Я тебя никому не отдам

Ирина Алеева
Сегодня ночью заканчивался девятый год с тех пор, как она впервые появилась на этой станции. Тогда перед ней простирался усыпанный белым яблоневым цветом бульвар, и мерцающие лепестки лежали на теплом майском асфальте, словно проекция бесчисленных шелковых звезд на раскинувшемся над асфальтом небе. Слева над бульваром висела огромная желтая луна, какой она больше никогда не видела. Луна была похожа на гротескный театральный реквизит и внушала сомнения в том, что все происходящее происходит на самом деле.

Они шли по бульвару молча, и он держал ее за руку чуть выше локтя, как будто вел к месту исполнения вынесенного им приговора. Она наступала на нежные лепестки, и внутри у нее рождалась спокойная уверенность в том, что на этот раз все получится так, как она хочет. Несколько дней назад он сказал: «Я живу на пурпурной ветке», и с тех пор ей было совершенно ясно, что они поженятся, и у нее будет обыкновенная семья, и обыкновенный дом, и обыкновенный ребенок, и никто из них никогда не умрет, потому что фиолетовый цвет делал людей бессмертными.

Они познакомились в день закрытия конференции, на которой она выступала с докладом о культах Солнца и Луны в античной культуре. Ее доклад был написан хорошо, но прочитан очень скверно. Она нервничала, глотала слова, перескакивала через абзацы, теряла дорогие ей мысли, не выдерживавшие равнодушного гнета двух сотен обращенных на нее глаз. После конференции был фуршет. Она мало кого знала лично и чувствовала себя неловко в окружении людей, большинство из которых были старше, чем она, знаменитее, чем она, и уж точно гораздо разговорчивее. Среди них были академики, профессора, их аспиранты и подающие надежды студенты, и безмолвные официанты в черных фартуках поверх белоснежных рубашек, заложив одну руку за спину, держа в другой огромные, как луна, подносы, разносили закуски. Она хотела уйти, но один из аспирантов, занимавшийся, как у них это говорилось, греческой скульптурой, вдруг подал ей бокал вина и спросил, что она думает об Аполлоне, убивающем ящерицу. Она не ожидала ни бокала, ни вопроса, и внезапно решив, что эта ситуация требует от нее отчитаться в самом сокровенном, она вдруг стала говорить о том, что греческие статуи рождают в ней желание жить и что, стоя рядом с ними, она испытывает желание коснуться их, погладить их плечи, дотронуться губами до их теплых мраморных щек и почувствовать на своем теле их взгляд, знающий, что такое любовь, что такое радость и счастье. В какой-то момент ей показалось, что все движение в зале остановилось и зал, как один человек, слушает ее, затаив удивление. Ее речь лилась свободно, как это бывало только в ее воображении. Однако, как только она замолчала, магическая дымка рассеялась, и она снова оказалась посреди шумной курящей толпы рядом с незнакомыми людьми и вдруг с необыкновенной ясностью увидела себя их глазами: слишком худой, слишком напряженной, диковатой третьекурсницей, которая хотела трахнуться с греческой статуей.

Когда она выскользнула из зала, он стоял, прислонившись к одной из колонн в холле, и был, честно говоря, гораздо больше похож на ящерицу, чем на Аполлона. Она не знала, кто он такой, но он сказал ей: «Привет», и она вынуждена была остановиться. Ей казалось, будто из зала вышла лишь одна ее часть, а другая растаяла в темном прокуренном воздухе, испарилась под взглядами этих умных и совершенно безразличных к ней людей, среди которых она за считанные минуты успела приобрести репутацию сумасшедшей. После того, как они выпили кофе в баре соседнего кинотеатра, он проводил ее домой и возле подъезда, смешно шаркнув ногой в пыльном ботинке, наклонился и поцеловал ей руку.

Рядом с ним она никогда не испытывала того щемящего чувства стыда, которое едва не задушило ее рядом с красивым, до глубины души пораженным аспирантом. Каким-то образом за весь месяц знакомства, предшествовавший предложению, они ни разу не заговорили о греческих статуях.

