Часть первая. Поиск

Олег Макоша
           Der B;cherwurm (нем.)
           Bookworm (англ.)

           Читать с любого места в произвольном порядке

           Часть первая
           Поиск

           1
           Несмотря на сорок один год, Тимофея Ивановича Гаврилова многие называли – Тимоша. И старые, времен ранней тихой молодости, и новые, казалось не имевшие на это права, знакомые. Уж больно имя Тимоша ему шло – мягкому, с округлыми движениями и мускулами, невысокому с щечками и лысинкой человечку. Тимоша, кричала Ирина Васильевна, злобная (по крайней мере, так считалось) заведующая, Тимоша, вы принесли последний ящик? Несу-несу, отвечал Тимофей Иванович и, вправду, тащил, отдуваясь, картонную коробку с книгами, прижимая к животу и поддерживая подбородком. И не как в прошлый раз, продолжала Ирина Васильевна, – Хомякова к философам, а не на «русскую» полку. «Русской» называлась полка во втором зале магазина с трудами сомнительных ученых, страстно и мало-аргументировано подтверждающих или отрицающих татарское иго. Тимоша ставил коробку на пол, отряхивал толстый коричневый (цвета собачьих фекалий) свитер домашней вязки, вскрывал коробку и начинал расставлять книги.
           Я Барто отнесу к «детям», докладывал он Ирине Васильевне и, зажав под мышкой том Барто, плюс Маршака и Чуковского, тащил в первый зал на «детскую» полку. Но Маршак оказывался «взрослый» – переводы и воспоминания, и Тимофей Иваныч опять огребал неприятностей. Куда? Ирина Васильевна отставляла в сторону ногу, упирала руку в бок (красное потрескивающее платье), куда? Туда, лепетал Тимоша. Туда? Туда? Ой, Тима  послушно брал книгу, переставлял на нужную полку. Горе вы мое, смягчалась мучительница, когда же научитесь? Я стараюсь. Я знаю. Звонил телефон, она снимала трубку и говорила, хорошо поставленным, противным, с прорывающимися вульгарными модуляциями малообразованного человека, голосом. 
           – Конечно, обязательно, позвоните попозже, да я помню, непременно.
           И так далее.
           Тимоша втягивал голову в плечи, ему был невыносим сам голос и подлая угодливость интонации Ирины Васильевны. Что встали? Заканчивайте. Тимофей Иваныч подхватывал оставшиеся книги и шел в дальний зал к стеллажу со спортивной литературой. 

           2
           Он так себе это и представлял. Икона, не поздний список, а подлинная, первая, с умной золотистой темнотой, пронизанной зарождающимся теплым светом внутри доски, не давалась в руки. Буквально, протягивал монах или мирянин длань, чтобы ухватить доску за край, а она ускользала в сторону. Или в другом, подлинном и таинственном смысле: и брали в руки, и даже устанавливали в киот, но на следующий день не находили на месте. Когда с утра служка входил в часовню или хозяйка открывала глаза на лавке – в углу, за горящей свечкой, иконы не было. Не дается в руки, говорили люди, ищет свое место, добавлял Тимоша. А Захар Горемыкин предложил новую часовню рубить, сказал, как только Она здесь объявится, мы Ей новый дом предложим. А она появится? Обязательно, гляди, как Ей река приглянулась, оберечь Она здесь появится – дом Ее здесь.
           Начали рубить мужики часовню. Тимоша больше всех старался, тюкал топором по ледяному сосновому стволу и звонко отскакивал топор, погодь, просил Терентий Палыч Обоясов, не так держишь, вот так надо. И показывал как, менял угол удара, и входил топор в тело сосны весело, с мягким творожным чавканьем, а отдавалось в воздухе звонким суховатым выстрелом. Руби – на, и в кого ты только такой. Мужики, в подпоясанных веревками армяках, продолжали работать, и Тимоша с ними, рубили дом для иконы, для Заступницы. Вот появится в другой раз, а мы ей скажем, Матерь Божья, не уходи, останься с нами, защити и сохрани. Морозный воздух не звенел, но ломался от произносимых слов и тут же поглощал их, как не было. Даже пар не хотел вылетать изо рта.

           3
           Засыпал в троллейбусе, когда возвращался домой, где его ждали Анна и девочка. Прислонял голову к стеклу, если удавалось присесть, и задремывал. Выходил на своей остановке, никогда не проезжал мимо. Покупал в хлебном четвертинку ржаного и пакет кефира в соседнем киоске, шел к кирпичному пятиэтажному дому. Открывал подъездную дверь, поднимался на четвертый, звонил, слышал детский голос, мама, это Тима? Он был равнодушен к ребенку, шестилетней Марусе, дочке своей сожительницы Анны, но имитировал заинтересованность. И ненавидел само слово «сожительница», но чтобы сделать себе еще больнее, часто произносил его вслух. Тима-Тима, отвечала Анна и открывала дверь. Он вежливо здоровался, привет, чмокала его в щеку Анна, привет, Тима, смешно выговаривала Маруся. Мыл руки. Что у нас на ужин? Суп будешь? Буду. Будет-будет, смеялась счастливая его появлением Маруся. В кухонное окно был виден двор: осенний, бедный, с облезлыми некрашеными лавочками, мусорными баками и п-образной штуковиной для выбивания ковров. Раньше, сто лет назад, Тима тоже выбивал ковры, выходил на улицу, перебрасывал через трубу полосатую  красную «дорожку» и стукал специальной палкой-выбивалкой, хлопки отражались от стекол и гулко стреляли между домами.
           Завтра выходной? задала вопрос Анна, хотя ответ знала заранее.
           Да.
           Пойдем, погуляем?
           Куда? спросил Тимоша, хотя и он заранее знал ответ.
           В зоопарк, с Марусей.
           Нет.
           Нет?
           Нет.
           Но я, начала Анна… он не дал договорить, перебил, сказал, довольно, мы не раз это обсуждали, мне надо поработать, ты же знаешь. Конечно-конечно, Анна сложила посуду в мойку (Тима терпеть этого не мог), пойдем спать, велела Марусе, и они шли.
           Я потом помою, бросила она через плечо.
           Но Тимоша встал, открыл воду и принялся мыть тарелки.
   
