Разности

Карен Сарксян Ваня Курсорский
Избранные минуты из жизни ветра

Всё, сказал ветер, пора остановиться и перестать носиться по свету в поисках, как принято говорить какого-то счастья, даже если оно умещается на кончике иглы, пора, всё, повторил ветер и присел на скамейку, очутившись по случаю в парке Чаир. Почему Чаир и что это значит ни ветер, никто и знать не знали. Конечно, нормальный и уважаемый, а главное уважающий себя читатель под словом «ветер» разумеет воздушный поток, перемещающийся над поверхностью земли с той или иной скоростью. Но прошу простить автора и дать ему как бы объясниться, потому и как, или потому и что, или так и как, или поскольку ветер это всего лишь молодой человек, к которому уже никто не помнит по какому поводу пришлось кстати прозвище «ветер». Вовсе не от того, что гулял и гуляет ветер в его голове. Хотя кто его знает. Но поверим автору, утверждающему, что прозвище это возможно произошло от фамилии молодого человека Ветро;в с ударением на последнем слоге. Но автор разумно ставит точку на этом гадании «отчего» да «почему» и оставляет открытой дверь в домысливания, и говорит, а может по какой иной причине. Ведь носится он по земле, и так и просится додумать – в поисках счастья. Счастья? А что это такое? Только не заглядывайте в толковые словари. Кто-то сказал, что сколько людей и даже зверей, столько и толкователей этого слова. За ним стоят ощущения. И видимо потому Ветро;в по рождению и ветер по жизни не задумывался, и спроси его о счастье, развёл бы руками, мол сам не знаю. Жил, делал, что хотел, что желал, то и творил. И минута была его душевной и верной подругой. Кто-то удивится, с чего это минута верная подруга, если ежеминутно покидает друга. Кому как, а вот ветер сию минуту проживал, переживая, и становилась она заметной, но не памятной, как медаль на всю жизнь, а тем, что есть, как небо. А небо он любил, если только лично обозначить отношение к предмету любовью. Небо всякое, и ясное с бездонной преданностью, и грозовое, но  не безнадёжное в своей мощи, и низкое, серое, недвижное, которое своей близостью к земле напоминало, что оно есть, есть всегда. А с небом он был все минуты, минуты эти были не меченные, но пережитые и отправленные на свободу, выпущенные, как птицы из клетки, куда-то, куда людям путь заказан, потому что у людей свой мир, а у минут свой. Так ветер не думал, но жил так. А в каждую минуту думал так, как подсказывал ему его же внутренний голос, каждую минут ветер жил по-своему, вдыхая полной грудью, успевая иногда обозреть небо от края и до края, заметить вдруг дерево, напоминающее баобаб, хотя кто знал, что это за дерево было, обозреть, заметить и удивиться, не забыв улыбнуться. Кому? Никому и всем. Хотя другим не было никакого толку, разве что их забавляло, что он любил любить других головокружительно. А бывало мир сам кружил ему голову. Впрочем, может он кружил это мир вокруг своей головы. Но так или иначе наступила сия минута, и ветер сказал всё. И что дальше – спрошу я ветра, а читатель автора. Но автор пока помолчит. В молчании всё, в молчании все ответы, от которых не увернуться. И вот согласно авторскому праву он, то есть я, то есть автор, зная без условностей всю поминутную жизнь ветра, решился словами оживить условно эту самую жизнь, не всю конечно, а местами, а минутами избранными и обозначить оживление, как избранные минуты из жизни ветра. Кому-то они представятся пустыми, другим интересными, а кто-то даже не удосужится и поглядеть, махнёт рукой и пойдёт дальше своим путём, и наверное будет прав, надо всегда идти своим путём и тем самым быть, а не служить времени. Застолбив за собой эту мудрость, автор довольный собой откинется на спинку рабочего кресла и упрётся взглядом в тишину. Да-да, не удивляйтесь, желающий увидеть увидит и тишину.

1. – Ну что ты говоришь, что можно сделать за минуту.
- Дорогая моя, за минуту можно прожить жизнь.
-Я бы не хотела иметь такую минутную жизнь.
- Что ж, но минута минуте рознь, пожалуйста, за минуту можно сделать ребёнка.
- То же мне, сказал, а потом девять месяцев ждать, нет, ты неисправим.
- Я так плох, что меня надо исправить, как игрушку?
- Нет, ветер, нет, игрушка это я, а ты слишком хорош, ты, ветер, завтра улетишь, а я…
- Что «а я»?
- А я останусь и не буду считать минуты. Я всегда не любила арифметику.
- Ну и замечательно, значит время для тебя остановится, считай, что ты проживёшь всего мгновение.
- Хорошо бы пережить его.
- Ты же не хочешь лететь со мной.
- Ты знаешь, я не могу.
- Знаю и потому лечу один.
- Ах, ветер, ветер, лети, а пока…
- Что «пока»?
- А пока – пока ты есть.
- Ты меня обрадовала, ты даже не знаешь, как ты есть, не знаешь.
- И не хочу знать.

2. Ветер всё знал. Знал о минуте. Знал, что минута, это комета, отличившаяся и отлучившаяся, уходящая, но остающаяся быть для всех, но не для него, для ветра. И ветер знает всё. Но одного не знает, возвратится ли эта комета, встретится ли вновь эта минута, но незнание не тяготило его, напротив он чувствовал лёгкость, и улыбка не покидала его, даже когда он шёл, одолевая дождь, порывы ветра, рвущийся из рук зонт, и шёл энергично, и одоление рождало улыбку, и даже он, ветер, скажет - а ведь хороша минута, и ощутит ещё большую лёгкость в ногах, и шаг его станет летуч, и разве всё это не будет означать, что он спешит на встречу с собой, покинутым ещё вчера, а может и целую вечность тому назад, но время не ведает и не требует счёта, время просто предлагает минуты на выбор, чтобы  побыть  в них и улыбнуться.

3. – Ну что ты всё время думаешь о смерти.
- Всё время? Ты, ветер, заговорил о времени.
- Да, потому что твой язык – это язык времени, ты с ним живёшь.
- Странно, ветер, странно.
- Странно то, что ты всё время думаешь о смерти, она же неизбежна,  у неё есть своя личная минута, а к тому же никто не знает, что это такое.
- В этом и причина.
- Причина чего?
- Думанья.
- Ну что ж, неопределённость напрягает, если вести счёт минутам, но и поощряет любопытство.
- Забавный посыл у тебя, очень даже забавный, пощупать смерть, чтобы удовлетворить своё любопытство.
- Ох, как замечательно сказано – пощупать смерть, в этих двух словах целая минута. Да, пощупать и улыбнуться.
- Ты мне, ветер, даришь улыбку?

4. Вот, что стоит за словом «время». Ветер пропустил долю тишины и сказал, или кто стоит. Между «что» и «кто» нет разницы. Разница от ума. А он выжал  из себя ум. Но он не превратился в выжатый лимон. Нет. Он стал тем, кем он есть. И вот он летит. Спросите о разнице тех, кто сидит рядом. А он, ветер глядит в круглые окошки и видит бледность голубого неба, словно побледневшего от испуга, и видит свет солнца, бьющий в глаза до слёз. И лёгкие слова начинают кружить пушинками. И слышится мелодия. И запускается метроном. И лёгкость захватывает тишину. И кажется протяни руку и дотянешься до себя того, кто есть и уже неизменный. На протянутую ладонь опускаются, садятся, как прирученные бабочки, слова,
В этом мире всё чужое, и не знаешь, где живёшь,
В этом мире всё дурное, слева правда, справа – ложь.
Еду я, хожу, летаю, всё как будто, как у всех,
И как все порой мечтаю, ни о чём, но как на грех
О мечтанья спотыкаюсь и потом беспечно каюсь,
Говорю, ты здесь чужой, проходя жизнь стороной.
Приземление произойдёт успешно. И ветер скажет той, что сидит рядом, скажет так, словно он не говорит, а дышит, не задумываясь о необходимости дышать, скажет, хорошо, что она рядом в эту минуту. Та, что рядом, в ответ улыбнётся. И ветер тоже. И две улыбки будут неотличимы.

5. – Открой глаза, не бойся.
- Странно, а разве они у меня не открыты, и я не боюсь.
- Я повторяю, открой глаза, ты смотришь но не видишь.
- Я вижу, вижу тебя, а за тобой окно.
- Ты видишь меня вчерашнего, которого уже нет, и окно не то, не открытое настежь.
- Странно, странно всё это.
- Странно, говоришь? Нет, странно не это, странно, что ты не живёшь, не проживаешь, а воображаешь.
- Можно подумать, что ты не воображаешь.
- Лучше скажи  при-думать, потому что во-ображение это сродни при-думыванию. А я не придумываю миры, двери в которые открыты всем и потому никому, а главное не открыты тебе самому, но ты воображаешь, что открыты. А я проживаю в мире, который есть я, прописан в нём.
- Может у тебя и штамп в паспорте о регистрации стоит.
- Стоит, стоит, но он не мешает мне быть или не быть, но в этом мире нет дверей, ни на вход, ни на выход. Он или сейчас есть или его нет. Я собираю дни, в которых он есть.
- И много ты таких грибов собрал?
- Не знаю, но они есть, и всегда.
- Странно всё это, странно, это не                моё.
- Вот тут ты на пути ко мне.
- Что ж, ветер, может и встретимся.

6. Кому нужны встречи? Всем? Или никому? Или мне одному? А встреча не есть ли отражение себя от встречного, как от зеркала, и тем самым увидение себя самого со стороны? Какие статные вопросы, подумал ветер, умея когда надо хорошо подумать. И тут пред ним на самой тропе очутился камень. Валун, скатившийся по склону горы в какие-то веки. И вот обрёл покой. О, нет, не покой, а недвижность. А она недвижность ему близка, как хорошая и давняя знакомая. Недвижимость и есть то, что движимо и сжато в минуту. Минута недвижности. Недвижность минуты. Ветер любил переставлять слова. Он любил остановиться и, не раздумывая, повернуть назад, и не просто повернуть а ещё и с завихрением мыслей, которые, как послушное стадо овец, следуют за пастухом. Да, улыбнётся ветер, да, он пастух, пасущий самого себя. И почему-то ветер выдохнул с выдохом мысль, а с ней и горсть двуокиси углерода, ускоряя процесс придуманного умнейшими головами глобального потепления, жаль, что никто не принял эту мысль в общем-то забавную, впрочем когда-нибудь ей повстречается минута и в той минуте обнаружатся чьи-то уши. У-ши, ду-ши, су-ши, ду-ши, су-ши. Промелькнули слова и ветер поспешно покинул минуту.

7. – Ветер, ты слышишь песню?
- Конечно.
- Ты помнишь её?
- Конечно.
- Её ты услышал, ах, не сосчитать, много, много лет назад.
- Мы услышали.
- Она осталась в прошлом, слушая её, я переселяюсь в прошлое. А ты?
- Я нет. Она всегда есть. Она со мной, даже когда я её не слышу, даже когда она как бы забыта.
- Ветер, ты странный, ты же сам говоришь, что всё есть только когда ты есть, вот сейчас, в эту минуту, а песни-то уже нет, нет и всё, ты же не здесь, ты уже уносишься без оглядки, и в какую сторону не знаю.
- Ты ошибаешься, я бывает и сообщаюсь с тобой, а минуты, минуты, в которых я есть, они ведь улетают со мной куда-то, а на те, в которых не был, и не оглядываюсь.
- Хорошо, пусть так, а сколько минут одних, а сколько других?
- Любишь числа? Может вся жизнь по одну сторону, а одна минута – по другую.

8. Равно-и-весие. Весие равное. Что не помнится, веса не имеет. Что улетело, то ушло, что смахнулось за горизонт без прощания, то не прощаемо, и потому болеет, долго и даже навсегда, на одну длинную минуту. Так подумалось ветру. Он и на самом деле ту минуту страданиями заполнил и обложил мешками с песком, чтобы не унесло в половодье перемен. И минута с благодарностью выдохнула «кама хаваль». Ветер поначалу опешил. И поспешно спешился с простроенного куда-то пути и пошёл на твёрдую, абсолютно равновесную бетонную платформу полустанка. В ушах ветра звенела тишина. Над головой мило серело небо, не низкое. По сторонам повсюду раскинулись пустыри. И ни в двоичной записи, ни в торопливом звучании морзянки не оживали сообщения, даже если и были кем-то посланы. И тогда ветер повторил эхом «кама хаваль» и подумал, а ведь это кто-то из ивритян вспомнил о нём и даже не пригласил а усадил на один сердечный удар рядом на старый, скрипучий, пружинный диван, но кожаный. И ветер пожалел, что не может согнуть в бараний рог пространство, о которое столько сломано умнейших копий, и очутиться там, где кому-то стало жаль, жаль так, что захотелось выдохнуть и выпустить посланием на свободу, это самое «кама хаваль». Это самое «как жаль», перехваченное ветром. И ветер пожалел, что не может очутиться там, чтобы одной минутой страдания стало меньше.

9. – Ветер, ты как-то сказал, что пришёл оттуда, где всё для тебя есть, и пришёл сюда, где для тебя ничего нет.
- Да была такая минута.
- А ты помнишь, что ты сказал дальше?
- Нет, не помню, доскажи.
- Странно.
- Что странного, та минута была отдана, а может подарена тебе, и я был тогда почти счастлив тем, и потому она была лёгкой, как дуновение сквозняка.
- Пусть так, а ты дальше сказал, что придя сюда…
- Сюда – это в эту жизнь.
- Да, конечно, не прерывай меня.
- Хорошо, извини.
- …что придя сюда, ты начинаешь добывать для себя всё то, чего для тебя здесь нет.
- Если та минута вместила такие слова, значит так оно и есть, именно до-бывать, до-бывание и есть назначение по завету.
- Заветное добывание?
- Точно.
- А чего? Что же, ветер?
- Всего лишь самого себя, всего лишь.
- Тогда я пойду добывать себе сон.
- Значит пришёл твой седьмой день.

10. Ветер поздравил друга с рождением дня его появления. И на-рекания и от-мечания. Впрочем, не друга, а близкого человека. Впрочем, не близкого человека, а своего. Именно. Этот человек – свой, до него всегда рукой подать. Подумал ветер и протянул руку с мобильником, уже отключённым. Рождение – традиция жизни и даже ритуал её исполнения, так же кстати, заметил, не прерывая мыслеоттока, ветер, как и смерть. Но со смертью не принято поздравлять, а зря, усмехнулся ветер и повторил, а зря. Поздравляя, ветер  обыграл крылатую, но уже с подрезанными крыльями фразу, молодо-зелено, и сказал, молодо ещё, но уже не зелено. И покатилось предложение по склону одной из извилин мозга, обрастая словами, как снежный ком. Молодо-но-не-зелено уже, с желтизной местами, как приветы от осени, ветры её дуют из далёка, не мест далёких, а из времён далёких. А потом пошло и пошло – не молодо-и-не-зелено, а так – не поймёшь что это, и о чём это, то ли синяя зрелая слива, то ли маска, а под маской завтра на-черта-но. И вот маску долой, и уже не-молодо-золот-но такая осень буйная, вся в тумане позолоченном. Ну и наконец и сказу-пересказу венец – не-молодо-но голым голо-и-у;род-но, одни то ли уши, то ли ветки, то ли глаза, то ли просветы меж ветвями, то ли нос, то ли муравейник осиротелый, одним словом – уродство. И тут ветер хитро заулыбался и сказал никому и даже не себе, а пространству, а ведь, господа, и в уродстве красота, своя красота. И пошёл гулять туда, куда никто никогда и не спешил, а он даже трусцой побежал. Ветер ведь.

11. – Ветер, ты слышишь, кто-то играет на лютне?
- Ну и слух у тебя, ты слышишь, как щиплют лютню при дворе испанской королевы.
- Ветер, не шути, я серьёзно.
- И я серьёзно, это музыка восемнадцатого века.
- Откуда ты знаешь?
- Я там бывал.
- В восемнадцатом веке? Да в восемнадцатом, восемнадцатом каменном веке, во дворце Ла-Гранха.
- И что ты там видел?
- Секвойю, которой пятьсот лет.
- А причём тут лютня?
- А при том, что в одном из залов гражданка в одеянии фрейлины играла на лютне и вполне мило и к тому же бесплатно.
- И что? Она играла ту же пьеску, что я слышу?
- Да, именно ту же, что ты слышишь, и я ведь не без ушей.
- Ох, ветер, ну и выдумщик ты.
- Если я выдумщик, то ты злостная и-сказительница  реальности, обрати внимание – и-сказительница, оцени.
- О, да, ты как всегда не поразим.
- И всё-таки, ты слышишь, кто играет на лютне? Это Гайдн, он обожал играть на лютне, ты знаешь, кто такой Гайдн?
- Да, он сочинил прощальную симфонию.
- Ну, ты молодчина.
- Спасибо, и как тебе лютня?
- Ничего, как-то не трогательно, но так и тянет выпить с тобой по бокалу лимонада, выбивающего газом слезу, выпить на посошок.
- Воду на дорожку не пьют, а льют.
- Не на дорожку, просто пора мне, но я возвращусь.
- А почему так грустно?
- Не знаю, может устал, но ты не жди меня, ожидание отнимает силы, а чем больше сил тратишь, тем время бежит от тебя быстрее.
- Это что-то новое.
- Нет, моя дорогая, это очень старое.
- Как и лютня?
- Старше, старше, только сегодня кто-то играет на лютне, а рядом за стеной другой сочиняет, не он сам, а его компьютер сочиняет музыку, вот такая гримаса нашей жизни, уродство в ней или красота – не знаю.
- А кто знает,  ты же знаешь всё.
- Всё, да не то.
- Но ведь, если красота, то она спасёт мир.
- Ты знаешь, кто это ляпнул?
- Да.
- Ну так следуй за ним, палата рядом пуста. Да и спасать-то от кого этот мир, разве только от самого себя.
- Ты сегодня что-то сам не свой.
- Нет, я всегда свой, даже когда сплю счастливо рядом с тобой, ладно, мне пора, а лютня пусть играет.

