизухи Грибовой загуляли. А што? Удачно продали сальцо и чего ж не выпить на радостях?! - Иван рассмеялся. Смущенно, с какой-то надеждой заулыбались и остальные. Даже бабка Фекла, утирая кончиком платка глаза, шутливо махнула Ивану "хватить брехать", а в сердце Любаши кольнуло радостной искринкой.
Когда к хате подъехали сани с Петькой Шнуром и конюхом Васеной зыбкая надежда в душе Любаши взметнулась большой невмещающейся птицей. Мужики шумно ввалились в хату и заторопили баб: "Ну-ка, пляснитя чаго-нибудь сугревающего на дорожку, а то померзнем, как лошадиныя котяхи!"
 - А иде я вам возьму? Ето ж чужая хата! Я откудова знаю, есть у них чаго или нету, - обиженно ответила крестная Александра. Любаша, проскочив меж кучкующихся мужиков, проворно нырнула в чулан. Она притащила припрятанную от отца бутылку самогонки.
 - Вот молодчина девка! Вот так Любаха! Должно жа быть у хате хуть немного, не усю ж на жаренке вылакали! - довольные мужики закряхтели, стягивая рукавицы-голицы. Выпив по стаканчику, они друг за другом вышли на улицу. Крестная Александра хотела остановить своего Ивана, но тот не отставал от мужиков и вскоре с улицы донеслось веселое понукивание на лошадь. За мужиками стали расходиться и бабы. Бабка Фекла, задержавшись, спросила: "Можа, унуча, табе чаго подмогнуть? Печку растопить?" - Я что, сама не умею - отозвалась Любаша, радуясь наступившему утру и появившейся, воспрянувшей с новой силой надежде, что "усе будить у порядку", как любит говорить ее мамка. Она затопила печку принесенным еще с вечера торфом и теперь завороженно глядела на багряные язычки пламени, мягким светом и теплом обволакивающие ее юную, но уже мучающуюся детскую душу. Сестра Томуся подсела к ней, склонив голову со спутанными волосами, до щемления в груди сладко пахнущими чем-то родным и нежным. - Ничего, Томусь, скоро приедут наши. Небось, сейчас сидят у этой Грибихи, песни кричат, частушки орут, - успокаивала сестренку, а заодно и себя Любаша.
... Лизка Грибова давно уехала из деревни и теперь жила на станции, с которой деревенские бабы ездили на базар в город. Всякий раз они останавливались у Лизухи покормить-напоить лошадь, оставляемую здесь на целый день, до вечера, а уж по прибытии из города сам бог велел отметить нечастую поездку-вылазку - земляки, все же!
Вот также в том году перед "Октябской" Верка Криушина собралась с бабами на базар - в село перестали завозить хлеб, а "мучИца" во многих хатах кончилась. Взяла с собою и Любашу. Как обычно заехали к Грибихе, оставили у нее до вечера лошадь и бегом - на электричку. В городском хлебном магазине в чистый полотняный мешок накидали буханок под самую завязку.  Помимо хлеба "накупляли" всякой всячины, что не водилась в сельмаге и Любаша, увешанная сетками, сумками, котомками сейчас казалась такой смешной и несуразной! Она как бы видела себя со стороны и от обиды и досады чуть не плакала. В этот момент чуткая и добрая мамка не понимала ее состояния, она только нахваливала Любашу "какая ты у мине крепкая, сильная..." Но что поделаешь?! Мамка сама тащила огромный чувал как и все остальные бабы. Смешно и грустно смотрелся этот необычный "женский обоз" и бабы, чувствуя, видя такую картину, скрашивали свою неловкость простым юмором, насмешкой над собой, мол, вот дорвалась деревня, полгорода увезла...