           4
           Вышли с утра собирать сети: Аким и Терентий, холодно было, аж зубы ломит, Аким все руки тер, согреться пытался. Греби давай, укорял Терентий, сам греби, а я и гребу, сейчас снимем и назад. Туману-то, туману, не видать ничего, Аким плеснул веслом, а что там разглядывать, я приметил хорошо, да и лоцманы не подведут. Сделали еще пару-тройку гребков, показались поплавки – лоцманы ночные, вынырнули из слоистого молока, разлитого над водой. Давай, протянул Терентий руку, сейчас, Аким положил весло-слегу на дно долбленки. Начали, скомандовал Терентий, и Аким потянул и, тягая на себя веревку, закинул голову вверх. Где среди вдруг разошедшегося тумана, малинового с синими прожилками, показался лик – Пресвятая Богородица с младенцем. Господи, взмолился Аким, Господи, твоя сила. Чего ты, Терентий рассердился, чего ты, невмочный, чего бросил-то? Гляди, Теря, гляди, Аким кричал шепотом, пугая тишину, и показывал пальцем. Терентий поднял голову, но ничего не увидел – Богородица исчезла так же быстро, как появилась. Заполошный ты, тяни давай, Терентий подхватил сеть, а ну давай. И рыбаки принялись тянуть улов в лодку, а что это было, спросил Аким, ничего, тяни давай, вот человек, все ему неймется. Ряпушка, она родимая, загребай к берегу. Но ведь было, я видел. Ну, видел, и что? Как что, – Ее.   

           5
           В исконном смысле, уверял всех Терентий Палыч, а вы как думали? Вот ежели мы возьмем ее в руку, то… но ему не давали договорить, мужики начинали смеяться, помахивая пивными бутылками. Тима улыбался и шел дальше, сегодня выходной – его день, который он проведет в старом отцовском гараже, собирая планер. Такое детское, эпохи первых пионерских отрядов и Осоавиахима, увлечение. Причем, все по-настоящему: деревянные рейки, вонючий сваренный самостоятельно на примусе столярный клей, крепкий шпагат, бальса, пергамент, очки-консервы и вообще вся романтика тех лет. Чертежи планера доставались в районной библиотеке, искались в интернете у таких же любителей, коих, на удивление, оказалось немало. Летательный аппарат тщательно вычерчивался сначала на миллиметровой бумаге (главное было, полностью воссоздать вкус и дух воздушного энтузиазма), а потом  на большом фанерном листе, если деталь изготовлялась из фанеры.
           Каждая конкретная деталь в натуральную величину, например, элерон.
           И так далее.
           А в углу гаража жили уже выточенные нервюры крыла, часть кокпита, колесо от старой мотоколяски, на стене велосипедная цепь висела на гвозде. Тимофей Иванович в черном рабочем халате, под ярким светом люминесцентной лампы, при открытых воротах, склонился над чертежной доской, доставшейся от первой жены. У него в руке карандаш, Тима переносит лонжерон на бумагу, иногда кусает кончик карандаша, а иногда стучит им по зубам. На бумагу падает тень, это в гараж заглядывает Джон (Иван) Кирпичников, приятель Тимофея еще со школьных времен. Здорово, весело говорит Джон. Привет, Тима в ответ улыбается. Как оно? Ничего, а ты? И я ничего. Слушай, что я тут подумал (в воздухе всегда полно прекрасных идей), Джон садится у правой стены в драное автомобильное кресло, вот послушай.
           Он начинает речь.   

           6
           Глобальность нашего несчастья непостижима. Потому что мы думаем головой. Не надо меня перебивать, да головой, а думать надо всем существом, а лучше вообще не думать. Я тут поду… тьфу черт, в общем, если отринуть все пустые мечтания, на которые мы с тобой тратим огромное количество времени, и перестать думать, то можно обрести счастье. Счастье – в отсутствии несчастья, да я знаю, что это не новая мысль, но я и не стремлюсь к оригинальности, а только к прозрению. А отсутствие несчастья, это присутствие счастья, понимаешь? Как у Козьмы Пруткова – хочешь быть счастливым – будь им. Перестань об этом думать и просто будь. Как дерево, как камень, как вода, как облака. Просто будь.
           Елки-палки, Джон, ответил Тима, помоги мне, перевернем доску, а то я с этой стороны не достаю, неудобно. Вот так? Кирпичников поднимается с кресла. Так, спасибо, сейчас я дочерчу, и мы продолжим разговор. Да-да, быстрее, пожалуйста – Джону не терпится выговориться.

           7
           По-английски книжный червь – Bookworm, а по-немецки – Der B;cherwurm, ты Тима, книжный червь, букворм или дер бушервурм, но везде, заметь, – вурм, червяк, фу. Сами вы «фу», и «р» здесь не читается,  хотя в ваших словах есть доля истины.
           Доля?
           Доля, и не очень большая, Тима был расстроен определением Терентия Палыча – теоретика дворового анархизма и владельца бульдога по имени Жополиз. Они прогуливались. Терентий обличал, Тима слушал, Жополиз, то отбегал далеко вперед, то возвращался. К ноге, командовал Терентий и Тима вздрагивал. Вгрызаешься? интересовался Палыч, и это вместо того, чтобы с народом пиво пить? Но ведь я обязан, слабо оправдывался Тимофей, самой природой своей, а также профессией. А что это за профессия для мужика, настаивал Терентий, мы тебя определить не можем.
           Кто мы?
           Мы двор, народ.
           А идите вы, народ.
           Вот, значится, как ты заговорил?
           Да, так!
           Так?
           Так!
           Ну-ну.
           На нехорошей ноте заканчивалась прогулка, и домой Тимофей возвращался с тяжелым сердцем и ослабленными ногами, провожаемый сочувственным взглядом тактичного Жополиза.   