12. Слова, как же они соблазнительны. Ветер любил заигрывать с ними, как настоящий ветер с опавшими листьями. Впрочем, ветер засомневался, а правильно ли он употребил слово «любил», выражая им таким глубоководным своё отношение, и решил, что более подходит слово «заигрывать», заигрывать со словами, заигрывать с дамами, заигрывать с жизнью, ну а уж со временем тем более. Склонность к заигрываниям у него у ветра была от рождения, а может и до рождения. Кто знает, что было до того. Может был завет о приходе сюда. А придя сюда, надо было заветно сохранить себя, просто «быть собой», чтобы не исчезнуть, не затеряться, согласно основному смыслу слова «вы-живание». Но можно выживанием выживать из всего того, что есть здесь, и «здесь» всё не заветное, а кто-то и себя выживает из «здесь». И ветру примелькнулось созвучие слов, и он сказал вы-жимание. Заменив букву «в» на букву «м», получим «выжимать» из себя всё не своё, или от противного – всё своё из себя. Кому что по душе. Вот и всё, успел прошептать ветер и крепко уснул.

13. Ветер говорит сам себе:
- Кажется я не ошибся, это та же дверь.
Ветер всматривается в табличку с номером, приделанную к двери.
- Безусловно, это тот же номер.
Ветер нажмет на кнопку звонка и слышит прерывистый клёкот, вроде бы птичий.
- И звонок прежний, та же птица клекочет.
Наконец за дверью слышно движение. Щёлкает замок. Дверь отворяется. В дверях старушка в тёплом стеганом халате. На кончике носа цепко держатся очки. Ветер чуть ли не впервые удивлён.
- Как, вы здесь живёте?
- Да, молодой человек, я здесь живу, вас это удивляет?
- Признаться, удивляет, хотя я и не такое встречал. А вы одна живёте здесь?
- Да, совершенно одна.
- И давно?
- Ой, давно, но, молодой человек, для меня уже несколько дней – давно.
- Хорошо сказали, спасибо.
- За что?
- За хорошо сказанное, но всё-таки, ведь здесь жила молодая особа.
- Ах, вы о ней, так она оставила эту квартиру мне.
- Как оставила?
- Так вот и оставила.
- Продала?
- Нет, оставила, сказала, живите себе на здоровье.
- А сама?
- А сама уехала.
- Куда?
- Н уж, извините молодой человек, кто вас молодых нынче разберёт, ушла и всё.
- А как она выглядела?
- Ой, не могу сказать, в те дни я потеряла очки, потом нашла в кармане халата, а тогда едва сослепу видела, разве что её очертания, и ещё , да-да и ещё духи у неё были чудесные, так и не узнала какие.
- Духи; Родригеса, но всё-таки она была ростом высока?
- О. да, ещё приходилось задирать голову, чтобы дотянуться слепым взглядом до её головы.
- Значит, это была она, и ничего не просила передать тому, кто придёт?
- А как же, попросила.
- И что?
- Попросила сказать, что её больше нет.
- И всё?
- Молодой человек, разве этого мало, вы же, как я вижу, умный человек.
- Я не человек, я – ветер.

14. Когда-то, когда-то, вздохнул ветер, вздохнул и подумал, что когда-то может быть и в будущем, и в прошлом. И тут же ветра заинтересовал вопрос – а интересно работает ли для «когда-то» принцип взаимности, и что произойдёт, если «когда-то» из прошлого переставить взаимно с «когда-то» из будущего. Ветер усмехнётся вслед себе, улетающему в будущее, и он бездумно определит, махнув рукой, мол, а ничего не произойдёт. И когда-нибудь ветер узнает, что был прав, и что два «когда-то» пройдут сквозь друг друга, и не заметив случившейся встречи, и ни у кого сердце не остановится, и мир не вздрогнет, а ветре будет продолжать уходить и уходить и возвращаться, но для того, кто стоит у окна и за всем наблюдает без интереса к тому, что происходит за окном, возвращаться напрасно. Ветер ведь и не ведает, что такое мнения и семенящие рядом с ними со-мнения.

15. – Устал я.
- Остановитесь.
- Остановиться? Тогда я, тогда я не у-стану, а стану другим, и даже никем.
- О, быть никем это маленькое счастье.
- Откуда вы знаете?
- А я и есть никто.
- Кстати, как вы очутились здесь?
- А я обожаю придорожные закусочные, сижу, наблюдаю сцену лиц, что-то вроде кукольного театра.
- А «никто» умеет обожать?
- Ещё как, это «кто» не умеет обожать, он занят собой.
- Интересно, интересно, странно, что мы с вами только сейчас встретились.
- Ничего странного, я за вами уже давно слежу.
- А кому служите вы?
- Только себе.
- Ответ на пять с плюсом, и всё-таки мне пора.
- А усталость?
- Как ветром сдуло.
- Что ж, ветру и карты дорожные в руки, летите.
- Да уж.
- Берегите встречи.
- Я их не берегу, я их ношу с собой.
- Тогда, до встречи.
- Всё может быть.

16. Ветер у камина. Камин у ног ветра. Ветер не мог понять, как а главное почему он очутился здесь, в этом старинном замке, превращённом в превратно толкуемую гостиницу. Поэтому кто-то обходил её стороной, иные напротив, останавливались в ней, заранее заказывая номер, если так можно было назвать помещения замка. Ветер не раз слышал от разных попутчиков, от знакомых и незнакомых личностей всякие истории об этом замке гостиничного назначения, но увлечения подобными историями не испытывал, ведь у него были иные назначения, а вернее другое назначение, назначение уходить. И он его исправно исполнял и возвращался, следуя всемировому принципу взаимности. Вот потому-то ветер и не мог понять, как и почему он очутился в этом замке. И странно и даже смешно, что этот вопрос с «почему» появился впервые. Ветер, будучи человеком чрезвычайно мужественным, оставаясь при любых обстоятельствах собой, усмехнулся смело и решительно, поскольку  он, глядя на ровное горение аккуратно сложенных поленьев, уловил мысль о том, что а не пришла ли иная пора, не является ли это сидение в замке у камина границей, преступив которую, если он, конечно, её преступит, обнаружит он себя иным, а может не себя, а мир. А что такое мир, как не ты сам, вновь усмехнулся ветер. И представьте себе, уснул в старинном замке, сидя в кресле перед камином.

17. – Где ты был?
- А ты знаешь, не поверишь, если я скажу, что «нигде».
- Честно?
- Честно? Я когда-нибудь обманывал тебя, а значит и себя?
- Нет.
- Почему такое грустное «нет»?
- Потому что ты пока не ответил на мой вопрос.
- Я не вижу связи между вопросами, а впрочем, а впрочем, ну да ладно, где я был говоришь, а был я там, где меня уже нет и не будет.
- Было интересно?
- Нет, ты же знаешь, я не имею интересов, я исполняю то, что должен исполнить.
- Работаешь.
- Называй это работой, слова они мало значат сами по себе.
- Я не скажу, как ты умён, а скажу, что ты какой-то не такой.
- Да, ты права, права.
- Серьёзно?
- Конечно, когда я ухожу, я говорю себе, ты права, как всегда.

18. Уходящий или изгнанный. Вот эта крошечная часть речи «или» и заставила ветер задуматься, до того безмятежно существующего в полёте. А задумавшись, он, так ему показалось, остановился. И что же оставалось, как не удивиться между прочим, мол значит полёт остановился, неужели светофоры с красным светом уже и в небе установлены. Да уж, смешно, но жизнь скачет, как взбесившийся конь. Кто остановит его. Кто вздыбит его. Так ветер покрасуется перед собой словами, их очертаниями, покрасуется, и смирившись с временной остановкой на небесном полустанке, как обычно бросит на лицо своё усмешку, мол вот бы сойти здесь на минутку, и вдруг как когда-то бывало то ли в молодости, то ли в старости, увидеть себя в белой рубашке уходящим вверх по лестнице на фоне голубого неба. Значит, всё-таки уходящий? И разве не изгнанник? Как и Эзоп со связанными за спиной руками.  Была ли на Эзопе белая рубашка никто не знает. История геродотова умалчивала об этом. И разве изгнание позор? Для кого? Для изгнанных? Нет. Для изгнавших – тем более. Каждый остаётся при своём. Изгнание всего лишь назначение. Как и возвращения. Изгнания и возвращения. Покидания и возвращения. Ухождения и возвращения. Ветер не станет продолжать эти двусловия. Он лишь добавит, как у Сизифа. Но это не сизифов труд. Это не труд. Это жизнь. Это времяпрепровождение здесь. Напрасное? Об этом ветер умолчит.

19. – Почему ты выключил, это же Бах.
- Это моя музыка, с ней не уходится.
- Ветер, о чём ты, какая она «моя музыка».
- Если бы я был композитором, я бы сочинил эту музыку.
- Смешной ты, ветер.
- Ну и ладно, не всё же тебя огорчать своими уходами.
- А ты не огорчаешь, ты покидаешь меня, а я этого не хочу и прощаюсь.
- Ты как всегда добра.
- Я? Ты так думаешь?
- Ты не стала говорить «прощаю», и добавила «эс» с мягким знаком и это «эс» с мягким знаком покрывает с ушами мою вину.
- Что ж, может ты и прав, но как я могу винить тебя уходящего, это всё равно что винить тебя за карие глаза.
- А у тебя они зелёные, редкостные.
-Ну не из-за них ты возвращаешься.
-Кто знает, кто знает, ладно, включи Баха, включи.
- Ура!

20. Роза ветро;в. Ветро;в и ве;тров? Это имена, клички-сестрички или мои производные, спросил себя ветер. Он стоял на пригорке. На скрещении пяти дорог. И не выбирал. Он пытался понять по какой из них она ушла. С розой, которую ей подарил ветер. Дорога, ведущая от моря вглубь материка, не её дорога, а вот дорога вдоль побережья, вон та, уходящая за скалистый мыс, очень похожа на её дорогу. Она всегда любила идти туда, куда никто не ходит. И ветер спустился с пригорка и направился к дороге, ведущей к скалистому мысу. Мыс этот не был весь вытесан морем и ветрами из скальных гранитных пород. Только у подножья они выступали, как серые зубы оскалившегося зверя. Уже чуть повыше склон мыса до самой вершины покрывали перелески орешника и кустов шиповника. Подойдя поближе к мысу, ветер заметит, что дорога склоняется к самой кромке берега, но перед тем от дороги той ответвится  тропа вверх дальше по склону по другую сторону мыса. Вот по ней, подумает ветер, она и пойдёт. Да, она будет уходить, будет уходить от всего, что властно. Но отчего он следует за ней, отчего он сам не уходит, не оттого ли, что не от кого будет уходить. Да, нет, возразит ветер себе, уходить он назначен, а вот отчего он следует за ней? И на этот вопрос ветер всё-таки не смог ответить.

21. – Здравствуйте.
- А я и так здравствую, а ты кто?
- Я? Я – ветер.
- Ну и валяй дальше и гуляй, ветер ты наш.
- Во-первых, я не ваш, а во-вторых, с чего это вы так сердиты?
- А в-третьих что ты всё выкаешь меня, лучше потыкай.
- Что ж, пожалуйста.
- Ой, да ты что, больно ведь, вот дурень, а ещё ветер.
- Ты же сама просила тыкнуть тебя, ну я тыкнул.

- Ладно, ты куда?
- Я ухожу вон туда.
- И я.
- Нет уж, с тобой не интересно, с тобой всё ясно, иди себе и дискуй-и-текай.
- Откуда знаешь, что я оттуда?
- Так у тебя это на лице написано, ну ладно мне пора.
- Постой, куда же ты.
- Всё, пока, пора.

22. Это было странное время, то ли ночь, то ли день. День как-то замешкался, задумался уходить или нет, а ночь растерялась и забыла сказать волшебное слово. Странное замирание времени. А что странного? Отчего не остановиться сердцу, что отсчитывает подобно настенным часам время, сердцу не нашему, а сердцу времени, которое кто-то или что-то запустило, толкнув чаяно или нечаянно маятник. И пошёл он качаться и кичиться своей важностью, своей необходимостью, своей нужностью всему, назначенному быть и быть настойчиво и даже мужественно уходящим. Хотя слово мужественно ветер употребил в мыслях совершенно неуместно. Как же было ветру не усмехнуться, мол куда деться от оценки и даже патетической самооценки. А что такое патетический? Это значит приподнимающий что-то или кого-то, например, самого себя. И всё-таки ветер решил дождаться, когда закончится это замирание и вновь  донесётся бой часов. Бой часов с нами. Хотя какое дело времени до нас. Оно ведь всего лишь понятие. Очень кстати успокоительно и примирительно подумал ветер.

23. – Ну что ж, я рада, что ты меня нашёл, но знаешь, если бы не нашёл, я бы не страдала.
- Вот потому-то я тебя и искал.
- Потому-то? Странно. За потому-то следует почему-то.
- Вот именно последовательность перевёрнута.
- Ой, не томи меня логикой, мы и так все ходячие логики.
- Хорошо, давай станем сидячими логиками.
- Уж лучше лежачими, и всё-таки, что значит по-тому-то, что это за «тому-то»?
- А то, что относишься ко мне также естественно, и не страдательно, как к себе самой, я у тебя сижу не в страдательном залоге.
- Ой, как здорово, ты не заложен в ломбард.
- Да, я не заложен, я возвращаюсь, понимаешь,  к себе, нет, лучше сказать не к себе,  я просто не покидаю тебя, я здесь всегда.
- Это что-то из мира мистики.
- Нет, вовсе нет, это из самого реального мира, только он не говорит на нашем языке, да и вообще не  говорит, он и есть всё.
- А знаешь, ветер, мне иногда кажется, что я всегда рядом с тобой, и что странно, я этого «кажется» не пугаюсь, не удивляюсь и не говорю ему чур-чур сгинь.
- Вот видишь, мы с тобой заказаны, и один завет у нас с тобой, и потому нет страдательности.
- Но почему, ведь ты ушёл.
- Ты ушла.
- И я ушла, но почему ты искал меня?
- Не знаю точно, но догадываюсь.
- Потеряна связь?
- Точно! Именно!
- Как просто всё, ветер.
- Отчего так грустно ты сказала?
- Грустно? вовсе нет, ведь было прикосновение к новому.

24. Ветер уходил, зная, что никто и ничто его впереди не ждёт. И уходил всегда, не оглядываясь. Не потому, что не хотел прощаний, не потому, что избегал взглядов в последний раз. Он никогда за спиной не оставлял ни врагов, ни друзей. За спиной его всегда оставалось возвращение, а оно не имело лица. Оно было состоянием. Состоянием чего? Ветер однажды задумался, пытаясь ответить на этот вопрос, задумался, а потом махнул рукой, не найдя ответа. А ответ был рядом. Совсем рядом. Надо было наклониться и поднять его, но он не решался. Лень ли? Нет, ответ был неподъёмен. Это была его тень. Сказать «собственная» ветер не желал. Он давно уже перестал быть собственником чего угодно и кого угодно. Это было что-то, что обозначалось словом «тень».

23. – Вот и всё, ветер.
- Что значит «всё»?
- А то, ветер, что я уезжаю на край света.
- Я там часто бываю.
- Мой край света другой, я сама не знаю точно, где он.
- Ты так говоришь «мой край света» будто ты его купила.
- Не купила, но я принадлежу ему.
- Даже я, ветер, не могу понять, что всё это значит, хотя догадываюсь.
- Ветер, ветер, дорогой мой, я заключила контракт на пять лет и обязалась за это время ни с кем не общаться, посторонними.
- Я тоже посторонний?
- Выходит так.
- Всё, сработал ключ, и я открыт, и догадываюсь, но всё же с кем контракт?
- Ветер, что за ключ, что всё это значит?
- Потом, потом объясню, с кем контракт?
- С компанией, которая анализирует ситуацию и готовит рекомендации к управлению всеми нами и всем, что творится в мире.
- И кем ты там будешь?
- Младшим аналитиком.
- Всё-таки я думаю мы встретимся.
- И не думай, это опасно для твоей же жизни, тебя не пожалеют да и меня.
- За меня не опасайся, понимаешь, не опасайся, я бессмертен в здешнем смысле.
- Ты? Бессмертен? Ключ какой-то? Что это значит да ещё «здешний смысл»?
- Да, моя дорогая, да и «здешний смысл» не мой смысл.
- Знаешь, ветер, меня иногда одолевала догадка, что ты другой, совсем другой.
- И ты другая.
- И я? Вот это новость, так новость.
- Да, другая, только ещё не достигла зрелого совершенства. И это очень здорово, что тебя законтрактовали, очень даже.
- Почему?
- Потому что будешь у первоисточника новых информаций через рекомендации.
- Ну и что?
-  А то, что нам и тебе же очень важно знать о намерениях тех, кто всего опасается.
- Ветер, а ведь ходят же слухи, что мир ожидают ужасы.
- Да, это так, но это и слухи, выгодные тем, кто тебя законтрактовал.
- Не знаю, ветер, не знаю.
- Ничего, всё будет как решим мы. Я сойдусь с тобой и мы вместе поработаем на твоём краю света.
- Ты серьёзно?
- Очень даже, ты молодчина, что согласилась на контракт, ты уже близка к зрелому совершенству.
- Ветер, ветер, знаешь, гора с плеч свалилась.
- Не волнуйся, твои плечи и почище гору выдержат, сильнее тебя здесь нет никого.
- А ты?
- Я? Я, моя дорогая, уже прошёл игры в силовые поля, уже прошёл…

И тут автор удивлённо взглянул на собственное многоточие, мол откуда оно взялось и что там за ним скрывается. Конечно же, ясно, что многоточие взялось из авторской головы, хотя никто не отречётся от мысли, а не управляема ли она, эта самая голова. Как бы то ни было автор отвечает за всё и на всё. И на вопрос, а что там за многоточием, как к примеру вон за теми синими горами и за чёрными морями. Автору не впервые авторски ответственно ответить на подобный вопрос, в этом автор мастак, как и все порядочные авторы. И он запишет в рукописи о том, что за этим многоточием наступит та минута, когда ветер скажет, «всё, пора остановиться и носиться по свету», скажет и решительно добавит «пора действовать».

