Голубизна италийского неба бездонным куполом укрывала город. Солнце щедро изливало тепло своих лучей на узкие улочки, крыши бесчисленных домов, на безукоризненно красивые статуи. Свет ложился на воду фонтанов, сочился в распахнутые окна. Напоенный прошедшими веками, город стремился в необозримое будущее. Каменное тело его впитало соки истории, а люди, в крови которых жила память глубокой древности, были его душой. Но город в своем вечном величии и великолепии никогда не знал, кого укрывает.
Клеарху же казалось, будто город поглотил его, смял, раздавил, уничтожил, поскольку именно по его дорогам пришла весть, которая печальным росчерком обещала забрать всякую кровь и всякие краски из жизни Клеарха. В один момент лишившийся душевных сил, он оперся о старый дубовый стол, письмо выпало из ослабевших пальцев и, скользя по невидимым сквознякам, легло на ковер.
«Теперь – кончено», - подумал Клеарх.
На столе лежал гладиус. Его принесли минувшим утром, и завернут он был в то самое покоившееся на ковре смятое письмо, в котором Антония твердой рукой начертала то, чего Клеарх давно боялся. Фразы же были привычные, много раз слышанные прежде: «Если ты читаешь это, значит, не увидимся мы больше, ни весточки от меня ты не получишь, ни взглядами мы больше не обменяемся. Это письмо – тебе мое предупреждение о том, что враги наши добрались до меня, а, значит, уже идут к тебе. Не беги от них, но поспеши ко мне, ведь я дождусь тебя там, где мы все встретимся, рано или поздно…»
Душа Клеарха металась в клети его тела. Он всегда знал, что ошибся веком, ошибся страною, и вся его жизнь в тени серой обыденности – совсем не то, к чему была расположена его душа. Гнетущая современность была чужда ему. Он жаждал почета и роскоши, он желал носить золото и богатые одежды, он чувствовал, что прочие люди должны были падать ниц перед ним. Многие, завидев его, замечали тонкие черты, гордую осанку и взгляд глубокий, будто Клеарх повидал больше, чем всякий человек.
Во снах ему виделись высокие колонны с лотосообразными капителями, златокожие женщины в тонких льняных одеждах, залитые солнцем площади... И он всегда был не безмолвной частью великолепия, но его центром и средоточием. И всякий раз, пробуждаясь утром, Клеарх находил в своем сердце тоску по чему-то покинутому, утраченному, и ощущал себя не собой, но иным человеком, больше женщиной, чем мужчиной, поскольку знал: когда-то давно преклонялись перед его красотой, и лишь потом вспоминали о царской крови и бесконечном могуществе.
Клеарх бросил осторожный взгляд на письмо. Крупные буквы чернели на бумаге, точно эпитафия на белом камне гробницы. Клеарх знал, что Антония покончила с собой, но сам не торопился сделать этот шаг. Ему не хотелось уходить просто, незамысловато, решительно, как ушла Антония. Он желал смерти быстрой, но хоть немного красивой. Чтобы придумать себе такую, требовалось время, а его у Клеарха оставалось мало. Тугая тоска уже накинула удавку на его шею, печаль давила на плечи, скука, сочившаяся в его жизнь из необоримого мира, опутывала душу.
Задумавшись, Клеарх провел пальцем по лезвию гладиуса, затем резко убрал руку, будто обжегшись, и, зацепив взглядом висевшее в противоположном конце комнаты зеркало, подошел к нему. Клеарху хотелось запечатлеть в памяти свой тонкий облик, чтобы в следующем воплощении точно помнить, кем он был прежде, не теряться на дорогах новой жизни и понимать, что искать. Он знал наверняка, что Антонию он встречал прежде, и любовь их зародилась еще в те времена, когда и Антония, и сам Клеарх были другими людьми.
Клеарх замер перед зеркалом и смотрел так, будто никогда себя не видел прежде. Вглядевшись в черную глубь зрачков, он провалился в бесконечность отражения, и перед его взором, точно картина не известного ему художника, предстала темноволосая женщина, к чьей обнаженной белой груди тянулась змея.