           8
           Перед работой забежал Тима в сберкассу оплатить коммунальные услуги, быстрей-быстрей, а впереди две старушки еле двигаются, пожалуйста, просит Тимофей, пожалуйста, и протягивает через голову квитанции в освободившееся окошко. Имя-отчество, интересуется операционистка (красивое слово). Гаврилов Тимофей Иванович, представляется Тимофей Иванович, ах скажите, пожалуйста, дразнится первая старушка, какая неожиданность, а отца вашего, значит, Иван звали?  Иван. А я с ним в одном классе училась, надо же, я даже разволновалась. Это что, добавляет другая старушка, маму его Нина Петровна зовут, я с ней училась в одном институте. Да что вы говорите, радуется первая старушка, это на химика-технолога? Именно. И они, забыв про открывшего рот Тиму, отходят от стойки, продолжая восторженно ворковать. А Тимофей Иваныч стоит у окошка, смотрит на улыбающуюся сберкассовую барышню и думает о том, что жизнь полна неожиданностей (банально, одергивает сам себя (не надо бояться банальностей, оправдывается тут же другой банальностью) и от этого прекрасна, от пастернаковского разнообразия средств, которыми она намекает на свою неповторимость.
           И еще один разговор имел Тима под вечер в магазине по месту работы. Мощный кучерявый парень тридцати двух лет, держащий за руку девочку девяти годов, заявил на Тимино предложение прочесть классика, ваш Чехов соплежуй, а я Ванька Каин, меня весь район знает, я в юности входил в банду Александра Александровича Александрова – последнего романтика чистого грабежа и разбоя.
           Но это разные вещи, возразил Тима.
           Смежные, парировал подкованный Ванька, смежные.
           И добавил, я прекрасно знаю, кто лучший прозаик современности и мастер короткой, но энергичной фразы.
           Это…, начинает Тима…
           Это – Виктор Энэн, утверждает Ванька
           «Энэн»? уточняет Тимофей.
           А что? напирает Каин, и Тима замолкает. 
           Пусть так, размышляет он двадцать минут спустя, пусть так – им жить, молодым везде сейчас дорога.

           9
           А упомянутому выше автору, Виктору Энэн, завтра предстоит выступление в клубе нерабочей молодежи, и он немного взволнован, как примет его продвинутая тусовка, избалованная знаменитостями, жаждущими признания здесь и сейчас. Энэн сидит на кухне съемной маленькой окраинной квартирки и крутит перстень на безымянном пальце – печатка с мертвой головой, в глазницах черепа – зеленые сапфиры.   

           10
           Вспомнил Тима слова Джона про недуманье головой и попробовал применить на практике – напрягся и перестал думать. Не получилось – мысли все равно продолжали рождаться и умирать со скоростью света (мысли). Огромное количество смыслов, просто страшное, одновременно пролетающих и исчезающих из Тиминого персонального компьютера под названием – голова, в общий, под обозначением – мировой информационный поток.
           Но как же так, рассуждал Тима, нас же ведет Божья воля, значит, все предопределено? Но этим можно оправдать многое. Опустить руки и не делать ничего, не созидать, не совершенствоваться. Или пойти украсть, убить, надругаться и заявить: меня вела Воля, я ни при чем, я не самостоятельно! Боже, какая ловушка, какая чудовищная ложь! Тимофей Иванович затосковал и забегал по квартире. Схватил с полки том «Братьев Карамазовых», бросил, схватил снова, открыл наугад, прочел: «…вела их одна только вера друг в друга…», чтобы это значило?
           Разволновался пуще прежнего.

           11
           Между тем, приближалась ранняя холодная осень.

           12
           Молились о спасении. Все кто мог, а кто мог? В основном бабы да ребятишки, пришли на берег Ояти, пали на колени и вознесли слова в небо, в уши Ему. Петровых пятеро – мал мала меньше, Спиридон Данилов – старый хрыч, увязавшийся с народом, а ему и рады, Никифоровы, поселившиеся в Вымоченицах прошлый год, Иван Кирпичников, Кутька Шалый. Он и замычал первый, лег на грязный снег, принялся кататься, заблажил. Стой, приказал Спиридон, стой, окаянный, не время сейчас. А Кутька мычит, пена изо рта лезет, а в небе – лик. Сначала звезда загорелась, следом багряница пролилась и образ мадонны – Божией Матери с ребенком на руках. Весь в лучах, хоть день-деньской, а глаза слепит – тысячи белых солнц ударили одновременно. Закричал народ, заплакал, Она, Она, спасены! Господи! Слава! И тогда тонкий луч прочертил дорогу с неба на землю и по лучу, как по золотой нити, вниз соскользнул шар воздуха, пронизанный сверканием и, упав в снег, остался доской с изображением, чудесной иконой, и указанием пути.   

