глава написанного романа я хочу быть Zомби

Гордеев Петр Анатольевич
 Наступил ноябрь, грубо обнаживший каждое дерево в городе, каждый непорочный кустик, стыдливо прикрывающий заледеневшие капли росы, проступающие утром на детском лебяжьем пуху веток противоестественной сединой, предвещающей первый снег и скорую зиму. Я стал Губернатором. Но от этого ничего не изменилось, разве что стал меньше ездить и больше заниматься бумажной работой, скучной и машинальной. Жизнь вбила меня в колею, накатанную и узкую, как линия горизонта - ни вздохнуть широко, ни пошевелиться.
Вадим стал полпредом, и тоже не сказать, что был несказанно счастлив, хотя и хорохорился что есть силы, и до последнего оттягивал свой переезд в Москву, придумывая одну отговорку нелепее другой. Но этот день все-таки настал. На прощание было решено устроить мальчишник в составе трех человек: он, я и Антон, мой зам с недавних пор. Тот самый, грозно бубнивший за всю возмущенную общественность на стадионе, за что и был назначен начальником жилищно-коммунального департамента.
Черт, как давно был тот май, безумный и страшный, суливший в начале крах всего сущего, а потом подаривший надежду. Хочу туда снова - к теплому ласковому ветру, к чистому голубому небу, к улыбающейся весне, - а вместо этого еду в стриптиз полу-публичного типа с поэтическим названием «Ванильные грезы». От этого так и веет сладкими студенческими пирожками с повидлом и не в меру раскрепощенными сокурсницами, решившими заработать на зимние сапоги с высоченным каблуком. Ну, чего я брюзжу? Грезы они и есть грезы. Хоть ванильные, хоть сервелатные. Хотя последнее все-таки ближе к истине, и неоновые здоровенные губищи, выпячивающиеся из стены в холодную промозглую ночь, тому доказательство. Они кричат надурно и самозабвенно: «Мясо! Свежее мясо! Не проходите мимо! Попробуйте кусочек! У нас есть все - от копченых мулаток до парных деревенских доярок!» И музыка на манер «Touch me, touch me. Kiss me, kiss me» слышная аж метров за пятьдесят, недвусмысленно намекает на плотский, а не вегетарианский отдых. На дверях швейцар, импозантный мужчина с лакейским лицом лет за пятьдесят, слегка помятый, но производящий еще впечатление - выправка бывшего офицера быстро из организма не уходит. Так и представляю, как он стоит ночью один, смотрит на луну и тихо в полголоса напевает песню «Русское поле». А внутри мягкий, порочно-алый свет, приглушенный и ненавязчивый, окутывающий с ног до головы сигарным дымом, болтающимся в воздухе босыми пяточками купидона, пускающего одетые в презервативы стрелы Амура, тужура и абажура - прямо три поросенка - одно слово, милота. Вокруг подвыпившие гости, праздно жующие отбивные, застревающие между зубов, официантки, стыдливо прячущиеся за маленькими лоскутками ткани, и разнеженная фривольная пятница.
–А вот и наш губернатор собственной персоной! Почему опаздываем?! При Вашей должности это моветончик, многоуважаемый Петр Анатольевич.
–Хамить изволите, гражданин полпред по Цефэё. Еще только одной ногой в Москве, а уже замашек набрались барских. Может, Вам голову керосинчиком помыть, дабы мозги прочистились? Заодно и профилактика против вошек.
–Ребят! Ну, ребят! Вы чего? Не надо ругаться. Давайте лучше посидим, выпьем, на девочек полюбуемся, а?
–Расслабься, Антох. Это у нас такое приветствие с Петром Анатольевичем, что-то вроде традиции. Так почему задержался? Старушек через улицы переводил или хромым щеночкам лапки перебинтовывал?
–Все, завязывай с сарказмом, не смешно. И опоздал я на десять минут всего.
–Скучный ты тип. Взял - и все испортил. Попикировались бы, поупражнялись в остроумии. Последнюю радость у меня отобрал, гад.
–Давай я тебе сиси закажу. Потискаешь, нервишки успокоишь, расслабишься. Девушка!
–Да?
–О, Вы у нас не зомби.
–Конечно! Для таких клиентов как Вы, господин губернатор, у нас все самое лучше. На этот вечер я ваш персональный хостес.
–Хорошо. Тогда принесите мне салат цезарь и апельсиновый сок. Ну, и бокал красного сухого вина на Ваш выбор. Да, чуть не забыл: вот этому товарищу с кислой миной вместо лица дайте сисю. Не большую и не маленькую, среднего размера, примерно как у Вас.
Девушка, не задавая вопросов, не смущаясь, расстегнула блузку и вывалила себе на ладошки белоснежные грудки почти третьего размера, без стеснения уставившиеся розовыми сосками на Вадима.
–Ты же хотел по упражняться в остроумии? На, упражняйся. Смотрю и начинаю сомневаться, что именно глаза - зеркало души. Как ты их брезгливо щупаешь! Не нравится? Так мы сейчас другие сообразим.
–Нет, не надо. Признаю: ты меня уел. Счет один-ноль. А Вы зачехлитесь и принесите уже этому остряку то, что он там заказывал.
–А может, попросить ее и филей продемонстрировать?
-Это уже перебор, Петрух. Мы тут едим. Не надо, не гигиенично. Потом, не сейчас.
–Кстати, Антох. Это ты расстарался по поводу такого обслуживания?
–Я! А кто же еще, Петр Анатольевич? Для Вас - все что угодно. Хоть звезду с неба, хоть жемчужину со дна океана.
Голос стелился по полу, подобострастно облизывая туфли, начинающие понемногу тонуть в обильных выделениях искреннего самозабвенного холуйства, мерзкого на вкус, но приятного на ощупь.
–Хвалю. Только надеюсь, самодеятельности дальше не будет? Вроде дам из торта или еще чего-нибудь в этом роде?
Брезгливая благостность, совершенная, как звук камертона, поставила тональность на место, а заодно создала легкую рябь смущения, расторопно забегавшую по лицу вице-губернатора, никак не ожидавшего подобного исхода.
–Ну, чего ты загрустил? Все хорошо. Лучше расскажи как это место нашел.
–А чего искать? Это лучший стриптиз-клуб в городе. Я тут часто бываю, вот и решил, что здесь для отвальной Вадима Андреевича самое лучшее место. И кухня приличная, и девочки.
