Глава 2. Куда уходит детство...

Рита Штейн
"Сопоставляю прошлого картины,
что удаётся мне не без труда...
Из вороха распавшихся страниц
соорудить пытаюсь мир единый."               
                Булат Окуджава


        Давно мечтала написать книгу о  своём детстве. Я часто рассказывала дочери, а теперь и внукам, как бедно мы жили.

        - Знаю, знаю, -  предваряла дочь очередной эпизод воспоминаний, - вы жили так бедно, что у вас даже кроватей не было, вы спали прямо на полу, на ковре.
 
       Ну, нет. Кровати-то были, а вот ковров точно не было. Свой первый ковёр я приобрела в тридцать лет, и лежал он не на полу, а красовался на стене. Ведь именно ковёр, а не БМВ, как сейчас, был тогда символом материального благополучия. Кровати всё же какие-то были. Папа спал на железной кровати -  привилегия старого и больного человека. Я тоже спала на кровати. Вернее – кроватке. Лет до 13 – 14-ти. Поджав ножки и накрывшись старым кожушком. А брат спал на старинном сундуке, перевитом железными ленточками. Днём этот сундук превращался в сиденье, так как стоял он в кухне у круглого обеденного стола; а мама пряталась за ширмой у печки, здесь же, в кухне, и что это за лежанка – и вспомнить не могу. О пододеяльниках представления не имели. Простынями служила желтоватая плотная марлёвка. Такими же были и шторки на трёх окнах «салона», где мы с отцом и спали. Ещё в этом «салоне» стоял платяной шкаф, совершенно  пустой, потому что комплект одежды у каждого был  один – единственный. Украшением салона был комод, на котором гордо сияло зеркало размером примерно 40 на 50 см, и две высокие узкие зелёные стеклянные вазы для цветов, которые потом куда-то исчезли. Однажды на комод взлетела курица, которую мы держали в кухне, чтобы хоть раз в неделю больной отец и дети  могли съедать по яичку. Взлетела, уронила зеркало, и на нём появилась наклеенная по диагонали полоска. Так оно и прослужило нам лет  двадцать. И не верьте, что разбитое зеркало – это примета скорой смерти кого-то в доме. Впрочем, да, через десять лет умрёт папа в возрасте 64-х лет, а нам с братом было в ту пору соответственно 13 и 15 лет.

       Воспоминания детства приходятся на войну, и основным ощущением того времени было чувство недоеденности. Я и теперь испытываю священный трепет перед едой, никогда ничего не выбрасываю и не всегда знаю меру в потреблении, за что и расплачиваюсь весьма нестандартным весом. В молодости мама часто останавливала меня:

      - Рита, ну хватит! Нельзя же съедать всё сразу.
       На что я парировала:
      - Мам, я с войны ещё не наелась...
        Мама сердилась:
      - Как это не наелась?! С войны уже десять лет прошло.

      Потом было и двадцать, и тридцать, но моё пристрастие к еде не ослабевало. Да, ощущение несытости мучило  всегда. Мы выпрашивали жмых (коровий корм) в складе, что находился в нашем большом дворе. В другом складе нам отдавали бумагу из под сливочного масла, и мы, счастливые, несли её домой. Мама счищала с неё остатки иногда прогорклого масла, перетапливала их, и тогда кукурузная каша на воде, абсолютно не калорийная, слегка, правда, подслащённая сахарином, казалась более сытной и вкусной. Недавно соседка из Молдавии научила меня варить из кукурузы мамалыгу, так это ж совсем другое дело, это и вкусно и сытно, но мы тогда в Сибири этого блюда не знали.

     С  войны  у меня остались воспоминания о нескольких удивительных вещах. Однажды друг отца некто Сорокин, пожилой одинокий мужчина в кругляшках очков, принёс откуда-то огромный кусок конины, и мама нажарила целую сковородку котлет. Аромат стоял на весь дом ( а дом у нас был огромный, принадлежавший когда-то богачу Клейману, и жили в нём пять семей).