           13
           Когда не было покупателей, Тима (третий месяц) читал «Доктора Живаго». Он вообще имел слабость к толстым русским романам. Или смотрел в огромное окно, где разноцветные листья устилали асфальт и больше всего походили на памятки из детства – квитанции счастья. Перелистывал страницы: Лара гладит белье в буфетной, Юрий Андреевич фактически признается в любви, Лариса Федоровна просит Живаго выйти и вернуться прежним, тем, кто еще не произносил неочевидных, но роковых фраз. И так этот роман был полон силы, заключенной в каждом слове и их сочетании, высказанной автором, вроде бы, обиняком и косноязычно, а оказывалось, что  напрямую, так полон, что Тима вспомнил ряд пережитых мистических откровений. Например, в детстве, около решетки стрельчатого забора Смольного, с шагающим (дежурным) милиционером. Маленький Тимофей, гостивший у родной тетушки, которую он на французский манер называл «ма тант», гулял вдоль с одной стороны ограды, а милиционер с другой. Интересно, что сейчас с тем служителем порядка, жив ли, счастлив ли? Тима – счастлив, полон ощущения момента и сиюминутности происходящего: лучшая в мире улица – центральная улица его города, ранняя осень, гуляющая нарядная публика (молодые красивые люди), когда он идет на работу и огромное количество книг вокруг, когда уже пришел.
           Гуляющий милиционер за оградой Смольного, вся его фигура в сером кителе за черными пиками забора, пронзила маленького Тимофея предчувствием огромной жизни впереди, полной несчастья, страдания и выхода (с постоянным поиском) к свету, который есть любовь и милосердие. И, сидя сейчас на стуле за столом у раскрытой книги, Тимофей Иванович знал, что оказался прав – жизнь и вправду была страданием, а страдание очищающим признаком грядущего преображения.

           14
           Потому что он был безнадежно влюблен в жизнь и предавался отчаянью, особенно трагическому при взгляде на обложки красивых путеводителей. Париж – пешеходный переход через улицу Риволи, Нью-Йорк – вид на пятую авеню из окна универмага «Генри Бендель». По парижскому переходу шли люди: три молодые черноволосые красавицы, по-французски элегантные, в коротких юбках и подросток с матерью, а на пятой авеню – издалека видны были клерки в костюмах, большой полицейский. Тиму охватывало необычное чувство, волнение переполняло его – вот же, где-то есть другая волшебная жизнь, в которую хочется немедленно погрузиться.
           Но тут же подбрасывалась новая мысль – там такая же жизнь как здесь, со своими несчастьями, неудачами и иллюзиями.
           Тем не менее, расчерченные пешеходными зебрами, полные солнечного света пятая авеню и улица Риволи, оставляли надежду на рывок, побег и возможность начать сначала, когда начало вырастает из конца, образуя уробороса всевозможных смыслов.
           Берлинская улица Розенталер-штрассе с обложки очередного путеводителя, Тиме не нравилась – грязная, бетонная, с обильно татуированными и выкрашенными в зеленый цвет панками. Пивные банки на тротуаре, цепи с крупными звеньями вокруг полуголого панковского торса – ограниченность ума втиснутого в рамки единого направления.

           15
           А он знал поэзию труда, тяжелого, ежедневного, созидающего, когда в конце цикла можно получить продукт, а не одно только моральное удовлетворение. Двенадцать лет до того, Тимофей Иванович отработал мастером-плиточником сначала на стройке, а потом по частным заказам. Неплохо зарабатывал, всегда был при деле, не унывал – мягкий, старательный, уже начавший лысеть, лелеющий давнюю мечту выучиться на бульдозериста и огромным отвалом срезать трехтонные пласты земли, преобразуя действительность. Куда тебе, смеялись над ним коллеги, а он замолкал, отходил к окну комнаты в квартире, где они заканчивали отделку, и смотрел во двор, как ползут и ревут дизелями гусеничные монстры, умные динозавры, ровняя поверхность. Даже записался на курсы, но потом, под давлением обстоятельств, отказался от мечты, о чем жалел до сих пор. Но появился книжный магазин, и Тима понял, мечты сбываются (как в песне его юности), не мытьем так катаньем. И только альбом детских раскрасок «Тяжелая техника Заполярья» заставлял надолго задумываться и представлять сладкие картины. Вот он в кирзовых сапогах и телогрейке, в тяжелом, но мягком танковом шлеме, залезает в кабину отмытого от отечественной грязи желтого японского бульдозера, нажимает кнопку стартера (или что там у него), двигатель взрыкивает, на выхлопной трубе радостно прыгает, выпуская сизый дым, хлопает пламегасящая крышка, и машина двигается вперед. Тима сидит за рычагами управления (рулем) уверенно и мастеровито.
           Эге-гей! кричит Тима окрест.
           Осторожнее нахер, отзываются работяги, смотри куда рулишь, придурок. 

           16
           Он писал Ее как запомнил, как видел в собственной душе, закрывая глаза. Надеясь на то, что изображение даст людям представление о Ее красоте и величии. О всей заключенной в Ней великой силе любви. Попросил у Автолика достать подходящую доску, старательно, тщательно изготовил краски и сел запечатлевать, пока еще рука послушна замыслу, а Дух, пронизывая позвоночный столб, контролирует задуманное. Закончив, передал Феофилу в Антиохию, где тот служил, и велел хранить вечно. А после смерти отдать следующему преданному апологету, что Феофил и намеревался выполнить, для чего налаживал контакты в Иерусалиме, заранее приглядывая безопасное место для хранения столь ценного (бесценного) дара.
           Нерушима суть, говорил, еще немного времени и займем достойное место среди равных.
           Равные среди равных. 

