Инженерный корпус. Ольга Ланская

Ольга Юрьевна Ланская
ИНЖЕНЕРНЫЙ КОРПУС
---Горнякам Хибин посвящается---

...Всадники вошли в вираж перед очередной группой препятствий. Скорость прижимала их к лошадиным шеям, размывала четкие контуры... Так, словно и люди, и кони стали зыбки и текучи. Словно обрели они несвойственное живому качество – существовать в нескольких мгновениях сразу.

Но за пеленой скорости было видно, как лошадь лидера, ударившись передними ногами о барьер, сделала сальто и рухнула, а настигавшие ее кони уже занесли копыта над ней и над распростертым на земле телом человека...
 
Рудов стоял посреди кабинета и рассматривал гравюру, подаренную ему год назад, к 45-летию. Эта картинка была единственным исключением из всего, что окружало его в привычном просторном кабинете, обставленном дорогой, внешне неброской и удобной мебелью, – в строгом соответствии с требованиями делового стандарта.
Заложив руки за спину и чуть ссутулясь, он смотрел на гравюру исподлобья и мысленно проворачивая действие вспять.
 
Тело человека возвращалось в седло. Лошадь проделывала свое немыслимое сальто назад и оказывалась над барьером. Над... И все-таки, было видно, что ошибка неизбежна.
Ошибка. Удар о барьер. Трагическое сальто...
 
Рудов знал, что Корин любил эту картинку, был привязан к ней, как умел привязываться ко многому одновременно. Он вспомнил, как пытался отговорить его тогда:
– Ну что ты, Иван, я же знаю – тебе эта вещь очень дорога.
– Потому и дарю, – ответил Корин. – Цени.
И заговорил о новой системе отработки месторождения, о первых ее испытаниях, которыми был не очень доволен и которыми они жили тогда...
Три дня назад Корина не стало.

В дверь постучали.
– Войдите, сказал Рудов и повернулся, не меняя позы, жестко глядя на открывающуюся тяжелую дверь.

Секретарша молча протянула ему небольшой, похожий на визитную карточку, листок бумаги. Рудов взял его, машинально произнес:
– Спасибо.

Энергичным как всегда, легким шагом прошел к столу, сел, привычно взял авторучку и приготовился читать:
"Похороны состоятся... сегодня, 13 апреля, в 14 час. 00 мин... "
 
Он отложил ручку, снял очки.
 
... Всадники неслись по выбитому копытами жесткому кругу ипподрома...
 
Рудов провел ладонью по глазам, сжал пальцами переносицу, снова надел очки:
 
"Похороны состоятся..."
 
Он почувствовал, как что-то, до тошноты раздражающее, мешает ему оторваться от этой пронзительно белой и жесткой, как накрахмаленный воротничок, полоски бумаги...
 
Рудов вдруг поймал себя на мысли, что не знает, сколько же времени сидит он вот так неподвижно, вглядываясь в короткие строки траурного извещения.

Он не помнил, сколько времени прошло с того момента, как элегантная, вышколенная многими годами службы в директорской приемной Вера Никитична, его секретарь, бесшумно вышла из кабинета, оставив наедине с ничего не объясняющей полоской бумаги. И одно это было странным, пугающим и непонятным. Он всегда знал, сколько и на что отмеряно у него часов или минут.

В последние годы он не признавал даже некоторых допусков на случайность, на то всевозможное непредвиденное, чего так много было в жизни других людей и за что он,Рудов, искренне мог бы пожалеть их.
 
Но это - пассивно сожалеть - не входило в его правила, как не вмещалось в их жесткие рамки многое то, что, как считал Рудов, разжижало жизнь, вносило в нее хаос и беспорядочность, мешало "дело делать".
Когда-то он сам создал для себя этот кодекс и следовал ему неукоснительно, хотя, поначалу, и с некоторым усилием воли.
 
С годами разработанная им программа поведения стала привычной, слилась с тем, чего он хотел и что считал жизненно важным. В числе правил, которыми он руководствовался, был и запрет на жалость к людям, делающим глупости.
Не знать, что произойдет через час, день, годы было для него, Рудова, непозволительной роскошью.
Знать было необходимо.
 
Только оно – знание того, что произойдет, а что – нет, позволило ему сделать то, что он успел к своим сорока шести...
 
Он подумал, что сумел многое втиснуть в эти годы и не собирается ставить точку. Он стал хозяином времени, отмерянного ему тем, что он называл биологической случайностью – его собственной жизнью, единственной случайностью, права которой он не мог оспаривать.

Но кто-то иной, быть может, его первая, идущая от отца-матери суть, его первичное "я", данное от природы, а не от воли, мешал ему безоговорочно согласиться с этой мыслью. Что-то ему в ней сегодня не нравилось.
 
"Возомнил себя богом, – подумал Рудов, – Вот, оно что. Властелин времени. А что ты еще о себе возомнил, а? Что еще ты успел возомнить о себе за годы жизни без оглядки назад, без права на скидку - себе и людям? Интересно, что сказали бы они по этому поводу?"
 
Рудов взглянул на часы, и их циферблат показался ему странно незнакомым, темным провалом в белой стене, из которого жесткими острыми бликами сверкнуло ему в глаза золото витых, под старину, стрелок.

На какое-то непостижимо малое мгновение ему показалось, что стоит он в центре узкого черного туннеля, из глубины которого бьет свет фар несущегося на него, Рудова, экспресса.

Но он стряхнул это наваждение, как стряхивают пылинку с рукава пиджака – механически.

