Старик и мальчик

Александр Воронцов 5
- Деда, а ты тоже умрешь? – в голосе ребенка одновременно отразились и страх, и неуверенность, и что-то еще, что можно было уловить, но озвучить, предать огласке, было бы кощунством.
- Конечно. Конечно, умру. – Ответил старик, седой до синевы, и древний, словно дуб, растущий позади небольшой, но какой-то неестественно удобной скамьи, стоящей у самого парапета на краю высокой скалы, выдающейся в море настолько, что в теплом мареве осеннего воздуха берега позади будто и не было вовсе.
Его ответ тоже был переполнен явными, но в еще большей степени, скрытыми интонациями, заставляющими признать то, что в силу возраста, и очевидной мудрости, ни одна из ноток мальчишеского вопроса не ускользнула от его внимания. Но заданный так странно вопрос его не обидел. И отвечая, он постарался вложить в свои интонации желание вызвать в ребенке ощущения, которые останутся только ощущениями, но никогда не смогут стать мыслью. Или, по крайней мере, не сейчас, Кажется, у него получилось.
Ребенок замолчал, словно споткнулся обо что-то, хотя еще несколько мгновений назад уже был готов сорваться с губ следующий вопрос. Наступила тишина. Такая тишина, что было слышно, как в воздухе прошуршал опавший с дуба широкий лист, который после некоторого раздумья опустился на скамью рядом с мальчиком. Глядя на этот лист, ребенок ушел настолько глубоко в себя, что не заметил, как набежавший редкий вздох теплого бриза смахнул лист на землю, и продолжал тянуться рукой к тому месту, где он только что был.
- Деда, а ты всегда знал, что умрешь? – наконец спросил он, все еще пытаясь наощупь найти украденное бризом.
- Всегда, конечно. Просто когда ты еще ребенок, ты думаешь совсем не о том, что ты умрешь.
Похоже, мальчик ожидал другой ответ, и это несоответствие вывело его из состояния той задумчивости, в которую тогда только можно погрузиться, когда пытаешься облечь ускользающее ощущение в слова. Теперь он заметил пропажу, но не подал виду, что заметил ее только сейчас, и просто положил руку на то место, где мгновение назад бессознательно искал свой лист. Быть может, лист действительно потерял для него ценность, но в равной степени, если не в большей, может оказаться и то, что он постеснялся показать свою рассеянность.
- А о чем тогда ты думал? – задал он такой ожидаемый вопрос.
- Наверное, о том же, о чем думаешь и ты сам. – Ответил старик. И хотя этот ответ был не менее ожидаемым, он столкнул ребенка со стези банальности, на которой мальчик уже приготовился оставить свой след. И плавная, никого ни к чему не обязывавшая, беседа обрела новую жизнь.
- А о чем думаю я? – спросил мальчик. Ребенок сам явственно осознал, что не может адресовать этот ответ старику, и задумался над ответом себе.
– Я думаю о разном. - Продолжил он через некоторое время. – Думаю про море, про папу и маму, про соседа нашего, потому что он все время пьяный и поет много. У тебя тоже был такой сосед?
- Нет, у меня не было такого соседа. – ответил старик. – Но о них ты не думаешь. Ты их просто вспоминаешь, когда надо для чего-нибудь их вспомнить. А думаешь ты о том, что уже знаешь, но думаешь об этих вещах потому, что не понимаешь, откуда ты их знаешь.
Мальчик не смог не согласиться с очевидным глубоким знанием старика его мыслей, но и согласиться он тоже не мог.
- А бывает, я и по-другому думаю.
- И как же это? – спросил старик, после чего с облегчением опустил спину на спинку скамьи.
- Ну, вот бывает, что я думаю, что я точно учился бы на много лучше, если бы я был в классе один. Я понимаю больше, когда мне не мешают, но я не знаю, почему я так думаю. Я же никогда не был один в классе. Но я точно знаю, что так было бы лучше.
- Это правда. – Ответил старик, одновременно и поддерживая ребенка в его рассуждениях, и не мешая ему. – Наверное, есть и  еще что-то важное, над чем ты думаешь? 
- Конечно, есть. – ответил ребенок, почувствовав эту поддержку,  и бессознательно воспринимая ее, как интерес к нему самому. – Вот, например, я не могу драться.
- Я не боюсь драться. – Всего чуть-чуть, но все же, избыточно громко добавил он после некоторой паузы, на протяжении которой  боролся со сковывающим душу страхом, порожденным начавшим пульсировать в сознании словом «трус». – И что больно будет, не боюсь. Но я не могу драться.