           17
           Планер обретал очертания. Обтянутые крылья стояли вдоль левой стены, хвост – около правой, а фюзеляж, с доделанным кокпитом – посередине. Тима был озабочен покупкой краски и целыми днями в выходные сидел за компьютером, разыскивая подходящую. Еще оставался вопрос с разгонкой аппарата для дальнейшего полета. Всем известно, что планеру необходим рывок, толчок, как любому талантливому явлению, потому что бессмысленно и преступно ждать, что хрупкое устройство из дерева, лески и бумаги полетит само. Нужно дать ему ускорение грубым механизированный устройством, будь то самолет, автомобиль или мотодельтаплан. Да хоть мотоциклом разгоняй, которого, кстати, у Тимы тоже не было. Стоило обратиться к Джонни, известному поборнику прав ночного передвижения по спящему городу на двухколесном транспортном средстве, являющимся, по совместительству, средством повышенной опасности. Джонни был мотоциклист со стажем, хер ли, говаривал грубый байкер Кирпичников, разгоним твою катафалку до разумной скорости, толкнем с холма и полетишь. Некстати вспоминалось эпическое стихотворение Бродского «Холмы» – «Кусты перед ними смыкались», к чему бы это? думал Тима, к деньгам, парировал жизнерадостный Джон, к ним, родимым. Деньги сейчас не помешают, соглашался Тима, краски надо купить и вообще.
           Ну, если «вообще», тогда да.
           Что да?
           То.
           То?
           Да, то.
           Диалог заходил в тупик, откуда всегда был выход на простор дружеского подкалывания.
           А помнишь, начинал Джон… но Тима отвечал, нет, не помню, не помню и не хочу.

           18
           Царьград, он же Константинополь, город могучий и значимый. Настолько значимый, что во Влахернский храм Богородицы стекаются все христианские помыслы земли. Образуя защитное поле вокруг, они питают благодатную среду для реализации чудес. Там ищут защиты и утешения: женщины в легких светлых накидках из домотканого полотна, дети, стриженные в кружок, старухи в темных платках, с тяжелыми перстнями на искореженных временем пальцах, и мужчины, приходящие сюда не каждый день, а только по праздникам. У правой стены стоит мальчик, изо рта которого течет жидкая прозрачная слюна, мать вытирает ему рот рукой, наклоняет голову и ребенок опускается на колени. Молись, шепчет она дебилу, молись, проси исцеления. Тимофею стыдно и больно слышать слова женщины, хотя, казалось бы, это единственное место, где такие просьбы уместны, но он делает шаг в сторону и прячется за колонну. Ребенок что-что шепчет, Тимофей помогает ему, повторяет вместе, с особенным чувством: «…и дашь во исцеление, и сбудется воля Твоя, и прибудет…».
           Вдруг у него отрывается завязка на вороте рубахи, падает на пол, Тима нагибается и поднимает, зажимает в кулаке.
           Это знак, он уверен.   

           19
           Раздвоенность проистекала из удовлетворенностью работой и недовольством всем остальным. Подо «всем остальным» имелись в виду: личная жизнь и (Тима подумал еще) снова личная жизнь. Его нескладная натура не давала возможности для самореализации. Все эти курсы бульдозеристов, построение планера, зубрежка неправильных английских глаголов, были суть попытками найти утешение в отсутствии основных и самых нужных способностей – иметь семью: дом, жену и детей. Тимофей Иванович, телец по гороскопу, питал склонность к оседлому образу жизни, к чашке кофе по утрам в одно и то же время, к тарелке куриных щей в обед, к чтению толстой скучной книги под уютной лампой перед сном. К вождению ребенка в детский сад, к посещению родительских собраний в школе, к общественной жизни и полезным мероприятиям. Всего этого он был лишен, вынужденный вести жизнь какого-то маленького пухлого интеллектуального авантюриста (не Наполеона духа, отнюдь).
           Бороду что ли отрастить, думал он иногда с отчаяньем, для близиру?
           И не отращивал – боялся любых перемен.
           Запуганный, совершал подвиг, идя в поликлинику за медицинским полисом и свидетельством своего существования, сталкиваясь со стариками в узких пространственно-временных коридорах учреждения, чертыхался и брезгливо зажимал нос, старики воняли старостью, болезнями, заброшенностью, страхом или ожиданием смерти. Не понимая и боясь людей до степени легкого умопомрачения, Тимофей Иванович, тем не менее, вынужден был принимать хотя бы небольшое участие в жизни – ходить за хлебом, на работу, в присутственные места. Как это все в нем уживалось, понять было нелегко. Но менять следовало немедленно.
           И он старался.

           20
           Говорили, что Лик видели и в других местах: на Куковой горе, так же в Смолково, общим счетом до семи случаев. Кузнец Мамин клялся, что лично видел два раза. И везде Она являла себя, давала лицезреть, вдохновиться надеждой и защитой, и исчезала.
           Люди падали на колени, возносили руки, а видение рассевалось в тумане.
           Не дается, повторяли, за грехи наши не идет. 

           21
           Тимофей Иваныч купил книжицу в мягкой обложке «Психокорректирующий тренинг для начинающих». Автор, доктор психологических наук, академик Свободной Академии Демиургов и маг двенадцатой ступени посвящения, советовал заниматься по его системе каждый день – раз утром, раз вечером – по пятнадцать минут. Тима приступил к занятиям. Он повторял мантры созданные на основе тончайших космических колебаний чутким гением доктора и чувствовал, как внутреннее ядро меняется. Вдумывался в смысл предложений, представлял себя бесконечно малым на заре существования не только дня, но и всей Вселенной и понимал, что в него входит неведомая доселе сила созидания и приближения к огромной реке общей жизни. Общей с облаками, зверушками, травами, камнями, нефтью, фигурами для игры в го (так же именуемых камнями), и самим мастером игры.
           После медитаций Тима ощущал прилив сил, и ему сразу хотелось сказать главное. Сказать всему человечеству, сказать, я люблю тебя, человечество, я люблю вас всех, будем же счастливы… 
           Потому что, успеть высказаться, успеть создать главный письменный труд своей жизни, так важно для думающего человека, для мыслителя и объяснятеля жизни, для современно Сократа, наконец.
           Но он не успевал, выходил на улицу, садился в девятнадцатый троллейбус, и разбивал об чужие недружественные локти, свои душевные порывы.
           Но я напишу, бормотал Тима несколько даже сомнамбулически, я обрету знание и поделюсь им с благодарным человечеством.
           Любовь – единственная ценность на Земле.

