Визуализация невербализуемого

Тамара Зиновьева
Опубликовано в журнале "ДИ" в 2015 г.

      Непривычно писать о собственных художествах. По роду профессиональной деятельности я всегда писала про художества чужие. А свои рисовала намеренно так, чтобы писать о них было бы невозможно или хотя бы очень трудно. Нет, легко, конечно, написать об организации формальной структуры художества, но трудно – о том, что посредством этих художеств хотел сказать автор. Ведь если автор (то есть я) хочет что-то сказать, он говорит – в устной или письменной форме. И теперь сама напоролась на рогатки и препоны, собственноручно поставленные перед художественной критикой, вознамерившейся вербально охарактеризовать невербализуемое.
Впрочем, по порядку.
Рисую я сколько себя помню. Детские мои рисунки ничем не выделялись из массы того, что и как обычно рисуют дети – до момента, пока в руки мне не попала учебная книжка по рисованию. Это было в последний год детского сада. Я её внимательно изучила (читать уже умела), посмотрела картинки и уяснила несколько простых приёмов - как рисовать похоже. Особенно мне понравилась идея светотени. Я стала рисовать акварельными красками на ровных поверхностях разных вещей маленькие простые предметы (первое учебное задание из книжки). Лучше всего получались фрукты-овощи. Товарищи по детсаду колупали эти изображения пальцами, проверяя, не наклеены ли вырезанные откуда-то картинки. Успех был потрясающий!
Но иллюзионистические фокусы не являлись для меня деятельностью, ассоциируемою с искусством. Представление о том, что такое искусство и каким оно должно быть, сформировалось у меня под влиянием посещения мастерской и знакомства с работами папиного товарища Эрнста Неизвестного – ещё до той знаменитой выставки «30 лет МОСХ», ну и после – тоже. Итак, с детства я привыкла, что искусство – это телеса, более или менее навороченные. Дядя Эрик, конечно, тут недосягаем, а гипсовые слепки с античных статуй в ГМИИ – так-сяк. Ещё мне очень нравилась роспись потолка в ресторане гостиницы «Берлин» (теперь «Савой»), куда иногда с мамой забредала пообедать. Там на потолке были нарисованы слабо задрапированные пышнотелые тёти в облаках. Очень красиво.
Чтобы научиться рисовать человека, я стала штудировать пластическую анатомию. Рисуемые мною фигуры приобрели конструктивную убедительность.
В школьные годы моё рисование струилось двумя непересекающимися потоками. Один (учебный) – обыкновенные натюрморты, портреты, пейзажи акварелью и гуашью. Другой поток – рисование спонтанно-интуитивное, во время уроков отнюдь не рисования, сперва на промокашках и обёртках учебников, потом – в специально для этой цели предназначенных блокнотах. Блокнотное рисование позволяло унять непроизвольную моторику и сконцентрироваться на содержании учёбы. Когда учительница говорила мне «Тамара, прекрати рисовать», я слушалась, но теряла при этом нить изложения материала и на вопрос «О чём я сейчас говорила?» ответить затруднялась. Или начинала вертеться, ёрзать и подавать реплики. «Ладно, рисуй» - разрешала учительница. Из-под перьевой или шариковой ручки выходили деформированные голые телеса, жуткие рожи и какие-то кривые объекты, сплетённые в причудливые арабески. Художества выглядели непрезентабельно и поначалу выбрасывались или раздаривались товарищам, которые проявляли к ним нездоровое подростковое любопытство. Украдкой разглядывая их, они блудливо хихикали и стыдливо прятали листки в портфели. Хотя, на взгляд человека, осведомлённого в авангардных «измах» 20 века, в этих рисунках не было ничего шокирующего. Ой, я ж помню экспозицию современного искусства на американской выставке в Сокольниках в 59 году! Сидела у папы на шее свесив ноги и смотрела на картины поверх голов публики… Это я к тому, что взрастая в продвинутой культурной среде, я избрала собственный путь в искусстве без напряга и конфликта, естественно и органично.
По соображениям житейского прагматизма я не была сызмальства профориентирована по художественной части. «Пусть рисует для себя» - был родительский вердикт. «Что ж – для себя так для себя, но тогда  действительно для себя, не сообразуясь с запросами и критериями социума, уж не обессудьте».
Подалась в искусствоведы. И тут, в процессе обучения по данной специальности на истфаке МГУ, реалистический поток моих графических штудий сошёл не нет, полностью вытесненный потоком спонтанно-интуитивным. Голые тёти переползли с блокнотных листков на ватман и картон, запестрели акварельными и даже масляными красками и стали предметом моих творческих амбиций.
Тогда же я выработала творческий метод рисования что называется «от балды». Нельзя сказать, что метод этот был изобретён мною полностью самостоятельно, без осведомлённости о сюрреализме с его автоматическим письмом. Но сам интерес к подобной организации творческого процесса вырос из свободного ритмичного размахивания ручкой, когда не задумываешься, что именно и как ты рисуешь, и картинки получаются как бы сами собой, подчас удивляя заковыристостью образов самого автора. Позже к спонтанно-интуитивной практике добавилась теоретически обоснованная методика.
