Лиза. Часть 7

Элем Миллер
В суете галантных приветствий я успел лишь разглядеть, что, несмотря на красивое, с кружевами, платье и весьма тонкую даже для молодой женщины талию, Екатерина Дмитриевна выглядела при дневном свете гораздо старше, чем показалась мне во вчерашней вечерней темноте. Милое, симпатичное лицо было тщательно припудрено, но ничто не могло скрыть ни старческую дряблость кожи на шее, ни впалость дряхлеющих щёк со множеством глубоких, беспощадных морщин. В тёмных глазах светилась отчаянная и совсем ещё молодая радость, но не успевшая сойти воспалённая краснота говорила о том, что минувшая ночь прошла, очевидно, почти без сна, а сильно припухшие и обвисшие мелкими складками мешки под глазами со всей откровенностью показывали, сколько на самом деле женщине лет и  сколько  было выплакано в эту ночь то ли горьких, то ли радостных слёз.

За распахнутыми в дальней стене дверями виднелся край длинного стола и гнутые, овальные спинки стульев из желтовато-крапчатой карельской берёзы. На белоснежной скатерти стояли тарелки, многочисленные столовые приборы, из комнаты уже доносились очень знакомые голоса, и сердце непроизвольно вздрогнуло, когда, услыхав наш разговор и шаги, по белым филёнкам дверей скользнула быстрая тень.

Она вошла в длинном, кофейного цвета, платье в крупную, тёмную клетку, отчего её исхудавшее, с обострившимися чертами, лицо казалось неестественно белым, а синева под глубоко ввалившимися глазами - почти лиловой. Зачёсанные назад светлые волосы прикрывала накинутая на плечи то ли белая шаль, то ли тонкий шёлковый платок, края которого Лиза нервно теребила, прижимая бледными пальцами к груди у застёгнутого под тонкой, высокой шеей округлого воротничка. Её взгляд вопросительно остановился на мне, тут же робко опустился и опять нерешительно поднялся всего на несколько мгновений.

-- Добрый день, Георгий Яковлевич. Мы уж думали - Вы до вечера не проснётесь.

По ожившим и уже не болезненно сухим губам скользнула лукавая, заговорщицкая улыбка, словно давая понять, что мы оба знаем теперь такие тайны, которые дают нам полное право относиться друг к другу, как истинные заговорщики. По душе приятным теплом растекалась тихая, добрая радость от её милой улыбки, от того, что она встала и уже не кашляет после каждого сказанного слова.

Также многозначительно улыбнувшись в ответ, я подчёркнуто демонстративно не стал обращаться к ней на "ты", как обращался вчера вечером наедине.

-- Добрый день, Елизавета Яковлевна. Как Вы себя чувствуете? Я очень волновался за Вас.
-- Хорошо чувствую, всё случилось, как Вы сказали, Георгий Яковлевич. Всю ночь я в забытьи провела. А проснулась поутру, будто и вовсе не болела.
-- Вам надо ещё два вечера принимать лекарства, тогда Вы будете совсем здоровы.
-- И самое вкусное?
-- Конечно.
-- Тогда я стану с нетерпением ождать вечера...

Оборвав наш тайный заговорщицкий диалог, Екатерина Дмитриевна подхватила меня под локоть и продолжая, несмотря на измученный вид, светиться ослепительным счастьем, повлекла к дверям столовой.

-- Прошу к столу, Георгий Яковлевич, у нас нынче окунёвая уха с пирогом. Деревенские для Лизоньки расстарались. Как по утру узнали, что болезнь отпустила, да Лиза ухи просит, весь лёд на речке срубили. Наш Прокоп на радостях бланманже к кофею приготовил, а Матрёна крендельков коричных напекла... Вы пьёте кофий?
-- Да, конечно...

В самом обычном, житейском вопросе услышалось вдруг деликатно не высказанное вслух "там, у вас, в будущем",  и сразу начало казаться, что все теперь смотрят на меня, как на живого инопланетянина - и театрально нелепый Антип, и по-деревенски улыбчивая, круглолицая Дуняшка в своём пёстром переднике, и немолодая хозяйка, Екатерина Дмитриевна. Лишь Лиза смотрела на меня всё также спокойно, легко и открыто. И хоть в её взгляде не было уже той пугающе отчаянной смелости человека, осознающего свою обречённость, я по-прежнему смущался этого взгляда, словно оробевший четырнадцатилетний мальчишка.

В столовой было не так просторно, даже тесновато, очень уютно и неожиданно просто. Всё те же светлые, бумажные обои на стенах, наполовину уходящая в большой зал белая, изразцовая печь с круглой латунной вьюшкой вверху. По углам комнаты высокие шкафы-буфеты с посудой, у стен пара музейных столиков из красного дерева на резных, гнутых ножках, на столиках чуть подкопчённые свечи в массивных канделябрах, на окнах - откинутые по сторонам и подвязанные лентами плотные тёмно-зелёные шторы. За узкими, в клетку, окнами всё было тихо и бело. Я пытался разглядеть, что творится на улице, но сквозь редкие не замёрзшие квадраты стекол виднелось лишь бесконечное, светло-серое небо, сплошной белый снег и чёрные ветви деревьев.