Когда подъехали к своей станции и стали выгружаться, уже совсем смерклось.  Погода испортилась: шел снег с дождем, под ногами скользская наледь. Бабы решили заночевать у Лизухи. Кое-как дотащились до домика Грибихи. Подойдя ближе обнаружилось, что в доме нет света, а на дверях красуется большой амбарный замок. "Вот так да! А игде ж Лизуха?" Но самое главное, в загородке Грибовой не было и подводы, на которой должны были везти свое "богатство". Бабы заволновались, запаниковали, а Любашке и Саньке, ее ровеснику, сыну соседки Симки Темновой стало почему-то смешно и даже весело. Потом же они долго помнили то "веселое" ночное приключение.
Бабы отправились в соседний дом все разузнать. Вернулись поникшие, печальные, неся в руках пару детских санок. Оказалось, Грибиха ушла в соседнее село на какие-то скоропостижные похороны, ничего не наказав соседке о приезжих своих земляках, а лошадка, видимо, вышла вслед за Лизухой в незакрытые воротца огорода. Ох, и поорали же эти бабы-землячки! Ух, и поматерили же Грибиху - "греби ее мать, и в хвост и в гриву!" Хотя ругательства насчет "хвоста и гривы" справедливо было бы отнести к лошадке...
Соседка Лизухи предложила бабам ночлег, но они, погрузив на санки мешки с хлебом, перекинув остальные связанные сумки на плечи, назло "етой заразы Грибихи", а скорее, самим себе, тронулись в путь. А путь-то неблизкий - целых двенадцать километров!
Любаша с Санькой тащили груженые санки по неровной наледи, то и дело оступаясь. Мешки все время норовили сползти. Встречная снежная крупа с дождем остро секла по лицу, рукам. Впряженная в санки Любаша поворачивалась спиной и некоторое время шагала задом, но это было неудобно. Мать пробовала ее заменить, волоча санки где по льду, где по незамерзшей еще грязи, а Любаша плелась сзади, крест-накрест увешанная сумками, пытаясь подталкивать скрежещущие полозья.
Сколько времени они еще так "шли-ехали" было непонятно, но когда окнами хат впереди засветилась родная деревня, у необычного обоза будто открылось второе дыхание. Вот тут-то и дали расслабление нервам! Бабы хохотали, вспоминая, как ползли друг за другом в темной снеговерти, можно сказать, на карачках, как падали мешки, а заодно и они с ними и своими помощниками Любашкой и Санькой. Откуда только взялась тогда новая, свежая сила?! Скорее всего, от тревожного волнующего ожидания всех родных, сидящих сейчас у окошек, не ложившихся спать в теплые постели или на горячие печки до их возвращения.
Уже перед самой деревней, преодолевая невысокий холмик, Любаша с Санькой, счастливые, при виде самых первых хат вскочили на санки, прямо на мешки с хлебом и с гиканьем понеслись вниз. И не беда, что некоторые буханки потеряли форму от таких седоков и матери чуть-чуть поворчали в их адрес, главное, наконец-таки, кончилась эта дорога и теперь они отогреются в уютных хатах, где еще сохранилось тепло от вечерней протопки железных буржуек, по-местному, грубок.
Долго потом бабы обижались на Лизуху и, приезжая на станцию, обходили стороною ее домик, их былое пристанище и отдых. Но время расплывчато, а племя людское забывчиво. Снова стали останавливаться у Грибихи, простив ей за угощением и доброй песней тот случай и радуясь, и удивляясь, что лошадка-то сама тогда домой пришла.
... Вот и теперь, лошадка-то пришла, а хозяев все нет и нет. Любаша подкидывала брикеты торфа в разгорающуюся печку и думала, что надо кормить скотину. В двухведерном чугуне большой деревянной толкушкой она растолкла оставленную еще с вечера, сваренную "в мундире" картошку, добавила туда миску комбикорма и последнюю банку обрата - молока самой низкой жирности, который во фляге мамка привезла с фермы, где работала дояркой.  Разделила корм. Одно ведро она приготовила поросенку, другое же, разбавив теплой водой -пойло - для любимой коровушки Зорьки. Голодных гогочущих гусей решила выпустить на улицу: пусть котяхи лошадиные поклюют - там чистый овес, коим кормится вся конюшня.