     Ещё одно приятное воспоминание. Раз в году мы белили квартиру, но сами родители этого не умели ( Какие белоручки! Мы-то теперь умеем всё) и приглашали по очереди то тётю Грушу, то тётю Фросю. И тогда мама варила мясной борщ, считалось, что работницу надо хорошо накормить (только недавно, прочитав Тору, я узнала, что это одна из библейских заповедей). Мне всегда доставалась мозговая косточка («марх» - на идиш), это было что-то... Чем мы питались в остальное время – не припомню. Молока брали поллитра в день на всю семью. Корова была  в соседнем доме нашего большого двора. Меня иногда посылали за молоком. И какое же это было счастье, открыв тайком по дороге бумажную затычку бутылки, отхлебнуть глоток – другой сладкого тёплого парного молочка и тут же снова быстро затолкать затычку в горлышко.

     Молоко как таковое не пили, по забайкальскому обычаю (от бурят) белили чай. Заварка вроде иногда была, наверно, выдавали по карточкам. Я  думаю, какими же нищими  были остальные семьи,  если такие трудности испытывали мы. Ведь отец мой по возрасту (54 года) не был  отправлен на  фронт, он занимал солидную должность и получал приличную по тем временам зарплату – 1200 рублей. Сейчас бы его должность называлась красивым словом «аудитор», а, может, экономист, а тогда он был просто главным бухгалтером треста «Забайкалзолото». Думаю, он вершил финансовую политику всей золотодобывающей промышленности Забайкалья. Ответственность была огромная, а зарплаты не хватало, чтобы прокормить семью из пяти человек ( до 1943 года жива была и бабушка – мама моей мамы). Отец буквально дневал и ночевал на работе, особенно в дни годовых и полугодовых отчётов, а мы с братом носили ему на работу горячую еду. Один раз, помню, отнесли даже подушку и одеяло, ибо целую неделю он и спал там на стареньком кожаном диване. Однажды с Севера, где были золотые прийски, ему привезли копчёного хариуса, и вкус его я до сих пор ощущаю во рту.

       Мама в годы войны не работала. Один раз, правда, ей удалось устроиться курьером в военное ведомство, буквально на несколько месяцев. И опять одно гастрономическое воспоминание: как-то она принесла с работы кулёк сыра. Был он почему-то не целым куском, а крошками. Мама насыпала горку на большую тарелку, и ложками потихонечку мы этот чуть горьковатый жирный пахучий сыр отправляли в рот. До этого что такое сыр мы просто не знали, и в последующие семьдесят лет я такой вкусный сыр больше не встречала.

     Окончание войны для меня связано с  воспоминанием о красивом высоком офицере на коне, который  приехал к нашей соседке Алексе Ивановне. Кто он ей был  -  муж, друг, брат – история умалчивает. Да и появился он один только раз, но стал для нас символом вернувшегося с войны героя. А Алекса Ивановна продолжала жить в нашем коммунальном доме, воспитывала двух очень красивых племянниц, приехавших из Шанхая. Где были их родители, никто не знал, наверно, репрессированы. А Алекса Ивановна ещё и добровольно, собрав дворовых детишек, пыталась обучить их немецкому языку. Но от этих уроков у меня в памяти осталась одна - единственная фраза: «Алле, алле турнен вир», что в переводе, видимо, означало «Все, все занимаемся физкультурой». Образ бравого офицера на коне каждый раз всплывает в моей памяти, когда я слышу слова известной когда-то песни «Одержим победу, к тебе я приеду на горячем боевом коне», хотя там, кажется, поётся о танке.