- Это правильно. Не надо. Знаешь, когда я был уже взрослым, я много дрался. Очень много.
- Почему? – в детском вопросе прозвучало искреннее удивление, не оставляющее сомнений в том, что он слышит такое о старике впервые.
- Была война. А на войне всегда надо драться.
- Ну, да. – поддержал его ребенок. – Ты же солдат, значит надо драться. А я не солдат.
- Не это важно. – ответил старик, безжалостно стряхивая так преждевременно  провозглашаемое ребенком самому себе прощение. – Не это.
- Почему?
- Потому, что солдатом можно быть только пока идет война. Но однажды она заканчивается. И ты перестаешь быть солдатом. И уже не надо драться. Но и до войны, и во время, и после ее окончания я ведь был, и остался человеком.
- Ну, и что? Ты же дрался с врагами!
- Да, я дрался с врагами. Но ведь и они были врагами, только пока шла война. Но, как и я, они тоже были людьми. Война закончилась. Их больше нет. А я есть, и я часто, очень часто вижу их глаза. Я хорошо дрался.
Снова наступила тишина. Только в этот раз она не была столь же безмятежной, как прошлая, и появилось ощущение того, что скоро у подножия начнется прибой.
- Деда, тебе было тогда страшно?
- Нет. Мне страшно сейчас.
- Почему, ведь их уже нет.
- Скоро и меня не станет. И пойду я туда, где они спят уже много-много лет. И страшно мне, что когда я приду, я разбужу их, а может быть их детей, или жен, которым не стало что есть, и которые, возможно, тоже уже давно спят. Что я им скажу? Скажу, что просто я хорошо дрался? Но разве меня поймет там такой же мальчик, как ты, который даже не знает слова «враг» потому, что не успел его узнать? Не поймет. Поэтому и ты никогда не будешь драться. Никогда. И если не будешь, то может быть там, какой-то другой ребенок сможет простить меня.
- Деда, я никогда, слышишь, никогда-никогда не буду драться.
Мальчик замолчал, но в этот раз можно было почти ощутить, как внутри его маленького тела зазвучал набат принесенного только что вечного обета милосердия.
Едва ощущаемый бриз доносил откуда-то издалека, словно из поднебесья, звуки духового оркестра, нежно касаясь лица и души. И может быть, благодаря этим звукам звучавший в ребенке набат, не теряя своей,  значимости, все таки оказался не верным и не законченным решением, принятым ребенком, с которым однако мальчик так и не согласился полностью. А старик слышал многое. Значительно больше того, что мог услышать…
- Драчун редко бывает воином, – сказал он задумчиво. – А воин никогда не станет драчуном.
- Потому что драка это не бой. – Не по-детски глубокомысленно сказал ребенок.
Старик впервые за все время этой странной беседы посмотрел на мальчика, но не увидел его лица, повернутого в сторону, туда, откуда доносилась грустная, но какая-то очень честная, что ли, мелодия, игравшаяся то приближающимся, то почему-то отдаляющимся оркестром. Старик ее не слышал, и потому решил, что мальчик увлекся чем-то только ему известным, и разговор окончен. Он тяжело вздохнул, и погрузился в свои воспоминания, уже не связанные с ребенком.
Вернее сказать, это не были воспоминания в привычном значении. Он ничего не вспоминал. В его памяти всплыло видение, вызвавшее к жизни сложную гармонику ощущений, вызываемых некогда пережитыми событиями. Дорога, обрамленная с обеих сторон высоким скалистыми горами, засыпанная уже утоптанным снегом, по которому молча и сосредоточенно ступали солдаты. Вскоре она опускалась, отчего уходившие вниз, и потому исчезающие из вида, солдаты казались героями, решительно ступающими в небытие. Впрочем, так оно и оказалось… Вперемешку с облетающей с редких деревьев красной листвой сыпал снег, отчего звуки шагов уходящих солдат становились глуше и призрачнее.
- Ты не пошел с ними? – спросил ребенок, невесть каким чудом узнавший, что происходит в душе старика. Но тот был настолько далеко, что не удивился прозорливости ребенка, и даже не обратил на это внимания.
- Пошел, но позже. – ответил старик. - И умер я тоже позже.
Он  почувствовал на своем лице взгляд ребенка, но отклонил лицо. Незаметно, совсем чуть-чуть, так, чтобы не обидеть, но и чтобы ребенок не видел его слезу. Смахнуть ее при ребенке ему было неловко.