Не от того, что привычны ему были такие видения, а как раз напротив от того, что никогда прежде не было в его жизни ничего подобного. Не случалось. А потому и быть не могло.

Рудов привычным жестом поправил галстук. Нажал кнопку вызова.
– Будьте добры, – произнес как всегда ровно и четко, словно в его голосе никогда не существовало никаких оттенков и интонаций, выходящих за пределы доведенной до совершенства корректности. – Будьте добры. Через четыре минуты я выезжаю на рудник. Распорядитесь.
– Простите, Игорь Николаевич...

В голосе секретарши мелькнула неуверенность. Или упрек? Он не понял.
– Да?
– Разве заседание не отменяется?
– А разве я давал такое распоряжение?

Рудов заметил, что губы Веры Никитичны, его безукоризненной, всегда сдержанной и исполнительной секретарши, странно дрогнули.
 
"А ведь мы ровесники. Сколько лет вместе работаем? Лет двадцать..."
 
Он опять поймал себя на том, что думает не о деле, что занимается странным и ненужным – задает вопросы, думать над которыми сейчас не время...

– Нет, такого распоряжения не было.
Она говорила уже обычным – ровным и неторопливым тоном.
– Но сегодня похороны, и я думала...

– Распорядитесь, пожалуйста, – сказал он мягко и еще мгновение продолжал смотреть ей вслед после того, как двери его кабинета закрылись.
 
"Я меньше всего имею право на слабость. Меньше, чем кто-либо другой. Я всегда требовал от каждого инженера присутствия духа. В любых, самых чрезвычайных ситуациях. Я не имею права нарушать этого порядка...
Почему?
Потому , что от нашей способности принимать правильные решения зависит работа предприятия, которое кормит двадцать шесть тысяч человек," - думал он и, почувствовав внезапно, что в чем-то он опять не прав, что есть что-то в этой мысли нехорошее, неприемлемое, снова укорил себя в том, что отклоняется, думает не о деле.
 
Он взглянул на часы. Четверть десятого. В десять он должен открыть заседание на руднике и через сорок минут закончить обсуждение всех проблем, связанных со строительством нового рудного горизонта.

Горизонта, без которого на следующую пятилетку руды, подготовленной к добыче, не хватит.
Этого не произойдет. Потому, что они с Кориным предвидели это и все предусмотрели.

Он шел по узкому длинному коридору сквозь анфиладу глухих белых дверей к лифту и мысль, странным образом сработавшая, вернула его к той, предыдущей, которую он так и не закончил.
 
"Кормит? Не только кормит. Вот тут, твоя слабинка, Главный... Ну конечно же, "кормит" – это в определенной мере фигурально. Оправдываешься... Нет, не время сейчас. Не время."
 
Но мысли – странные, не имеющие отношения к делу, не оставляли его. Привычка доводить начатое до конца возвращала его все на тот же круг. Он говорил себе, что не время, и тут же спрашивал: почему?
 
"Почему – нет? Умер один из нас... Как раз поэтому... Один из нас. Может быть, лучший.

Преувеличиваешь. Один из лучших. А ты-то в их числе? Что бы сказал на это твой доблестный инженерный корпус?"
 
И снова – в который уже раз за это утро! – он понял вдруг, что делает вовсе не обусловленные жесткой логикой необходимости вещи, такие как этот, никому не нужный сейчас самодопрос...

У подъезда его ждала машина. Он привычно вдавил пальцем кнопку замка, раскрыл дверцу, сел, говоря одновременно:
– Доброе утро, Петрович.
– Не очень-то оно доброе сегодня, – сказал водитель, и он согласился:
– Ты прав.

Они были одногодки и в одно время попали на фронт, захватив два последние года войны. Были на разных фронтах, но спустя годы чувствовали себя однополчанами – столько общего было в военных судьбах тех, кто остался жив.
– На рудник?
– Да.
 
Сидя в машине, Рудов обычно не замечал того, что мелькает за окнами его стремительной "Волги".

Дорога была для него воплощением одного измерения – времени. У него давно не возникало желания взглянуть, мимо чего он проезжает. Дорога перевоплощалась в отрезок времени, который он использовал в зависимости от обстоятельств, обдумывая предстоящее, или – если с этим все было предельно ясно то, что следовало за ним.
 
Но сегодня что-то было не так, как всегда.
 
Он удивился, увидев за поворотом, в разрывах тумана, сумрачные, дикие в своей первозданной мощи, горы.
Его поразило исходившее от них ощущение полной независимости и неподвластности человеку, стихийной необузданной силы.
 
Горы... Рудов не смог бы вспомнить, с каких пор они перестали быть для него частью пейзажа. Реальным для него было другое. Выработки, блоки, горизонты, конвейеры – многокилометровые лабиринты подземных рудников, о которых он знал все. В его мире не было места этим горам, открывшимся за поворотом дороги...
 
Были проблемы рудной базы, отработки месторождений, поиск оптимальных решений, инженерное прогнозирование на годы вперед.

Он мог заниматься этим, потому что обеспечил для этого все необходимое: создал великолепно отлаженный механизм - свой инженерный корпус, о котором думал с некоторой гордостью, почти нежностью, потому что корпус этот был не просто его детищем. Он был воплощением выношенной им и его единомышленниками идеи.
 
Суть ее состояла в том, чтобы в захлестывающей все и вся текучке дел обозначить упорядоченность и высвободить время для того, чтобы инженерно мыслить.
 
Научить каждого специалиста инженерно мыслить – это было уже вторым этапом их программы.