–Приличных девочек в подобных местах не бывает в принципе. Могут быть либо смазливенькие, либо хорошенькие. На худой конец, просто милые. Но не больше.
–Вадим Андреевич, не согласен! Вы не правы!
–Ну-ка, ну-ка! И почему?! Ааа! Все. Понял. Можешь не объяснять. Ты себе здесь зазнобу нашел. Угадал?!
– И нашел. Что из этого? Что тут такого? Она очень даже приличная. Правда, зомбячка.
–А поподробней?
Вмешиваться в это разговор желания не было, а вот поесть - было, что я с аппетитом и делал, попутно слушая их обоих как радио, не сильно вникая в смысл.
–Ну, захаживать я стал сюда часто, и одна танцовщица мне очень приглянулась. На первую любовь, школьную, похожа сильно. И имя такое красивое еще у нее - Эльвира, Элечка.
–Все они Снежанны, а по паспорту Клавы и Дуни. Сама наивность. Элечка, блин. Ну, ты даешь!
– Да серьезно говорю! Эльвира прям по паспорту. Натурально! Вот… Я, короче, стал только из-за нее ходить. Каждый вечер здесь, как штык. Потом… Ну, я же не знал и вообще в таких заведениях до этого не бывал ни разу, что, оказывается, девочку можно… ну, на ночь… Ну, понимаете?
–Понимаю, понимаю. Дальше рассказывай, распутник.
–Короче, она такие вещи вытворяла! В общем, у меня подобного не было в жизни. Это какой-то фейерверк - искры и глаз так и сыпались. Я думал, инфаркт будет. Утром сразу к администратору. Ну, Вы ее видели. Света.
–Грудь которая?
–Ага! Все, говорю, Эля, теперь будет спать только со мной, сколько надо, столько и заплачу! А недельки через полторы я ей квартиру нашел и перевез туда. Т теперь она только моя и ничья другая.
–Любовь.
–Еще какая! Так она и готовит прекрасно, и ласковая. А недавно… А! Черт с вами! Скажу. Короче, я еще одну взял, Настеньку! Теперь у меня их две, и такие Марьи-искусницы! Всю ночь напролет спать не дают! Игривые как котята, ей богу!
–Третью надо тебе срочно заводить.
–Почему?
–Два - число четное, как покойнику, без третьей никуда. Ох, никуда.
–Суеверия глупые. Мне и двух за глаза.
–А жену законную куда дел?
–Никуда, дома сидит. Да и толку от нее? Она, как и эти, - зомбик. Но разводиться не буду. Пускай как есть, так и будет.
–Кстати, а не боишься вирус подцепить? Он же вроде передается путем… тем самым.
–Ничего не передается, если предохраняться. Одно жалко - поговорить с ними не о чем, а так иногда хочется, аж тоска за душу берет. Смотрят, а глазки у обоих ласковые-ласковые, кажется, еще немного и… Ай!
–Ну, не все тебе масленица котик. Зато две и сразу. Давай лучше выпьем за горе твое луковое. Петрух, чего сидишь - воды в рот набрал? Присоединяйся.
–Поесть не даете спокойно. Ладно, за что пьем?
–За тяжелую долю многоженца!
–Ну, зачем Вы так, Вадим Андреич?
–Надо. Вздрогнули!
–Ты счастлив?
Не знаю зачем я это спросил. Не знаю зачем вынул голову из салата. Не знаю. Просто очень захотелось это узнать.
–Не понимаю, в смысле?
–Ты можешь назвать себя счастливым человеком?
–А черт его знает! По женской части - так уж точно! Две такие молоденькие, и теперь мои! Все, что ни попрошу, делают. Даже в юности ничего такого не было. Иногда лежу с ними в обнимку и думаю, как много я еще не успел попробовать в жизни, испытать. Эх, может весной в Таиланд махнуть или на Кубу к мулаточкам? Недельки на две, а лучше на месяцок. Заодно и мир посмотрю, я ведь дальше Геленджика и не бывал.
–Я тоже. Правда, не думаю, что там намного лучше.
–Вы - и не разу не были за границей?! А я думал, как Вадим Андреич - пол Европы объехали.
–Нет. Я и в Рязани то не все улицы знаю.
–Он у нас патриот, воцерковленный на всю голову. Любит только гречневую кашу и Родину! Да, Петрух!?
–А еще я люблю овсянку. Только про Англию не шути, пошло получится.
На крохотное, почти не уловимое мгновенье его губы сжались, как сжимается высохший до состояния изюма виноград, сморщились, как медуза под палящем солнцем… И ничего не произошло: слова не летели в мое лицо, белоснежные зубы не обнажались до розовых десен. Молчание устояло. Молчание продолжалось, вплетаясь черной прогорклой недосказанностью в натянутую нить разговора.
–А может, в Америку, в Нью-Йорк? Статую свободы посмотреть. Я где-то читал, что она из русского чугуна сделана.
–Еще один патриот! Только хотел к знойным мулаткам - и на тебе, - на чугун свернул. Как я от вас от всех устал, если бы вы знали! Один жрет сидит с таким видом, будто священное писание читает. Другой никак не нарадуется на свою половую жизнь, бессмысленную и беспощадную.
Неотступная, царапающая тоска извивалась в его глазах, как червяк, нанизанный на стальной крючок; билась в судорогах, пытаясь прогрызть черные, абсолютно черные зрачки; молила о помощи, о пощаде. Но ее никто не слышал, хотя видели все.
–Вадим Андреич, ну, зачем Вы так? Я что вспомнил, то и сказал. Лучше посоветуйте, куда поехать, где интереснее всего будет.
–Глобус купи и посмотри, лягушка, блин, путешественница. Да и зачем тебе это? Ты что, достопримечательности смотреть будешь? По музеям ходить? Максимум, что ты можешь оценить, так это достоинства местной кухни и скидки в торговом центре при отеле. Не лезь ко мне больше с глупыми вопросами. Лучше еще чего-нибудь расскажи про своих ручных кисок: как они вместе уживаются, не спорят ли между собой, и, главное, что ты с ними будешь делать, когда они тебе наскучат - денежку дашь и обратно сдашь? Помнишь, реклама такая была: «Принесите нам старую бытовую технику и получите новую»? Чего молчишь? Обиделся, собаковод-любитель?
–Я к Вам со всей душой. Потаенное, можно сказать, интимное рассказал. А Вы?