- Деда, а сколько раз ты умирал? – продолжил, очевидно, не в первый раз начатую беседу, мальчик.
- Не помню. – Честно ответил старик. - Да и зачем тебе это?
- Не знаю. Наверное, просто хочу знать – смерть, это как?
- Просто это. Ты просто осознаешь, что ты и твое тело – это совсем разные вещи. Тебе его становится не жалко, и мысли о нем перестают быть важными, но важным в этот момент является то, что ты обязан сделать нечто необходимое. Так бывает чаще всего. Хотя иногда, конечно, тебе ничего особого делать не надо, просто твое тело становится неудобным, как жмущий ногу сапог, или тесный пиджак. И тогда ты снимаешь эту неудобную вещь. Вернее, соглашаешься с тем, что она будет с тебя снята.
Мальчик попытался узнать это ощущение. Но он еще не носил ни жмущих сапог, ни тесных пиджаков. Поэтому он не смог представить себя в таком состоянии, и в общем, легко отказался от этих попыток.  Он снова вслушался в грустные звуки мелодии, отчего старик, наверное, ощутил облегчение, и даже потер указательным пальцем за ухом, словно смутившись своей откровенности в присутствии еще, по сути, совсем маленького ребенка. А чтобы тот скорее забыл только что услышанное, спросил:
- Почему ты все время спрашиваешь про смерть? Неужели тебя совсем ничего больше не интересует?
- Я просто хочу знать все. – Искренне ответил ребенок.
- Всего очень много, и никто не может знать всего.
- Даже ты? – не менее искренне удивился ребенок. Удивился и… не поверил.
- Даже я. – Согласился старик.
- И ты не знаешь, откуда берется мысль? Не знаешь, почему человек разговаривает сам с собой?
- Не знаю. – Старик покачал головой. – Откуда же я могу это знать?
Ребенок снова недоверчиво посмотрел на старика.
- Но ведь ты же сам иногда разговариваешь так.
- Разве? – пришло время удивиться старику.
- Да. Я сам много раз слышал. И я тоже часто разговариваю с собой, но не так, как ты. Я разговариваю так, что меня никто не слышит.
- Почему? – спросил старик.
- Не знаю. Но, наверное, потому что когда я разговариваю с собой я, который внутри, умнее меня, который я. А иногда мне кажется, что это не я, а как будто ты внутри меня.
- И что же я тебе говорю? – в голосе старика зазвучала какая-то странная радость, слагавшаяся не то из ребяческой гордости и веры в бесконечность, не то из ощущения преждевременно пришедших мудрости и свободы. Но, чем бы она не была, его вопрос прозвучал как-то очень молодо, очень энергично.
- Разное. Часто по ночам ты рассказываешь мне о солдатах, уходивших по утоптанному снегу в небытие, осыпаемых снегом и красными листьями. И тогда мне кажется, что я слышу, как они дышат, слышу их мысли. У них много разных мыслей, и я не все их понимаю. Просто не успеваю понять. Они так быстро проходят мимо меня, что я слышу только несколько слов, и не знаю, чем эти слова кончаются. Но мне становится очень грустно, и я потом засыпаю. А когда просыпаюсь, ты уже не говоришь во мне.
- Вот как. – Озадаченно произнес старик. – А что еще я говорю?
- Ну, я не знаю. Много чего. – Ребенок опять задумался, пытаясь вспомнить что-нибудь еще из своих переживаний, но ничего на память не приходило. – Иногда ты просто советуешь, как мне поступить. Хотя, я не всегда помню, что это ты. А иногда тот я, который во мне, сам решает, как мне поступить. Тогда я не успеваю подумать, а сразу делаю. А потом этот я объясняет мне, почему я так поступил. И тогда мне кажется, что этот я совсем не ты, а я, но я в это не верю.
Мальчик замолчал. В кажущейся путанице его монолога заключалась истина. Все им сказанное было точным описанием каких-то, по всей видимости, очень важных, моментов его только что начавшейся жизни. И даже если старик и пропустил что-либо из этого монолога, и не уследил за расстановкой ролей в мироздании этого маленького человека, он все равно все понял, потому что точно знал, что в искренности никогда не кроются ошибки. Именно поэтому он не мог быть не искренним, когда ребенок снова заговорил с ним.
- Деда, а раньше тебе когда-нибудь бывало страшно?
- Да, конечно, бывало.