Сначала надо было предоставить им возможность реализовать тот творческий потенциал, которым обладает каждый из них. Во всяком случае большинство.
Лет пятнадцать назад эта их программа выглядела для многих наивной. Но Рудов, придя однажды к выводу, что его делу нужны не просто хорошие исполнители, довольно быстро сумел доказать это тем, в чьей поддержке нуждался. Это ему удавалось почти всегда.
 
Почти... Было время, когда он не пренебрегал волей случая. И эта чуждая ему, слепая воля как-то раз едва не стоила Рудову жизни. С тех пор он стал учиться предусматривать угрозу случайности и опережать ее. Единственный в этом союзник, которого он признавал, было время...
 
***
Машина круто прошла поворот. Стремительно пронеслась по выгнутому хребту моста и, резко развернувшись, качнулась вправо, вырвавшись, наконец из тесноты заснеженных улиц на шоссе.

Туман сгустился. Расплывчатые силуэты встречных машин возникали внезапно, словно из пустоты, и тут же растворялись.
 
"Такая вот я умница... Сам понял. Сам до всего дошел. А ведь нет! Был еще Корин. Мыслитель. Талант. Неудачник… Его всегда подводило одно свойство. Одно-единственное. Он был напрочь лишен честолюбия. Был... "В 14 час. 00 мин..." Кто-то не удержался. Щегольнул-таки точностью. Выбрал повод!.. "
 
Он почувствовал, что злится. Туман полз навстречу – густой, как желе.
 
"А ведь с этого ты все и начинал – с точности. Все, что приобрел к этому дню, чего достиг... "
 
И что... утратил? Поначалу перестал видеть горы. И не заметил... Затем ушла музыка. Поэзия. Да, но оставалось дело!"
 
Он устал спорить с самим собой. Ему было непривычно это занятие.
 
***
За окном машины в густом белесом месиве проплывали искаженные до неузнаваемости деревья, опоры линии электропередач, какие-то постройки. Все было гипертрофированным.
 
Рудов чувствовал, как зыбкая фантастическая ирреальность этого мира начинает захватывать его, проникать в его мозг, распирать его изнутри, разгоняя до невероятных размеров давно забытое.

Словно кто-то, невидимый и безжалостный, Некто, не существующий нигде, кроме потаенных глубин его мозга и нервов, надувал воздушные шары из давно высохших оболочек бывших когда-то событий, лиц, встреч...
 
И центром всего этого "сдвинутого" мира оказывался не он, Рудов, а тот, другой человек, чье тело, безжизненное и безразличное ко всему, лежало в это время в центре большого зала, отведенного для гражданской панихиды.
 
Корин…

Рудов не часто бывал в его квартире. Но те встречи, на которые толкала его прорывающаяся временами жажда общения, неизменно оставляли в нем нечто вроде крохотной трещинки. Они словно сбивали с Рудова – по крупинке – тот жесткий панцирь, который защищал его от чего бы то ни было, к делу не относящегося.

... Лена, жена Ивана, хлопотала на кухне. Рудов только что прошел в комнату, служившую Кориным гостиной, библиотекой и столовой одновременно.
Это был необычный вечер.
 
На пути к их дому Рудова не покидало ощущение приподнятости. Причины тому были, и он шел, с удовольствием вдыхая сильный встречный ветер, в котором уже чувствовалось приближение весны. В этом состоянии умиротворенности и теплой радости от только что законченной работы Рудов вошел в дом. Он знал, что здесь ему будет.хорошо, здесь разделят с ним радость, как делили труд.
Иван еще не вернулся с рудника. Рудов знал, что тот скоро приедет и скажет: да, испытания закончены.

И они выпьют за это.

Все, что зависело от него, Рудова, он сделал. Сейчас дело за Кориным и его группой. В ком в ком, а в них-то он был уверен.

Он подошел к стеллажу с книгами, достал толстый серый фолиант, на корешке которого черными буквами шло имя: "Микеланджело". Раскрыл наугад и прочитал вслух первую попавшую на глаза строчку:
 
Хочу хотеть того, что не хочу...
 
И, непонятно задетый странностью этих слов, обернулся к вошедшей в комнату Лене. Она подошла к нему, и он показал ей эту строчку.

– Не дай бог тебе дожить до этого, – сказала Лена, усмехнувшись. – Не дай-то бог...
 
Тогда-то он и увидел впервые ту гравюру с мчащимися всадниками.
 
Он стоял, неторопливо рассматривал ее и думал об их, как тогда ему казалось – бессмысленном – споре с Кориным. Иван обвинял Рудова в близорукости.

– Ты просто не хочешь видеть, к чему это может привести, – говорил Корин;
– С меня будет достаточно, – отвечал Рудов, – если я обучу свой корпус инженерно мыслить и дам им возможность заниматься этим.

С него, Рудова, считал он, будет предостаточно, если он обучит их всех кодексу инженерной чести. Он даже разработал для своих питомцев памятку. Первое качество, которое он требовал от каждого, было - точность.
 
Да. Она самая. Никогда никуда не опаздывать.
Выражать мысли точно, коротко, корректно.
Высказываться только тогда, когда, они есть. Мысль, не оформившаяся как предложение, – еще не мысль, и высказывать ее вслух необязательно.

Предложения. Вот, чего он ждал от лучших из них. Идеи, сформулированные в инженерные предложения.
 
И он получал их.
Это было доказательством того, что они на верном пути. Коллективный, усиленный десятками ярких индивидуальностей, инженерный разум стал управляемым.
 
***
 
... Рудов сел в кресло, вытянул ноги, задумался. Лена все еще хлопотала на кухне. Вдруг он ощутил плотную, звенящую тишину квартиры и в этот же миг услышал – или показалось? – гул отдаленного взрыва.