–Не дуйся, солдат ребенка не обидит. Лучше давай отвечай, что делать будешь с ними?
–А почему они мне должны надоесть? Мне с ними хорошо. Ни с кем так за всю жизнь хорошо не было.
–Потому, блин! Ты их не любишь. Даже не хочешь. Ты их пробуешь! Понимаешь ты это или нет? Как виноград на базаре: в рот кинул, кости сплюнул и дальше пошел по рядам бродить. Или ты им верность хранишь? Голову на отсечение даю: ты уже по всему этому курятнику прошелся, петушок. Давай, скажи, что я не прав!
–Не правы. Только с ними было, и все.
–Целомудренный какой, а? Нет, вы только посмотрите на этот светоч добродетели! Только что собирался в Паттайе тринадцатилетних девочек с мужскими кадыками щупать и кубинок на знание марксизма-ленинизма проверять, а тут на тебе! Крылышки решил отрастить при всех. Лопатки чешутся - беги к венерологу!
– Да у меня кроме жены и первой любви ни кого не было. И Настеньку с Элечкой я не брошу! Что ж вы из меня последнюю сволочь делаете? А про Тайланд и Кубу я просто так говорил, чтобы вы не думали, что я… слабоват по части опыта с женщинами.
–Ой! Девственник тире развратник - это что-то новенькое. Не думал, что смогу еще хоть раз удивиться в жизни, но удивился. А как же тебе жены хватало все эти годы с таким-то темпераментом?
–Не до темперамента было. То с тещей в одной квартире жили: стены -как папиросная бумага, чихнешь - тебе сосед «будь здоров» говорит. Потом дети пошли. Денег вечно не хватало, всю жизнь по субботам вкалывал. А придешь домой - какая любовь? Одна только мысль - выспаться. А сейчас у меня, наконец-то, и время есть, и деньги.
–Тварь ты дрожащая! Но право имеешь!
Салат кончился. Обглоданные недоеденные крупинки равнодушно смотрели на меня с белого фарфорового дна, поблескивая глянцем оливковых веток, оборванных где-то на другом конце мира, распухшего от континентов и океанов в огромный пыльный пузырь, готовый лопнуть в моей голове в любой момент.
–Хватит уже. Все, прекращай. Чего ты на человека напал? Хорошо ему с ними - ну и ладно, дай Бог здоровья. Тебе то чего неймется? Или ты считаешь себя лучше, моральнее, честнее? По глазам вижу, что не считаешь. Все мы сидим в одной яме с дерьмом, и доказывать, что сосед пахнет хуже, по-моему, глупо.
–О! Немой заговорил! Доел, наконец! Вилочкой по донышку хорошо поскреб?! Сочка вон попей, а то от сухомятки икота может приключиться.
–Ну, правда, хватит. Не смешно уже.
–Ты думаешь, мне хоть на одну гребанную секунду смешно было?! Ты правда так думаешь?
–Предлагаю тост. Давайте выпьем за то, чтобы тебе, Вадик, стало смешно хоть на одну гребанную секунду.
–Ха! А давай!
–Во! Это правильно, мужики. Давно пора. Ну, за мир и дружбу?!
–К черту дружбу. И мир туда же! Пьем исключительно за меня!
Вино горячило кровь, шипящую в синих венах. И сердце стучало в висках, как будто билось об стену.
–Девушка! Девушка!
–Да, господин губернатор, чего желаете?
–Как Вы быстро! Так вот, принесите нам еще одну бутылочку вина, а лучше сразу две. И фруктов каких-нибудь.
–Стоп! Кисунь, не уходи, посиди с нами. А еще лучше, со мной.
–Я не могу, извините.
–Все ты можешь. Давай, прыгай на коленки.
–Прыгай ему на коленки. Я, как губернатор, тебе разрешаю. Он у нас сегодня именинник, ему можно все, и даже немного больше.
–Ну, если Вы настаиваете.
–Я настаиваю, я! Давай! Вот так. Умничка. Такая лёгонькая, такая мягонькая, такая округленькая. И такая скромница? Не ожидал,… как тебя там?
–Света.
–Светик! Светик–семицветик, дай-ка я тебя за лепесток укушу. Не бойся, я сделаю это нежно и медленно.
Новая жертва трепыхалась, но совсем чуть-чуть, больше для приличия, сползающего на пол, вслед за накрахмаленной, отглаженной блузкой, стелившейся по коленям и икрам, как облако по горным хребтам.
А дальше ажурный бюстгальтер, пугливо обнявший плечи, как будто ребенок мать, упал и разбился как чашки, и не кому кроху поднять. А пальцы - паучьи лапки - и быстры, и скользки, и гладки - бегут по шелковой коже, ладонью сердце тревожа, врастая все глубже, все дальше, в пустую немую плоть. И губы, как тучи, нависли, терзая спелые вишни. И нет человека. Есть торт…
–Какая ты сладенькая на вкус. Чувствуешь, как приятно? Зачем капризничала? Или любишь быть плохой девочкой? Хочешь, чтобы отшлепали?
–Нет, не сейчас. Лучше потом.
–Не улыбайся как шлюха, не надо. Я этого не люблю. Веди себя естественно, расслабься и получай удовольствие. Так ты не ответила, почему не села сразу, а? Отвечай. Хотя, зачем? Я и так все знаю. Рассказать?
–Ну, расскажите.
–Еще раз повторяю: не улыбайся ты, как дешевая шлюха! Меня это бесит!
–Простите, я постараюсь.
–Старательная ты моя, девочка-припевочка. Интересно, в какой провинциальной глуши, заросшей крапивой по пояс, под каким гнилым покосившимся забором рождаются такие пронзительные зеленые глаза? Чем глубже я в них заглядываю, тем сильнее мне в нос бьет терпкий запах лука и чеснока, торчащих из грядки колышущимися перьями на ветру, точь в точь как твои ресницы от моего дыхания. Зачем ты приехала сюда? Зачем бросила отчий дом? Зачем променяла его на деньги? Ведь когда ты была маленькой и бегала в смешных сандаликах по двору за котом Васькой, неужели мечтала торговать своим телом? Чтобы чужие, грязные руки копошились у тебя под юбкой так же, как мои сейчас ищут блаженный оазис посреди всей этой людской пустыни?
–Ааа!
–Нашел. Нащупал. Как-будто я босыми ногами иду по мокрой траве. Чувствуешь мои шаги?
–Да! Да! Да!!!