декабрь 2013 года
Москва















Победа всегда остаётся за будущим

Она слышит стук в дверь. Она идёт к двери, искренне без осторожности, зная, что не знает, а кто там за дверью.
Подходит, снимает цепочку с защелки, четырежды прокручивает ключ в кодовом замке, набирает четырёхзначный код и отворяет  дверь. За дверью она ничего не обнаруживает.
Лестничная площадка, хорошо освещённая энергосберегающими светильниками, пуста.
Она пожимает плечами. Ровно в том же только в обратном порядке она запрёт дверь, возвратится в комнату и проведёт там остаток времени, отпущенного ей на сегодня.
Она. Сегодня. Сколько минут, сколько часов отпущено на сегодня. Она никогда не считает. Сегодня закончится, когда она уйдёт спать. Бывает, что сегодня длится и день и два, когда ей не приходится спать. Так случилось с ним, с тем, с кем она встретилась, как встречаются два порыва ветра, встречаются, сплетаются и кружат, образуют что-то похожее на вихри. Но однажды он скажет,
- Знаешь, меня больше не будет.
Она удивится так, словно выпала совсем иная  карта. Она поигрывала в преферанс и даже могла побаловаться покером, правда теперь колоды карт в отлучке и неизвестно, где лежат. На её удивление он скажет должно быть утешительно,
- Я не уйду из жизни, не уеду в дальние страны. Меня не будет и только.
Она пожмёт плечами и с чего-то вдруг, сама не понимая с чего, поцелует его в лоб и скажет напутственно:
- Что же, не будь.
Уходя ласково, не прощаясь по своей привычке, он сбросит, как птицу с руки на свободу, обещание:
- Я приду к тебе, но сперва позвоню.
И дверь, щёлкнув замком, захлопнется, и квартира не покажется камерой одиночной, и время не остановится,  и тот день закончится под названием «сегодня», закончится тем, что она пойдет спать. А на следующий день она сменит  замо;к, заведёт новый код, приобретёт новый мобильник, сменив сим-карту, о чём попросит сослуживца, и товарищ по службе победно исполнит просьбу без намёков на что-либо иное, кроме «спасибо». Так она шагнёт в новую жизнь и даже покажется ей, что и сама она станет иной, обновлённой. Но однажды по дороге домой кто-то без дозволения с невидимой стороны и существующий ли, но кто видимо умудрён сполна и должно быть человек, ну не обезьяна же, хотя кто знает, возьмёт да посоветует напутственно, «а что, девочка, тебе взять  не карты в руки игральные, а карты судьбы твоей, сделавшей тебя искусницей-словесницей институтской, чтоб тебе не взяться да и не сочинить что-то и не заявить публике, а вот и я». Конечно, о публике – это она сама добавит. И этот совет, ставший мыслью, так захватит её, что она забудет повернуть за угол к своему дому и продолжит идти, куда глаза глядят. И скажет она себе, а что, может и взяться и нарисовать себя или кого-то рядящегося под меня, и всё в будущем времени. И пусть, подумает она, командует парадом грамматика времён. На следующий день она и не вспомнит об упавшем на неё со стороны небес совете. И пройдёт этот следующий день, а за ним и второй, и третий, пока не наступит некое раннее утро, безымянное, не меченное, в которое она ещё будучи в постели в разночинном и в  полудрёмном состоянии не услышит первое предложение для сочинения, и не только услышит, но и увидит, и будет оно уходящим и зовущим за собой, и будет оно сложено из шести слов,
«Победа всегда остаётся за будущим» И что означает оно, никто и ничто не обещает раскрыть. Она ухмыльнётся, подумав, «игра в тёмную». Не успела она убрать ухмылку с лица, как следом набежала строка приписка, строка незнакомая, но кажется однажды уже залетавшая через открытую форточку,
«сочинение на незаданную тему».

Отрывок-1
…песня не знает конца, она вся в кружении, и кружева подпевок окружают её ненавязчиво хороводом, песня не знает конца, она и есть излог, не жизни, жизнь это пылинка, а излог, вместивший всё сущее, а потому скажем излог всего сущего, в нём  каждая пылинка, как нота на нотной записи музыки, кто же автор, что за музыка, что это за произведение, только  запамятовавший, что  знает, может задавать подобные вопросы, ответами на которые заполнены корзины для мусора…

Кому принадлежит этот отрывок? Вопрос проходящий, вопрос уходящий, не требующий ответа. И всё-таки она скажет допрошающему, «не мне». А вот мне принадлежит то, что произойдёт НЕ со мной. А НЕ со мной произойдёт то, что в будущую ночь ко мне подошёл молодой в прошлом человек. И поднимет он меня, и возьмёт на руки. А я буду спать на скамейке в парке Чаир под раскидистой густо пахнущей акацией. И спрошу я его,
- Вы куда?
Именно так, а  не «кто вы?» А он возьмёт откуда-то слова и скажет
- На Луну.
А я то же вспомню какую-то стародавнюю историю и спрошу вовсе не наивно, а в лоб,
- В рай?
И в ответ такое он скажет, что не смутит меня, а разозлит во мне любопытство без пытки.
- Нет, скажет он, рай закрыт на учёт, там лучше, там, там.
И он даже закатит свои не вижу какого цвета глаза, мол, там так хорошо, что слов нет, и даже подбросит чуть меня на своих крепких руках. Сколько времени, сколько метровых шагов он нёс свою ношу, а ведь вешу я немало кило, и продавца не попросишь отрезать от меня, пожалуйста, полкило, но там будет вовсе не райское наслаждение, райское это слишком сладко, даже приторно. А там, там будет легко, тяготы отстанут, назойливые слова превратятся в пушинки, и крылья удивятся силе своего взмаха, кажется взмахни ими и взлетишь. Но мы повсюду будем ходить обнявшись, и потому у нас на двоих останется два крыла, а их не хватит чтобы одним взмахом взлететь, да и ни к чему были нам полёты. Там на той земле и без полётов будет чудесно, и чудо будет передаваться от мгновения к мгновению, от шага к шагу, и потому навсегда забываемо и вновь рождаемо. Что это за земля будет – не знаю. Кто-то скажет потом,
- Да вы же переселились на другую планету.
Может быть, но я не такая полная дура, чтобы верить откровенно в подобные переходы. Будет ли это его земля, или наша, или ещё чья, не знаю, но будет заселена она только нами. И всё, что произойдёт, не будет зависеть от  меня, но приниматься как желанный подарок. Возвращение будет столь же странным, не могу сказать, что желанным, но счастливым. Он меня опустит на ту же скамейку под раскидистой акацией в парке Чаир и попрощается. Но перед тем я ещё раз увижу светлую синь его глаз. А потом запомню его профиль, как запоминают номер отъезжающей машины. Автомобиль этот не совершит наезда на пешехода, не покинет поспешно место происшествия, унося с собой крепкую вину свою, нет, он оставит за собой ощущение, что всё это будет, будет и будет.

Отрывок-2
…И пришли ответы  на вопросы, которые я не задавал. Кто их шлёт мне, шлёт ли и другим получателям, я не знаю. Это своего рода «спам», то есть сообщение без спроса, без адресной нужности, посланное на «а вдруг». Но всё-таки не спам. Это всё-таки ответы на вопросы, которые я не задавал, которые я не раздавал. Ну, например, сегодняшний день. Он сам ответ на вопрос, который не был задан. Он пришёл. Может кто-то и спросит, но не я, нет. Или скажем ответ – сегодня будет погода. Она каждый день бывает. Погода сегодня такая, а не сякая, но я ведь не задавал вопроса, а какая сегодня будет погода, и всё-таки я собираю ответы эти, собираю и даже раскладываю по разным именным полочкам. Ответы на вопросы, которые не задавал.

Это будет мой обычный служивый день. Привычно придётся спешить, чтобы успеть на очередной троллейбус и обогнать на нём собственный автомобиль благополучно отдыхающий в гараже. Продам его, подумаю я и в очередной раз махну рукой, мол, а, пусть остаётся. В троллейбусе сяду у окна и буду ловить летящие мимо мысли. Одна из них закрутится и будет кружить вокруг, пока я не скажу себе, «а ведь в самом деле, отчего не ездить на службу на лошади». Вот будет спектакль. Подгарцовываю я к проходной. Кстати, а светофоры, завидев меня и мою чудную лошадь по имени Марка, тут же зазеленеют, и на зелёной волне до этой самой проходной. Привяжу Марку к фонарному столбу, повешу мешок с душистым сеном ей на шею и скажу, «до свиданья, не скучай». А куплю я её за бесценок у срочно уезжающего за рубеж немолодого делового человека и коневода. Уступил  он мне свою любимицу за символическую плату, взяв с меня обещание любить её. И я буду любить её. Да и как не любить это честное существо, её доброту и снисходительность ко мне, к неумёхе. И станем, и будем мы с ней, с Маркой моей не разлей вода. По-моему я забуду о знакомых, я забуду о возведённых временем в сан друзей, и всё время вне службы будет принадлежать Марке. И она отплатит мне нечеловеческой верностью,  и будет со мной делиться своей радостью от наших встреч. Но будет и боль, но будет и падение. Как же в жизни обойтись без боли, без падений. А случится это тогда, когда мы с Маркой будем прогуливаться в парке по тропе наездников. Марка пойдёт по тропе мелкой рысцой, осторожно. Тропу к тому времени утопчут и кое-где на ней будут валяться камни-валунчики. И вот на одном из них Марка и споткнётся. А что я? А я, вся доверившись Марке, буду восседать как по команде «вольно» не собранно, а вольготно, и буду посматривать по сторонам, буду вся отпущенная на волю, как это бывает перед сном в постели. И вот вдруг я пойму, что уже не в седле я, а лечу, лечу без спасительного парашюта. Я его забуду дома и от того упаду навзничь на обочину на траву. Будет больно. Где? Так и не узнаю. Но больно. Но будет небо. Странное. Низкое-низкое. И покажется, что выше него будет парить птица, раскинув крылья. Не голубь. Не ворон. И я сразу решу, что это коршун. Коршун закружит. Надо мной ли? Нет, он не станет замечать меня. Полёт его будет слишком торжественным, чтобы замечать упавшую с лошади. И когда я удивлюсь тому, как же отчётливо я буду отличать очерки его крыльев, рядом со мной кто-то уляжется, и, о господи, это будет Марка. Моя Марка. И ни звуками, ни движением головы, ни взглядами не будет утешать меня, а только будет рядом, пока за мной не приедут. А потом, потом возвращусь я,  и встретит меня Марка, ой, как встретит!

Отрывок-3
…упади на колени перед зеркалом и проси прощения у самого себя, у отражения честного и преданного себе, и прими своё признание, что предавал, что продавал того, кем был ты, ну а если не продавал, были бы теперь эти колени, на которые можно упасть, было бы зеркало и было бы отражение в нём, ну и что, ну и не было бы этого всего набора слов, разве это так важно миру, который есть, о чём ты говоришь, неужели так важно, что этот мир есть и что есть я для него, важно то, что я падаю на колени и прошу прощения, я не каюсь, я освобождаюсь от пожизненного заключения, и отражение моё принимает моё же прощение и принимает меня освобождённого, упади на колени, упади…

Я буду звонить долго и упорно. И не раз. И всякий раз автооператор будет объявлять «аппарат абонента отключён или находится вне зоны доступа». Будет жаль, что нет связи. Но будет надежда. Кстати о надежде. Одна моя подруга не очень чтобы близкая, но надёжная, скажет, кажется о завтрашнем дне, «будет надежда, будет и послезавтра». Я промолчу. Молчание не будет означать согласия. Для меня. Но не для неё. Она будет думать на свой лад. А я пройду мимо её лада. И вот кстати вспомню её надежду. О слове или о том, что стоит, как за кулисами, за этим словом. А разве можно отделить кулисы от сцены. Пусть будет поначалу «О слове». Дорога будет располагать к мыслениям ни о чём. А слово это, дорогая моя, обращусь я сама к себе, не простое и не золотое, а сложное, как игрушка для ребёнка, которую надо сперва разобрать, а потом собрать, хотя можно и бросить в сторону обломки и захныкать от обиды неизвестно на кого. А разборка укажет на «жда», то есть на тот корень, что растёт из слова «ждать». И вот уже и здание готово – надежда это то, что балконом нависнет над «ждать». Ну и умница ты, похвалила я себя и буду тускло сиять в душе. А что стоит за кулисами? Разгадка будет простая, потому как за кулисами стоит «состояние ожидания». А кого, чего? И кто-то за меня строго укажет, кажется это будет учительница по литературе, «вопросов не задавать!» Но я заслышу подсказку  с последней парты – второгодник  шепнёт: «будущее, будущее». Я промолчу, потому что наступит черёд моей остановки. Я сойду, но не в будущее, оно и так за мной, а на землю и зашагаю домой, а по дороге буду звонить долго и упорно. И всю дорогу автоответчик будет монотонно сообщать, «аппарат абонента отключён или находится вне зоны доступа».  Я позвоню в службу поддержки, мол так и так, нет связи с тем, кто мне не нужен, но всё-таки кому я звоню. А в  ответ милый хрипловатый голос пожилого человека, кому должен уступать в транспорте стоячие места, объяснит, «с прошлым связи нет, оно ещё не пришло». И я буду спокойна за себя, за себя, исполненную по часам звонков куда-то, что оказывается прошлым. Подойдя к своей квартире, я обнаружу, что дверь квартирная не заперта, и почти открыта настежь. И я вовсе не буду этим поражена, потому что с утра любопытства ради я не закрою дверь на положенные замки, проверив, а зайдёт ли кто в дом и что ему приглянётся. Обойдя и осмотрев квартиру, как больную с головы до пят, я не обнаружу пропажи хоть какой-либо не-былицы, не говоря о значимых бы;-лицах, и пожелание моё виновато подожмёт уши перед моими «буду», этими калитками в будущее грамматическое время. И я подумаю без печали, без радости, «никому это будущее не нужно». А кто-то издалека, но не я, так по крайней мере я буду думать, и добавит, «ведь его не продашь». И в тот же самый уже послезавтрашний миг зазвонит телефон.

Отрывок-4
…За окном на стене градусник. Утро. Лето. Он показывает ноль градусов. Вечер. За окном тот же градусник. Он показывает ноль градусов. Утро. Зима. За окном градусник, тот же. Он показывает ноль градусов. Придёт зима. Придёт весна. За ней лето. И вновь. Осень. Будет всё, и будет тот же градусник. И будет тот же ноль. Вечный ноль. Значит температура будущего ноль градусов…

Мне будет тогда двадцать лет. Чуть меньше. Буду я очень милой не девицей а девушкой. В меру умницей, и самостоятельной, не ходящей за другими. Подруги будут, но они по-другие. Мужчины будут какие-то странные, проходящие как проходные дворы, но уж чего у меня будет с избытком, так это готовности ринуться. Куда? В бой? С кем?  Не буду знать. Да и к чему. Готовность будет жить во мне, как нечто стороннее, ожидающее, как бикфордов шнур, когда подожгут её. И разве я буду знать, что шнур может сгореть мгновенно, а не искрясь, не дымя может и всю жизнь, а ведь так вот и будет мгновенно и не ослепительно, а как должное. И будет это в совершенно обыденный послеобеденный домашний вечер. Кажется это будет осень, именно не весна, а осень. Октябрь окружит всю Москву, возьмёт её в кольцо осады замиранием своим. Октябрь так и подталкивал к предвкушению. Но я этого предвкушения не обнаружу в себе  в тот вечер. После ужина отец предупредит, что сегодня гостем будет его друг, известный учёный из Германии, и добавит, «если желаешь, поучаствуй в беседе». Я пожму плечами, мол вы и беседуйте, но всё-таки спрошу,
- Это тот, который учился с дедушкой?
- Именно он, ответит отец и поспешит к двери, так как кстати раздастся звонок и появится объявленный гость. После длительного взаимного представления он пройдёт мимо и улыбнётся. И улыбка будет не знаком с будущим, а приличия ради. Так буду думать я и удалюсь в свою комнату. И всё-таки улыбка его васильковых глаз через стёкла очков запомнится. И будет беседа с отцом, и будут они говорить о своём, и будет до меня доноситься голос гостя. Удивительно, но это будет голос низкий, сочный, голос молодого человека, а не пожилого с семью десятками лет за плечами человека. И странно, этот голос будет будоражить и кровь мою и воображение. И почудится мне, что я уже не здесь в этом текущем современном будущем, а вовсе в иных временах. И готовность ринуться одним порывом подтолкнёт меня открыть дверь, войти в столовую и. подойдя сзади к гостю, поцеловать его  в лысеющую голову. И поцелуй этот будет долгим. Очень долгим. Кто бы мог подумать, что произойдёт такое, что с этого поцелуя будет начата моя жизнь. И голосом новой жизни будет голос того, кто  придёт в гости к отцу из Германии. Это будет завтра. Послезавтра у нас родится ребёнок. Мне будет тогда всего двадцать лет, и даже чуть больше.