Все, что произошло позже, запечатлелось в его мозгу как чудовищно замедленные кинокадры.
 
Белое лицо Лены. Расширенные, потемневшие от ужаса предчувствия ее глаза. Пронзительный, как ножом по стеклу, телефонный звонок и ее срывающийся голос:
 
– Да, Рудов здесь...
 
Он поднимался с кресла медленно, словно разрезанный по частям. Словно разучился управлять своим телом. Всю его энергию, все силы потребовал мозг. И, подходя к телефону, он уже знал, что случилось худшее. Он не знал только деталей.
 
– Рудов слушает, – произнес он своим обычным корректным голосом.
 
Он слушал и думал: зачем же этот Никифоров так кричит? И, чтобы оборвать этот крик, сухо произнес:
 
– Повторите.
 
Сейчас ему хотелось только одного: не видеть Лены...
 
Положив трубку на рычаг, он заставил себя посмотреть ей в глаза:
– Они попали в завал. Их сейчас откапывают.

Рудов не мог солгать.
 
Глаза Лены показались ему бездонным черным провалом. Лица не было.
 
– Успокойся, прошу тебя. Я еду туда и сразу же позвоню, как только все выяснится.
Больше всего его пугало то, что она молчит.

Ему показалось даже, что она никогда больше не выйдет из оцепенения, сковавшего ее. И чтобы вывести ее из этого, полумертвого, состояния, он закричал:
– Перестань! Слышишь, перестань! У тебя истерика.
 
Его крик словно ударил ее. Он увидел это и добавил:
– Мне надо быть там сейчас же, слышишь? И хлестнул еще раз медленными, тяжелыми, как кирпичи, словами:
– Ты меня задерживаешь.
 
Лицо Лены судорожно дернулось.

– Прости меня, – голос ее стал глухим. – Я сейчас. Я с тобой.
– Нет! – он не мог даже представить себе этого.
– Поеду, – сказала она тихо и твердо, и он подчинился.
 
Они ехали на рудник по этой же дороге.

Рудов приготовился к самому плохому. Но то, что произошло на самом деле, было страшным.
Из девяти человек, попавших в завал, живым откопали только одного – Корина.
…Месяцы, последовавшие после катастрофы, в памяти Рудова остались сплошным черным пятном. Следственная комиссия пришла к выводу, что виновным в катастрофе был один из участников испытаний. Но он, виновный, был мертв.
Что было потом?
 
Рудов смотрел на горы, темнеющие в тумане, близкие, заслонившие собой весь горизонт и невидимое небо. Что же было потом?
 
Корин поправлялся медленно.

Поправлялся, несмотря на то, что врачи сначала посчитали его обреченным на смерть. Позже – на неподвижность...

Иногда вечерами, сидя у постели Корина, Рудов ловил себя на мыслях, которые ему самому позже казались кощунственными.

– Зачем, – думал он, – зачем бороться за дни, месяцы, годы, – быть может, очень долгие годы, если ни ходить, ни работать ты уже никогда не сможешь? Жизнь калеки... Мучиться самому, мучить родных, быть вечной обузой... Тенью человека...
Бороться – за что?!

Что держит Корина? Гипертрофированный инстинкт самосохранения? Эгоцентризм? Или есть нечто другое, чему он, Рудов, не знает названия?
 
Глядя в заострившееся посеревшее лицо, Рудов с безжалостной отчетливостью видел эти мысли. Зачем? Зачем цепляться за эту жизнь, если жизни в общепринятом смысле уже никогда не будет?
 
Ему казалось, что приди к Корину смерть, – это было бы человечнее, нежели годы неподвижности в крохотной сумеречной комнате, заполненной книгами, которые Корини держать-то в руках никогда не сможет...

Зачем?

Ему вспоминались аналогии. Хрестоматийные, знакомые с детства. Жить калекой, потому что до конца не исчерпал себя, не отдал человечеству всего того, что можешь и что оно от тебя ждет. Жить, потому что не дописана книга, не добит враг – не только твой личный, это было бы слишком мелко, чтобы регенерировать силы из почти ничего...
 
У постели раздавленного, изуродованного камнепадом Корина он пытался соизмерить масштабы человеческих трагедий.

Трагедия Корина казалась ему лишенной источника, откуда бы шли к человеку нечеловеческие силы. Она, эта трагедия, думал Рудов, была слишком личной. Умрет Корин, или выживет, человечество ничего не приобретет ни в том случае, ни в другом. Так стоит ли?..

В одну из таких минут он словно очнулся. И мысленно назвал себя сволочью. "А ведь я – просто сволочь", – сказал он себе. – "Вот оно что... Вот как это называется."
 
Ему запомнился вечер, когда он сделал это открытие.
 
Со времени катастрофы прошел почти год. Лена и Рудов сидели у постели Ивана. Он медленно, очень медленно выздоравливал.

За окном лил дождь. Опускались сумерки. Они долго молчали.
Это было тихое спокойное молчание, когда ни думать, ни говорить не хочется, потому что всем спокойно и хорошо.
Корин поправлялся. Паралич отступал, и теперь дело было только за временем, а сил и терпения у Корина хватит – теперь это стало ясно.
 
– Всю жизнь что-нибудь открываешь в себе, – вдруг тихо произнесла Лена. – Я долго не любила юг... Воспринимала его как физиологическую ванну, и только. Северянину хотя бы раз в год надо получить определенную дозу ультрафиолета, чтобы нормально жить. И все... А однажды... Иван, ты помнишь это лето?