–Поле тонет в искрах росы. Поле жаждет увидеть солнце во всем блеске и величии зенита, но пока довольствуется лишь хмельными лучами, озорными и непоседливыми, скачущими похотливыми зайчиками по пахнущей весенним дождем бесстыжей земле. Ну, зачем? Зачем ты продаешь себя, как свиную вырезку? Ведь ты могла остановиться. Вирус дал тебе шанс начать новую жизнь, стать кем-то новым, кем-то значимым. Почему ты осталась? Почему сидишь у меня на коленях?
–Потому… потому… ааа… что я теперь здесь хозяйка. Это место теперь мое. Мое навсегда.
–Дурочка, это место…
–Ааа!
–…принадлежит тому, кто платит, а не тебе.
– Нет! Нет! Ааа! Оно мое! Оно! Оно! Мое! И только мое! Да! Да!
–Глупенькая! Какая же ты еще глупенькая. Маленькая девочка с обветренными губами, спрятанными под толстым слоем алой, как кровь, помады.
Как старый пес седой, почти ослепший, что в непогоду жмется к теплому углу, рука покорно, искренне и нежно щеки коснулась, будто бы в бреду. Неумело, трепетно, подушечками пальцев слезу поймала на лету. Всего одну, всего одну из многих. Всего одну, что умерли когда-то на ветру…
–Что же мне с тобой делать?
–Все что захотите! Все, что взбредет Вам в голову!
–Возьми для начала платок и вытри слезы.
–Спасибо! Простите, у меня так бывает иногда. Сами текут непроизвольно, во время… Первый парень думал, что делает мне больно, а на самом дела мне было хорошо как никогда.
–Не возражаешь, если я еще раз дотронусь до твоего лица?
–Конечно. А зачем?
–Хочу попробовать твои слезы, узнать какие они. Хм. Я чувствую вкус моря, далекого и бескрайнего, уплывающего за горизонт, уплывающего в вечность. Все! Одевайся и уходи.
–Я что-то сделала не так? Хотите, я приведу других девочек? Вы выберите, посмотрите. Есть даже еще одна нормальная, не зомби, если Вы предпочитаете именно таких.
–Нет. Не надо.
–Если передумаете, только скажите. У нас широкий выбор, на любой, самый взыскательный вкус: мулатки, африканки, восточные красавицы.
–Нет, не надо. Просто закрой свой ротик и уходи.
Фарфоровая ваза, кремовый цвет, изящность в каждой линии, в каждом изгибе, совершенство, лишенное недостатков, создание из мягкой податливой глины, обожженной языками порочного пламени, медленно растворялось в назойливом топоте музыки, в облаках табачного дыма, в галдящей, вечно смеющейся суете дома терпимости, терпения и щемящей тоски.
–Вау! Вы мастер, Вадим Андреич, просто мастер. Заставили ее кончить до слез - никогда такого не видел. По справедливости, теперь она должна Вам заплатить за такое удовольствие! А как она смотрела на Вас, когда уходила, а?! Как течная кошка, ей-богу.
–Какой же ты гаденький человечек, Антошка.
–Да я… я ж от сердца. Зачем Вы так?
–Сбегай за вином, Антошка.
–Так официантки есть, принесут. Ааа, понял! Пошел!
–Вот и иди.
–Что случилось? Ты сам не свой весь вечер.
–Отстань.
–Может, мне тоже за вином сбегать?
–Делай что хочешь.
Лицо было неподвижным, почти мертвым, как фотография, сделанная на паспорт. Я разглядывал…, нет, не его. Оно было неинтересно, сгорбленное, почти утонувшее в серой полупрозрачной пыли теней, пожелтевшее как свечной воск, с ввалившимися в глубь черепа глазами, тлеющими как угли в потухшем костре. На него было неприятно смотреть, как на раздавленную собаку, раскатанную по асфальту в тонкий масленичный блин. На него было неприятно смотреть, смотреть, смотреть … разглядывая против своей воли обломки костей, плоти, превратившихся в фарш, шерсти, все еще дрожащей на ветру…
На него было неприятно смотреть, и потому я смотрел на бархатные шторы, перетянутые алым, как порез от бритвы, шнуром. Я смотрел на соседние столики, сгорбленные под тяжестью локтей и тарелок. Я смотрел на официанток, нанизанных на длинные, острые шпильки каблуков, на хромированные шесты, вросшие в пол, как прутья клетки, на наготу, обвивающую их, как дикий виноград. Я смотрел на все, что угодно, даже на собственные туфли, на все, кроме его лица, неподвижного, почти мертвого, как фотография, сделанная на паспорт…
–Хватит скучать, изображая дружеское благородство. Иди домой. Там тебя уже заждались котлетки на пару и семейное ложе. Все, иди. И этого дурачка тоже прихвати с собой.
–Так сильно уезжать из нашей провинциальной глуши неохота или чего? Что случилось? Давай выкладывай.
–Все хорошо. Хо! Ро! Шо! Давай, иди. Пока, Петрух. Созвонимся.
–А хочешь, поехали ко мне? Купим по дороге вина или чего покрепче, Надюху спать отправлю, посидим душевно, как раньше. Поехали!
–Не, не хочу. Потом как-нибудь, в следующий раз. Все, иди уже.
Как он сказал? «Изображая дружеское благородство»? Да?!
–Да поехали. Хватит как капуста киснуть.
–Говорю же: иди…
-Ну, и черт с тобой! Сиди тут, дуйся, как мышь на крупу, упиваясь своей гордостью и высокомерием. Ведь мне, простому смертному, не суждено понять твоего величественного горя и тоски. Покеда, Вадим, блин, Андреич.
–Постой. Посиди немного, только молча, ладно? Мне разговаривать просто не хочется. Хочу тишины как в детстве: лежишь ночью под одеялом и слушаешь как сверчки за окном трещат, или метель воет, или сосед сверху в туалет идет - и вроде бы уже не один.
–Совсем хреново?
–Ага, совсем.
–Давай выпьем?
–Не хочу. Вечеринка получилась не ахти, а жаль. Я на нее такие надежды возлагал.
–Вижу, серьезное что-то у тебя стряслось. Рассказывай. Может, с твоим назначением не ладно?
–Там все very good.
–А что тогда? Или ты так расстроился из-за того похорон Геннадия Олеговича?
–Ты на то, что меня какие-то угрызения совести мучают, намекаешь?
–Я не намекаю, ты сам сказал.
