Ужас моего детства

Наталья Юренкова
 Из сборника "Мой папа".

Память об этой операции — самое страшное воспоминание не только детства, но и целой жизни. Я даже запомнила название этой экзекуции — тонзиллэктомия. И помню фамилию и имя врача — Осипов Владимир. Больше полувека помню эту жуть. Говорят, где-то и сейчас ещё эти операции делают без наркоза. Но это не про операцию. Это про папу.
             
                *

        Мне будут удалять гланды. За мои неполные десять лет жизни я переболела ангинами, наверное, тысячу раз. Сказали — удалят гланды и болеть перестану.

        Папа узнал, что в городе появился врач, молодой специалист из Ташкента, очень хороший, и рука лёгкая. Меня сразу же привели к нему на приём, и решено было меня оперировать.
 
        Я в больнице, в хирургическом отделении, мне страшно.

        «Не больно, совсем не больно. Сделают укол и ничего не почувствуешь», - успокаивают меня.

        Обманывают, наверное. Но очень хочется верить. Да и болеть надоело. Может, не сильно обманывают, потерпеть можно?

        Меня сажают в кресло и покрывают большущей простынёй, завязав глаза. Сверху — клеёнка. Я напрягаюсь, но меня опять успокаивают — так положено.
 
        Я слишком поздно понимаю, что готовится что-то ужасное - мои руки привязывают к подлокотникам, ноги тоже привязывают к чему-то внизу. Пытаюсь сопротивляться, уговариваю меня отпустить, смотрю из-под простыни умоляюще и заискивающе, всё ещё надеясь вызвать жалость, сочувствие.

        Поздно, слишком поздно. Что-то вставляют в рот, и я уже не могу говорить. Пожилая медсестра железной хваткой держит голову. Я беспомощна, словно распятая бабочка — обездвижена и пришпилена.
 
        Я могу только кричать, что я и делаю, проваливаясь в леденящий ужас и ослепительную боль. Я кричу безостановочно и безнадёжно, задыхаясь от страха и всепоглощающей боли, захлёбываясь собственной кровью. К концу операции мне как-то удаётся ослабить путы на ногах и я пинаю врача, пинаю изо всех сил, куда попало.

        Пытка закончена — меня развязывают, и я выбираюсь из кресла. Мне больно, гадко, противно.

        Врач стоит вполоборота ко мне, снимает прорезиненный фартук. Я злорадно замечаю, что белый халат выпачкан кровью: «Так тебе и надо, что фартук не помог, халат испачкался. Ненавижу, ненавижу всех вас, фашисты!»

        Я рада, что он избегает моего взгляда — боюсь, что он увидит мой, ненавидящий.

        Пожилая медсестра замечает, что я стою босая и начинает искать мои тапочки. Они разлетелись по всем углам операционной — один улетел под самый дальний шкаф. Я хочу напиться воды из-под крана, умыться, но она удерживает меня.

        Медсестра ведёт меня по коридору в палату и ворчит, выговаривает мне. Я не слушаю, не отвечаю, иду молча. Я её ненавижу!

        В палате меня ждёт мама.

        Я говорю: «Мне очень больно», а мама растерянно суёт мне в руки пакетик с конфетами. О, какие это конфеты - «Красная шапочка», «Мишка косолапый», «Мишка на севере»...
 
        В другое время я, сладкоежка, запищала бы от восторга, но сейчас молчу: «Подлизываются, откупиться хотят. Как врали — не больно, не больно! Врут все, всё врут. Никому нельзя верить!»

        Медсестра забирает пакетик и возвращает маме: «Нельзя ей сейчас ничего, а уж тем более конфеты».

        Я ложусь на больничную кровать и отворачиваюсь от всех. Лежу с закрытыми глазами, делаю вид, что сплю. Никого не хочу видеть, мне больно и плохо, а они все обманщики и притворщики. Ненавижу всех.

        Тяжкую дремоту нарушает знакомый голос. Это папа пришёл.
 
        Папа стоит рядом с кроватью: «Спишь, доченька?», а голос дрожит.

        Не поворачиваюсь,  молчу. Он тоже обманщик и врун, ему тоже нельзя верить. Никогда больше никому не поверю.

        С кем это он разговаривает? А-а-а, это доктор. Переоделся уже в чистый халат, пришёл в палату. Не хочу его видеть.

        «Слушай, как ты это выдерживаешь?» - спрашивает доктора папа. - «Я беспокоился, хотел постоять под окном во время операции. Но не смог — она так кричала, я расплакался, ушёл».

        «А у меня сегодня их, детей, аж четверо было. Я и сам чуть не плакал», - вздыхает  врач, совсем молодой парень.

        Здание хирургии одноэтажное, окна низкие, настежь распахнуты от жары, всё видно и слышно. Я зажмуриваюсь и представляю папу, в милицейской форме, как он стоит под окном операционной и плачет. Наверное, ему очень стыдно было плакать — взрослому мужчине в форме, но было так жалко меня, что сдержаться не мог, поэтому он ушёл.

        Папа! Горло перехватывает горячей волной. Утыкаюсь поглубже лицом в подушку и начинаю плакать, неожиданно для себя.

        Я ещё слишком мала, чтобы понять, что со мной происходит. Мне плохо, мне больно. Я по-прежнему никому не верю, и никогда уже не поверю, особенно врачам. На всю жизнь зарубила себе на носу — если уговаривают, что будет не больно и не страшно, отводя глаза и ласково улыбаясь, значит, точно, врут — и больно будет, и страшно.

        Я никому не верю, но я уже не ненавижу, ненависть ушла, сменилась смутным пониманием, что никто мне не хочет плохого, что меня любят, но иначе нельзя.  Я вдруг понимаю, что иногда обманывающему тяжелее и больнее, чем тому, кого он вынужден обманывать ради его же блага.

        Слёзы текут и текут из глаз, сердце сладко щемит всепрощением, размораживается  заледеневшая ненавистью обиженная душа.

        Папа, папа мой! Как я тебя люблю. Как хорошо, что ты есть.

        Я плачу, и становится легче. Я плачу и проваливаюсь в исцеляющий сон.