Екатерина Дмитриевна подвела меня к самому крайнему стулу справа от торца стола, сама отошла к стулу рядом, Лиза и вбежавшая из дальней, не парадной, двери Софья встали с другой стороны напротив нас. В одно мгновение все трое вдруг, словно по команде, замолкли, замерли, торопливо зашептали какие-то неслышные слова и почти одновременно перекрестились. Я замер в лёгком замешательстве, не зная, как поступить. Машинально осенить себя крестом лишь от того, что у них так принято, я почему-то не мог. Я не знал ни одной молитвы, я никогда не крестился и лихорадочно пытался придумать, что сказать теперь Богу, пославшего меня сюда, в девятнадцатый век, усадившего за стол в доме старого помещика Полонского и давшего мне пищу, чтобы утолить неожиданно проснувшийся голод.

"Пусть всё будет так, как Ты хочешь. Спасибо Тебе... Просто, спасибо..."

Я быстро перекрестился, поднял глаза. За спиной уже стоял Антип, чтобы подвинуть стул сначала Екатерине Дмитриевне, потом мне. Возле Лизы и Софьи суетилась Дуняшка, успев когда-то причудливо накрутить вокруг головы красный с белым платок в виде похожего на чалму чепчика. Тут же с столовую ввалилась полная, краснощёкая и круглолицая женщина в белом переднике, тёмно-синей клетчатой юбке, точно таком же, как у Дуняшки, чепчике-платке на голове и с большим круглым подносом в пахнущих свежей сдобой руках. Эта руки с грациозной ловкостью профессиональной официантки поставили передо мной белую тарелочку, на которой подрагивала прозрачная пирамидка заливного, и обед начался.

Я волновался, изо всех сил стараясь не выдать своего волнения. Я боялся показаться неотёсанным рабоче-крестьянским невеждой, которому чужды и совершенно незнакомы правила дворянского обеденного этикета, но в этой семье всё оказалось настолько простым, настолько знакомым и по-современному привычным, что я уже начал сомневаться в том, что происходящее со мной не розыгрыш и не модное реалити-шоу, в которое меня ловко внедрили без моего же ведома и теперь снимают скрытыми камерами, чтобы показывать в прайм-тайме на потеху телебыдлу, жаждущему новых и всё более изощрённых развлечений.

Бледная, ещё не отошедшая от страшной болезни Лиза сидела прямо напротив меня, почти не поднимая взгляд от тарелок, и все мои внезапные подозрения тут же показались полнейшей глупостью. Можно было наткать холсты и сшить никогда не виденные костюмы, можно было наловить зимних окуней, испечь в русской печке румяный ржаной каравай, сочную кулебяку, приготовить изумительную уху с неповторимым дымным ароматом. Можно было подделать под натуральную старину всё и вся, нанять самых талантливых актёров, но этот взгляд, эти отчаянные, обречённые глаза и горячее прикосновение пальцев к моей руке? Они не выходили из головы, снова переворачивая всё внутри.

Неторопливо покончив с заливным, Екатерина Дмитриевна легко промокнула губы белой салфеткой и, пока Матрёна наливала из пузатой супницы в глубокую тарелку рыбный бульон, повернулась ко мне. Изо всей, сказанной на беглом французском, фразы я узнал лишь два слова - футур и манже. Было понятно, что скорее всего она спрашивала о еде в моём будущем, но так, чтобы никто из прислуги ни о чём не догадался. Стало вдруг немного спокойнее на душе от того, что моя тайна оказалась известной пока лишь немногим избранным.
Напрягая память, на время забывшую обо всём, кроме вкусной еды, я попытался соединить в уме стандартную фразу из разговорника и с детства известную "же не манж па си жур"

-- Же-не-парле-па-франсэ, -- выпалил я, стараясь не картавить и не изображать какое-либо подобие французского произношения.

Лиза тут же подняла на меня искренне удивлённый и даже, как показалось, радостный взгляд.

-- Вы не любите французский?
-- Не знаю... Я учил английский. А Вы любите?
-- Нет, -- она отрицательно качнула головой, и тяжелые, густые волосы, выскользнув из-под тонкого шёлка, рассыпались по тёмным плечам упругими светлыми волнами.

Обычный застольный разговор завязался легко и непринуждённо, словно сам собой. Ни слова о болезни Лизы, ни слова о моей тайне и чудодейственном лекарстве. Лиза, ещё немного покашливая, рассказывала, как папа заставлял всех детей учить французский, потому что, как он всегда шутливо говорил, мы обязаны хорошо знать язык врага. Софья тут же с важным и умным видом заметила, что читать Жорж Санд гораздо интереснее на французском, чем в дурацких переводах, на что Екатерина Дмитриевна снисходительно, по-матерински улыбнулась.