- Когда ты был маленьким?
- И когда был маленьким, и когда стал взрослым тоже.
Искренность свойственна молодости. Ранней молодости. Быть искренним кажется само собой разумеющимся, единственно возможным действием. И нужны годы существования во взрослом мире, чтобы искренность стала чем-то глубоко интимным, чем-то подлежащим утаиванию, а иногда в этом взрослом мире она становится постыдным проявлением слабости. Мальчик был очень юн, и еще не потерял своего врожденного и естественного состояния. Он еще не сталкивался с необходимостью что-либо прятать от великого и красивого мира, но похоже, он уже узнал, что взрослые могут так поступать. И он спросил:
- И чего же ты боялся, когда сам был ребенком?
- Больше всего я боялся войны. – ответил старик. Ответил сухо, точнее бесстрастно. Ответил так, как будто он отвечает на этот вопрос каждый день, и этот ответ уже и ему самому, и окружающим давно стал безынтересен.
- А ты победил свой страх? – мальчик выдал себя с головой, и почувствовав, что старик его понял, опустил глаза.
- Победил.- не меняя интонаций, чтобы не ранить ребенка, ответил старик. И не дожидаясь вопроса, которого могло и не оказаться, продолжил. – Однажды я узнал, что где-то далеко-далеко есть огромный, и очень красивый город. Его крыши почти сплошь золотые купола, а за огромными стенами стоят гигантские орудия, которых боится любой враг. И поэтому никто и никогда не пойдет войной на него. И значит, я уеду в этот город. Однажды обязательно уеду. Вот только выросту, сделаю все, что надо, и уеду.
Еще не тронутая червоточиной неискренности душа не нуждается в доказательствах того, что было сказано искренне. Былой стыд испарился, и ребенок поднял глаза на старика. А в его вопросе прозвучало столько надежды, что казалось, прибой тоже затих, и замер в ожидании ответа.
- Ты уехал?
- Да. Конечно, уехал. Немного позже, чем думал в детстве, но я, конечно же, уехал.
В наступившей тишине старик почувствовал радость, вибрирующую в душе ребенка.
Прибой снова донесся до вершины скалы, а оркестр приблизился настолько, что даже старик его услышал. Вслушиваясь в приближающуюся музыку, он с удивлением понял, что это звучит скорее марш… Ну, конечно, марш. Но вот звуки этого марша не были бравыми. Мелодия была лирична, и даже грустна, но главное, в этом марше было несказанно много добра и света. И старику захотелось, захотелось до слез, чтобы он не прекращался, не удалился, и не растворился в теплом воздухе этой осени.
Вслушиваясь в ставшую любимой в одно мгновение мелодию марша, принимая тепло осеннего бриза, и шорохи опадающей листвы, старик думал над тем, не пришло ли время сказать этому мальчику больше. Рассказать ему основы мироздания, и те правила, которым, хочет он или нет, но будет следовать. Рассказать о невозможности нарушить Гармонию, о бессмысленности детского стремления ускорить время, и старческого стремления его же замедлить. О непрерывности Жизни, и бесконечной многогранности ее проявлений. О судьбе и выборе, о любви и творении, о величии малого и тщетности лжи… Рассказать, о чем говорят птицы, и как их слушать, о прикосновении к листьям, и о прикосновении листьев к живому и мертвому… И подумав в стотысячный раз, решил этого не делать. Для мальчика это ускорит время, а для него самого – замедлит, что, как известно, бессмысленно.
Мальчик уснул. Бесконечная благость разлилась по скамье, укутав собою и ребенка, и окружившую скамью молодую ярко-зеленую траву. Наполнила воздух ароматами свежести, какая приходит в самом начале весны, и уже невозможно отличить, запах ли это уже оттаявшей земли, или это еще ароматы едва прогревшегося воздуха. 
Где-то далеко внизу, у самого подножия скалы, свежий ветер разбивал в брызги весенние яркие волны, от чего, в конце концов, мальчик проснулся. Он сладко потянулся, не открывая глаз, и еще какое-то время лежал на скамье, подставляя лицо нежному теплому свету. А затем встал, и взглянув еще раз с невообразимой высоты на разбивающиеся у подножия волны, потер указательным пальцем за ухом, и пошел прочь, так и не решив, был ли старик на самом деле. Задавшись этим вопросом, он задумался, и не обернулся, отчего и не заметил застрявший в снегу, сохранившемся в тени позади скамьи,  яркий красно-желтый прошлогодний лист.