Отрывок-5 (вариация)
…Прощай Респиги. Прощайте пинии Рима. Здравствуйте пинии Мадрида. Я вновь обращаюсь к вам. Я же вас полюбил. Потому ли, что поразили меня живые в очерках мелодий ни кем ещё не озвученных, потому ли, что вы неповторимы, как любимые женщины, а может от того, что в ваших кронах таится будущее, и не просто будущее, а будущее, победившее прошлое, и никто об этом не знает.

И будет день. Странный. Как будто он придёт вне очереди. И будет в этот день вечер. Со светлой синью его взгляда. Я поднимусь с кресла, выключу телевизор, по нему ничего. Оденусь, обуюсь. Окружу шею лёгким шарфом и выйду из дома. Куда? Не буду знать. Да и ни к чему. Если знать куда, так уж лучше не выходить вовсе. Не растрачивать себя любимую. И пойду я, и окунусь в вечер, и будут по пути светофоры, и будут по пути загадки знаков и их отгадки для тех, у кого есть время спешить куда-то, и будет вход арочный, оплетённый  гирляндой цветов, вход в парк Чаир и будет скамья. А потом я прилягу, и будет следующий день. И ничего не произойдёт. И не будет встречи, которую не буду ожидать, но которая есть. И будет и по-следующий день, а в нём тот же вечер со светлой синью во взгляде. И будет парк Чаир. И будет скамья, и будет напрасный сон, и будет уже третий день, и будет он выглядеть странно. Он будет в облаках. И будет вечер, но ясный, пришедший некстати к облачному дню. И будет этот вечер алый, под цвет моей сорочки, не ночной, а парадной, в которой я пойду на встречу, потому что так решу, сама не зная почему. И будет снова парк Чаир. И будет  та же скамейка. И вновь, и вновь в третий раз как в первый я прилягу на неё и усну. Я не буду спать. Я буду жить, но не под акацией, и не у себя дома, а дом мой и есть весь город, и вот я буду жить, а жить значит ожидать, и придёт тот, кого я не буду ждать.  Когда я открою глаза, я увижу перед собой змея горыныча и не трёхголового. Это будет одноглавый змей и обязательно горыныч. Глаза его будут светиться лукаво, но не зло. И будет в тот завечер холодно и зябко. И он дохнёт на меня жаром. И я растаю, и стекусь в широкую купель. А он будет смеяться, не потешаясь,  а подбадривая. И он окунёт свои лапы в купель. И я увижу, как за коротко ли, за долго ли, превратится он в красавца, одетого в белую сорочку с чёрными пуговицами и в чёрные брюки галифе. И улыбнётся он мне, не скажет ничего, а только махнёт рукой и скорым шагом заспешит по акациевой аллее, а след его будет простывать медленно, нехотя, но неостановимо. И встану я со скамейки. И всё буду понимать без слов. Слова нужны только когда что-то покупаешь. И приду домой. И зайду в прихожую, и как всегда, проходя мимо зеркала, погляжусь в него и не ахну, что-то остановит меня. И я буду глядеть в зеркало и с трудом узнавать себя, потому что это буду я, но другая, молодая, а даже ещё моложе. И ничего я не скажу себе, а буду знать, что это я совсем будущая. И лишь перед сном, когда только пройдена застава между жизнью и нежизнью, я услышу, как кто-то со светлой синью в голосе скажет, «победа всегда остаётся за будущим».

Отрывок-6 (цитата)
…по лестнице со ступеньки на ступеньку легко ступая, можно сказать невесомо вся в певучей улыбке губ, забывших никчёмные смыслы с глазами синими в два неба необъяснимых безоблачных обещающих всё даже неисповедимое с двумя ветрами рук по лестнице со ступеньки на ступеньку походкой обретшей свободу наконец не ждущей счастья а идущей в простор, в пространство в беспричинность взглядов в заступничество вздохов в отречение от слов и клятв будет сходить она, овеянная легендами солнечных волос будет уходить она от всего что будет властно будет уходить.

Он слышит стук в дверь. Он идёт к двери, искренне без осторожности, зная, что не знает, кто там за дверью. Подходит, снимает цепочку с защёлки, четырежды прокручивает ключ в кодовом замке, набирает четырёхзначный код и отворяет дверь. За дверью  он никого не обнаруживает. Лестничная площадка, хорошо освещённая энергосберегающими светильниками, пуста. Он пожмёт плечами, в обратном порядке запрёт дверь, и возвратится в комнату, и проведёт там остаток времени, отпущенного ему на сегодня.


         Москва – Раздоры – Москва
         июль 2013 г
;

Плач

Сколько в тебе плача. Его не измерить никакой мерой. И его не поделить на всех. Он неделим.
Это говорит сосед по палате, в которой мы живём и работаем. Раб-от-кого-зависящий, спрашивает никого он же, и конечно ответчика нет.
Вся твоя жизнь и есть плач. Плач – это тот же смех, только об этом никто не знает. Значит твоя жизнь – смех.
Это говорит сосед по палате, в которой мы живём и от-ды-хаем. Хаем кого? Спрашивает никого он же. И уже отвечает сам же, ну конечно власть, не себя же, в которых мы души не чаем.
Вся твоя жизнь есть от-душина души. Через неё душа дышит, вдыхает жизнь. Набирается с духом, чтобы потом за тебя побыть. Плачь не плачь, а тому быть, чего не миновать.
Это говорит сосед по палате, в которой мы живём и думаем думы. О чём? Спрашивает никого он же. О ком? Спрашивает уже не он, а его голос, а звуки голоса принадлежат не кому-то, а всему миру, они ветер, поющий слова. И потому сосед за-дум-чиво, то есть за думой чего и спросит никого, для кого?
Плач в топку, в печь. И будет что? Будет зола или будет пепел. И будет струйка дыма. И танго, что тает не вдруг, а всю жизнь в сиянье дня. Плач в реторту. И на хрупкий огонь, но не в топку. Пусть горит пламенем открыто, без страха, без опасений, что что-то, что кто-то задует. И слезу за слезой капает в реторту. Алхимия. И превратится плач, если не в золото, то в успех.
Это говорит сосед по палате, в которой мы живём и не мучаемся, а пребываем с прибыванием назначенными на запасной путь. А от запасного пути, говорят, рукой подать до дома. Кто это говорит? Какого дома? У нас есть дом? Спрашивает он себя и возможно меня спросительно-смирительно. Он большой шутник. Всё он знает. Потешается. И всю жизнь. Потому ведь – делу время, всего-то, а потех целый час.
Так что плач сеем, а собираем успех. И растёт он культурологически не выращиваемый, растёт дико, как сорняк, что с неба в огород бряк. А ещё успех-то, это ведь у-спех, это ведь у-спеть, не спеть, а, поспешая, со смехом опередить, кого-то. Себя. Но говорят, опередить время, хотя у-спеть это ещё и спеть песенку. Кому-то. Или себе. Так что опять плач. Без него какая жизнь.
Это говорит сосед по палате, в которой мы ловим  радости, как летних мух, оживших после зимней спячки, уж живём мы в ней или нет, это дело не наше. А кого? спрашивает он себя. И не отвечает. И пишет записку, а в ней слова, «Потому радость без плача, не радость».
Плач в реторту. И превратится плач в смех одетый  в меха зимы. Это будет очень редкий смех. Это будет белое золото из ничего. И донести бы реторту и не разбить до доказательства волшебного превращения. Волшебного? Кто сказал «волшебного»? А разве не волшебно, когда с плачем горести с плеч долой. И попадёшь домой, опять кто-то сказал «домой». Кто сказал? Где дом, где тебе и уют, и покой,  и окно, в которое так любится глядеть, а за окном всё, что может быть.
Это говорит мой сосед по палате, в которой мы оздоровительно и не мнительно, но сомнительно вдыхаем, а может дышим логикой замкнутого пространства. Логика? Это интересное слово. Лог-икает. Ну да ладно, что без толку отвлекаться – развлекаться, когда вопрос созрел – и чем же отличается замкнутое пространство от открытого? спрашивает мой сосед. И ответ его прост – замкнутое пространство может рухнуть, а открытое – никогда. Сомнительно? Да, согласен. Н вот мы вдохнули лог-ику нашего пространства, и сосед скажет, нет, не согласен.
Согласие и плач совместимы, как гений и злодей. Согласие и плач совместимы в одну бутылку или в один и тот же, некий объём на подлив, как купажи разных сортов коньяка. А причём тут коньяк. А притом, что выпьешь три-четыре-пять рюмок этого коньяка и плакать хочется. И становишься ты делимым со всеми. И плач один на всех, как и жизнь, если она вообще существует. И тогда приходит кто-то без ещё одной бутылки коньяка и повторительно говорит, плач это смех, только никто об этом не знает.
Это говорит сосед по палате, в которой мы учимся любить себя, не полюбишь себя - не полюбишь соседа, с сосед ведь полцарства, как же не беречь его, полцарства, а сберечь можно, удерживая его в поле тяготения любви к себе. Волны этой любви ведь обнаруживаются далеко и за стенами нашего почти приватизированного пространства, но никто о том и знать не знает, подумает сосед, а я услышу  и без озвучивания, подумает, откинется на спинку кресла, закинет руки за голову, за свою конечно и эхнет, что будет означать, «а ведь здорово мы с тобой живём».
Плачет ли плач? Вопрос. Опрос был проведён завтра, на следующий день после окончания твоего, моего, нашего плача. Мы плачем по всякому поводу. Мы плачем без всякого повода. Плачь, плачь, советует врач и сам проливает слёзы, и вовсе не крокодиловы, а свои собственные, сердечные, почти лекарства, по несколько капель в день натощак. И вот опрос среди тысячи пятьсот опрошенных на вопрос, «плачет ли палач?» дал следующий результат: тысяча четыреста девяносто девять настоящих человек ответили «нет, не плачет», и только один ответил – «плачет». И этим одним был сам палач. Но это не я.
Это говорит сосед по палате, в которой мы умираем от смеха после каждого дождичка в четверг, это не народническая шутка по поводу отложенного в далёкое будущее обещания, вовсе нет, согласно прогнозам погоды это факт, и факт сбывчивый. И ведь не просто вообще смех, а смех над собой, продлевающий жизнь, вывернутую наизнанку. Что это такое? А вы посмейтесь над собой, и когда взберётесь, смеясь, на Фудзи-яму, не забудьте помахать мне рукой из ямы.
Не плачется? Не смеётся? Это уже диагноз. И врач не нужен. Кстати и врач и плач несовместимы. Наш плач. А плач врага? О, это отдельная песня, только не в кабинете. А смех? А смех допусти;м, но по рецепту. Шутка. Но серьёзная. Стало быть изнанка не шуточная. Плачьте, смейтесь, господа, а иначе что вы делаете здесь? Я спрашиваю, не зачем вы здесь, глупее вопроса не встречал даже на уличных заборах, а именно, я спрашиваю, что вы делаете здесь?
Это говорит сосед по палате, в которой мы учимся не отличать смех от плача, тем более, что слёзы у плача и у смеха одни и те же и не отличимы по составу, хотя, кто знает. Вот ещё слово «кровь» на всех одно, а по жилам течёт у каждого своя. Благодаря такому утверждению, основанному на глубинной наблюдательности, сосед удостоился права выступить с докладом на семинаре в соседней палате, в которой никто ничем не занимался. О плаче там знали понаслышке, а слово «смех» и того более было однажды по ошибке вместе с мусором вынесено на помойку.
Молитесь, молитесь, чтобы не иссяк источник слёз, чтобы не нашла на глаза сухость, которая понуждает сомкнуть веки и видеть то, что никогда не увидится и что заслуживает плача. И разве тогда не начнут осыпаться стены нашего пространства. Эти стены плача. Их пять. Одна запасная, и ещё потолок. Пол не в счёт. Плачи свои мы не топчем. А потолок, он весь в слезах от наших взглядов, обращённых к нему, как самому отъявленному слушателю. Плач, выплачь. Ни о ком, ни о чём. Вспомни дни, что недостойны плача. Вспомни дни, что ожидают своей очереди. Они придут, чтобы сбыться. Поплачь и о них на всякий случай, про запас. А ошибёшься – не расшибёшься, спишутся они. С кем? Ах, да, можно и такое представить. На представление билеты бесплатные, хотя вход и не свободный. Что поделаешь, наша плата – наша крепость, хотя ров вокруг давным-давно засыпан мусором и замощён асфальтом.
Это говорит вполне серьёзно сосед по палате, в которой мы иногда устраиваем театр, или нам устраивают театр. И в театре этом в обнимку ходят по сцене драма и комедия, стало быть и плач и смех. И раскрываем сцены под названием «стены плача – сцены смеха» и наоборот – «стены смеха – сцены плача». И всё это не игра за вознаграждение из кассы взаимопомощи, а настоящая игра, когда заново умираем мы, заново умираем и заново рождаемся, как известно с плачем. Почему? Ну уж тут, извините, вопрос не по адресу. А по какому адресу задавать вопрос? Адрес – Интернет, не путайте со словом интер-нат! Всего одна буква, а какая разница! Отличник с первой парты, но не причёсанный, и не ухоженный просит слово. Тянет руку и, не дождавшись разрешения кричит, «как в ДНК». Учитель, строго глядя на него, скажет металлонержавеющим голосом что-то вроде то ли «браво», то ли «право».
Плачь плач, в пространстве нашем ремонт, внеплановый, и стены плача из цвета светлого оптимистического индиго станут цвета радужной зелени. Задумчивый или занудчивый? Кому как. Одному сподручно плакаться, прячась за думой, другому – за нудой. Но какая разница, всё одно плач, он повсюду плач, он ведь от слов не зависит, как мы все с вами, он бессловен. Плач – это первая речь наша на этом свете, которую все встречают аплодисментами. Ох, как кто-то здорово сказал в си-минорной тональности, и мы приходим с плачем своим, а уходим под плач чужой. Браво, кричит галёрка, а партер ухмыляется, мол тоже мне не философ, а дырка от бублика. Ну а потом, ох, какой смех разыгрывается, как волнение на море, смех без слёз, а здоровый на прощание, на дорогу, чтобы не скучалось. Провожание без смеха плохая примета.
Это говорит сосед по палате, в которой стены нынче уже не те, или это наше зрение уже не то. А может всё дело в слезах. Они ведь всегда заполняют глаза и видится всё сквозь слёзы. А они могут сыграть недобрые шутки с лучами света. Так говорят. Это слёзы смеха, это слёзы плача. Только лабораторный анализ отличит смехотворные слёзы от плачетворных. Хотя некоторые аналитики, то есть омудрённые особи утверждают, что никакой разницы нет. Соль, она и в озере Баскунчак, и магазине, и в слезах соль. А солёность в слёзных озёрах зависит от того, съел ли человек на ночь селёдки или не съел. Как видите всё просто, очень просто. А ещё есть сообщающиеся сосуды, не кровеносные, а скорее каналы слёзные сообщающиеся. Но раздаётся после этих слов голос учителя по физике, строгий, но очень добро-и-желательный, «об этом, дети, на следующем уроке, только никому ни слова». И тогда сосед застонет от радости, а впрочем может и от боли, что вспомнил чьё-то детство.
Плачь, плачь. Я плачу – значит я живу, сказал один очень неизвестный человек. Не философ и не мудрец, просто человек. Кстати, где, господи, ударение – «пла;чу» или «плачу;»? Метка, нависшая над буквой, это не барабанная палочка готовая раз и ударить, вовсе не только, она сместившись меняет смысл, а смысл это любимое бессмысленное слова человека. Поэтому когда палочка висит в слове над буквой «а», тогда я почти рыдаю, или я плачу; чем-то за что-то. Разница кажется неодолима, как хорошая добротная пропасть, на дне которой даже река не течёт уже. Так что же – пла;чу или плачу;? Ответ прост: и после «пла;чу» и после «плачу;» можно сказать утвердительно – «значит я живу».  Вот какие мысли витают в пространстве нашей осёдлости. А тем временем у пятого угла раздаётся лёгкое хи-хи-канье. К чему оно, догадаться сложно, но можно.
Это говорит сосед по палате. Хихикать, слышать, плакать, смеяться – это его достойная участь. Все им восхищаются. Но молча. У соседа ума палата. Вся наша палата его умом и заполнена. И представьте  никто не жалуется. Да и стены, они ведь то и делают, что молчат. Но присутствие их даже кожа наша ощущает. Ведь они – это пять стен плача. А в каждом углу смех, такой затейник, что иногда по ночам от смеха задыхаемся, грешно жаловаться.
Плач без мягкого знака, стало быть – желание.
Плачь с мягким знаком – повеление души.
Плач без мягкого знака не жалоба, сигнал бедствия.
Плачь с мягким знаком – совет врача, а может друга, но тут с последней парты долетела подсказка – мол совет от врача. Врача? Врач, враг, друг. Не в том поиск, не к тому писк-иск. Кто сказал не знаю,  или кто-то сказал, что плач это одно из состояний жизни, а вот смех – это другое состояние. И оценить эти состояния даже журнал Форбс не в состоянии, кишка тонка.
Это говорит сосед по палате, в которой мы учимся останавливать время. Руководит всеобщей и поголовной грамотностью  проф. Эйнштейн. Какой? А разве их два? Если только спьяну. У нас он один. Сосед учит себя, настойчиво утверждая, что если плач и смех пустить навстречу друг другу, то в месте их встречи все остановится, а, если остановится, то и времени не будет, оно тоже остановится. Сосед мудр, по-своему мудрее профессора, я мудр но не сравнимо. Иногда, когда сосед забивается в пятый гол и замирает, мне глядя на него становится так смешно, ну так смешно.
Плачь и смейся, складывай их и вычитай, умножай и перемножай, и дели, и дели на всех, такова таблица умножения и приложения, которая начертана одной из пяти стен нашей палаты. И когда-нибудь вдруг итог, представьте себе станет  равен нулю. И время остановится. О-становится на задние лапы. Разве не цирк. Нет, мы не чародеи. Чародей у нас дед Гордей. Он очень чар-и-дейный. Он главный не врач и не теоретик, а главный уборщик. Ходит по коридорам и собирает использованные чары. Собирает их в чудесного шёлкового качества мешок, крепкий, как дух чеснока, и сдаёт их в контору по приёму всего, что использовано, и в обмен получает талоны на плач и на смех. Плачем и смехом и о-плачивается его труд.
Это говорит сосед по палате, в которой мы учимся ужи-ваться, но не ужи-маться. А ещё он говорит и говорит, что по закону товарища Ломо-и-носова, именно так он говорит, и пишет на доске нашей школьной следующее – «сколько одной величины прибудет, другой столько же убудет», то есть при-будет и у-будет, причём в Мире ни меньше, ни больше. А мир ведь это и наша палата, так что сколько смеха прибудет, столько плача убудет. И тут вновь с первой парты кивает отличник и, гордо поправив и уложив на своё место вчерашний мытый перемытый галстук, звонко-звонко заявляет «это сообщающиеся сосуды». Сосед кивками головы соглашается и по-учительски назидательно и чётко произносит «и одно от другого не отделимо». А что такое «одно», и что такое «другое»? Никто не знает. Но он, сосед стоя во весь свой бывалый рост и говорит вдруг исторически, «а Ломо-и-носов убил Петра и первого», говорит, понятия не имею кто он Пётр и первый, и кто он этот Ломо-и-носов, но говорит утвердительно, надёжно достоверно.
Всё. Наконец-то всё.