–Смешной ты, ей-богу, Петрух. Я, когда узнал, что он кони двинул, полдня до потолка прыгал. Это серенькая крыска давно уже должна была сдохнуть. Так приятно на него в гробу смотреть было! Хоть сейчас на кладбище езжай и выкапывай этого засранца.
– Скользкий, конечно, был, но все равно человек. Жил бы себе и жил. Мы же ему и дом, и квартиру, и машину служебную с мигалкой оставили. От обиды помер, дурак. А чего его так ненавидишь, кстати?
–Это не ненависть, это брезгливость. Не люблю людей с лакейской душонкой вроде него или этого Антоши - они всегда первыми предают. Обидно, что у тех, у кого иммунитет, почти все такие.
–Ой, а раньше разве по другому было?
–Так же, только выбор был побогаче.
–Ну да, а еще травка зеленее, небо голубее.
–И вода мокрее.
–Хватит себя изводить. Мы все равно ничего изменить не сможем… ни в них, ни, тем более, в нас.
–Знаю, но все равно очень хочется. Иногда так сильно, хоть волком вой.
–Ауу! Ауу! Ауу! Так примерно?
–Раздолбай! Ты даже когда воешь, в ноты не попадаешь! Учись! Аааууу! Аааууу!
–Мяауу! Мяауу!
–Гав! Гав! Но собаки лучше.
–Коты круче всех! Ты только посмотри какие они изящные, грациозные… Поэзия тела. Неважно, где лежит котейка - на диване в гостиной или на помойке - он всегда осознает свою исключительность. А твои бобики и шарики только и умеют хвостом вилять, как старшеклассница бедрами на выпускном.
–Они преданные зато, дурак! Это важнее умения красиво валятся на мусорной куче.
–Хороша преданность: «Мухтар, ко мне! Мухтар, к ноге! Мухтар, принеси палку!» А вот если кот пришел и лег на ноги, да еще и заурчал в добавок, это точно по любви.
–Любовь не вечна. Она, рано и поздно, проходит, а вот преданность остается на всегда.
–Жизнь тоже, но от этого она не делается менее привлекательной. Скорее, наоборот.
–Тут ты прав, Петрух, на все сто. Смерть всему придает смысл и завершенность. Даже таким червям, как Геннадий Олегович.
–А он тут причем?
–Да не причем. Так, к слову. Знаешь, а он нас с тобой вспоминал частенько перед смертью, мне его домработница рассказывала. Пятнадцати минут не проходило без нецензурной тирады в наш адрес. Бандиты, сволочи, малолетки - самые мягкие эпитеты, как ты понимаешь. Все никак успокоиться не мог, ходил кругами по квартире, как медведь по клетке, и матерился себе под нос: бу-бу, бу-бу без остановки. Так и помер на ходу, как рабочая лошадь - подковы отрывай и на колбасу. Скорая приехала, а он уже труп. Лежит в коридоре в луже собственных испражнений и молчит с открытым ртом, глаза в потолок уставились и слезы, много слез, двумя крохотными лужицами поблескивают. Его, окоченевшего, на носилки грузят, а они течь вздумали. Прямо на паркет, представляешь? Повезло поганцу, быстрая смерть. Интересно, а мне так подфартит?
–Ну и мысли у тебя, как у старика или мальчика эмо. Сам выбирай, кем быть приятней.
–Невеселые. Они у меня давно уже такие. Еще с Лондона. Думал, там другой мир, люди другие. А там тоже самое. Теперь вот в Москву перебираюсь, только уже не надеясь ни на что.
–А зачем тогда?
–Ну, как зачем? Надо же двигаться хоть куда-нибудь. Жаль, ты на похороны не пришел. Он такой смешной в гробу был, добрый, все улыбался почему-то. Вера Николаевна плачет, ну, домработница, дочка его зомбированная - тоже, а он лежит себе и лыбится как ни в чем не бывало.
–У него дочь была?
–Да, Наташка. Он в свое время нас поженить мечтал, с батей моим породниться - слияние финансов и административного ресурса под пахнущие салатом оливье крики «горько». Но его плану сбыться было не суждено: простовата для меня оказалась, хотя и не без шарма. Представляешь, она меня узнала, как увидела, сразу на шею бросилась. Руки теплые-теплые вокруг шеи, как шарф, намотались и не отпускают. И глаза, тоже теплые, ласковые такие, смотрят на меня и оторваться не могут. И я не могу. Глупо, да? Знаю, что глупо. Она рот открывает, будто сказать что-то пытается, а не получается, понимаешь. Осколки букв только, перемешанные, как стеклышки в калейдоскопе. Взгляд пустым делается сразу, мыльным - и иллюзия исчезает. А он, гад, все улыбается. И крышку заколотили, и в могилу опустили, и землей засыпали, а он улыбается, лежа в темноте.
Слова не прекращались. Они все текли и текли без остановки, журча почти шепотом в моей голове. Они были холодные. Иногда казалось, еще немного - и молчание скует их, как кузнец звенья цепи. Душа понемногу немела, остывала, покрывалась тонкой коркой прозрачной тоски, но все равно продолжала завороженно слушать, все глубже и глубже проваливаясь в скрипучую белую метель собственных мыслей и слов, кружившихся нечетким, давно забытым женским силуэтом.
–А зачем ты пошел на его похороны? Только не говори, чтобы позлорадствовать. После все услышанного я в это не поверю. И самое главное: что, что случилось с Наташкой?
–Ничего. Постояли над свежей, рыхлой, как первый снег, кучей земли и пошли каждый в свою сторону.
–Врешь!
Горячая искра, возникшая из воздуха, из неоткуда, кольнула меня, обожгла, и тут же погасла, исчезла к чертовой матери, оставив после себя лишь крохотную крупинку черного пепла, рассыпающуюся на языке шипящей, змеиной горечью.
–Чего ты кричишь? Успокойся. Ну, может, и вру немного. Разве это преступление? Нет. Она шла за мной, как собачонка, метров пятьдесят, наверное. Я слышал как она что-то мычит за спиной, шаги ее слышал, даже почувствовал как дергает за пальто, как пытается снова обнять… Но я не обернулся, не остановился. Ничего. Просто сел в машину и уехал. Ты это хотел услышать?
–Не знаю… Давай выпьем?
–Давно пора.