Она повернулась к Корину и посмотрела на него посветлевшими, почти прозрачными глазами.
– Да, – Корин улыбнулся. – Три недели у моря – я тебя едва уговорил тогда поехать...
 
– Лето везде было холодным, и я решилась, несмотря на отвращение перед частными квартирами, толчеей в очередях и на пляжах...

Так вот, однажды мы пришли на пляж вечером. Солнце садилось. Через полчаса вокруг почти никого уже не было – там ведь очень быстро темнеет...
Представь себе, Игорь, – Лена смотрела на Рудова и он не почувствовал в этом взгляде никакого подвоха, – представь черноморское побережье и совсем, почти пустой пляж. Невероятно, правда?

На море была волна – балла два, не больше... И дети. Ты помнишь их, Иван?
Корин молча улыбнулся.

– Маленький мальчик и девочка – чуть постарше. Они бегали вдоль берега по белой морской пене, взбрыкивали коленями, махали руками и хохотали во все горло. Они играли с морем, эти дети. Понимаешь, Игорь?.. Играли с морем. А их мама стояла на берегу и временами умоляла: "Не замочите трусиков!" А они все бегали и смеялись...

– Мальчик все-таки промок, – сказал Корин.
– Вымок до нитки, и они смеялись уже втроем. – Лена помолчала.

И тихо добавила:
– Я вспоминала это, и юг перестал быть для меня просто физиологической ванной...
 
***
 
"Всю жизнь что-нибудь открываешь в себе" мысленно повторил слова Лены Рудов.

Он ненавидел притаившегося внутри себя того Рудова, которого не знал прежде и никогда не узнал быть может, не случись этой аварии.

Нет, говорил он себе, нет. Надо начинать все с нуля. Все... Во имя тех, погибших, во имя изуродованного Корина я должен начать все с начала. Все. Мы докажем, что путь был правильным. Докажем вместе с ним, Кориным. Надо только не ныть. Не распускаться, я не имею на это права. Больше кого бы то ни было я не имею на это права.

Когда он понял это, его перестала удивлять безграничность веры в то, что Корин встанет, – веры, исходившей от Лены и Ивана.

Он перестал подозревать Лену в лицемерии. Он вдруг отчетливо понял, что она никогда не допускала даже мысли о том, что Корин, уже год неподвижный, изломанный Корин, со спиной, изуродованной пролежнями, не поднимется. Не потому, что боялась думать о другом. Видимо, Лена знала о Иване нечто такое, что он, Рудов, не заметил ни за годы совместной учебы, ни за годы работы.
 
 
Решение начать все заново пришло, когда – и Рудов чувствовал это – он был уже внутренне подготовлен к нему. Он не думал над тем, что обязан этой внутренней собранностью и готовностью Корину. Он это знал. Он больше не задавал себе вопросов о жизни и смерти, целиком отдавшись воплощению Коринской идеи о создании инженерного корпуса. Да, это надо признать – идея не принадлежала ему, Рудову. Но для них обоих это значения не имело.
 
Корин медленно выкарабкивался. Молодость делала свое. Молодость и невероятное, сверхчеловеческое упрямство.
Пять лет ушло на то, во что не верил ни один врач – он научился двигаться. Больше того, однажды он поднялся.

Опираясь на тяжелые костыли, сделал первый шаг.
 
Потом костыли сменились легкой тростью. С ней он уже не расставался, но как мала была эта плата!

Он боролся за жизнь с невероятным, даже веселым остервенением.
 
Пять лет болезни – это еще один институт, который он ухитрился заочно окончить, кандидатская диссертация, где Корин доказал, что их испытания, закончившиеся катастрофой, не были пустой тратой времени, а гибель людей – платой за нее.

Это было важно для всех них.

А Рудов был болен уже иной страстью. Он создавал свой инженерный корпус.
Как только Корин начал ходить, первой же его дальней вылазкой стал кабинет Рудова.

Это было так естественно и органично – подключиться к проблеме.
Но Рудов тогда считал, что корпус создан, и Корин немного опоздал. Он сказал ему об этом:
 
– Достаточно с тебя того, что идея – твоя. Я ее уже осуществил.
 
Корин усмехнулся, пристально посмотрел Рудову в глаза:
 
– Отдавать осуществление идеи в чужие руки опасно. Примеры ты сам приводи.
– Я сделал все, как нужно.
– Я не уверен.
 
Рудов широко улыбнулся:
– А ты проверь мой корпус в действии.
– Этого не нужно, раз ты так им доволен. Дело не только в этом.
– В чем же?
– В духе. Чем дышит твой инженерный корпус, ты – знаешь?
– А-а! – протянул Рудов. – "Дух человеческий"!.. Тебе не кажется, Иван, что мы рискуем сейчас перейти на терминологию 20-х годов, а? "И комиссары в пыльных шлемах...", так, что ли? Прошло полвека, Иван. Терминология устарела.

– Дело не в форме, а в сути. Она-то должна быть неизменной, нет?
– Мы инженеры, Иван, – напомнил Рудов. – Инженерный корпус создан для решения чисто инженерных задач. Ин-же-нер-ных!
– Задач просто инженерных не существует. Ни на этапе постановки, ни на этапе исполнения. Ты знаешь это, Игорь. Знаешь лучше многих.
– Ну конечно! Корпус – это люди, а "людям свойственно все человеческое", – Рудов усмехнулся. – Так вот, это – "человеческое" – меня не интересует. Это – для других епархий. А у меня, как ты знаешь, служба главного инженера. Не больше, но и не меньше. Ты обратил внимание, Иван, что мы с тобой здесь уже пятьдесят минут, а никто за это время ни разу не позвонил?
– Корпус?
– Вот именно. Они научились принимать решения сами.
 