     В сорок пятом же году я пошла в школу, маленькую деревянную начальную школу через дорогу от нашего дома. В садик я практически не ходила. На всю Читу было, может, два – три садика, и получить там место для ребёнка было нереально. И только перед школой на несколько месяцев меня туда определили. Какое это было счастье! И не потому, что там вкусно кормили. Там были занятия пением и танцами, а я чуть ли не с рождения ощущала себя балериной. Меня поставили в пару с одним мальчиком, и танцевали мы какой-то замысловатый  коллективный танец, может быть, полонез или изысканный па-де-патенер (даже не знаю, как это пишется). Мой старший брат Лёва, находившийся со мной в постоянной вражде, тут же сочинил «дразнилку» на мотив модной в ту пору песенки:

«А вернёшься домой, Стасик ты мой, Мы станцуем с тобой, гордая любовь моя».
   
     Может, это и была моя первая ранняя любовь. Стасик провожал меня домой из садика (два – три квартала всего), по дороге залезал в чьи-то полисадники, набивая курточку ранетками, и отдавал их мне. А я перепрятывала их в своём полисаднике, прежде чем войти в дом, боясь и за Стасика, и за ранетки.   
   
    Не помню, в тот год, когда я пошла в школу, или годом – двумя позже, когда были введены школьные медали, отец усадил меня против себя  и очень серьёзно сказал:

      - Рита, в нашем доме живёт Нонна Маркевич, ты её знаешь. В этом году она закончила школу. Все годы по всем предметам  у неё были только  «пятёрки». И за свои успехи она получила Золотую медаль. Я хочу, чтобы ты походила на неё и по окончании школы тоже стала медалисткой.

      Наверно, это очень важно,  чтобы родитель, особенно отец, хоть раз в жизни серьёзно поговорил с ребёнком. Изложил свои требования, или рекомендации, или пожелания, назовите это, как хотите. Я слова отца запомнила на всю жизнь. И совет его исполнила – медаль получила. Но отец об этом уже не узнает: он умер, когда я училась в  шестом классе.

      Тяжёлый это был год. Неожиданно в июне я заболела скарлатиной и провела сорок дней в больнице. Меня обрили. Освободили от экзаменов в школе. А в августе ещё и умер отец. В седьмой класс я пришла, повязанная косыночкой, с печатью  осиротевшего ребёнка на лице. Я  видела сочувственные взгляды учителей, жестокий интерес в глазах одноклассников. Меня это убивало. С тех пор я ненавижу, чтобы меня жалели. И иногда намеренно бываю высокомерной, чтобы  показать  окружающим, что у меня всё о*кей.

    Родители в наши школьные дела не вмешивались. Отец вообще не ходил в школу – по убеждению, а мама стеснялась своей одежды. Помню, голову она покрывала, вместо платка или шали, старенькой шерстяной кофтой, присланной братом из Китая ещё до войны. А «пальто» ей служил отцовский заношенный кожух.

    Впрочем, нет, один раз отец в школе всё же побывал. Случилось это в третьем или четвёртом классе. Молодая пионервожатая решила повести детей на экскурсию в лес. Путь лежал через еврейское кладбище, к тому времени достаточно разрушенное. Но мы с мамой хотя бы раз в году бывали там на могиле дедушки Вихнера. Я хорошо  помню эту чёрную мраморную плиту, покрывавшую его могилу. Дети стали прыгать по памятникам и могилам, кричать и веселиться. Вожатая одёргивала их:

   - Тише! Перестаньте! Вот сейчас какой – нибудь жид выскочит...

     Дети визжали, кричали и продолжали хулиганить ещё больше. Мне видеть всё это было невыносимо. Ведь для меня это кладбище было священным (кстати, потом, лет через двадцать на нём возведут жилой массив и как бы сотрут его вообще с лица земли).