-- Да, Софи, папА не зря заставил тебя со слезами прочесть пять глав "Валентины".
-- Вот и не пять, маменька... Я почти всё прочла.

В отличие от матери и старшей сестры, Софья показалась вдруг совсем юной, лет четырнадцати, девчонкой, такой же, как обычные девочки-школьницы, хоть и выглядела в своём строгом, узком платье, уже взрослой, полностью сформировавшейся девушкой. И опять голова принялась с удивлением соотносить возрасты. Если Екатерине Дмитриевне явно больше пятидесяти, то выходило, что Софью она родила в сорок лет? Из разговора стало понятно, что в их семье довольно много детей, и мне не терпелось узнать, сколько их на самом деле? Ведь всю свою жизнь я был твёрдо убеждён, что в теперешние стародавние времена выходили замуж и начинали рожать детей очень рано.

Обед закончился, Дуняшка с Матрёной принялись проворно убирать со стола посуду. Все встали, и я вдруг окончательно растерялся. Я не знал, как мне теперь быть, куда идти, что делать и что предпринять? Меня тянуло выйти на улицу, посмотреть, какими были почти два столетия назад знакомые с самого раннего детства  места? Мне не терпелось дойти до родной деревни, всё, наконец, увидеть своими собственными глазами и попробовать отыскать в снегу свою машину. От предвкушения, что я увижу теперь на месте родного дома и остальных домов, захватило дух. Но ещё сильнее захватывало дух от осознания своей полнейшей беспомощности среди этого мира. Ведь кроме одежды и маленькой сумки со всяким барахлом у меня не было здесь ничего - ни законных документов, ни денег, ни дома, ни родственников или, просто, хороших знакомых. Каким бы он ни был теперь - реальным, вымышленным или даже абсолютно потусторонним, судьба распорядилась оставить меня в этом мире, и я должен был волей-неволей задумываться о том, как мне в нём дальше быть и существовать?

Все перешли из столовой в зал. Екатерина Дмитриевна, усадив нас с Лизой друг против друга за круглый, инкрустированный чёрным камнем и пёстрой, мелкой мозаикой, столик у окна, увела Софью готовить кофе. В огромной комнате было тихо, свежо и после жаркой столовой даже немного прохладно. В промежутках частых окон, у подпирающих высоченный потолок круглых колонн стояло несколько приземистых дубовых кадок с маленькими аккуратно подстриженными деревцами. В одном углу возвышалось массивное, отделанное той же карельской берёзой, фортепиано, из другого полутёмного угла выглядывал ещё один длинный, столик и низкий диванчик с вызолоченными гнутыми ножками. Всё здесь напоминало торжественно тихий зал городского художественного музея, в которой меня когда-то привезли на экскурсию из далёкой сельской школы, и в который я неожиданно влюбился вдруг всей своей обалдевшей деревенской душой и сердцем.

Хмурый зимний день, перевалив через обед, начинал сонно клониться к близкому закату. В ожидании вечера, комната окуталась неподвижным, будто застывшим, серым сумраком. Лиза, не отводя взгляд от окна, поправила платок, словно желая потеплее накрыть красивые, совсем ещё юные плечи.

-- Тебе не холодно?

Я нарушил чуть затянувшееся молчание, с радостью и неожиданно приятным волнением перейдя на прежнее заговорщицкое "ты".

-- Нет... Не беспокойтесь, вовсе не холодно.
-- Как ты себя чувствуешь?
-- Хорошо. Верно я никогда ещё не чувствовала себя так хорошо, как сейчас.
-- Почему?
-- Сама не знаю... Вчера думала... -- она подняла растерянный взгляд, словно сомневаясь, надо ли об этом говорить,-- Что Вы притворно обманули меня и я не проснусь поутру, а нынче... И в мыслях своих представить не могла, какое счастье - глядеть на свет Божий, думать, чувствовать, как безмерно я счастлива лишь от того, что живу... Простите меня, Георгий Яковлевич. За вчерашнее неверие, за слова сии... Я вовсе не умею говорить притворно. В том беда моя...
-- Я тоже...

Она перевела на меня серые, с удивительной голубизной глаза и я сам смущённо отвёл взгляд в белое, замороженное стекло. Надо было продолжать о чём-то говорить, о чём-то хорошем и светлом, но все слова разом вылетели из головы. Я выпалил первое, что пришло на ум.

-- А у тебя много братьев и сестёр?
-- Да... У мамы своих детей было семеро... Я - восьмая... Но... Если быть верной - первая... Самая старшая.
Тихие, полные пронзительной искренности слова резанули по сердцу неожиданным откровением. Лиза не стала дожидаться моего вопроса.

-- Она мне настоящая мама, лишь не родная...

===========================================
Часть 8: http://www.proza.ru/2016/05/31/1278