* * *

В детстве ей не нравился этот район. Когда она пыталась понять причины своей неприязни, память возвращала ее в дошкольные осенние дни, когда жизнь текла медленно, как капля дождя по стеклу. Ей было около шести лет, и во рту у нее шатались два молочных зуба. Эти зубы приносили ей немыслимые страдания, явившиеся то ли предвестием, то ли отголоском всех позже пережитых мучений. Прикасаясь к ним языком, она чувствовала, как покачивается, грозя подломиться и рухнуть, нечто такое, без чего жизнь станет окончательно невозможной. Каждое утро, просыпаясь, она проверяла присутствие зубов на прежнем месте, потом, закрывшись в ванной, очень осторожно полоскала рот и во время еды напряженно сосредоточивалась на том, чтобы защитить себя от случайной потери. Эти страдания продолжались вечность, и результатом их стало появление ее Я, таким, каким она его знала. Отец, уверенный, что ему известно наилучшее средство борьбы с беспокойством, которое причиняют молочные зубы, уговаривал ее есть крепкие зеленые яблоки: ты сама не заметишь, говорил он, как вместе с яблоком избавишься абсолютно от всех проблем. Мысль о том, что ее зубы могут сломаться и она увидит их внутри кислой, трескучей массы, останавливала ей кровь, и она остерегалась даже приближаться к тарелке с фруктами, которые отец упрямо покупал и упрямо мыл, упрямо надеясь на должное произойти чудо.

Чуда не случалось благодаря Ларисе, соседке с первого этажа, которая после смерти мамы работала у них няней. Ларисе было лет восемнадцать. Она закончила восемь классов и все время собиралась поступить в училище, но почему-то так и не поступила, что всех как нельзя лучше устраивало. Лариса жалела ее или просто ленилась требовать невозможного, поэтому, пока отец был на работе, тщательно счищала с яблок ядовито-зеленую кожуру, перетирала их в воздушное пюре и сверху посыпала сахаром. Пюре вкусно пахло свежестью и было похоже на амброзию, приносившую вечную молодость богам в толстой коричневой книге о подвигах Геракла. Она читала эту книгу, лежа животом на мягком широком диване, а Лариса в белой блузке с оборками, окаймлявшими ее круглую грудь, и ярко-фиолетовых брюках, которые назывались «бананы», вязала крючком крошечные платья и шапочки для ее кукол. Когда ей исполнилось девять лет, Лариса вышла замуж и начала вязать шапочки для своего будущего ребенка, а она стала сама готовить себе пюре, варить гречневую кашу, жарить яичницу, и желтки постоянно растекались по сковородке, не желая сохранять форму правильного, чуть набухшего круга. В это же время отец нашел ей учительницу английского языка, и как-то, возвращаясь с урока, она встретила возле подъезда Ларису, катившую перед собой большую фиолетовую коляску и почти не заметившую ее приветливого взгляда.

Одну из кукол, одетых в связанное Ларисой платье, они тогда взяли с собой к стоматологу. Из-под расшатанных, но все же цепко державшихся за свое место молочных зубов начали расти новые. Десны вокруг них распухли и болели. Днем боль легко было терпеть, но по ночам ей снились кошмары, она кричала и будила отца, и одним серым осенним утром оказалась в огромном холодном кресле, перед ее глазами лежал белый потрескавшийся потолок, а стоматолог – сухонькая старушка, пахнувшая гвоздичным маслом, – где-то вдалеке говорила отцу: «Ну, как же так? Ведь у вас высшее образование».

На обратном пути они ехали через этот район, и должны были видеть и этот бульвар, и двери этого павильона метро, которые тогда были на двадцать два года моложе. Повсюду стояли приземистые широкогрудые пятиэтажки, непривычные ей, родившейся среди высотных новостроек. Отец, торопившийся отвезти ее домой, чтобы к обеду успеть на работу, свернул на боковую улицу, пропорол колесо и, страшно ругаясь, остановился между помойным баком и выщербленным крыльцом магазина «Вино-Воды».