Накинув фуфайку на плечи, Любаша вышла во двор. Боже, какой морозище! Взошедшее солнце было таким красно-распаленным и таким огромным! Любаша любила глядеть в небо и сейчас, на минутку остановившись, она запрокинула голову и представила, что на дворе лето, и в хате у них все нормально и спокойно. И тут же защемило в груди, невольно полились слезы, потому как, перед  Любашей явственно встала мамка и прошедшее лето. Жара тогда стояла несусветная. Мужики страдовали на дальних покосах, а бабы маялись на огромных колхозных полях. Вместе с ними "жарились и пеклись" под палящим июльским солнцем и девки-подростки - помогали мамкам полоть нарезанные пайки свеклы. Получается, Верка Криушина больше других баб жалела своих девок. Видя, как устали отжары и пыли ее старшенькая Любаша с дошкольницей Томусей, уже кое-как елозящие на задницах по бесконечным грядкам, она кричала им: "Дочи! А ну ие к удару ету свеклу и ету работу! Бягите-ка ды скупнитесь у речки! А то тут конца и краю не видно..." И "дочи" вскакивали с опостылевших гряд и неслись к своей спасительнице речке. Только ветер свистел за спиной да пузырем надувались сарафаны. И откуда вдруг он брался в такую жарищу?! Бежали, летели, мечтая об одном: скорее броситься в прохладное водное чудо. Это была даже не речка - неширокий, глубокий лишь в нескольких местах- "вирках", обыкновенный лог с глинистым дном, отчего вода в нем была коричневатой. Лог назывался Липовским, хотя на его берегах росли не липы, а невысокие ивы; он являлся единственной усладой и спасением от летнего пекла всей деревенской ребятни несмотря на его совсем не светлую воду.
Вот какая у нее мамка! Добрее и лучше нету! - думалось Любаше уже в закутке у поросенка, - мамка всегда первою отпускала ее с Томусей в Липовский лог, а за нею уж и остальные бабы с неохотой уступали своим помощницам-дочкам... Накормив поросенка, Любаша вернулась в хату и, взяв ведро с пойлом для Зорьки, в дверях чуть не столлкнулась с бабкой Мархутой, жившей от них за две хаты. 
- Доча, Любочка, удяли ты мине хуть минутку! - бабка села на табуретку, быстро развязала толстую клетчатую шаль, кинув ее на лавку напротив. Глядя на взлохмаченную кудлатую голову бабки Мархуты, Любаша не сдержалась, рассмеялась: "Ты знаешь на кого сейчас похожа? На своего Дуная!"
- Ох, дочечька, у самую точку попала! Виски у мине сичас, как у моего кобеля шерсть, усе сосулькями! Ты мне выстрыги етот вот клубок, которай скатался. Я с им ничаго поделать не могу. Ни расчесать башку, не помыть...
Любаша поставила ведро с пойлом, стала искать расческу. Она пыталась расчесать бабкину голову, но, свалявшиеся в нескольких местах в сплошной комок давно нечесаные волосы, не давали ходу расческе.
- Ты, доча, возьми-ка бараньи ножницы ды и отчакрыжь мине етот колтун! - посоветовала бабка. Она ойкала от боли, на ее глазах выступили слезы и тогда Любаша взяла большие, "бараньи" ножницы и выстригла неподдающиеся клубки бабкиных волос. Затем, подравняла, причесала еще на диво густую бабкину шевелюру:
 - Ты, баб Мархут, хоть иногда мой свои волосы да причесывай! Вон, какая у тебя еще шапка - молодой позавидует! А то ты, наверное, со свадьбы не мыла...
Бабка, крутя облегченной головой и радуясь, засмеялась: "Ох, Любушка, теперь до такой-та степени я свою головушку не доведу! Теперя буду слядить за собою как моя невестка Ирка. Она хуть и страшная на морду, а как подкраситца, то, уродя бы, и ничаго! Правда, ить?"