    Придя домой, я не выдержала и разрыдалась, так сильно была ранена моя душа. Родители стали домогаться, что да как, и я им всё рассказала. Отец тут же сорвался и полетел в школу. Что он там говорил – не знаю, а человек он был горячий. Через неделю вызвали маму и сказали, что мне выделена путёвка в Артек,  знаменитый пионерский лагерь в Крыму. Думаю как отличница я этого вполне заслуживала, но, если бы не скандал, учинённый отцом, никогда бы мне этой путёвки не видать. Однако, воспользоваться свалившимся на меня счастьем я так и не смогла. Ребёнка должны были сопровождать родители, таких средств у нас не было. Через много – много лет мы с дочерью, отдыхая в Крыму, специально съездили в Артек,  чтобы  возместить ту душевную потерю, которую я испытала в детстве, отказавшись от такого блага.

    Других проявлений антисемитизма в детстве я не припомню, кроме одного, безобидного. Мальчик, сидевший за Лёвой в классе, в течение всего учебного дня монотонно напевал:

    - Штейн – евреин, Штейн – евреин, - на что Лёва не реагировал.

    В общем, родителям мы проблем не создавали, хотя было несколько случаев, когда нас наказывали жёстко. И вот один из них. Во время  войны взамен старого заношенного кожуха отцу выдали белый армейский полушубок. Он его очень берёг, надевал по праздникам и «на выход». А в остальное время драгоценный наряд висел в нашем пустом платяном шкафу. Однажды, когда выпал первый снег, довольно обильный, что в Чите случается редко, брат сказал мне:

     - Пошли прыгать с дерева в сугроб!

    Я обрадовалась и не придала значения тому, что Лёва надел отцовский полушубок. Естественно, когда мы вернулись домой, дорогая реликвия выглядела, как давно носимая и небрежно хранимая вещь. Тут уж нам досталось! В приступе справедливого гнева отец хлестал нас ремнём, не помня себя. Мы пытались убежать, спрятались под стол, а мама, как коршуниха, раскидав руки – крылья, закрывала нас, на коленях умоляя отца прекратить экзекуцию.

    - Абрам, успокойся, это же дети...

      Думаю, досталось и ей. Но столь жестокая порка была в нашей жизни один только раз. И мы не обижались на отца, понимая, что он прав. Куда более меня оскорбляли мамины подзатыльники и шлепки ниже талии.Такова была родительская педагогика в те годы, что тут поделаешь... Но в принципе родителям мы мало досаждали: учились хорошо, не хулиганили, ни с кем не дрались. Вот только между собой с братом поладить не могли. Почему-то его раздражали моя педантичность и трудолюбие. Я целыми днями сидела за учебниками, любила порядок на столе, остро отточенные карандаши и гордилась своим каллиграфическим почерком. Однажды брат, проходя мимо меня, сидевшей за уроками, как бы невзначай, сдвинул локтём мои тетрадки, и они все рассыпались по полу. Меня охватила такая ярость! Я схватила со стола тяжёлую серебряную ложку, запустила в него и пробила ему голову. Боже, как я испугалась, когда показалась кровь! Я потащила  брата на улицу, к бочке с дождевой водой и стала промывать рану.

    - Ага, боишься, - злорадствовал  он, - вот маме-то всё расскажу.

    Но это была только угроза. Брат рос сдержанным, разумным, мужественным мальчиком,  никогда не плакал и ни на что не жаловался. Поскольку отец был человеком больным и старым и, полагаю, кроме ручки в руках ничего не держал: ни топора, ни молотка, Лёве лет с пяти – шести пришлось выполнять все работы  по дому: пилить – колоть дрова, таскать воду вёдрами с водокачки, сажать и собирать картошку... Поэтому и сейчас в свои 78 он довольно деятельный. Несмотря на многие возрастные недуги, построил дом на даче, оборудовал парники, автоматизировал подачу воды и собирает немалые урожаи. Сам водит машину и, кстати,  поменял её в прошлом году на новую модель.