Тогда он, Рудов, был ослеплен успехом.

Корпус, его инженерный корпус, действовал безотказно. Ему не терпелось продемонстрировать это Корину. Он хотел вознаграждения.

Да. Вознаграждения за годы ломки в себе и людях привычного и застоялого, как плесень.
 
Исходная идея была проста: организовать инженерный труд так, чтобы вчерашние мальчики, приехавшие на Север из столичных вузов, не тонули в производственной каждодневной рутине, не застревали на всю жизнь в роли подмастерьев, которые уже через пять лет забудут все, что получили в лучших инженерных институтах страны, а сохраняли бы и развивали свой инженерный дар, решая сложнейшие задачи на перспективу, без четкого видения которойего и – он надеялся – их любимое горное дело ущербно и обречено.
 
Он очистил от плесени этот прекрасный механизм, он отсек все, что мешало, и теперь имел право на маленькое вознаграждение – признание Корина, что и он, Рудов, все эти пять дет, легшие между катастрофой и днем сегодняшним, не бездействовал, что и он прожил их не зря.
Корин понял это.

"Не все сразу," – подумал он. – "Сразу все равно всего не объяснишь."
Но не предупредить он не мог.
 
– Ты знаешь, Игорь, ошибки – это снежный ком. Поначалу – просто снежинка, горсть, ком. А потом – толчок, и – лавина. Ошибкам свойственно накапливаться. Ошибка, допущенная сегодня, через несколько лет – пять, десять, – приведет к катастрофе. Помнишь Стендалевскую ветку в соляном растворе?
– Нет ее, ветки, нет. Появится – выбросим. Ведь все в наших руках, а?
 
Корин улыбнулся. Говорить дальше было бесполезно.
– Ну что ж, хвастайся. Я готов воспринимать.
– Давно бы так...

И Рудов стал рассказывать Корину все, что они успели сделать за эти годы. Он показывал ему таблицы, диаграммы, схемы расчетов. Выводы, к которым они пришли уже сейчас, были впечатляющи.

– Да-а... – протянул Корин. – Да!

Рудов улыбался почти счастливо. Они действительно немало сделали, он и его инженерный корпус.

***

Машина остановилась у здания рудоуправления. Несмотря на густой туман и почти нулевую видимость, они прибыли вовремя. Рудова ждали. Поздоровавшись, он начал с привычного:
 
– Прошу высказываться.
 
Он всегда сначала выслушивал короткие сообщения о ситуации на добыче и предложения по развязке узких мест, чтобы сравнить со своим видением проблемы. Только после этого они находили общее решение, и оно было правильным.
 
Им предстояло, не сокращая добычу руды, ввести в строй новый глубинный горизонт, где условия были не из простых, так как все геологические параметры – давление, устойчивость пласта и проч., и проч.– ухудшались во много раз. Они подобрались к самому чреву земли, куда лучше бы не соваться человеку, но без этого горизонта руды, а значит минеральных – фосфорных – удобрении страна, столько, сколько ей нужно, не получила бы.

Они возьмут этот горизонт, и его хватит как раз на то время, которое им необходимо, чтобы построить в соседней долине новый рудник.

40-минутная "мозговая атака", ради которой он приехал сюда, позволяла решить все и сэкономить их время, не вызывая их к себе и не отрывая от текущей работы, от которой никто их, конечно же, не избавлял. Ситуация на новом горизонте – вот, что интересовало его сегодня особенно остро.
 
– Итак, – повторил он. – Прошу высказываться.
 
Молчание, о которое он вдруг споткнулся, чуть удивило его, но через долю секунды он вспомнил то, о чем не хотел, не мог думать – так больно, физически больно ощущалось это: Корина нет.

Он вдруг почувствовал, что перестал видеть людей и этот кабинет для совещаний. Он видел только то, что внутри него словно все каменеет, сжимается в тугой узел до звона в ушах и, пытаясь преодолеть это состояние, прикрыл глаза, сжал веки, словно предстояло вынырнуть ему с глубины, на которой воздух в легких уже кончился.
 
Он вынырнул, глотнул воздух и тихо сказал:
– Сегодня... В 14...

– Мы будем, Игорь Николаевич, – ответил кто-то мягко. – Автобусы уже заказаны.
– Прошу, – произнес он, зная уже, что они понимают друг друга, что больше ничего, ни слова не надо о том страшном и непоправимом, что произошло три дня назад.
 
Возвращались с рудника молча. Впервые за многие годы это время просто выпало из его восприятия. Очнулся он уже в своем кабинете от странного ощущения, что сегодня он движется в некоем замкнутом круге, необъяснимым образом повторяя и повторяя одно и тоже: он опять стоял у гравюры, подаренной ему Кориным год назад.
 
...Мчатся всадники. Первая лошадь взметнулась над барьером и сейчас – через секунду произойдет непоправимое... Ошибка...
 
Последствия ошибок накапливаются.
 
Однажды программа, заложенная в этот прекрасный коллективный мозг, который он называл инженерным корпусом, не сработала.

По сути дела, произошел тривиальный производственный конфликт. И "мозг" растерялся. Он был рассчитан только на инженерные ситуации. А в этом случае, где требовалось то, что называют: "душа", или еще – "человечность", мозг выдал одни нули.

И виноват был во всем этом он, Рудов.

Потому, что весь этот огромный, но четко, как элементы кристаллической решетки, построенный и созданный им механизм взаимоотношений нигде не смыкался с тем, что называют человечностью.