             Москва – Раздоры – Москва
             июль-август 2013 года











Будущее,
придуманное для кого-то   прошлого.

Молодой человек не знал сколько ему лет. Он многого не знал. Вовсе не по причине старческого беспамятства. Автор, обычно представляющий себя публике, читающей и даже не-читающей как «извините ничего не ведаю», на самом деле всё знает, а предполагает так, как ему удобней обитать в предположениях. Итак, автор предполагает, что молодой человек не знает многого по причине очень простой, придуманной автором, а именно – молодой человек  только что или всего лишь недавно вошёл в эту жизнь. В какую? Автор искренне и признательно не под пытками говорит «не знаю», хотя знает, что любое его слово может быть истолковано ему же во вред, и вредность в том, что автору придётся разбираться, какая она, эта самая жизнь. А согласно опросу общественного мнения жизнь эта прекрасна. А слово-ед, подняв руку, просит слово, но не взаймы, а точно наоборот, готов отдать слово, и заявляет, слово «прекрасно» пустое, как пустая банка с броской этикеткой. И мы со словоедом может желающим вставить букву «в» между «о» и «е», итак, мы со словоедом не будем разбираться, какая эта самая жизнь, и подтвердим, что молодой человек не знал, сколько ему лет и что он многого не знал. Но это не мешало ему быть, не мешало жить, не мешало по крутому склону спуститься к берегу реки, которую здешние жители называют «река жизни», спуститься, чтобы по наведённому посту перейти на другой берег, где его ожидала встреча. И представьте, там, на том берегу только он пошёл с наведённого моста из слов моста на хрустящую гальку, прошёл её на лесозащитную полосу, организованную ещё послезавтра, как встретил его дуб. Настоящий. Судя по всему очень далёкого будущего. А под дубом расположился автомат-словотворец. Автомат как-то странно подбоченился, казалось готовый от малого прикосновения потерять неустойчивое равно-и-весие и свалиться на бок, подмяв под себя чахлые кусты, ещё вчера стелющихся елей, только что спустившихся со склонов высоких гори и успевший стряхнуть с себя остатки чистого снега, незапятнанного взглядами путём шествующих. Не дав подойти поближе, автомат-словотворец взял да сказал, при-сказал, а по-советовал,
- Оглянись.
И нам с вами, или без вас молодой человек, имени его пока не знаю по причине отсутствия повода потребовать у него гражданственный паспорт, документирующий имя, фамилию, пол, день рождения, а в некоторых случаях и смерти по вчерашней привычке, так вот этот самый молодой человек, которому ничего не мешало быть, жить и спуститься по крутому склону к берегу реки, чтобы по наведённому мосту перейти на другой берег реки, где его ожидала встреча, взял да и согласительно, но не безропотно – он был из ропотного десятка – оглянулся. И увидел подалее в первом же ряду лесо-и-защитной полосы цветущую яблоню, что предвещало или уже вещало о далеко вчерашнем весеннем времени года, хотя кто знает, как долго она тут цветёт, и из какого завтрашнего будущего она тут оказалась, итак цвела яблоня, усыпанная цветами кстати не белыми, а розовыми, а подалее и левее росла рослая, широкоплечая яблоня же, но уже вся в плодах и частично плодо-носящая, так что видимо из очень близкого сегодняшнего будущего. И что странно, от всего того необычая веяло благодушием, чем и воспользовался молодой человек наш или ваш, и обратился вновь взглядом к дубу, а там под ним стоял, как и стоял, словотворитель, но нём уже сидела сова, которую прежде он и не приметил, либо она успела пока он разбирался с яблонями прилететь откуда-то из завтра и даже после, и конечно, молодой человек слегка по-размыслил, а что тут делает эта ночная вещунья, и, вобрав в лёгкие несколько комков здешнего воздуха, чтобы спросить, а где же тут люди, как вдруг он заметил, что под дубом зашевелились вроде бы опавшие листья. Но обнаружилось, что это слова. Да, обычные слова. И повсюду под дубом вместо желудей, и, не успев выдохнуть вопрос, молодой человек услышал ответ, не понятно кем произнесённый, то ли словотворцем то ли дубом, то ли яблонями, а может это был голос всего, что окружало его, а сова при всём этом глядела на него добродушно и склонно к благам с душием. Что касается опережающего ответа, то он был странен и извещал о следующем,
- Ваше будущее вон за теми горами, всего ничего, подождите, маршрут придёт.
- Когда?  – вырвалось у молодого человека подобие крика души.
- Что вы спешите, он из послезавтра, а у вас есть ещё завтра, - успокоил тот же голос и даже утешил, и, советуя, добавил,
- А пока отдохните, выпейте воды вон из того родника, возле плодо-носящей не себе яблони, выпейте и умойте лицо, смойте вчерашнюю пыль.
Молодой человек пожал плечами и исполнительно направился к плодо-и-носящей яблоне. А по дороге очень даже глубоко умственно решил, что ритуал есть ритуал, надо его исполнить. Вслед, как в ответ, до него долетели слова, ветром снесённые из-под дуба, слов похвальные,
- Вы молодец, человек молодой, у вас раз-пре-и-красное будущее.
И тут мысль молодого человека упёрлась в тупик, мол а что есть ещё два-пре-и-красное будущее? Но тупик мысли, вовсе не есть тупик жизни. Она может продолжаться и в очевидном тупике, кстати,  когда-то молодой человек проживал вполне приличные дни в таком тупике, который и назывался «Толмачёвский тупик», что в переводе на общедоступный родной русский язык означает «тупик переводчиков». И как тут не признаться, что переводчик он и есть  перевозчик с одного берега на другой, где говорят на ином языке. Так вот и сомкнулись слова и жизнь на другом берегу. И стало от того молодому человек и вашему, и нашему, и всем, кто его знал и не знал, но узнает, стало на душе светлее и как-то надёжнее. Подойдя поближе к  яблоне, плодоносящей за ветками, как за пазухой, и готовой бросить очередное яблоко мимо головы проходящего, молодой человек обнаружил, что из-под оголённого корня яблони, рвущегося в будущее, бьёт родниковый фонтан воды, очаровательно прозрачной, как кожа сказочной принцессы. И согласитесь все, кто прильнёт к этим строкам, как тут не умыть лицо и не смыть вчерашнюю пыль. Что он и сделал. Конечно, возникали лёгкие, как сдутые пушинки одуванчика, сомнения, то есть мнения, сопровождающие более весомые мнения, а можно ли отделить пыль вчерашнюю от сегодняшней, и вообще, не кружится ли тут пыль будущая, занесённая ветрами из послезавтра в охающее позавчера. Но такая причинно-следственная связь было родимым пятном прошлого. Стоило молодому человеку с уже умытым лицом отойти на шаг в сторону от родника, как все эти со-и-мнения, все эти причинно-под-следственные внебрачные связи разом исчезли, не оставив и следа, отягощённого вчерашней подследственностью. И стало на душе и в теле вдвойне светлее и вдвойне надёжнее и даже легче. А легче стало от того, что он неожиданно заметил потерю прежней одежды. Нет, он не стал гол, как сокол, но обнаружил на себе форму пловца готового броситься в сколько-то метровом бассейне в заплыв «туда», но без «обратно». Молодого человека эта форма только позабавила. Сказывался рост внутренней уверенности, переходящей обычно в позавчерашних дали-былях в само-уверенность, но не здесь, на этом берегу, на этой двушажной кромке судя по всему завтрашнего дня, который дан ему для пере-ждания. А поскольку молодой человек со всеми своими достоинствами и не-достоинставми будет любить не только жизнь, но и слова, он не отметит, естественно про себя, что сочетание «дали-были» оригинально,  и именно в теперешнем его положении. И знаменательно, что это положение он и не терпел, я принимал как должное пред-дверие, за которым исчислялись послезавтра, после-послезавтра и так далее. Кстати можно их тоже поименовать «дали-были», но не отражениями от кривого позавчерашнего зеркала. Хотя, кто знает, милые мои уснувшие над этими строками благодарные и страдающие бессонницей читатели, да, кто знает, кто знает. Главное – будут ли, милый мой автор, будут, ах, ли? оптимист в авторе утверждающий, что будут новые, не осквернённые повторениями переживаний, будут как бы пережитые с места, подобно музыке, исполненной с первым её прочтением. И вот все эти слова, подобранные автором под дубом, ненароком ли или по замыслу чьему-то привели молодого человека к скамейке, очень даже симпатичной, как чужая незнакомая девушка приятной наружности. Скамейка расположилась под молоденькой красавицей-берёзкой, удачно включённой в лесозащитную по;лосу. Художественность скамейки была очевидна. Исполненная из вязи металлических прутьев, с полированным деревянным сидением она призывала подойти и присесть проходящего, но не про-ходимца, присесть и не задумываться, а просто посидеть так, словно ты самый великий бездельник на этой планете. А может на астероиде? Может, вполне может быть и так, соглашается автор. «И всё-таки, не исключено, что на Земле ведь?» любопытствует некто по имени «читатель». Не исключено, не исключено, не без раздражения соглашается автор, желая отмахнуться от назойливого субъекта, будучи сам субъектом и объектом. Такая философическая уловка- самая удобная из всех уловок, что можно выловить в этой канители по имени «жизнь». Тут автор замер. Он вдруг осознал, что достиг вершины Фудзиямы, т.е. Фудзи-и-ямы, и что на том следует остановиться, что он и сделал, отложив в сторону свою любимицу, шариковую ручку. А молодой человек, воспользовавшись паузой, то есть передышкой, но не из-за одышки, сев на предложенную скамейку, заложил одну ногу на другую и не задумался, а стал не просто сидеть, а просиживать своё собственное здешнее существование. Автор же всего на чуть недовольный вмешательством субъекта в решение авторское устроить себе пе-ре-рыв, не без долей иронии заметит, а собственное ли существование или несобственное, есть ли имя у этого существования, что и делает его собственным.  Так вот на грамматической ноте и завершил автор свой пе-ре-рыв и в тональности хорошего до-мажора продолжит подбирать слова из-под дуба, но не из-под вяза. Никаких вязов на том берегу и в лесозащитной полосе не росло. И молодой человек был готов подтвердить этот факт. Но тут к нему подошёл человек с виду обычный и представился,
- Будьте спокойны, я Маршрут, следуйте за мной.
Сказал, развернулся и направился в сторону гор. Чёрные фалды его белоснежного концертного фрака художественно развевались по сторонам, следуя послушно за ритмом его размашистых шагов. Молодой человек, прежде не проявлявший спортивной прошлогодней прыти, уверенно последовал за человеком-маршрутом по направлению к тем горам. Дорога неоднократно ветвилась, и господин Маршрут уверенно, в отсутствие всяких там указателей выбирал именно ту ветвь, которая и вела к цели. Что касается молодого человека, никому не принадлежащего, даже себе самому – так думает автор и его внештатный оспариватель – то он всё-таки по ещё вчерашней привычке позавчерашнего бродячего туриста замечал особенности придорожья так, будто метил их на случай обратного пути, хотя билет «туда и обратно» не приобретал. Но долгая дорога видимо на то и была долгой, чтобы все нажитые привычки отвыклись и самому остаться чистым и голым не только по одежке, но и по душевной памятности. Так решил автор, а ему и ручка шариковая в руки, но не сон. Господин Маршрут, а с расстояния в десятки метров это был всего лишь белый фрак с развивающимися чёрными фалдами, бодро, не оглядываясь, продолжал тем же размеренным шагом преодолевать начавшийся лёгкий подъем, пока наконец не остановился у подножья тех самых гор. Оглянулся, кивнул головой, махнул рукой, мол, идём в гору, наверх, и пошёл напрямую к вершине. Молодой человек вовсе не испытывал усталости или необходимости в передышке, а тем более в заветном перевале с костром, с беседами о том о сём, с печёной картошкой под зелёный лучок. Конечно, он не думал об этом, подобные мысли не собирались на как бы совет старейшин, да и вообще их, мыслей, и не было, может от того и легко дышалось. Мысли эти подобрал автор, имея на то авторское право и потому без ожидаемых оправданий. А гора-то была не то чтобы очень крутой, но со склоном, с которым шутить не стоило. Был он не гладким, бугристым, с камнями тут и там и с понапрасну чахлыми то ли слоями, то ли кустарником шиповника. Молодой человек не знал, как долго уже длится это путешествие под водительством господина Маршрута и тем более не ведал, сколько ещё оно будет длиться. Но он знал, что впереди завтра и знал, что там что-то его ожидает. И автор вправе спросить, ждёт его какого, вчерашнего или завтрашнего. Господин Маршрут подсказал, хитровато подмигнув, «се-год-няш-него». Наконец они дошагали до самой вершины. Обычно с вершины горы открывается велико-лепная панорама всего того, что внизу и вокруг. Но, увы, панорамы никакой не обнаружилось. Молодой человек и господин Маршрут стояли рядом и вдумчиво вглядывались вниз, пока господин не крикнул «вперёд, за мной» и ринулся вниз. И автору послышалось, что он крикнул «за родину, за Сталина». Конечно, опешивший читатель, особенно воспитанный на дрожжах поминутной истории, разведёт руками и подумает, что ещё за отсебятина. Да, согласится автор, отсебятина, но от кого, разве автора, или от творящегося на горе. Так что не будем подавать в суд и затевать тяжбу в поисках истины и стало быть виноватого. Но так или иначе, а молодой человек ринулся вниз вслед за господином Маршрутом. А тот бежал вниз, петляя зайцем. Молодой же человек словно натасканный робот бежал напрямик, ловко перепрыгивая через камни и этот недоношенный то ли ельник, то ли кустарник. И показалось враз, даже данностью спешной они опустились с вершины горы вниз по другую сторону горы и остановились оба пред чётко очерченной сплошной белой разделительной полосой.
- Ну что же, сказал господин Маршрут, вот и всё, вы здесь.
- Что значит всё и здесь, вполне заинтересованно спросил молодой человек.
- А то, стал пояснять господин Маршрут, что вы уже почти в завтра, и очутитесь в нём, как только пресечёте эту сплошную полосу.
Ха, мысленно воскликнет наш читатель, пересеки и заплати крупный штраф. Нет, ответит автор ему, нет, господин читатель, никаких штрафов там внизу нет. Молодой человек не удивился сказанному господином Маршрутом, и тем более не думал он ни о каких штрафах. Он принял пояснения господина Маршрута как должное, а тот, слегка поклонившись, поблагодарил, сказав,
- Спасибо за компанию, удачи.
Сказал и скорым шагом направился куда-то прочь вдоль белой полосы. Вскоре он исчез из поля зрения молодого человека, который очень кстати облегчённо вздохнул и огляделся. И первой же новостью оказалось то, что он не гол, как соко;л, а что на нём ладно сидел его вечно любимый костюм рыжеватый, льняной от испанского мастера Антонио Миро. Что же, подумал молодой человек, значит так надо, всё-таки я ведь оттуда и пересёк сплошную белую полосу. В завтра он вошёл так, как входят в свой дом, да ещё про себя говорят «наконец я дома». Костюм молодого человека вызвал оживление в завтра, видимо такого наряда здесь ещё не встречали. Воробьи зачирикали с особой залихвастостью, а семейство сорок стало во всю обсуждать появление новичка в рыжем костюме. Однако более странно и для автора оказалось, что молодой человек не раздумывая, не гадая, решительно зашагал туда, где его ожидала встреча. И представьте, мои не-доверчивые, не вкладывающие беспроцентно время в авторские мои сочинения читатели, представьте, эта встреча состоялась. Когда молодой человек подошёл к нерегулируемому перекрёстку и остановился, чтобы пропустить, нет, господа читатели, не транспорт, а пару вздохов и следом выдохов, на его правое плечо, слегка в прошлом приспущенное, как штаны больного у врача на приёме, легла рука, и женский голос из-за спины сказал,
- Как я рада снова увидеть вас, здравствуйте.
Голос показался молодому человеку знакомым, далеким но знакомым, показался и ласточкой промелькнул мимо. И он ответил,
- Привет.
Ответив, повернулся к тому, кому принадлежал голос и увидел, что пред ним стоит молодая женщина, чьё лицо опять-таки всего лишь показалось отдалённо знакомым, но и только. Женщина была удивительно симпатична, чуть выше него, с лицом спокойным, чистым, с правильными очертаниями губ. Глаза её были полны светом и отзывчивостью, а коротко остриженные волосы подчёркивали её независимость. Молодой человек сказал себе, всё в ней прекрасно, сказал и услышал, как женщина обратилась к нему,