    Дружить с ним мы начали где-то  лет в восемнадцать – девятнадцать. Он пошёл в армию, а я поехала учиться в Свердловский (ныне Екатеринбургский) университет.  У меня до сих пор сохранились его тёплые письма с Украины, где он служил. А я тепло своё отдавала ему иногда в материальном эквиваленте: посылала шерстяные носки и сигареты, несмотря на свою крохотную студенческую стипендию. Сейчас не проходит и двух – трёх дней, чтобы я не позвонила ему. Мы виделись последний раз  пятнадцать лет назад, когда он приезжал в Израиль. Это были самые счастливые дни моей жизни, полная компенсация за отчуждение детства. Но приехать сюда на постоянное место жительства он не захотел. «Всё слишком поздно», -- таким было его резюме.

    Третировать меня брат начал с самого раннего детства: он никогда не брал меня в свои мальчишечьи игры, внушая всем, что я «хлюзда» и «ябеда». Классе в шестом я была уже  «очковая змея», так как у меня ухудшилось зрение, и я надела очки.  Брат любил рыбачить на нашей маленькой речке и часто приносил домой связку пескариков. Мама жарила ему их, но он ни разу со мной не поделился. Он высмеивал мою нездоровую любовь к пище и часто шпионил за мной. Например, когда я воровски снимала сливки с растапливаемого на печке в кастрюльке молока (в Сибири  зимой замороженное молоко продавали на рынке). Раз в году мамина сестра тётя Нюра присылала из Ижевска баночку домашнего малинового варенья, и его держали в шкафу на случай простуды. Я тайно проделала в марличке, покрывавшей банку, дырочку и маленькой ложечкой доставала оттуда заветное лакомство. Однажды брат выследил меня, и, как только я приступила к операции, застучал в ставни предусмотрительно закрытого мною окна и закричал страшным голосом:

   - Стой! Стрелять буду!

      Мама знала об этой моей слабости и часто называла меня «нашеркой». Я всегда стыдилась этого слова, считала его обидным, что-то сродни слову воровка, и только здесь, в Израиле, узнала от кого-то, что это всего лишь «сладкоежка» на языке идиш.

     Я не понимала, почему брат не любит меня. Но почему я на него обижаюсь – знала. Во-первых, я донашивала его одежду, это меня сильно оскорбляло. А когда стала постарше, поняла, что он никогда не будет союзником в моих седечных делах. Мне почему-то всегда нравились его товарищи, но они были года на два старше и смотрели на меня как на козявку. В первом классе брат привёл в дом толстенького розовощёкого мальчика, совершенно аномального для голодного военного времени. Я увидела его тетрадки, и сердце моё дрогнуло: каждый листик был переложен тонкой папиросной бумагой. Наверно, мальчик был отличник из отличников, но вскоре почему-то исчез. Однако, зарубка в моей голове осталась, и любовь к прекрасному сделалась  эстетической привычкой на всю жизнь.

    Позже я влюбилась в другого розовощёкого мальчика Валеру Байнякшина и пронесла эту тайную любовь через долгие годы, вплоть до окончания им школы и отъезда в Куйбышев. Папа почему-то недолюбливал этого мальчика, и когда он умер, я, стыдно сказать, подумала: «Ну вот, теперь Байнякшин будет приходить чаще». Перед отъездом в институт Валерий пришёл прощаться, но нас с мамой в это время не было, мы сидели в очереди в традиционной пятничной бане. Я проплакала всю ночь. Наверно, это было прощание с первой детской любовью. Чувство это сильно грело меня, жизнь наша провинциальная была слишком скудна эмоциями. В кино мы практически не ходили, даже не знаю, почему. Однажды, помню, родители разрешили мне посмотреть фильм «Тимур  и его команда». Но я ошиблась сеансом и попала на «Даму с камелиями», кажется, это был вариант «Травиаты». Удовольствие от просмотра было нулевым: я боялась, что родители накажут меня за то, что  смотрела «взрослый» фильм. Однако, на-днях брат мне рассказал, что он-то как раз часто бывал в кино. Например, фильм «Кащей бессмертный» посмотрел более десяти раз.