Быть может, думал он тогда, ущербность в самой системе подготовки инженеров? Быть может, уже в вузах, с первого курса технарям следует преподавать некие гуманитарные дисциплины? А гуманитариям – что? Добавить сопромат? Абсурд.
 
Конечно же, это совершенный абсурд. Это означает, что гуманитарии могут быть гармоничными людьми без высшей математики и теории сопротивления материалов, а технари без истории литературы или искусств – нет? Тут что-то не так. Прожил же он без искусства, не ощущая себя ущербным!

Так ли уж – не ощущая?

Однажды он попытался приобщиться.
 
Стоя у окна, залепленного плотным туманом, он вспомнил вдруг бетонное поле аэродрома. Солнечный, пронизанный светом день. Тогда тоже все было чуть сдвинутым...
 
Он ощущал это, но понять не мог и предпринимал тщетные усилия разобраться, что же произошло.
 
Все началось, пожалуй, с того, что вылет задерживался. Причин никто не объяснял. Они сидели в салоне самолета, покорные воле "Аэрофлота", обезличенные уже одним своим положением пассажиров.

Дважды начинали реветь двигатели, и дважды рев обрывался. Наступала непривычная непонятная тишина.

Летчики поочередно заходили в салон, всякий раз повторяя одну и ту же совершенно одинаковую процедуру - перегнувшись через кресла пассажиров, пристально всматривались во что-то сквозь стекла иллюминаторов, а, видимо, насмотревшись, снова исчезали в кабине пилотов. И все повторялось: рев турбин – тишина.

Рудову показалось, что он присутствует при мучительной попытке шофера завести вконец отживший свой век драндулет где-нибудь на лесной дороге.

Но за стеклом иллюминаторов светилось гордое название: "Пулково", и всего в нескольких километрах отсюда лежал большой и прекрасный город, в который ему, летевшему из Москвы транзитом, на этот раз даже не удалось заглянуть.
 
А может быть, человечество изначально пошло не по той стезе, разрабатывая все новые и новые технологии? Быть может, ему полезнее бы было ничего о них не знать?
 
Вошла стюардесса, растерянно постояла и, словно вспомнив о чем-то неотложном, ушла в свой отсек.

И снова – необъяснимая тишина. Ожидание взлета, время которого уже прошло. Это было непривычным.

Наконец в салон для пассажиров вышел высокий смуглый и очень молодой, как показалось Рудову, пилот. Он еще раз задумчиво посмотрел в иллюминаторы слева салона и справа, решительно махнул рукой, резко развернулся и исчез в кабине пилотов.

Рудов произнес вслух то, что означал бессловесный жест пилота:
– Авось, долетим...
И добавил:
– Чисто русское решение проблемы. Сейчас полетим.

Девушка, сидевшая в соседнем кресле, с сомнением покачала головой.

Но Рудов оказался прав – вскоре самолет выруливал уже на взлетную полосу.

Рудов взглянул на соседку, почему-то подумал о сыне и о девочке, которую тот скоро наверняка приведет в дом, чтобы одарить его, Рудова, внуками.
Самолет набирал высоту. Рудову пришла мысль, что если этот полет закончится катастрофой, то в общем-то для него, Рудова, ничего удивительного не случится. Он думал о смерти так, словно прожил уже все, что отмеряно ему судьбой, словно весь его век остался за плечами.

Как он жил?

Работал. Вырастил сына. Что ему осталось? Работа. Потом – пенсия. А значит, жизнь без работы. Эта неизбежность оставить когда-нибудь дело превращала будущее в бессмыслицу. Катастрофа избавила бы его от нее. Правда, он тогда многое не успеет. Но ничего от его исчезновения уже не изменится. Потому, что главное сделано. Есть, кому продолжить, есть, кому все завершить. Он верил в свой инженерный корпус свято, как в непреложность уже родившегося наследника.
Катастрофа.
 
Теперь, это уже не имеет значения. Для него.
 
Рудов открыл глаза, выпрямился в кресле и повернувшись к девушке, спросил:
– Вам... не хочется умирать?
– О-о... – протянула она изумленно и посмотрела на него, как на сумасшедшего.

Он снова откинулся на спинку кресла, прикрыл глаза и вдруг медленно произнес то, чего никогда и никому не повторил бы:
– А для меня в общем-то это не так уж и важно – долетим мы, или нет...
 
Она взглянула на него серьезно и даже чуточку строго – так смотрят дети на взрослых, которых до сих пор считали мудрее себя и вдруг поймали на чем-то необъяснимом с точки зрения их детской прямой логики и несоизмеримом с их представлением о разумности.
 
– Видите ли, – произнес Рудов, – от меня сейчас никто уже не зависит.
Он не совсем понимал, что заставляло его быть до такой степени откровенным.

– Дети выросли. На работе... Как это у нас любят говорить? – "незаменимых нет".
Она молчала.
 
– Но мы долетим. Вот увидите. Потому, что Вы – это другое дело. У Вас еще все впереди, так?

Она улыбнулась, и он не очень понял, чему.
 
Теперь она не смотрела на него, и Рудов видел только ее профиль, словно вырезанный из теплой светлой бронзы на фоне холодного голубого неба в иллюминаторе. Было в нем что-то чеканное, и он спросил, не вполне уверенный, что его поймут:
– Вы бывали когда-нибудь в Музее на Волхонке?

Она опять улыбнулась и мягко сказала:
– Это мой любимый музей.
Он молчал, и она добавила:
– С детства. Самый любимый.

И опять он почувствовал себя согрешившим взрослым.
 