Рисунок начинается с непроизвольных движений. Получается каляка-маляка вроде детских каракулей. Затем автор смотрит на каляку-маляку рассеянным взором и выявляет в ней некие формы. Формы обретают в воображении автора образную интерпретацию, как в тесте с пятнами Роршаха (я всегда телеса вижу). В соответствии с померещившемся образом каляка-маляка дорабатывается в деталях, объёме, пространстве, цвете. Попутно в композицию добавляются элементы для гармонизации зрелища, каковые элементы могут радикально изменить первоначальный образ. Но важно не нарисовать что-то определённое, важен процесс, в котором и руки и глаза заняты, а мозги свободны для работы на основном профессиональном поприще. Произведение, получаемое на выходе, безотносительно к его художественным достоинствам, является побочным продуктом психофизической деятельности организма.
Если посмотреть на данный продукт жизнедеятельности как на арт-объект, можно с натугой углядеть в нём некий образный строй и связать его с каким-то культурным контекстом. В  эпоху моего становления как художника обязательным чтением гуманитарной интеллигенции была книга М.Бахтина «Творчество Франсуа Рабле», где написано про народную смеховую культуру и материально-телесный низ. В свете учения Бахтина моё искусство истолковывалось как род карнавала, выворачивающего обыденный мир наизнанку, ставящего привычные ценности с ног на голову – этакий «праздник непослушания».
Кто не врубается в специфику моих художеств, тот формулирует язвительные высказывается типа: «Вы полагаете, что своим искусством Вы созидаете, а на самом деле Вы разрушаете». Возможно, тут есть доля истины. Но тогда – контрвопрос: разрушаю – что?
Нет, я не посягаю на устои искусства. Посягательство идёт на устои отношения человека  к собственной телесности.
Культуру не устраивает наш естественный внешний вид. Человек как он есть – некрасив. Люди пускаются во всяческие ухищрения, чтобы скрыть своё истинное тело и слепить новое, исправив его объёмы и пропорции - в натуре (одежда, раскраска, физкультура…) и тем более – в искусстве. Искусство, даже если оно использует реального человека как материал (стриптиз, например), создаёт образы, весьма далёкие от реальности. Человек принимает эти образы за идеал и примеряет на себя.
По образу тела, являемому искусством, вычисляются идеи, обуревающие человечество на тот или иной исторический момент. Так, нынешняя тяга к тощему вытекает из функционализма и интеллектуализма современной западной цивилизации. Ценностью является оптимальная, чётко налаженная работа организма (отсюда – концептуальная связь худобы со здоровьем – безотносительно к тому, так ли это на самом деле), а эстетически предпочтительная долговязость фигур представляет собой типичную левополушарную (рациональную) аберрацию восприятия пропорций. Современная визуальная культура активно эксплуатирует тело. Однако на единицу телоносителя приходится маловато визуальной массы. Идеальное тело искусства и массовой культуры являет собою укоризну телу реальному.
Ясно, что в других культурах, при других исторических обстоятельствах смыслы и ценности, несомые телесной комплекцией, могут выстраиваться диаметрально противоположно. Тогда наоборот, пышные телеса получают эстетическое и этическое одобрение. Но и в том, и в другом случае искусство являет идеал тела, каким бы нам хотелось его иметь. Оно судит тело по неким абстрактным канонам, оценивает его как плохое или как хорошее, красивое или некрасивое.
Мои художества не пропагандируют никакого телесного идеала – даже неправильного, отрицающего расхожие стереотипы красоты. Из пластического материала человеческой анатомии я сооружаю другой объект: не тело как извне наблюдаемое целое, а тело как совокупность ощущений и переживаний, исходящих изнутри собственного организма.
Выстраиваемая мною модель человека основана на психофизиологической интроспекции. Происходит визуализация кинестетического – моторноосязательного образа самого себя.
Тело, прочувствованное изнутри, не равно самому себе. Сам себя ощущаешь больше, крупнее, толще, чем при стороннем разглядывании (не действуют законы перспективы). Собственная фигура лишена изящества, её пропорции искажены, анатомия представлена фрагментарно. Какие-то части тела и вовсе не видны, их как бы нет, а другие (особенно – если что болит) гипертрофированны. Члены и органы расположены в пространстве не по порядку, а по значимости, по отчётливости ощущения. Облик их подчас не похож на настоящий – условен, геометризирован, подвергнут деструкции.
Проблема визуализации самоощущения плоти состоит в том, что человек как существо  духовное стремится к гармонии. А значит, материальнотелесный хаос импульсов и позывов организма надо как-то упорядочить. Тело сковывается и обуздывается путами одежды и социального поведения, что лишь добавляет дискомфорта человеку внутреннему. На моих рисунках внутренний человек томится и мается дисгармоничностью и несвободою, бунтует,  рвёт путы и, наконец, успокаивается в своей непрезентабельной самости. Гармония достигается в пределах организации графического листа – уравновешенностью ритмов, линий, объёмов. Из некрасивых телес получается красивый рисунок.
Не имея связей с художественной тусовкой, я работала в отрыве от нонконформистского движения, хотя понимала, что не одинока в своей стилистике и творческом методе. Сейчас - тем более не претендую на оригинальность и исключительность в искусстве. Нас таких много. Мы не включены ни в актуальный на текущий момент хулиганствующий авангард, ни в котирующийся на артрынке добропорядочный мейнстрим. Мы маргиналы, не дозревшие до статуса антиквариата, уравнивающего любые художества по историческому принципу.   Но мы живы и работаем сейчас. Более ради процесса, нежели ради результата. И, надеюсь, доставляем удовольствие узкой немногочисленной референтной группе любителей и ценителей наших художеств.