           22
           В понедельник в магазин пришла новая продавец Таня Платонова. И тот шар, что жил в Тиме в районе солнечного сплетения и претерпевал изменения за последнее время, наконец, начал делиться, как атом.
           Зинаида Альбертовна, представилась девушка.
           Странно, ответил Тимофей, мне сказали, что вас зовут Таня.
           Я пошутила.
           Смешно.
           Спасибо.
           Глупо немного получилось?
           Не без этого.
           Тимофей Иванович разволновался окончательно.

           23
           «Двенадцать апостолов» в синодальном издании, попросил высокий мужчина с черной бородой и длинными седыми вьющимися волосами. Тимоша принес книгу. А «Ветхий завет» у вас есть? Есть. Покажите. Принес и подумал, почему внешность определяет порядок требуемых книг? Раз борода и седые кудри, обязательно что-нибудь божественное. А если серые пластиковые «туннели» в ушах и четыре кольца в носу – Паланик. А, например, деловой костюм и кожаный портфель на длинной лямке – тайм-менеджмент, а если из художественной, то Мураками «О чем я говорю, когда говорю о беге». Юная и тонкая – роман Гавальды, толстая – «Тайные записки куртизанки», усталая – Токарева или Кинселла, умная – «Утешение философией» де Боттона.
           Потому и определяет, что соответствует. 

           24
           На том самом месте, на берегу Тихвинки, срубили храм Успения Богородицы. Начали с часовни, а закончили храмом, потому что часовню Она перенесла. В буквальном смысле слова. И Захарка Горемыкин, и Терентий Обоясов могут подтвердить, да и сам Тимошка видел, вечером уходили, стояла часовня на возвышении, что в левом прогале, возле трех сосен отдельно произрастающих, а утром Марфа Спиридонова пришла – нет и в помине. Потом обнаружили за полверсты от означенного места. Переставила ночью Матерь Божия сооружение, не понравилось Ей предыдущее место, сама выбрала новое. Там и порешили ставить храм. С одной стороны, вроде, глубже в лес, а с другой, ближе к людям, с первого взгляда, спрятала Богоматерь себя, а со второго, наоборот, приблизила.
           Только Она одна и могла такое место выбрать.
           Тихвинская икона Божией Матери.
           Теперь уже Тихвинская.
           И красиво кругом, той северной не сразу заметной прелестью, в которой душа находит не отдохновение, а нужную работу, потому что для души работа важнее отдыха, это всем известно.
           Природа у нас неяркая, иногда удручающего вида, а характеры воспитывает твердые и неординарные.
           Река – течет, чуть плещет на мелководье, темнеет на глубине, как сама жизнь.

           25
           Вечером Тима читал:
           «Еще кругом ночная мгла.
           Еще так рано в мире,
           Что звездам в небе нет числа,
           И каждая, как день, светла,
           И если бы земля могла,
           Она бы Пасху проспала
           Под чтение Псалтыри.

           Еще кругом ночная мгла.
           Такая рань на свете,
           Что площадь вечностью легла
           От перекрестка до угла,
           И до рассвета и тепла
           Еще тысячелетье.

           Еще земля голым-гола,
           И ей ночами не в чем
           Раскачивать колокола
           И вторить с воли певчим.

           И со Страстного четверга
           Вплоть до Страстной субботы
           Вода буравит берега
           И вьет водовороты.

           И лес раздет и непокрыт,
           И на Страстях Христовых,
           Как строй молящихся, стоит
           Толпой стволов сосновых.

           А в городе, на небольшом
           Пространстве, как на сходке,
           Деревья смотрят нагишом
           В церковные решетки.

           И взгляд их ужасом объят.
           Понятна их тревога.
           Сады выходят из оград,
           Колеблется земли уклад:
           Они хоронят Бога.

           И видят свет у царских врат,
           И черный плат, и свечек ряд,
           Заплаканные лица -
           И вдруг навстречу крестный ход
           Выходит с плащаницей,
           И две березы у ворот
           Должны посторониться.

           И шествие обходит двор
           По краю тротуара,
           И вносит с улицы в притвор
           Весну, весенний разговор
           И воздух с привкусом просфор
           И вешнего угара.

           И март разбрасывает снег
           На паперти толпе калек,
           Как будто вышел человек,
           И вынес, и открыл ковчег,
           И все до нитки роздал.

           И пенье длится до зари,
           И, нарыдавшись вдосталь,
           Доходят тише изнутри
           На пустыри под фонари
           Псалтырь или Апостол.

           Но в полночь смолкнут тварь и плоть,
           Заслышав слух весенний,
           Что только-только распогодь,
           Смерть можно будет побороть
           Усильем Воскресенья».

           Постепенно Пастернак становился главным поэтом в его жизни (не в последнюю очередь, благодаря яркой христианской гуманистической направленности творчества), немного вытесняя на периферию прежних любимцев: Бориса Васильева и Николая Клюева.

           26
           Анна спросила, как прошел день?
           Никак, хотелось ответить Тимофею.
           Прошел буквально, шагами отмеряя время, оставшееся до смерти. Я всегда удивлялся, отчего люди торопят день, тем самым приближая час. А воскресение? Воскресение будет, это неизбежно, как… Он не нашел сравнения, старое: как победа коммунизма, потеряло свой смысл, а новых у народа не родилось.
           Вдруг за стеной в соседней квартире завыл Жополиз, да так громко, что Анна и Тима испугались. Где Маруся? Тима встал с табурета. У мамы. У мамы, это хорошо, выглянул в окно, поздняя городская осень наводила уныние, после первоначальной легкой прохлады, остужающей нетерпение жить, пришли дожди, всегда вселяющие в Тимофея Ивановича уныние и скуку.
           Надо взбодриться, приказал сам себе и постарался перенастроить частоту восприятия. Как хорошо, как хорошо, как удачно все складывается, еще бы собака перестала выть.
           Собака выть не перестала, и вдобавок занялся дождь, крупные капли стучали в оконное стекло, общий шум и затемнение, усилил атмосферу неудачи. Нафиг, выругался Тима, поехали за Марусей. Они оделись, взяли зонты, и вышли из дома. До Анниной матери, Татьяны Сергеевны, по второму мужу – Бужениновой, было напрямую недалеко – пара остановок.
           Пройдемся пешком, предложил Тима.
           Так ведь дождь?
           Ну и что.