– А я там был впервые. Понимаете, я впервые испытал потребность пойти туда... Если бы я признался жене, что все свободные часы командировки провел в музее, она бы не поверила... Я и не скажу. Она не ждет от меня этого. И я не буду ее разочаровывать.
 
Ровно гудели двигатели самолета, шедшего прямо на север. Небо было чистым, как только может быть чистым небо на высоте, оставившей далеко внизу все облака.
Позже Рудов понял, что весь тот полет вел себя так, будто это были последние минуты его жизни.
 
Последняя встреча. Последний разговор. Последний собеседник. Он не думал над тем, дотянет самолет до посадки, или нет. Он просто знал, что для машины "авось" недостаточно. И сразу принял это.
 
Ошибка. Неправильная посылка, словно комета, тянет за собой треугольный бесконечно расширяющийся хвост последствий. Как на коринской гравюре...
 
– Интересно, как Вы представляете себе счастье? – ему хотелось услышать, как отвечают теперь на хрестоматийные вопросы.

Рудов был почему-то уверен, что девушка не уйдет от этого разговора, не отшутится. Может быть, потому что она тоже видела жест пилота и наверняка думала о нем больше, чем он, Рудов.
 
Самолет чуть потряхивало. Он уже набрал высоту. Облака остались далеко внизу – тугие и плотные, как сугробы снега. Отсюда, сверху, казалось, что прогулки по ним пешком – вещь не столь уж нереальная.
 
– Счастье? – она чуть усмехнулась. – Это неопределимо. Слишком уж многозначно это – "счастье"...
 
Вдоль кресел шла стюардесса. На пластмассовом подносе, который она несла, стояли прозрачные пузатые приземистые бокалы с искрящейся минеральной водой.
 
– И все-таки? – настаивал он.
– Наверное, – сказала девушка, – это когда есть любимая работа. Все остальное приложится.
 
Он почувствовал себя так, словно его предали.
 
Так значит, круг замкнулся?

Круг, который он пытался разорвать зубами, круг, который давил его железным обручем в минуты, когда Корин, не замечая того сам, преподносил ему очередной урок превосходства человека над инженером. Превосходства, которое Рудов никак не хотел принимать разумом.
 
"Когда есть любимая работа"! Женщина и – работа. Воплощение нежности. Всего, что лежит в основе непрерывности мира, бессмертия человечества и – работа?

Сейчас, когда он вслушивался с поразительным даже для себя безразличием, скрашенным лишь легким любопытством, в гул моторов, он уже знал, что работа, если и дает счастье, то неполное.
Одной работе это не под силу – сделать человека счастливым на протяжении всей жизни. Да и бывает ли так, чтобы был человек счастлив всю жизнь? Едва ли...
 
"У него счастливая судьба"... "Счастливый человек"... Как часто эти слова отражают лишь результат жизни, а не ее процесс. Как часто счастливцами называют тех, кому при жизни не выпало на долю и трех лет человеческого счастья. А может быть, и трех дней.
 
Женщина видит счастье в работе!
 
Но будь справедлив. С оговоркой насчет того, что все остальное приложится. А что это – " все остальное"?
 
А ведь ты знаешь. То, что ты так искренне хотел обрести, тоска по чему погнала тебя в музей на Волхонке, что незаметно для себя утратил, принес в жертву одному божеству – работе. С радостью. Потому, что ничего, кроме дела, не сумел любить.
Принес себя в жертву этой единственной страсти и спохватился.
 
С ней этого не произойдет. Она не станет ущербной. У нее есть музеи, любимые с детства. У Корина – тоже. Были.
Корин!..
 
* * *

Кладбище под горой в двух шагах от города. Придавленные тяжелым серым небом могилы. На редких – кресты. Туман чуть поредел. Под ногами тяжелый сырой снег: оттепель.

Рудов слушал говоривших прощальные слова и не понимал их.
Знал лишь одно: Корина больше нет.
И знание это было больше всего, что происходило вокруг, больше него самого, и всего, что могло вместить в себя краткое человеческое бытие.
 
Ему не хотелось возвращаться домой, не хотелось за поминальный стол. Он не мог нарушить обычай и не мог соблюсти его. Он подумал, что если бы он был чуть-чуть другим, он бы просто заплакал. Но и этого он не умел.
 
Он вернулся в свой рабочий кабинет, к коринским всадникам на стене и долго бездумно стоял, ничего не видя и не слыша.

В какое-то мгновение он подумал, что хорошо бы позвонить той своей попутчице по авиарейсу. Кто она ему? Больше, чем просто человек. Больше, чем просто женщина.
Лена – это слишком больно, слишком рядом утрата.

Таня – вот, кто ему сейчас нужен.
Они встретятся. И снова поговорят, как тогда, в том злополучном рейсе, который закончился все-таки нормально.
 
И он снова окунется в мир, который потерял в погоне за ускользающим временем.
Этот чужой мир, который был своим для Корина и Лены, в котором бытует его попутчица, – мир искусства и нетехнических книг, мир музыки и споров о том, чего не потрогаешь рукой, чего не коснешься – не в нем ли спасение?
 
А может быть, все дело в другом? Банальное биопробуждение под влиянием чужой молодости? Нет, это было бы слишком простое объяснение, и потому изначально – ложное.

Но так ли уж неправильно хоть иногда позволить себе заменить "надо" на человеческое "хочу"?

И так ли это опасно — поддаваться желаниям?
А есть ли они у тебя, а, Рудов?

"Хочу хотеть того, что не хочу..."

Но хочу хотеть.
Не умею...
 
 
Ольга ЛАНСКАЯ.
Кольский полуостров - Санкт-Петербург