Перед глазами Любаши вмиг заиграла, запела прошлогодняя свадьба бабкиного сына Андрея. Андрей привез эту Ирку из армии. Где служил, там и нашел. Бабка Мархута, бледная, тогда прибежала к Криушиными, чуть не плача, стала жаловаться: 
- Ох, Вер, ты ба токо поглядела, кого ен привез! Она мине руку протягиваить, ну, ето знакомитца значить, а я гляжу на ие, а у самэй руки аж трусютца! Думую, молодец, сынок, долгонькя выбирал, ну и выбрал!
Мать долго еще успокаивала бабку. Любаша вспомнила, как они с Зинкой Тереховой плясали барыню на этой свадьбе. Страшно смущались, но топали в такт гармошке, засунув руки в карманы новых ситцевых платьиц. Любаша даже осмелилась "прокричать"частушку:
"А ты, теть Ира, не хворси!
Рот корытом не носи!
Я табе советую
Заляпить газетою..."
Петь частушки Любашу учила крестная Александра, и Любаша знала их множество. Но, выйдя в круг, частушки повылетали у нее из головы, а крестная все кричала, все подбадривала: "Давай, крестница, давай еще про рубаху зеленую!" И Любашка вспомнила:
"Гармонист, гармонист,
Рубаха зеленая,
А не у тибя ли, гармонист,
Хата разваленая..."
... Сейчас бабка Мархута забежала кстати. И сама посмеялась и Любашу развеселила. Она нарочно ни словом не обмолвилась о пропавших Криушиных и только, когда уходила, уже у дверей, обняла подошедшую к ней Томусю и весело сказала: "Вот чуить мое сердце! Будуть к обеду еты заразы дома! Как штык!"
Любаша стояла в теплом сарае, пропахшем навозом, силосом, распаренной картошкой и бураком, гладила по выпуклому боку корову Зорьку, жадно пьющую из ведра. "Сейчас уберусь в хате, чтобы, когда отец с мамкой приедут, все было чисто и красиво" - думала она.
В хате дружно возились восьмилетняя Томуся и пятилетний Виталик. Любаша загнала их на печку и с воодушевлением принялась за уборку. Ближе к обеду пошла к колодцу за водой. Едва выйдя из своего проулка, еще ничего не видя и не слыша, Любаша каким-то чутьем поняла, что на краю деревни что-то происходит. Она бросила ведра и коромысло и помчалась в конец деревни. Сердечко ее барабанило с такой силой, что отдавалось в ушах и горле. Но чем ближе подбегала она к толпе собравшихся мужиков и баб, тем сильнее чувствовала боль в ногах, ощущала внезапно возникшую свинцовую тяжесть в них.
У крайней хаты крестной Александры стояли две подводы. На одной из них в обнимку с Лизухой Грибовой стояла чета Криушиных. Отец, Митька Криушин был обут в белые валенки, коих в доме никогда не водилось и они почему-то показались Любаше ослепительно белыми.
Мать, Верка Криушина, одной рукой обнимая Грибиху, другой отчаянно жестикулируя, громко орала частушку: "На базаре я была,
                Видела комедию:
                Девка быка целовала,
                Называла Хведею!"
К подводам подходили и подходили побросавшие свои дела мужики и бабы; в веселой толпе слышался женский смех, мужской мат. Невесть откуда взялась гармошка и в морозном воздухе без единого дуновения ветерка вновь зазвенели частушки Верки Криушиной.
Любаша стояла поодаль толпы, ее никто не замечал и ей снова захотелось убежать, скрыться в уютном сарае рядом с питомцами.
"Комедию она видела, а про трагедию вовсе не подумала" - слезы катились по щекам Любаши, застывая на щеках, но это были не слезы обиды, а слезы радости, очищения и освобождения от навалившегося было гнета. Любаша вдруг ощутила в груди такую необычайную, светлую, счастливую легкость, что, круто повернувшись, удивляясь исчезнувшей боли в ногах, побежала к оставленным, брошенным в проулке ведрам и коромыслу.  (2007)