           27
           У него было ощущение жизни под спудом, под плитой из неудач, отчаянья, неума, трусости, зависти и злобы. И он все ждал, когда же рухнет, когда гнет выйдет из-под контроля и подомнет обычный распорядок дня, вывихнет рациональный план ближайших месяцев и вырвется наружу нервным срывом, шизофренической выходкой или легкой (средней) тяжести преступлением. Безобразной матерной руганью в троллейбусе, дракой около магазина, кражей детской игрушки, с последующим задержанием, в универсаме.
           У главного героя всегда есть чудесный и всемогущий помощник, появляющийся в нужный момент (часто олицетворяющий судьбу, рок) из ниоткуда.
           Он это помнил по «Доктору Живаго».
           У Тимы такого не было.

           28
           Снял Герасим тряпицей немного, пригляделся – хорошо получается, раствор не злой, настоянный на полыни. Он порешил, что защитный слой надо обновить. Долго добивался разрешения от самого царя Михаила Федоровича, действовал через митрополита, и добился, пущай, сказал царь, делает, да пусть смотрит, чтобы не погубить, а то я его самого этим же образом обновлю до состояния беспамятства.
           Поэтому сидит сейчас и пытается тряску рук унять, возит тряпицей, снимает олифию поверх лака золотого наложенную. Снизу начал, с правого нижнего угла, как дошел, перекрестясь, до пяточки для лобзания предназначенной, – лик исчез.
           Господи, помилуй, прошептал и принялся моргать, надеясь, что померещилось, да только в Ее присутствии не мерещится.
           Пусто мне, молвил обреченно.
           Сначала заметался, а потом упал на колени и принялся класть земные поклоны, стукаясь головой об пол.
           Его худое согнутое тело в шерстяном подряснике напоминало букву «глаголь», если принять ее круги за голову игумена. Прости, он еще раз поклонился, выпрямился и робко взглянул на доску – лик проявился.
           Спасибо, Матушка, Герасим перекрестился, зажатой в пальцах тряпкой, бросил ее на стол, вытер пот со лба.
           Помилуй, помилуй…

           29
           Вечером зашел местный убогий – Василий Васильевич. Тип городского сумасшедшего: китайские кроссовки, коротковатые офицерские, еще советские, брюки, болоньевый голубой плащ, нечесаные жидкие соломенные волосы до плеч. Тима испугался, неординарность всегда настораживала его, а усредненность пленяла. Убогий вошел в магазин, подскочил к стеллажу с подарочными изданиями и первым делом схватил альбом импрессионистов.
           Такие люди постоянно ошивались в помещении магазина, подолгу листали, преимущественно, дорогие роскошные издания, недоступные им по определению, комментировали события общественной жизни. Посадил президент олигарха, ага, и правильно сделал, а это у нас что, а-а, «Самые красивые автомобили мира», подумаешь… вот, что надо восстанавливать и памятники снова ставить… все сломали, сволочи… где, интересно, это стояло? Вы не знаете?
           Не имею понятия, отвечал Тимофей Иванович, я же…
           А впрочем, что объяснять, думал он, ему не нужен собеседник, Бог уже дал им возможность бесконечного диалога с источником, из которого черпай-черпай, не вычерпаешь – с собственной бесконечностью.
           Захватывающий диалог: мир открывался им другой стороной, где облака были облаками, коровы коровами, автомобили автомобилями.
           И эта не простота, до которой идти и идти, а сложность, следующая за этой простотой.

           30
           Каждодневное бритье утомляло. При всей Тиминой редковолосости на голове, на лице щетина произрастала быстро и обильно, как будто компенсируя. Открывая дверь в ванную комнату, Тимофей Иванович заранее уставал от предстоящего процесса. Брал баллончик с пеной, пшикал на ладонь, мазал скулы, смотрелся в зеркало. Из зеркала, глаза в глаза, выглядывал незнакомец, чужой человек, измазанный какой-то белой дрянью. Он брал станок и начинал водить им по своему (Тиминому?) лицу. От виска, вдоль щеки к подбородку –  с левой стороны, с правой. С правой всегда получалось криво – рука непроизвольно брала круче, и редкие попытки Тимы завести на физиономии усы или бороду кончались скособоченной разбойничьей порослью, пугавшей окружающих и внушающей отвращение хозяину. Далее верхнюю губу, и слегка намечающиеся брыла. Заканчивал водить, вглядывался последний раз в отражение, умывался, душился водой после бритья, коей хватало (Тима заметил специально) ровно на восемь с половиной месяцев, и выходил из ванной до завтра, до следующего раза.
           К пятидесяти пяти отращу бороду (стану похож на, на… не додумывал, забывал), обещал сам себе Тимофей Иваныч.
           И бродягой пойду по Руси.
           Это уже – Богу.