- Ах это ваше Тушино! – кричал он, выйдя из машины, двум любопытным старухам. – Тьмутаракань. Унылая дыра. Задница мира.

* * *

Вот уже девять лет здесь была сосредоточена вся ее жизнь. Время непрерывно текло, как капля воды по стеклу, но стекло оказалось неровным, и тонкая струйка на глазах распалась на три равных отрезка. Девять лет вместе с Ларисой. Девять лет с девочками в классе, у которых были мамы и бабушки, плохие оценки, мальчики, ждавшие их по вечерам у подъездов на мотоциклах, с однокурсницами, не придававшими большого значения тонкостям словообразования, зато внимательно наблюдавшими за движениями грантов и неженатых мужчин в их окружении. Девять лет с мужем, его матерью и сестрой.

За эти девять лет кто-то полностью выкорчевал все яблони на бульваре, заслонявшие свет жильцам нижних этажей. Возле метро строили торговый комплекс, и, выходя из павильона, она больше не видела уходившей вдаль асфальтовой дорожки, а натыкалась на закрывавшие забор вокруг стройки рекламные щиты и женщин, продававших цветы, дешевые игрушки и блузки. Фиолетовый цвет, доминировавший в этой картине, резал ей глаза. Ей казалось, что все они – и женщины, и строители, и авторы рекламных щитов, и еще кто-то неназванный, кто должен был все это придумать и организовать, – участвуют в каком-то гигантских масштабов заговоре, целью которого было свести ее с ума. Она быстро огибала забор и почти бегом, опустив взгляд, чтобы не видеть пурпурных пятен на клумбах, шла между нагретых за день скамеек, на которых чужие мамы и бабушки вязали одежду для целой россыпи больших и маленьких детей.

Она работала секретарем в издательском доме на «Кутузовской». Через год после свадьбы, на пятом курсе, она родила Славку, ушла в академ, потом еле-еле окончила университет в перерывах между беготней в садик и поликлинику. Славка болел, все нервничали, денег не хватало, и об аспирантуре уже не приходилось даже мечтать. Муж ревновал ее к немногочисленным подругам, к коллегам, к книгам, которые она читала, к английскому языку, которого он не знал, и его ревность причиняла ей те же мучения, что когда-то молочные зубы. Она чувствовала, как эта ревность неумолимо толкает ее в пропасть, но каждый вечер бежала домой удостовериться, что ревность все еще там, все еще дает ей возможность быть нормальной, быть такой, как все.

Сегодня был последний лунный день. Еще вчера истонченное, разорванное кольцо висело над крышами пятиэтажек, а теперь на бледном, угасающем вечернем небе уже нельзя было найти знакомый силуэт. Всего через пару часов солнце должно было исчезнуть, и мир – провалиться в бездонную черную мглу. В этой мгле пропадут все цвета, вещи и люди станут похожими друг на друга, границы между ними сотрутся, направления потеряют смысл. Станет все равно, куда идти, потому что каждый шаг будет грозить падением. Воздух сгустится в туман, холодными пальцами дотронется до шеи, и тело схватит в тиски беспощадный колючий озноб.

Тогда, девять лет назад, когда он впервые привел ее к себе домой, в ту самую двухкомнатную квартиру, которая теперь заменила ей всю вселенную, он сказал еще кое-что, и эта фраза сейчас звучала в ее голове, как не вовремя включенная фонограмма для старого спектакля. «Я тебя никому не отдам», - снова наклонившись к ней, произнес он, и она вырвалась из его рук, опрометью бросилась вниз по лестнице, промчалась по белой ковровой дорожке бульвара обратно к метро и уехала на последнем поезде домой, где отец уже засыпал и в полусне проворчал что-то из своей комнаты о необходимости закрыть дверь на предохранитель. Но через пару недель она вернулась. К тому времени на дачах расцвели и заполонили весь город фиолетовые хризантемы.