Яростное пламя, влитое внутрь, сначала обожгло губы, потом язык, потом гортань. Оно проникало все дальше и дальше, оно падало все глубже и глубже, разливаясь нестерпимым зудом по каждой клеточке моей тюрьмы, или тела, или даже… хотя нет, ее как раз у меня и нет. Я просто очень хотел согреться, закутаться во что-то очень теплое и родное, сотканное из самых светлых воспоминаний, а вместо этого превращаюсь в заспиртованную жабу в пыльной стеклянной банке.
–А ты ее любил?
–Кого?
–Наташу.
–Дай ка подумать. Нет!
–А она тебя любила?
–Дай ка подумать. Нет!
–Как же с тобой сложно, Вадик. Ты иногда такой мудак! И врешь неумело, и безразличие твое наигранно. Может, ты, и правда, ее не любил, может. и она тебя не любила. Но кто-то кого должен был! Должен, понимаешь ты? Должен! Иначе это все не имеет смысла.
–Может! Кто-то! Кого-то! Где-то! И должен любить! Может, где-то и любит - тайком, втихомолку, пряча это от чужих глаз, как ворованную вещь, - только мы с ней никогда друг друга не любили, все как-то больше себя. Нам было хорошо вместе, и не более того. Мы даже не расставались в привычном понимании этого слова - не было ни истеричных сцен с обвинениями, ни брошенных в спину проклятий, ни жара последнего поцелуя, ничего. Просто перестали спать вместе, и все. Ее обнимал другой, я обнимал другую. А когда случайно пересекались наши глаза, мы улыбались, как улыбаются одноклассники, глядя на прошедшие годы сквозь постаревшие лица друг друга.
–Но! Ты так трогательно о ней рассказывал - про руки, обвивающие тебя как шарф, про ласковые глаза. Даже когда ты уходил, а она шла за тобой следом. Мне казалось, ты хотел обернуться и снова ее обнять.
–Ты забыл, что она зомби?!
–Нет, но все же.
–Это была просто тоска, глупая привязчивая тоска. А любовь… Любовь тебе просто показалась.
–Показалась.
–Давай еще выпьем?
–А? Что?
–Выпьем?
–Ааа. Давай!
Каждый из сорока градусов и все вместе разом прыгали внутри, как искры бенгальского огня, надеясь, мечтая спалить меня к чертовой бабушке как старый дряхлый сарайчик, переполненный никому ненужным хламом. И ничего не выходило: я отказывался гореть в их сплошь фальшивом, выдуманном огонечке, предпочитая долгое, мучительное гниение. Эти бенгальские тигрята были бессильны и бесполезны, нужно было что-то куда более сильное и злое.
–А ты любил когда-нибудь?
–Чтобы любить, нужно верить. Верить слепо и безапелляционно, как ребенок, что его папа самый лучший и смелый, или как церковные старухи в господа Бога. А я себе то не верю, не то что другим. Может быть, если только в первом классе в девочку Иру в огромных тяжеловесных очках, оттопыривающих ее маленькие розовые ушки, вечно прячущиеся в белых воздушных бантах. Хотя, нет. Я любил за нее заступаться, козыряя мужественностью и зарабатывая авторитет перед менее боевитыми сверстниками. Смотри: Антошка то наш не ушел! Сидит, ждет, когда мы соизволим его позвать.
Как хорошо, как замечательно, как прекрасно все стало вокруг! Мир снова начал дышать радужными оттенками счастья, а бесцветный тягучий туман тоски - рассеиваться в голове. Я оживал, и душа начинала петь в такт с ударами неугомонного сердца. Я парил в бескрайней синеве неба. Я падал в белокрылую нежность облаков. Я был так спокоен! И все потому, что он не спросил - не важно из равнодушия или из жалости. Главное, мне не надо отвечать ни ему, ни себе - никому.
–Пускай сидит. Не зови его, а то опять чушь пороть начнет.
– Я и не собирался. Вообще, зря мы его позвали.
– Согласен. Так что? Поехали ко мне?
–К тебе не хочу. Там Наденька твоя сразу проснется, если вообще спит. Лежит сейчас, небось, в кровати с включенным светом и глазки на секундную стрелку наматывает, пока мозги решают: позвонить тебе или не надо? А вдруг ты подумаешь, что она навязчивая дура, а не заботливая женушка, и так далее. Потом развлекать ее придется, комплементы весь вечер источать. Не, к тебе не хочу. Поехали ко мне, только для начала в магазин заедем, а то в холодильнике ни выпить, ни закусить нет.
–Тогда пошли?
Не знаю зачем, я позвал его снова к себе, зачем согласился ехать в его огромный пустой дом, почему не отправился к себе - через полчаса спал бы уже без задних ног. О чем нам еще говорить? Ну, о чем? Темы кончались. Все кончилось. Уезжай ты, наконец, в свою Москву, и не возвращайся. Я так хочу все это забыть: эти разговоры о мертвых геннадиях олеговичах, о зомбированных наташках, лезущих обниматься, обо всей этой боли, которую нужно забыть и выкинуть из памяти. Ну зачем, зачем я иду за ним следом? Ведь так просто извиниться и уйти куда-нибудь далеко-далеко отсюда.
–Где вино?! Антошка!
–Какое?
–Я спрашиваю, где оно?! Тебя зачем послали?! Расселся тут, понимаешь, в баре, бурду всякую через соломинку цедишь, а мы жди? От жажды помирай?
–Я… я… мешать не хотел просто. Простите.
–Мешать он не хотел просто. Ишь, какой заботливый выискался! Ладно, черт с тобой. Так уж и быть, помилую на этот раз. Все лети к своим кискам. Свободен! А где радостный блеск в глазах? Где топот сверкающих пяток?
–Да я, это, Свету жду. Она со мной поужинать согласилась, как освободиться.
–Какая еще Света?
–Ну, та, которую вы…. Которая у вас на коленях сидела, помните?
–А те две, что на конспиративной квартире живут, - они как же? А жена с остывшим борщом куда? Не много ли баб у тебя, Антоша?
–Тут другое. Я поговорить просто хочу, соскучился по обычным разговорам.
–А о чем говорить собираешься, если не секрет?
–Не знаю пока. О чем-нибудь. О жизни, например. О ее, о моей. Хорошая она девушка, добрая.
–А ты сам-то добрый?
–Сложно сказать, но уж точно не плохой.
–Куда же мне деваться, Петрух? К какой стеночке прислониться, когда вокруг одни добрые люди? Сволочь ты, Антошка, каких мало. Понял?!