- Я давно ждала этой встречи.
- И как долго, улыбаясь почти радостно, спросил молодой человек.
- Всего чуть меньше двадцати лет, прозвучал ответ.
Молодой человек задался вопросом, здешних или тех. прошлых. Дотронувшись до его локтя, женщина, уловив его мысленный вопрос, ответила,
- Конечно, прошлых.
И тогда молодому человеку ничего не оставалось, как признательно спросить,
- А где мы в последний раз встречались?
И женщина улыбнулась. И было в этой улыбке столько доброты к его беспамятству, что он даже не ощутил стеснения или какого-то неудобства.
- А в Москве, на Ленинском проспекте, в троллейбусе по маршруту восемьдесят четыре, вы сидели, а я стояла у окна, и дама пожилая мне излагала свои лёгкие горести.
Молодой человек тут призадумался, неужели она узнала во мне того сутулого, сгорбившегося мужчину, поседевшего, возраста пожилого, которому уступают место в транспорте и в туалете, или это костюм показался ей знакомым. А женщина тем временем продолжила отвечать,
- Было милое тёплое летнее утро, на вас ещё были тёмные от солнца очки.
И я был, подумал молодой человек короче ростом, не то, что сейчас под метр восемьдесят  и без седины в волосах. Но он решительно прервал эту нить никчёмных рассуждений и как-то без намёков и поклонов спросил,
- А что вы тут делаете?
- Живу, вновь улыбчиво ответила женщина.
- Интересно, признался в своём интересе молодой человек, и добавил,  знаете, я рад, очень рад встрече.
Женщина ответила признанием на признание.
- И я.
- Ну и всё-таки, вновь пристал с вопросом молодой человек, а как вы сюда попали?
И ответ был ясен и краток,
- Как и вы.
И они пошли вместе в сторону дорожки, поблёскивающей разными цветами под лучами не уходящего с небосклона солнца. Молодые люди шли и беседовали. Так утверждает автор. Хотя прямых свидетельств тому нет. Но мы следуем за авторской скорописью, а согласно этим скорозаписям молодой человек, когда они ступили на эту сверкающую от счастья дорожку, посыпанную смальтовыми отложениями, спросил ожиданно, а молодая же и симпатичная до полного расположения к себе тут же, не задумываясь, ответила. А спросил он вот о чём,
- А куда мы идём?
Вопрос был естественен и обращён был ведь к старожилу здешней жизни. И женщина ответила,
- К вам домой.
- Ко мне? Удивился молодой человек.
- Да, к вам, подтвердила женщина, расплывшись в своей личной улыбке да так, что её красивые губы ещё более очертились и стали притягательны не только взгляду. Молодой человек, отметив про себя эту самую притягательность, отделившись от прежнего удивления, спросил,
- А где он?
Женщина, указав рукой в левую сторону, ответила,
- Вон там, там, он  в послезавтра.
Молодой человек, вошедший в роль вопрошателя или в положение туриста, спросил, не сгорая от любо-и-пытства.
- А ваш где?
Женщина спокойно и уверенно, как и положено путе-водительнице, с готовностью ответила,
- А мой в завтра, вон там,
указав рукой направо. И тут в молодом человеке заговорило видимо родимое пятно из вчера, а может и из позавчера, и он возьми да и спроси риторически,
- Значит я переживу вас?
- Нет, по-доброму возразила женщина, нет, что вы, я пойду за вами.
И тогда молодой человек признался себе, как же он наивен и взял себя в собственные руки, отделываясь от чужих рук, которые, как ему казалось, вели до сих пор и направляли его. Да, он взял себя в собственные руки, потому что знал, что за наивностью следует глупость. После столько решительных мыслей молодой человек почувствовал себя раскрепощённым и что-то, что не позволяло порой дышать здесь полной грудью, исчезло, унесённое порывом его решимости. Автор полагает, между прочим, что эта решимость есть также свойство «завтра». Однако отдадим автору – авторское, а молодому человеку – молодочеловеческое. И молодой человек, сопровождаемый необъяснимо обаятельной попутчицей, прогулочным шагом продолжил идти по смальтовой дорожке, пока они не дошли ожидаемо или неожиданно, автор не решился вмешиваться в жизненные уклады «завтра» - до странной плиты, уложенной поперёк дорожки. Оказалось, что это весы, на которые надо ступить, прежде чем продлить путь. На плите выделялась надпись,
«Определи вес и свою весовую категорию».
Молодой человек в отличие от читателя закадычного не удивился и даже улыбнулся предложенной затее и ступил правой ногой на плиту. В ответ раздалась голосовая команда,
- Левой, левой!
Молодой человек переставил ногу и встал с левой, а затем подтянул правую. И без задержки тот же голос сообщил,
- По весу вы соответствуете категории повес, будьте здоровы, счастливого пути.
Став повесой, молодой человек обнаружил, что его спутница, ожидавшая не напрасно встречи с ним, исчезла, и не только, ещё он обнаружил, что по ту сторону от весов он стоит в окружении совершенно незнакомых личностей, о чём-то живо беседующих друг с другом и не замечающих появившегося незнакомца. Молодой человек прошёл мимо, не оглядываясь, не озираясь в поисках своей попутчицы, будучи уверен, что встрече всё равно и здесь длиться. Пройдя некоторое расстояние от точки А до точки В, он вдруг ставший в этих краях дивно-очень-зорким, увидел в метрах пятидесяти по авторской оценке шатёр, а рядом щит с объявлением
«Душевая, фильтры.
Не проходите мимо»
Пройдя отмеренные автором пятьдесят метров, молодой человек, не колеблясь, вошёл в шатёр. В шатре он обнаружил две высокие стойки. На  одной из них висела табличка с надписью
«Фильтры для ду;ша»,
а на другой такая же табличка с надписью
«Фильтры для души;».
И тут же рядом расположились душевые. Была ли последовательность приём душа с тем или иным фильтром задана, автор не знал, а молодой человек и вовсе не задавался на тот счёт вопросом. В чистом теле чиста душа, или чистая душа в чистом теле, разница казалась ему не столько важной и решающей, хотя вся эта шатровая деятельность могла быть продолжением очищения от вчерашней пыли. Пройдя душевые, ободрённый, облегченный молодой человек подумал, а ведь ритуалы вовсе не плохая придумка. Направляясь к своему дому, он и не заметил, как забыл о той, с кем встретился, войдя в завтра. А автор провал  в памяти заметил, не в своей авторской конечно, а в молодочеловеческой. Он, автор, всё замечает, помечает и чает, что когда-нибудь и пригодится, главное – не забыть, где это «всё» хоронится. А вот молодой человек – это совсем иной сказ. Он и в словах странен, а тем более в завтра. Молодой человек очень скоро, возможно предопределённо, но будем честны – не автором, почувствовал себя своим в завтра  пусть не полным, но хозяином завтра с ограниченной ответственностью. В этом месте конечно возникает вопрос – так чья ответственность, завтра ли ответствует или хозяин? Юридические последствия неоднозначности могут оказаться чреватыми для молодого человека, но не здесь в завтра, где причинно-следственные внебрачные связи отсутствовали, а брачные освящались ритуалом. Таковой была воля НЕ-авторская, и он с ней мудро согласился. Продолжая приближаться к своему дому, молодой человек встречал по пути разного очерка пинии, встречал и людей, по большей части стоящих где кучками, где в одиночку на обочинах дороги, ведущей к дому. Так полагал молодой человек. Но держа на прицеле взгляда место, где должен был находиться его дом, молодой человек обнаружил, что дом-то не близится. Видимо путь проходил не по параллели общей, а в обход. И тогда молодой человек подумал, как жаль, что нет господина Маршрута, вот кто помог бы. И в ту же заполненную мыслями секунду он споткнулся и понял от небольшого сотрясения не мозга, а памяти, что жалеть о чём-то здесь в завтра просто не принято, возможно об этом ему напомнил автор. В конце концов молодой человек дошёл, но не нашёл, а обнаружил свой дом, который, как оказалось, не только находился в другом месте, но и странно большой. Войдя в дом, он сосчитал целых десять независимых душевых для души и для тела. Обойдя все помещения, молодой человек порешил без намёка со стороны пройтись и перекусить, прежде чем передохнуть, для чего и направился к выходу. А там уже его ждал нормального вида человек со связкой ключей. Человек не здоровался и, протягивая ключи, посоветовал,
- Уходя, закройте на ключи все душевые, они теперь ваши.
Сказав и слегка поклонившись, удалился, исчезнув за оградой, оставленной и висячих металлических цепей. От связки ключей и необходимости возвратиться и запереть все десять душевых молодой человек был не в восторге, хотя и подчинился. Но вышло так, что с хождениями по коридорам дома он растерял наработанный аппетит. И всё-таки молодой человек будучи и в завтра человеком не только молодым, но и  исполнительным даже в собственных решениях, не говоря уж и о позывах, направился, несмотря на потерю завтрашнего аппетита, прогуляться  и вдохнуть чудесного прозрачного, чуть синеватого завтрашнего воздуха. Воздух стоил отбивной, да к тому же возможно вчерашней. Почему вчерашней? Да потому, что молодой человек любя шутку, связал пропажу аппетита со «вчерашней» и возможно уже использованной отбивной. Выйдя за ограду, он вдохнул воздух завтра полной грудью и отправился не туда, куда глаза глядят, а прямёхонько на приморский бульвар, где не росло ни одного дерева, и не плескалось ни малейшего остатка моря. Там он забрёл на уютную площадку с несколькими мягкими креслами, обитыми свиной кожей. Почему именно свиной? Потому что сидения и спинки кресел были украшены свиными рыльцами. На каждом кресле красовались цветные надписи, где «отдых», а где «встреча». Молодой человек конечно же выбрал кресло «отдых». И, не успев сесть поудобней, впал в отдых. Сколько частей от завтра он отдал отдыху он не знал. Отдохнув и встав с кресла, молодой человек почувствовал такую прозрачную бодрость, что захотелось тут же пойти, пойти туда, куда ноги поведут. И он подчинился желанию и двинулся в путь. И оказалось не напрасно, даже очень не «не напрасно». Дело в том, что без ведома автора он подошёл к заставе. Почему к заставе? А потому, что на арке, накрывшей выгнутой дугой дорожку, красовалась красными по жёлтому надпись «Застава», а ниже остережение чёрным по белому «Осторожно, путепровод в послезавтра». «Застава», мысленно повторил это слово молодой человек и подумал, а ведь крепкое слово и в нём крепкая заграда на дорогах, но не здесь на дороге завтра. Молодой человек не стал разводить руками и впадать в недоумение. Доумения у него хватало на двоих а то и на троих. Просто заставу он принял, как должное, только без шлагбаума и досмотрщика в присоседней будке. Вход был свободный. Хотя не исключалось, что билет уже был куплен кем-то, но автор отрицательно мотает головой. Поверим ему по определению честному сочинителю правды. Молодой человек, вспомнив слово «билет», задумался на позволенную автором секунду, а он, билет, туда и обратно или только туда? Кажется о этом уже думалось, но мимодумно, ведь всё-таки он молодой и человек, и без возраста, и волен быть таким, каким он сам просит себя быть, ну и каким обязывает его всё, что выстроилось в очередь за словом «должное». Вот и пред заставой он не задержался. Делить без остатка десять на три не стал, а решительно зашёл под арку. Кто-то из читателей даже «ахнул» выстрел из ракетницы, на что автор по-дирижёрски цыкнул и позволил молодому человеку продолжить путь. А потом, пройдя арку, зашагал по путепроводу уложенному мраморными плитками, расправил когда-то сутулые плечи, те самые, опущенные как крылья у птицы, потерявшей позыв к полёту. Ту автор вмешался и вынужденно подправил представления молодого человека о самом себе и сказал репликой в сторону кулис, это было давно, хотя и правдой, а, если человек расправил плечи, значит он идёт  к ожидающей его цели. А ожидал молодого человека в метрах двадцати, позволю заметить, что счёт метрам веду не я, а автор, так вот в метрах двадцати поджидал его человек в наряде а'ля шеф-повар, в длиннополом белом фартуке, серой бечёвкой подпоясанном, и с высоким белым же колпаком на голове. Под колпаком светилось улыбкой лицо, широкое, смуглое, и сияли глаза, их было два, и оба с хитрецой, но добрые. Человек чуть заметно поклонился, поднёс правую руку к колпаку и сказал,
- Добро пожаловать в послезавтра.
И движением левой руки дал добро на продолжение пути. О предчувствии, о маршруте, занесённом в возможный билет, ну и конечно о логике встреч на всём пути следования согласно маршруту, обо всём этом, позволю себе признаться перед аудиторией про-читателей – буква «р» обязательна – автор узнал последним, как и Цезарь о гуляньях своих жён. И встреча не заставила себя ждать. Она была выставлена на первом же перекрёстке путепровода с просёлочной дорогой, окаймлённой любимыми автором тополями. На перекрёстке, на самой его середине, перегородив движение по путепроводу, стояли двое. Молодой человек сразу определил в них друзей и своих, и наверное чужих. Друзья ведь никогда не принадлежат одному человеку. Подойдя, все трое весело перездоровались, повспоминали общую страсть к занятиям на троих, а потом те двое, те друзья предложили,
- Пойдём покачаемся на троих.
Молодой человек ничему не удивлялся. Он жил здесь и чувствовал себя как дома. При своих пристрастиях или при чужих, но это ничего не значило, потому что как «свой» и «чужой» здесь были в лучшем случае пустыми звуками, лишёнными цвета и мелодии. И всё-таки молодой человек спросил,
- А где эти качели?
- Это здесь рядом, оба разом ответили оживленнно, указывая куда-то за спины, и добавили, кровь заодно раскачаем.
Кровь раскачать-то раскачаем, подумал молниеносно молодой человек, есть позвоночник, по-звоночки, и проснувшаяся осторожность нашептала, поостеречься. Те двое словно, а может и без «словно» а умеючи прочтя его размышления, успокоили,
- Да ты не бойся, даже если помрёшь, очутишься во вчера, и всё начнётся сначала.
Молодой человек пожал плечами, покривил губы, выпил чарочку родниковой воды, что не переставая вытекала с достоинством из серебристой трубы, и бодро произнеся

- Пойдём,
               двинул к качелям, увлекая за собой друзей, двух друзей. Качание на качелях длилось неизвестно  как долго. В этих краях никто не занимался отсчётом времени, вовсе не по причине бестолковой счастливости, здесь в ходу были в качестве временных указателей или отметин только такие слова, как завтра, послезавтра, послепослезавтра, и иногда вчера. Кстати, что касается «завтра», то оно здесь на территории послезавтра уже не существовало, оставшись нигде без причинно-следственных связей. Покачавшись, раскачавшись, молодой человек, обретя оживлённый кроветок при полной сохранности по-звоночков, не распрощавшись с друзьями, кажется передохнул, даже возможно стоя по-лошадиному, а пере-дохув пройденное, смело и решительно зашагал дальше, внутренне уверенный, что впереди его ожидает послепослезавтра. Сколько шагов он прошагал по путепроводу никто не знал, даже автор, имевший всегда при себе шагомер. Но однажды на неком счётном шаге молодой человек обнаружил, что дошёл до полной темноты в глазах и перед собой. Приглядевшись, он понял, что пред ним ночь, самая обыкновенная ночь. И первое о чём подумалось и вполне естественно, а поверну-ка я обратно,  и пусть ночь светит в спину. Но спустя некоторого безмыслия, когда наступает не ночь, а тишина, хотя сердце продолжает биться – биться за что? не за победу?  нет? так за что? автор немедленно остановил этот поток вопросов и предложил молодому человеку продолжить выражение своих намерений, и молодой человек сказал себе, а почему бы не шагнуть в эту ночь. И только он собрался шагнуть, как отворилась дверь – не дверь, калитка – не калитка, но что-то, что озарилось ярким светом, имея очерк двери. И когда он сделал первый шаг, нисколько не ослеплённый, в световом проёме этой вроде двери показалась женщина вся в белом, но не в халате, а в чём-то напоминавшем сарафан, поверх головы её красовался сверкающий цветами радуги кокошник, и женщина знакомо улыбчиво да так сладко, что жить и жить хотелось бы вечно, приглашала его,
- Пожалуйста, заходите, ваш номер первый справа. Ждите.