      Нашей семейной игрой были шашки, и если брат выигрывал, отец давал ему  двадцать копеек, он копил эти деньги  и покупал билет в кино. Я считалась чемпионом семьи по шашкам, возможно, и я получала желанные двадцать копеек, но, собрав их, покупала не билет в кино, а сто граммов китайских фиников, и съедала их в одиночестве, тайком от брата. Вот такая была гурманка...

     Книг в доме практически не было. Раритетные издания «Мужчина и женщина», «Жизнь животных» Брэма ещё до войны продали в японское посольство, а новых не покупали. Раза два, правда, уже после войны, получали посылки из Иркутска от папиного друга. Там были томики в  красивых тиснённых золотом переплётах. Сейчас вспоминаются только две книги – «80 тысяч лье под водой» и «Зверобой». Они-то и были моими любимыми. А в 1945 – 46 годах отец подарил нам замечательные подарочные издания: мне – Пушкина, Лёве – Гоголя. За семьдесят лет они немного рассохлись, но я их сохранила и даже привезла в Израиль.   И память об отце, и память о первых духовных открытиях. Это и был тот интеллектуальный багаж, с которым мы пошли в жизнь. Другим моим интеллектуальным другом был старенький чёрный репродуктор – тарелка, висевший   в кухне над столом, за которым я делала уроки. Его я не выключала никогда, поэтому знала все популярные оперные арии, театральные постановки и всё интересное, что передавали в ту  пору. А в моде тогда была классика, ведь её любил сам Иосиф Виссарионович...

      Да, вот ещё вспомнила: был в доме маленький словарик  Брокгауза и Эфрона с растрёпанными страничками и без обложки. Его я любила читать (между прочим. мой внучек теперь тоже любит читать словари). Но из всех его определений я помню сейчас только одно: «Вальс – это танец,  в котором пара исполнителей вертится вокруг себя самоё».

     Не могу не упомянуть ещё об одном. В школе у нас был хор, и я с энтузиазмом его посещала. А руководили хором родители известных братьев  Соломиных: отец Мефодий Викторович – дирижёр и мама Зинаида Ананьевна - пианистка, её мы называли просто Зиночка. Они были очень талантливы и артистичны, хотя и  немолоды. Хоровое пение было  тогда  чрезвычайно популярно, проводились олимпиады;  самым известным был хор мальчиков школы, где учился мой брат, под руководством учителя физики.  Большой удачей считалось достать билет в Дом пионеров на спектакль, в котором главную роль всегда играл Юрий Соломин, но был  он тогда худым, длинным, рыжим, отнюдь  не Адъютант его превосходительства.

     Литературу в школе у нас преподавала замечательная женщина   Елена Ивановна Флешлер. Она вела уроки вдохновенно, высокопарно и заразила нас любовью к художественному слову. А когда мы с другим  замечательным педагогом преподавателем химии съездили на экскурсию в Свердловск и побывали в Уральском университете, в том числе на филологическом факультете, я поняла, что литература – это моё призвание. Но у мамы не было средств, чтобы купить мне билет  до Свердловска. Я уже готова была, как когда-то Ломоносов, пешком или на перекладных добираться к заветной цели. И мой брат Лёва, проявив безмерное великодушие и благородство, отказался от ежегодного бесплатного билета студента железнодорожного техникума и оформил его на моё имя.  Ну, не то чтобы официально, мы там немножечко подправили  инициалы, заменив  Л.А. на Р.А., но это был обман во благо, и мне за него не стыдно.
               
      В университет  с  серебряной медалью надо было сдать всего один письменный экзамен по литературе. Я  написала о Маяковском.

     Так закончилось детство... 

               
      Февраль  2014 года,  Ашдод.
               
 P.S. Я написала в этой главе о своём брате, как о живом, но в октябре 2014 года его не стало.