Разнеженные мягкие пальцы, засыпающие на ходу, как стрелки старых часов, вальяжно лежавшие на крае барной стойки, лениво, как домашний кот, вдруг бешено взмыли в воздух растопыренной пятерней, блестящей наманикюренными ногтями, и тут же, не мешкая ни секунды, сомкнулись на затылке звериной оскаленной пастью, сдавливая голову как маленькую перезрелую сливу, готовую стать кем угодно - хоть вареньем в банке, хоть мусором в помойном ведре. Розовая податливая мякоть, сопливая от страха и неожиданности, размазывалась по лакированной древесине слева направо и справа налево, ложась ровными алыми мазками.
–Таких, как ты, надо даже не убивать, а утилизировать, как пластиковую тару, добрый человечек Антоша! Добрый! Добрый человечек! Как же я тебя ненавижу с твоим маленьким мещанским счастьишком! Все то у тебя хорошо, все то у тебя на месте - и женка в бигудях, и девочки в стрингах, - а поговорить не с кем. Печалька, да? Такой добрый и такой одинокий. И черт с тобой.
Волна ярости отступила, отхлынула запыхавшейся соленой пеной обратно, обнажив холодные изможденные скалы, торчащие из мокрого липкого песка обычной грудой камней, сваленной и раскиданной где попало. Волна ярости отступила, ушла в далекое море, испепеляющее бескрайней, безграничной синевой всякого, кто осмелиться на него взглянуть. Там, куда не долетают белые голодные чайки, там, куда не добраться исполинским бродягам альбатросам, там, где пушистые облака плывут над самой водой и мокнут, как вата, там, на краю мира… ничего нет, кроме задыхающихся криков немой пустоты, сжимающей в бессильные кулаки разнеженные мягкие пальцы, засыпающие на ходу, как стрелки старых часов.
–Ненавижу. Ненавижу. Всех вас ненавижу. Маленькие горбатые карлики с добрыми человечками внутри.
–Хватит, Вадим, успокойся. Ты и так превратил его лицо в месиво.
–Я спокоен. Спокоен я. Как счетчик Гейгера спокоен. Не волнуйся, твоему вице-губернатору ничего не грозит, кроме пары синяков завтра утром.
– Вот и хорошо. Посиди, выдохни, покури, не знаю.. Только держи руки при себе. А ты как, Антош?
–Нормально, только лицо болит. С учаги так смачно гостинцев не получал, отвык малость.
–Нечего, до свадьбы заживет. Свету эту попросишь, она тебе перекисью мордашку протрет.
–Главное, зубы на месте все. А это так, ерунда, терпимо. Я даже понять не успел, как меня лупцевать стали. Как баскетбольный мяч, ей-богу, голова по барной стойке прыгала.
–Попрыгунчик, твою мать.
–Вадим, заткнись на секундочку, будь другом.
–Кому? Кем? Какой ты мне друг, если этого змееныша жалеешь? Сопельки его еще наивные подотри, а то свисают из ноздрей кровавыми пузырями, не эстетично.
–Не обижайся на него, он не со зла, просто накатило что-то. Бывает, сам понимаешь. Завтра можешь не выходить, считай это больничным.
–Спасибо. Вадим Андреич, давайте это забудем. Я не хочу, чтобы между нами пробегала черная кошка.
–Забыть?! Да я как звать тебя и то помнить не собираюсь. Живи, гад. Радуйся.
–Господи, кто это Вас так? Главное, не трогайте лицо грязными руками, не заносите инфекцию! Я сейчас! Я быстро. Только за аптечкой - и сразу назад.
–Да не надо, Свет. Все хорошо, и так пройдет. Ну, куда ты? Постой!
–Видишь, как тебе повезло, Антошка? Девушка тебе и ранки обработает, и ночь скоротать поможет, может быть даже как ты хотел - разговорчиками… в строю. Ладно, надоел ты мне. Ну так что, Петрух? Едем?! Или ты тоже в теплую постельку под крылышко нырнуть хочешь?
Если только в прорубь, холодную и черную, вырезанную в куске льда -вокруг рыба плавает, а я ее ни черта не вижу. Потому что темно, нет больше солнечного света. Осталось лишь одно песчаное дно, медленно ползущее по спине, как страх, как ужас. Глаза выедает холод, веки с тяжелым скрипом в последний раз смыкаются, скручивая седые прозрачные ресницы в тугие маленькие узелки, так похожие на черствые хлебные крошки, забытые на кухонном столе когда-то очень давно в точно такой же, но другой, другой жизни.
Непрозрачная, беспросветная скатерть тьмы – это то, что осталось от мира и от меня.
–Чего молчишь? Так ты едешь или нет?
–Да.
–Ну, тогда пошли. Чего расселся?
Барная стойка с вишневыми каплями пролитой, еще не свернувшейся крови, медленно перемещалась по черной копоти моих расширенных зрачков, безвозвратно исчезая в коричневой и сырой, как мерзлая земля, радужной оболочке. А выше, на длинных широких полках, стояли бутылки с разноцветным содержимым. Бойкие, как рыночные торговки, они кричали, все они кричали на перебой: «Не уходи! Останься! Остановись!» Они звенели, как же сильно они звенели у меня в ушах битым острозубым стеклом, никчемным и ненужным, как спелые осенние яблоки, упавшие в ржавую высохшую траву…
–Вам очень больно? Только говорите правду. Не врите, как все эти глупые мужчины, строящие из себя пуленепробиваемых мачо и отчаянных сорвиголов. Скажите, что вам больно. Ее, как и меня, не стоит бояться.
Голова захотела повернуть тело на сто восемьдесят градусов, остановить его или, хотя бы, замедлить. Нет, она просто хотела обернуться, чиркнуть подбородком, как спичкой, по плечу, чтобы просто лучше расслышать, не упустить ни одно, даже самое маленькое, колебание воздуха, впитывающееся талым прошлогодним снегом в раскрытые настежь ушные раковины, готовые любую пылинку обратить в жемчужину. Нет, она просто вздрогнула, как от удара статическим электричеством, как будто пыталась содрать с себя заживо теплый шерстяной свитер, прилипший к коже крохотными капельками пота. Она бросила длинные волны волос влево и резко вниз, качнулась со скрипом, как старый флюгер, вдавливая красные яблоки глаз в собственную грудную клетку, и остановилась, болтаясь то влево, то вправо сломанной секундной стрелкой, никак не желающей замирать намертво.