Молодой человек не знал сколько ему лет. Он вообще ничего не знал.



Москва – Раздоры – Москва
июнь 2013 год













СЮИТА
 с вариациями, с танка и с прочими фантазиями
 …Мой стол, мое кресло
Солнце в окне напротив.
И что еще надо.
Разве минуты выбирают хозяина,
Разве можно приручить мгновения...

Площадь. Памятник павшим камням. Перед памятником трибуна, сколоченная из свежих сосновых досок. В воздухе над площадью креп¬кий дух хвои. На трибуне человек в жёлтом смокинге. На шее у него огромный черный бант. Человек приник к микрофону. Он говорит. Голос монотонный, усиленный до громогласности, и даже до громоподобия. Небо полдня голубое, чистое, высокое. Человек на трибуне повторяет одно и то же предложение.
-  Господа, я торжественно здравлю вас с присуждением всем нам отныне великого и высокого звания "врубантов".
За памятником павшим камням виднеется что-то. Что именно - не знаю. Если вам любопытно, и вы тоскуете от неудовлетворенности своего любознания, представьте всё, что станет угодно вашей душе. А я не знаю. Хотя нечто, что выше моего понимания и представления, подска-зывает подло и не без улыбочки, мол, там за памятником павшим кам¬ням здание местной тюрьмы. Так внушалось мне необъяснимо, или это был знак небес. Но что толку доискиваться, докапываться до истинных причин того иди иного явления. Будто эти тщетные познания или дозна¬ния в силах предотвратить уже случившееся. Однако я не спорю, не настаиваю, думайте, поступайте, как знаете, живите, как хотите, и если вам покажется, что за памятником павшим камням храм, пусть бу¬дет так; если вам видится там призрак города солнца господина Кампанеллы, пусть будет по-вашему; если же вы предпочтёте настаивать на том, что за памятником павшим камням всего лишь тень, не уточняя тень ли это будущего или прошлого, пожалуйста, только будьте добры ко всему разноликому, что кажется, видится, мерещится или представ-ляется. Никакая ведь разница не в состоянии породить чудище, способ¬ное пожрать своих творцов, творителей, своих вершителей, если мы не совершаем насилие над собой, Вы, мои господа читатели, я чувствую, желаете добавить - и над близкими, которых кстати хорошо бы мы лю¬били так же, как самих себя - пожалуйста, добавьте, разве я против¬люсь голубизне неба, что выше меня, И снова площадь, И снова памят¬ник павшим камням, И трибуна из свежих сосновых досок, И дух хвои в воздухе над площадью, И на трибуне человек в жёлтом смокинге с огромным черным бантом на шее. Он говорит в микрофон, И вновь и вновь он произносит одни и те же слова, обращаясь, по-видимому, ко всем нам, ко всем вам.
- Господа, я торжественно здравлю вас с присуждением всем нам отныне великого и высокого звания "врубантов".
Площадь перед трибуной пуста. Или это мне кажется, "Господа, госпо¬да…" доносятся до меня звуки, усиленные мощными динамиками. "Гос¬пода, господа..." множится эхом голос стоящего на трибуне. Я огляды¬ваюсь, я озираюсь, я осматриваюсь и нахожу площадь пустой, или по¬кинутой всеми, но не мной, или пока еще безлюдной, суровой, серой, напрягшейся в ожидании тех, к кому обращены слова, что заполняют пустоту пространства огромной площади, "Господа, господа…" и я узнаю последние новости из уст того, кто несёт нам правду самых последних решений судьбы, кто одиноко стоит на трибуне. Запомните площадь, запомните памятник павшим камням, перед памятником трибуну, сколоченную из свежих сосновых досок, запомните, как в воздухе над площадью завис прозрачный куполом крепкий дух хвои, а на трибуне - того самого человека в жёлтом смокинге с огромным черным бантом на шее. Человек этот приник к микрофону. Человек этот говорит:
- Господа, господа, я торжественно здравлю вас с присужде¬нием всем нам отныне великого и высокого звания "врубантов".
А в голове моей президентский оркестр играл польку-бабочку господина Иоганна Штрауса, а в голове моей теснился мир, в котором жили и бы¬ли мы, и разве так просто, и разве так безмятежно покинуть его! Попробуйте, милые мои господа, избавиться от собственной тени, ко¬торая прислонилась угловато преломленная к стене, готовая к испол¬нению приговора, который вынесла ему странная, но вечно любовная история. Как обычно, как принято с давних времен, осужденных на смертную казнь приканчивали без свидетелей перед рассветом, когда солнце лишь напоминало о себе зеленоватой робостью восточного скло-на далекого неба. Да, в моей голове творилось нечто едва вообрази¬мое, впрочем, "едва вообразимое" для кого? Для меня? Но позвольте, что же тогда я перевожу для вас на язык вполне понятный и состоящий из нескольких сот широко потребляемых слов. Может "едва вообразимое" для вас? Но откуда мне знать хоть малую малость о ваших способнос¬тях воображать. Однако же слово сорвано с сомкнутых уст повествователя, и значит, так он и есть - да, творилось нечто едва ли даже невообразимое с тех пор, как я перестал слушать музыку Иоганна-Се¬бастьяна Баха. Но это особая тема и требует иного времени суток или жизни и иного настроя. А где теперь в наше, якобы, смутное и кажуще¬еся нелегким время, отыскать честного и классного настройщика, по¬томка Гварниери или самого Евсея Моисеевича с соседней слободы, не страдающего ни от близорукости, ни от рыжих веснушек, подвесившегося когда-то, однажды, на собственной струне из контроктавы концертного рояля фирмы Стейнбек, на той самой струне, что умела выдать самое чистое и глубокое звучание ноты "до" в басовом ключе, где, скажите, где найти того виртуозного настройщика, который лишь за удовольст¬вие одно, а не за плату придаёт настрой расстроенной .душе. Ведь нынче, говорят, всё продаётся и покупается, говорят с осуждением те, кому продавать нечего и покупать не на что, и с одобрением тс» кому есть что продать, и купить есть на что. Я не собираюсь судить это явление, так случилось, что по образованию я не юрист, и у ме¬ня нет диплома судьи, как и мантии с париком судейским, доставшихся от предков, я всего лишь словотворитель или, по меньшей мере, словосочетатель, сочетаю одни слова с другими, женю и выдаю замуж, составляю семейное счастье сочетающихся слов. А пока вновь площадь. И эта трибуна, из свежих сосновых досок сколоченная, и человек, при-никший к микрофону. И памятник павшим камням. И я на площади, по которой носится ошалело голос человека в жёлтом смокинге с огром¬ным черным бантом на шее. В атом метущемся голосе всё, что вместит наше будущее, в этом голосе все мы, присужденные быть "врубантами". Но кажется, наступил момент, когда вы задаётесь вопросом, а что же означает "врубант". Не скрою, и я задаю себе же этот незатейливый вопрос. Так вот, врубант - это человек, который быстро входит в суть дела, человек, стало быть, сообразительный и догадливый. Как видите, ничего примечательного на первый взгляд, человек, наделён¬ный указанными качествами, не представляет. И вы будете, вроде бы, правы, если скажете: ну да, обычный, нормальный тип. Но это, во-первых, только на первый взгляд, хотя не могу не признаться, что именно он, порой, и бывает самым верным. А, во-вторых, одно дело человек, рожденный здесь, у нас на земле, так сказать, плоть и кровь да горсть ума, а совершенно иное - звание. Посудите сами, ведь сообразительность, догадливость, как ни крути, как ни верти логикой, а качества прежде всего прирожденные и очевидно присущие многим, ну, если желаете, почти всем. А теперь представьте, что в вашем трудовом коллективе, ну, днём с огнем, толечко одного сооб¬разительного и догадливого, скоро входящего в курс дела, можно отыс¬кать, а остальные, уж извините, не слишком облагодетельствованы природой или случаем такими качествами, будучи присущи единоличному лицу, становятся столь отменными и вескими, что и лицо, обладающее ими, превращается в значительность, отличимую от всех, возвышающую¬ся над всеми, и, что греха таить, частенько мозолящую глаза иным, таким же простым смертным, Лак что коллектив коллективу рознь, и всякое может случиться, если хорошенько призадуматься. А что каса¬ется звания, о котором и шла речь, усиленная мощной современной тех¬никой на нашей городской площади, то тут надо ухо держать востро, и первому взгляду и вовсе не доверяться. И в который раз, посудите сами, с одной стороны за существительным "врубант" стоит всё тот же так мною обожаемой плотной тенью настоящий наш человек, существо живое, дышащее кислородом, а с другой стороны, за тем же существи¬тельным стоит тощей тенью, но уже от иного солнца, обычное понятие, нечто лишенное и плоти, и крови, как бы пустой звук, или одно из 240 тысяч слов нашего языка. Но, боже, прости меня грешного, если я унизил слово, родственное тому, что было вначале и сотворило мир, обозвав его пустым звуком Я принимаю всесилие слова, - между про¬чим, замечу, но не засилие его - но всё одно неодолима разница меж¬ду ним и живым сотворенным существом, тем же именем обозначенным. Конечно же, всё так, если не считать, согласно Платону, что и чело¬век есть понятие и понятие вечное, а мы, люди, всего лишь блики от него, проникающие на мгновения к земной благодати. Но не будем сле¬довать за мыслью и великого, и древнего, и греческого мудреца, а удовлетворимся собственным умом! Итак, напоминаю вам, господа, мои читатели, речь шла о звании "врубант". А звание присуждается, да-да, при-суж-да-ет-ся человеку, не будем пока уточнять кем именно, и при¬суждается, как знак отличия, подтверждающий соответствие этого самого человека требованиям означенного звания. Безусловно, я разде¬ляю вашу недоверчивость и даже брюзжание, мол звания на то и су-ществуют, чтоб быть дарёными налево и направо от имени кого попало, Я согласен. Но на площади, поверьте мне, проходило нечто необычное, поскольку высокое и великое звание "врубантов" присуждалось нам и всем, насколько мне помнится, впервые. Кто-то может подумать, что, стало быть, до того все мы были недотёпами, и коллектив наш, если предпочитаете называться обществом, пожалуйста, общество наше сос¬тояло из одних неумёх. Я не оспариваю этой мысли и не спешу с отве-том, а говорю только: не знаю, не знаю.
 ... Стих щебет птиц,
Раскрыл объятья вечер,
И ветер как дитя
Уснул в них безмятежно,
Забыв свои забавы...
Я заткнул уши, я закрыл глаза, я стиснул зубы, прикусив язык, и всё равно продолжаю быть, и всё равно я переполнен разве только собой, а не жизнями, что несмолкаемо рождаются и зарождаются, и раз¬ве не храню я в себе всю предисторию от большого взрыва до сегодняшних дней, и разве не разлетается неуловимое настоящее в пока ещё черные пространства предсказанного будущего, но разве оно выразимо словами или узнаваемыми знаками, разве оно, это будущее, не пред-стает в одних лишь предчувствиях, будучи сокрыто от меня, от нас, чтобы я, чтобы мы продолжали быть, несмотря на плач ясновидицы, мне говорят, ты создаёшь свой причудливый и инакомыслимый мир, мне говорят, страна твоих страниц не помечена даже белым пятном на кар¬те всемирья, мне говорят, страдания твои, размётанные по строкам и между ними, странные, мне говорят и говорят, но ведь вовсе не всякое слово рождает хотя бы отзвук, а значит, и в зародыше новый мир. Мне говорят и говорят, как будто страдания выразимы единым смыслом, да и вообще смыслом, этим заразительным вирусом, убивающим с завидным упорством, если и не жизнь, то порыв к ней, как будто весь мыслимый мир не часть моей вселенной, как будто все страны, обретшие имя, не лоскутки на биографической карте моей земли. Иног¬да я думаю, что мир, в котором мы обитаем и который неусыпно и как бы без усилий создаём, действительно полон гармоний, но не тех су¬хих и переводимых на язык придуманных нами же знаков или, если жела¬ете, законов, а звучащих и без нашего потужничанья и звуками творящих мир.
        ... Кажется уже полночь.
Свет фар то погаснет, то вспыхнет.
 Автомобили дверцами,
Словно птицы крыльями хлопают и хлопают.
Люди возвращаются с гуляний…

Иоганн-Себастьян Бах уже почти ничего не видел. Шли дни за днями, оставляя ещё одну осень позади. Осенью он всегда чувствовал себя неважно. Но разве когда-нибудь он прислушивался, как, сжимаясь, вдруг останавливается сердце, или как кровь приливает к голове в сырую дождливую погоду, когда всё дует и дует этот протяжный и уныв¬ный ветер с гор. Разве не музыка занимала его всю жизнь, призывая служить ей денно и нощно. И как он благодарен Господу за то, что отыскал среди тысяч и тысяч маленького Иоганна-Себастьяна и напол¬нил душу ребенка музыкой. До сих пор она звучит, до сих пор, хотя он, Иоганн-Себастьян Бах, уже почти ничего не видит, но слышит ясно и близко, как и десятки лет назад, звучание гармоний, звучание голо¬сов и неостановимое течение мелодии. И разве так уж важно, и разве так уж прискорбно, что, быть может, проходит его последняя осень. Он благодарит Господа и за неё. Нет, он не будет писать реквием, как Моцарт спустя годы. Зачем писать реквием, когда жизнь каждого сама по себе без музыки ведь и есть реквием от начала и до конца. А в нем всё звучит и звучит музыка. Вот даже сегодня, когда, кто знает, не стоит ли у порога его последняя зима. Но что значит время по сравнению с гармониями звуков. Иногда он думает, что поначалу звуки гармониями заполняют безликую тьму, творя порядок, что сперва они, эти звуки складываются в мелодии, течение которых и есть жизнь, да-да, жизнь наша - это мелодия, которую дано не всем уловить, а тем более исполнить, а уж позже появляется слово и слова. Господь сам первый и великий композитор и сочинитель, и он, Иоганн-Себастьян, всю жизнь верой и правдой служил Господу, но не как раб ослепленный, а исполняя промысел Божий. Вот и нынче доносятся звуки хорала, кото-рый он назовёт "К престолу твоему". Это подношение, может случиться так, и будет последним. И завершится музыка его жизни, музыка его души, к которой он так прислушивался, особенно в последние годы. И как не благодарить судьбу за то, что рядом с ним верный ученик Альтниколь, муж младшей дочери. Лица его так и не довелось увидеть. Он продиктует хорал Альтниколю, а жена потом аккуратно начисто перепи¬шет ноты. И какое счастье жить, пусть слепым, но заботами любимой Анны-Магдалины. Как давно, сколько жизней пронеслось с тех пор, как она, дочь трубача из Вейнсфельса вышла за него замуж и стала верной его помощницей. А как она поёт до сих пор, а как нежно играет на клавесине. Нет, бог в самом деле не прошел мимо маленького Иоганна-Себастьяна, последнего ребенка в семье Бахов. За окном шли дожди, а следом тянулись дни за днями, оставляя позади последнюю осень Иоганна-Себастьяна Баха.
               ... Догорает костер,
Вьётся дымок, или это воспоминанья?
Пристань в опавших листьях.
Небо укуталось сизой пеленой,
Готовится к долгой зиме...