           31
           В среду с самого утра отправился пономарь Юрыш в деревню собирать народ на освящение достроенной церкви, а когда добрался, то был немного не в себе, все твердил, что встретил саму Богородицу и разговаривал с Ней. И будто бы она ему рече, не ставьте крест железный, ставьте деревянный, и еще Никола Чудотворец, рядом с ней, сидя на поваленной сосне, головой кивает. Подкосились ноги у Юрыша, упал он на пень и взмолился, кто же мне поверит, Матушка, простому пономарю? А Та ему, ты скажи, что я тебе велела, не забудь. Сказал Юрыш, все головами покачали, а Прошка Сапожников по плечу похлопал, ты, мол, Юрышка, говори да не заговаривайся, вишь Богородица ему привиделась, рылом не вышел.
           И пошли к церкви на воздвижение креста и освещение. Полезли плотники по лесам, добрались до верха, до маковки, Петруня Никишкин встал плотнее, а на плечи ему влез Вилка Суматохов и крест заводит в гнездо, да только Петруня оступился, повел плечами и присел невзначай, эхма, молвил, когда Вилка вниз полетел.
           Народ закричал, сильнее всех Груня Пряхина, невеста Вилки.
           Но не упал Суматохов, как следовало бы ожидать, а подхваченный внезапно налетевшим порывом ветра, был мягко опущен на землю. Матушка, Матушка, заволновались люди уже прослышавшие про запрет на водружение железного креста, надо деревянный, закивали головами, дерево, оно живое, а железо ваше – смерть, оно кровь остужает.
           Додумались сделать крест из той сосны, на которой Юрыш видел Богородицу и Николу Чудотворца, найдешь, спросили у пономаря? Найду, поди, ответил тот, чего ж не найти, мало ли их, что ли в лесу.
           Тем более никакая это не сосна.

           32
           Стал замечать, что разговаривает сам с собой строками из Пастернака: «я дал разъехаться домашним, солнце греет до седьмого пота, еще кругом ночная мгла, еще так рано в мире».
           Повторял при всяком случае совпадения и не совпадение строк гения с ситуацией или настроением.
           Твердил как заклинание, надеясь, что они защитят, подскажут в нужный момент выход, благоприятно изменят вибрации вокруг, просто прозвучат, комментируя.
           Мне далекое время мерещится, мне далекое время…, бесконечно, раз за разом, строки повторялись, теряя один смысл и приобретая другой, может быть, сокровенный, шаманский, дорастая до камлания и обращения к истокам жизни.
           Еще примерял, а как бы поступил Борис Леонидович в той или иной ситуации. 

           33
           Колоду, на которую опустился Юрыш, обезножив от чуда и окончательно сомлев, срубили, распилил, и стали делать доски, на которых писали Богородицу.
           Драгоценность.

           34
           Маруся, ни с того ни с сего, сильно разболелась, и Тима, неожиданно для себя, принял деятельное участие в лечении. Бегал по аптекам, покупал продукты, мерил ребенку температуру, просто волновался. Как она? спрашивал у Анны, ты лекарство давала? Давала, отвечала Анна, радуясь такому нетерпению и вдруг проявившейся заботе.
           А молоко вскипятила?
           Да.
           Врач, когда придет?
           Доктор?
           Доктор – это ученая степень, раздражался Тима.
           Вечером, часов в пять.
           Хорошо.
           Подходил к кровати, на которой лежала девочка, клал на лоб руку, нагибался и касался губами, как мама в его детстве его лба. Лоб был горячий. Почитать тебе сказку? предлагал Марусе, но девочке было не до сказок, тогда Тима опускался рядом с кроватью на стул и просто сидел рядом, как бы впитывая, перетягивая на себя болезнь, стараясь облегчить страдание ребенка.

           35
           Сел на унитаз. То есть сначала долго метался по комнате, пугая Анну с Марусей, (которые деланно закатывали от страху глаза и разбегались по углам), искал книгу. Не мог без чтения совершать процесс, выработал в себе интеллигентскую привычку читать на унитазе. Руководствовался известным правилом: «Не сиди просто так – думай». И, после нескольких бесполезных кругов, не принесших результата, схватил первую попавшуюся – «Общая теория менеджмента». Сел на унитаз. Полистал со скукой псевдонаучную тягомотину, неизвестно откуда появившуюся. Вообще, это отдельная тема – появление в доме книг, не входящих в сферу интересов кого-либо из семьи.
           Сосредоточился.
           Потом подумал, отчего в русских романах гордые авторы обходят тему ежедневного многочисленного мочеиспускания или хотя бы одного раза дефекации главного героя? От извечной нашей стыдливости? От кристальной чистоты русского народа-богоносца? Тогда как это вяжется с колоссальной засранностью окружающего пространства?
           Или от того, что это не интересно? И не обо всем надо говорить?
           Пожалуй, от последнего.
           Оторвал кусок бумаги и занялся (вот-вот) никому не интересным (кроме исполнителя) частным делом.
           Слава богу, бормотал, выходя, хоть здесь нам оставили право на приватность, которая самим действом очень точно выражала суть явления. Где-то он читал про ужас коллективного одномоментного испражнения, у кого-то из легендарных лагерных авторов.
           Не у Варлама ли Тихоновича Шаламова?

           36
           Наступили первые холода и выпал снежок, все вокруг стало черно-белым, как немое кино, природа как будто приготовилась к простым, однозначным решениям и поступкам.
           Тимофея Ивановича, когда он поздно вечером возвращался с работы, ограбила и сильно избила случайная пьяная лихая компания, сломав ребро и выбив челюсть.
           После выписки из больницы он сильно изменился, в нем появилась некоторая благость – Тима стал воспринимать мир – как тот есть. Ему казалось, что, наконец-то, без искажений и дополнений. То, к чему он давно стремился, пришло после унижения и страдания, (что естественно?).
           И украденные копейки, и испоганенная одежда, тягостные травмы, все казалось неважным на фоне обновления, пришедшего через боль, воспринимаемую как почти заслуженную кару, что сразу выдавало в Тиме простодушного русского интеллигента из разночинцев.
           На работе, к произошедшему с Тимофеем Ивановичем несчастью, отнеслись с пониманием, предоставив оплачиваемый больничный.
           Анна и Маруся ухаживали за выздоравливающим, и между Тимой и ребенком укрепились ранее появившиеся, взаимные: приязнь и понимание.
           Но обновление было неполным.

           Продолжение следует.