–Немного болит, конечно, но терпимо. Спасибо тебе за заботу, Свет.
–Да что Вы, не стоит. Подождите, не дергайтесь, а то ваткой в глаз попаду. Тут нужно поаккуратнее и понежнее. Щиплет?
–Нет.
–Ну что вы врете? Всем щиплет, а Вам – нет?
–Все равно не щиплет. А у Вас такие пальчики теплые, такие мягкие…
Дальше… Дальше... Я удалялся все дальше и дальше. Слова больше не вливались в уши, не моросили тяжелыми дождевыми каплями в голове. Теперь они били в затылок крепостью камня, черной гранитной плиты, и золотые, вырезанные чьим-то острым ножом, буквы прожигали меня на сквозь, как сигарета - алый кленовый лист. Они били вслед в каждый след. Шаги застревали в заточенной стали гвоздей, прорастающей сквозь подошвы, носки и ступни, сквозь коленные битые чашки, сквозь весь ливер и требуху, вонзаясь в самое сердце, хлюпающее теплой, почти остывшей, кровью.
Все вокруг начинало таять и затихать. Пошлость, казавшаяся бесконечной и бескрайней, опутывающая каждый столик, заваленный переполненными тарелками и опустевшими бокалами, каждый хромированный пилон, покрытый жирными отпечатками пальцев, отпечатками клубничных сосков, дрожащих на молочном желе грудей, отпечатками раскиданных, словно взрывом, бедер и Бог знает чего еще, - вся эта липкая патока, забивающаяся под ногти, залитая с ног до головы музыкой, табачным дымом, въедающимся в одежду голодной молью, приглушенным, совершено глухим светом, вся эта сладковатая слизь вместе с нетрезвыми гостями, девушками, обтянутыми тонкой бархатной кожей, вся эта тротуарная засахаренная грязь вместе с Антошей, медсестричкой Светой, - вся эта пошлость превратилась в ничто… в пепел… в прах…
Уличный ветер, ненасытный и злой, выскочив, как грабитель из подворотни, сдул всю эту пыль с меня в один момент.
–Похолодало, Петрух, и здорово так - аж пар из ноздрей валит.
–Да, скоро зима, скоро выпадет первый снег.
–Ноябрь только начался, какой первый снег? Его еще ждать и ждать. А хорошо, что мы ушли. Люблю ночную осеннюю свежесть, щекочущую ноздри, бодрящую душу и тело.
–Ты прям расцвел на улице, а то смурной был, глядеть страшно. Мордобой и променад идут тебе на пользу.
–Не жалей Антошку, ему сейчас лучше, чем нам. Я тебе по секрету скажу: я ему даже завидую.
–Я знаю.
–Все то ты знаешь, Петрух. Ладно, поехали в магазин, купим чего-нибудь - и ко мне.
Выдавив из себя из последних сил капли благодушия, я запел детскую песенку, не в голос, не шепотом, а так, про себя, в своей собственной голове: «Мы едем, едем, едем, в далекие края, хорошие соседи, счастливые друзья. Нам весело живется, мы песенку поем, и в песенке поется о том, как мы живем».
По черному, черному городу, по черным, черным улицам, заставленными черными, черными домами в которых черные, черные окна излучают черный, черный свет в черное, черное небо из черных, черных квартир, где черные, черные люди с рождения и до смерти смотрят черные, черные телевизоры черными, черными глазами, по этому городу ехали два черных, черных гроба на колесиках, и в одном из них был я…
Ни с того, ни с сего вспомнилась детская страшилка. Лето… Днем была невыносимая жара, а сейчас - вечер и спасительная прохлада. Город медленно и лениво погружается в дремоту, а мы сидим в беседке, едим кислые зеленые яблоки и рассказываем друг другу страшные истории про девочку, разрезанную лифтом надвое, про маньяка с огромным мясницким топором, орудующего где-то поблизости. Кто-то говорит: «Я видел его вчера в окровавленном плаще, с тяжелым рюкзаком за плечами. Он шел, озираясь, к соседнему дому», Все кричат, что не верят, что это наглые враки и брехня. Все жмутся поближе к соседу, все хотят чувствовать хоть краешком локтя, что они не одни. Маленькие слипшиеся комочки детского смеха начинают крутить головами по сторонам, пристально щурясь на темноту, выглядывающую из-за каждого куста, из-за каждой травинки, даже из песочницы, уставленной полуразрушенными античными куличиками - там она мерещится в виде черного, скрипящего десятком маленьких лапок, скорпиона, готового ужалить в любой момент. Мир кажется таким огромным, наполненным мириадами тайн и загадок, и, если бы не мама, зовущая ужинать, я бы их все непременно нашел и сложил бы в спичечный коробок, а жука с переливающимися лазурными крыльями выпустил на конец-то на свободу.
Черная машина несет меня в своем чреве по давно погрузившемуся в ночную дремоту городу, от одного дома до другого, от перекрестка до перекрестка, от светофора до светофора, и никак не может найти спокойное, тихое место, чтобы разрешиться уже этим бременем. А дорога все петляет и петляет ей назло, путая следы и мысли бесконечными поворотами, ехидно улыбаясь высокомерными сутулыми фонарями, поедающими вытаращенными глазами все, что движется. Мать визжит от испуга стертыми шинами, но все равно продолжает нести мое крохотное тельце в себе. А я расселся внутри и давлю ей на педали изо всех сил, оттаптывая внутренности грязной уличной обувью, толкаюсь, как умалишенный, выкручиваю руль колеса, хлопаю зачем-то бардачком. Прости, прости, что делаю тебе больно, просто мне очень плохо, мама… Ма! Ма!.. Уши закладывает от истерического писка, перемешенного с неестественной больной тишиной, я больше не еду, я плыву в белых и желтых линиях света, врастающих в натянутую барабанную кожу висков. Я парю в безвоздушном пространстве собственного сознания. Я схожу вниз по ступеням куда-то в бесцветное, непроницаемое ничто. Я схожу по ступеням с ума, окончательно теряясь в изломанных перекрестках дорог. Впереди – последний, окончательный поворот. Мутная пелена скользит по ресницам и щекам, падая на руки, вцепившиеся намертво в руль, и исчезает в облаке еле различимого тумана. Натянутые струны ребер, ходившие ходуном, перестают лихорадочно дрожать и затихают. Все затихает. Я снова начинаю слышать звуки улицы, а не крики мыслей в голове.