    Пришла пора. Мы знали, что она придёт и унесёт с собой в затх¬лые залы мадам Тюссо, в хранилище восковых фигур до умопомрачения правде подобных, унесёт и взгляды, и слова, и даже вздохи, но оста¬вит нам всё, что было пережито, унесёт всё, что было нажито, по вол¬шебству обращающегося в черенки спустя мгновение всякий раз. Не ду¬майте, что нажитое - это лишь одни блага, купленные и могущие быть проданными на торгах, на торжищах, где всюду от зари и до зари шум, гам, песни, ругань, пляски и веселье, споры и мордобой, а кое-где на лавочках и столь желанная любовь. И не думайте, что нажитое это неч¬то другое, на что искоса и с неодобрением и даже с осуждением могут поглядывать со стороны, а тем, кто поглядывает так - не верьте. Нажитое всего лишь нечто, что создаёт видимость вечности, будучи как бы слепком с мгновения. И хорошо, если видимость эта легка, как дымка на красных склонах холмов, окружающих наш город, а не тяжёлая, пусть даже мраморная плита, которую приходится всю жизнь из послед-них не кончаемых сил поддерживать на воображаемых вытянутых руках. Пришла пора. Мы не ждали её, потому что мы знали, она придёт, настиг¬нет нас, и мы постигнем счастье быть. Как же головокружительно быть и быть так, чтобы только в двух словах умещалось всё, в двух словах - я есть, мы есть. Но быть не в музее, где хранятся подобия нетленного, не в придавленном тишиной пантеоне прошлого, не в гробницах фараонов, где их мумии продолжают править несуществующими царствами, не в буду¬щем, где исконная порочность человеческого воображения исподтишка, но властвует, дёргая за столь же воображаемые ниточки, приводя в дви¬жение желаемое, и не в настоящем, обретшем за века убогий смысл трех¬мерного и внутриклеточного существования, и уж конечно, не в мгнове¬нии, как водится, неуловимом. Пришла пора, когда завораживающая связь времен обрывается. И как тут поразительно к пришедшей поре не помя¬нуть прекрасно-подобного Будду, постигшего суть того, что значит быть. Но, освободившись от притяжения связей, вырвавшись из силков пред¬рассудков, он вновь шагнул и пленился вновь собственным воображени¬ем, устремившись, как мнится нам, в бездну. А там ведь иные, совсем иные смыслы, о которых разве стоит знать до иной поры. И никто не оглянулся и никто не подумал взглянуть в ту сторону, где нас ещё нет.
             ... Неудачный день.
Гости спешат, проходят мимо.
Облака бегут прочь.
А когда-то мы их не замечали,
И сосну ещё не засыпал песок...
    Встречались мы тайно от всех, для чего уезжали на дальние ост¬рова, крошечные, даже не обозначенные на карте. Россыпь их располага¬лась в пятидесяти милях от небольшого портового городка, откуда мы на вертолёте за плату, не отмечаясь в таможенном журнале, и добира¬лись до нашего острова уединения. Остров этот ничем не отличался от других подобных же, занесенных сполна золотым песком и казавшихся сверху следами макушек бархан бывшей когда-то в здешних лесах пусты¬ни и затопленной морем. Водители вертолётов утверждали, что в дейст¬вительности у каждого острова было своё лицо, и потому были легко узнаваемы, так же, как для пастуха каждый баран в стаде. Один из во-дителей, рано поседевший мужчина средних лет узнавал островки по чис¬лу пальм или валунов, разбросанных случайно по песчаным отмелям. А наш островок он и вовсе определял по необычно сплетенному из пальмо¬вых листьев и лиановых ветвей узору крыши, что покрывала одинокую хижину, единственное и вечно покинутое жильё посреди напесоченной ладони, когда-то и надолго ли приподнявшейся над ленивыми и безраз¬личными ко всему морскими волнами. Мы любили вечерами сидеть молча на восточной окраине острова и глядеть в сторону моря и видеть, как меняется оно в косых лучах заходящего солнца, проявляя неожиданное разнообразие скрытого своего характера, поначалу игривого и добро¬душного, чуть позже печального розовыми отблесками прощаний, а спус¬тя время жёсткого с затаённой беспощадностью ровного стального отли¬ва необозримой глади, и наконец, уходящего в темноту, замыкающуюся в себе, наверное, мудрого и задумчивого. А ночью мы уходили в хижину, включали светильник, горящий на пальмовом масле, и читали стихи или пели песни под гитару, на которой я в те времена играл вполне при-лично и в своё удовольствие. Только под утро, когда небо ещё было усыпано крупными оспинками звёзд, но уже зазеленело там, на востоке, когда через отворенное оконце ещё веяло прохладой и доносился болот¬ный запах водорослей, выброшенных на берег вчерашним прибоем, когда предутреннюю тишину всеобщего сна нарушал только шёпот волн, этих заговорщиков на века, тогда мы замолкали и начинали любить друг дру¬га. А с первыми лучами солнца, забыв, что есть слова, что есть ещё где-то жизнь, засыпали сном праведников любви.
 
    ... Отчего среди сосен
Расцвела одинокая яблоня.
Чьи-то шаги приближаются.
Сердце в ответ застучало,
И занавески дрогнули...

    Площадь. Памятник павшим камням. Перед памятником трибуна, ско¬лоченная наспех, но навсегда, из свежих сосновых досок. В воздухе над площадью крепкий дух хвои. На трибуне человек в жёлтом смокинге. На шее у него огромный черный бант. Человек приник к микрофону. Он молчит. Он оглядывает простор площади одним движением глаз. На площа¬ди мы. Но уже другие. Потому, говорят, и тесно, что другие. А, воз¬можно, другие потому, что тесно. Никто не ведает, что значит стать и быть другими. Правда, некоторые из нас утверждали, глубоко и мысленно, что другими бывают те, кто приходит на площадь, а более муд¬рые из тех некоторых из нас не соглашались с высказанным утверждени¬ем и осторожно, но с убедительной задумчивостью складывали из самых обычных и часто употребляемых слов мысль, заимствованную, говорят, у соседних, не пересекаемых с нашим, времен, да-да, мысль внешне ни¬чем не примечательную о том, что другими становятся тогда, когда собираются вместе на площади, И только один из нас, к голосу которо¬го никто не прислушивался, поскольку говорил он про себя, не пользу¬ясь микрофонной словопередачей, так вот только один из нас имел воз¬можность усмехаться над всеобщей задумчивостью по поводу того, что же значит стать и быть другими, и считал вопиюще нелепым сам повод, по причине полного неведения о том, а кем мы были до того, как стали другими. А над площадью небо всё того же полдня, и такое голубое, и такое чистое и высокое, что не верится, а было ли оно и вчера над нами. Человек на трибуне приник к микрофону и повторяет раз за разом одно и то же молчание. Мы, стоящие на площади, понимаем человека в жёлтом смокинге и с огромным черным бантом на шее. Стоять на трибуне и отдавать этому стоянию, а возможно, и противостоянию всё отпущен¬ное время, а каждый из нас мыслит, мол, не одно только время, но и жизнь, делом ведь было не из лёгких. А он стоит, - и мы знаем, что слезы душат его. Слёзы крупные, не дающие и слово вымолвить. Слёзы, они всегда следуют за правдой. А человек на трибуне нёс нам правду самых последних решений судьбы, он, одиноко стоящий и сейчас на воз-вышении, сколоченном из свежих сосновых досок, он, несущий нам, за¬полнявшим тесно и душевно площадь, правду молчания. Вы, разумеется, господа мои читатели-почитатели, недоумеваете, как можно через микро¬фон нести молчание в массу людей, заполнивших достопамятную нашу пло¬щадь. И вообще, отчего вдруг слёзы появились, и, кстати, замечаете вы, следуют ли они за молчанием или молчание за ними, необходимо ра¬зобраться, так же как в утверждении, что за правдой всегда текут слёзы. Что ж, это ваше гражданское право недоумевать и задавать вопросы, а моя обязанность вовсе не в том, чтобы отвечать на них. О, как мне хочется воскликнуть: "задающий вопрос, да и ответит сам», но я молчу, молчу, как все стоящие плечом к плечу на площади, молчу не оттого, что нечего сказать, и не оттого, что боюсь, как бы сказан¬ное слово не натворило бы бед, а молчу потому, что любо мне оно, мол¬чание, и всем нам, вдруг узнавшим о присуждении великого и высокого звания "врубантов". А небо чистое и высокое продолжает голубеть над площадью, не омрачаясь вашими вопросами. И всё-таки за памятником павшим камням виднеется что-то, что именно не знаю. Помнится однажды и когда-то нечто, что выше моего да и нашего понимания и представле¬ния, подсказало подло: гляди, там за памятником павшим камням здание местной тюрьмы. Вот и теперь я могу лишь тревожно догадываться или прислушиваться к чужим голосам, что заполняют нас, как наполняют го¬лоса певцов церковного хора пустое пространство храма. А ради чего, спрашивал я себя, ради того, чтобы докопаться до правды, на которой построено что-то, что виднеется за памятником павшим камням? Ради того, чтобы дознаться и от удивления потерять дар даже внутренней речи и обрести молчание, которое я и так имею? Ради слёз, которые неизбежно потекут по похолодевшим щекам, потому как узнавший правду, познавший эту коварную истину, разве не становится несчастным ещё с тех самых времен древнегреческих? Ох, и омоют же молчание тогда слё¬зы наши и не превратится ли оно в камни? Вы спросите, в павшие камни? Я отвечу, может быть, всё может быть на этом свете, а тем более, на том. Не зря же нам всем присудили великое и высокое звание врубантов. И мы стали врубантами, понимаете, господа и согоспода, вру-бан-та-ми. Вникните, вдумайтесь в это слово, за которым стоит звание, как возмож¬ное здание тюрьмы, напоминающее что-то, что стоит за памятником пав¬шим камням. Не удивляйтесь тому, что произошла перестановка смыслов и, кстати, вполне обратимая. Ведь, господа, признаемся хотя бы сами себе втихомолку и без рюмки водочки, что смысл - это фокусник, кото¬рый ежесекундно вас и нас надувает, да-да, надувает пустотой, как праздничные шары, спасибо, если разноцветные. Так что я вновь призы¬ваю всех, кто умеет читать, вдумайтесь в это слово, за которым стоит умение лихо входить в курс дела. Вы же видите, как лихо, как мы и сообразительно и догадливо стоим на нашей площади, отделенные от своего плеча до плеча соседа миллиметрами молчания. А впрочем, это только слово, это всего лишь намёк, от которого текут благодарные слёзы по щекам всё того же молчания. И мы стоим на площади, заполнив всё её огромное пространство, стоим врубантами по присуждению. И, о господи, вдруг я слышу кто-то шепчет из-за спины, "опять присудили". Или это мне почудилось, или это сказали вы, мои господа читатели? Я гляжу на небо, нет, я не жду там ответа, я без умысла смотрю и ви¬жу звезду на нём, на голубом-голубом. Говорят, это последняя звезда. Что ж, последняя, так последняя. Человек в жёлтом смокинге с огром¬ным черным бантом на шее приник к микрофону. Человек стоит на трибу¬не. Трибуна возвышается над площадью. Площадь полна нами. Человек на трибуне повторяет раз за разом одно и то же мудрое молчание. А мы, стоящие на площади, понимаем его. И тут я чувствую, поверьте, чувст¬вую как кто-то так и тянет вас, господа, за язык спросить меня: "так кто же такие мы?" Ох, как бы я не хотел очутиться на вашем, мои ми¬лые вниматели, месте и задаваться вопросами, да и тратить время на всякие чтения может статься преступлением, когда можно понаблюдать, как прыгают воробушки с ветки на ветку пышногрудой сорокалетней бере¬зы. Но будьте, пожалуйста, осторожны, употребляя выражение "тратить время". Никто не знает, что такое время, и уж растратное совершение действия над временем - это всего лишь очаровательная выдумка шутни¬ка. Время, оно для нас только слово, а как можно тратить слово, не понимаю. Впрочем, с таким же успехом можете убить и меня, закрыв навсегда эту книжку. И уж, если есть время, то не мы его тратим, а оно нас, да-да, господа, оно нас тратит и растрачивает, и распла¬чивается нами, как разменной монетой, как погашенными векселями. Но пора остановить исповедь моего пожизненного молчания и возвратиться туда, где я предпочитаю быть, где я есть, возвратиться на нашу пло¬щадь и разве не вашу, и быть среди нас, и разве не среди вас. Быть, понимаете, быть, и тем отвечать на ваш вопрос. А если вы не обнаружи¬те ответа во мне, в моём бытие на площади в звании врубанта, значит, мы с вами разошлись-разъехались во временах ли, в смыслах ли или в бессмыслице, а может, просто прошли мимо друг друга. Так бывает, ког¬да мы очень заняты собой и не замечаем, что человек, идущий навстре¬чу, слеп, что ему надо помочь перейти дорогу, пусть даже наперекор нашему слепому же устремлению вперед. И я вновь повторяю, пора оста-новиться, пора, и поднять голову и бросить взгляд в сторону трибуны и убедиться, что я, что мы есть.

... Странный опустевший дом
посреди запущенного сада.
Где хозяева его?
Он никого уже не ждёт.
Только кошки бродят по ограде...

    Я заткнул уши, я закрыл глаза, я стиснул зубы, прикусив язык, и всё равно я уходил и уходил. Я старался удержать себя, но дорога сама уносила меня, попутный ветер, подгоняя, дул мне в спину, я ста¬рался сдержать себя изо всех бывших когда-то во мне сил или это были силы сторонние, может быть, всё может быть, но какие самые отчаянные старания могут удержать себя уходящего и уходящего по тополиной алее в знойный августовский полдень, когда дремлет жизнь, когда смиряют¬ся желания, а серебристая листва ловит порывы ветра, трепетно отзы¬ваясь на них. И ни души не виднелось до самого поворота. А что там за ним, разве я знал, разве дано мне, или если с вами случится такое, дано нам знать. Может, там приютилась земля, где я буду снова рождён, но не иным ли, не чужим ли, с которым я не поздороваюсь. Или там раскинулась страна, которую всю жизнь я складываю из слов. О, как меня уговаривали, мол, страна твоих слов странна. Но ведь это моя страна и, если для кого-то она выглядит потусторонней, то я же не возчик, я не Харон, чтобы перевозить туристов с одного берега, где мы есть, на другой, где обитаю только я. Да и кто пожелает, кого повлекут изменчивые очертания смыслов и каменные изваяния страданий. Без них, без страданий, разве хоть одно живое существо обходится? Меня кто-то убеждает, что страдания вовсе не за грех, однажды совер¬шенный, что они, страдания - плоды в замечательном саду души нашей, которыми она и питается и питаться должна, как тело плодами сказоч-ных садов Семирамиды. И я соглашаюсь, киваю головой, продолжая ухо¬дить и уходить туда, где бродят, как тени, мои отражения от всего, что встретит здесь мой взгляд. И ожидают они, когда же обретут хозя¬ина в виде двуличного и двурукого, одноголового существа, обычно именующегося человеком. А на шее его будет висеть медальон, а в ме¬дальоне запрятано заветным словом имя его. Кто-то когда-то искал, звал человека средь бела дня на многолюдной площади, звал, посмеива¬ясь над прохожими. А они, прохожие, откликались, а он, этот кто-то, не замечал разинутых ртов собирающихся вокруг зевак, и продолжал звать и искать человека. Вот и я уходящий, заткнув уши, закрыв гла¬за, стиснув зубы до прикушения языка, зову и жду, но только себя са¬мого, и тоже посмеиваюсь, но не над посторонними, а над собой. Ведь я-то тут и никуда не делся, и отраженье моё тут же расположилось, рядом, верным псом на мокрой от дождя мостовой. А всё-таки зову и ищу себя, обреченно, пожизненно, и в этом чудится тоска, но и смешно ведь, и даже хохотно.
  ... Кто окликнул меня?
Я остановился и оглянулся.
Позади была лишь моя тень.
Значит, тот, кто окликнул, там, впереди.
И я продолжил свой путь...
     Иоганн-Себастьян Бах уже почти ничего не видел. Шли дни за днями, оставляя еще одну зиму позади. Слабое, колышащееся светлое пятно слева от кровати напомнило, что Анна-Магдалина зажгла свечу. Значит, наступил вечер. Теперь вечера наступают так скоро, что он не успевает заметить по просветлению там, где должно быть окно, когда же наступило утро. Раньше он любил тишину зимних вечеров, помогавшей сосредоточиться и слышать только звуки приближающейся издалека музыки, различать ясно звучание разных инструментов, пою¬щих об одном, но каждый на свой лад. Вот и мессу свою любимую, си-минорную, он заканчивал в зимние вечера. Сколько лет прошло, разве он может сказать, что двенадцать, нет, прошла целая вечность, приш¬ло другое время, когда того, кем он был когда-то, уже нет, а оста¬лись нотные знаки на желтеющих рукописных листках, и кто знает, какая судьба ожидает их. Потом, много лет спустя, кто-то скажет, что рукописи не сгорают, но ведь одному богу ведомо чему сгореть, а чему остаться. Тогда, вот так же, как и сейчас, потрескивали по-ленья в камине, только, помнится, вдруг налетал дождь, то порывис¬тый, хлёсткий, то протяжный, жалобный, словно голос нищего, прося¬щего милостыню. Но той зимней порой он не лежал, он сидел за сво¬им широким дубовым столом, как всегда низко склоненным над нотны¬ми листками и записывал то, что звучало в душе, звучало вокруг, что слышалось долетающим с дождями и с ветрами. Анна-Магдалина все так же сидела рядом за ним и, мерно пощёлкивая спицами, вязала де¬тям тёплые носочки. Это были чудные вечера, когда он не замечал, как летит время, увлекаемый своей мессой за, казалось бы, пределы земного бытия. Лучше всего ему удалось первое песнопение  "Господи, помилуй". Он написал его как пятиголосную фугу. О, Господи, помилуй, сколько раз повторял он, и повторяют все, кто прожил хоть сколько-то на нашей земле. И как этому песнопению было не удастся, когда столько слёз и мучений стоит за этим восклицанием, слез и мучений своих и чужих. Да разве различить пострадавшим, поплакавшим, где слёзы твои, а где чужие, все они сливаются в одну молитву, господи, помилуй. Но господь ведь создал мир не из одних страданий, да и кто мучился бы истинно, если бы не радости и восторги, которые нас на¬стигают в пути от господа к господу. И ведь совсем неплохо звучит второе песнопение во славу Его, во славу жизни, что обретает каждый рожденный! Конечно, наверное, сегодня стоило кое-что изменить в мессе, но силы уже на исходе, и пусть она звучит, как была написа¬на когда-то, пусть звучит, если ей суждено звучать, а не умолкнуть с последним ударом его старого потрёпанного сердца. О, господи, ведь почти вся жизнь прошла с той поры. А жили они тогда здесь же, в Лейпциге, и служил он в те годы кантором певческой школы при церкви святого Фомы. За окном чернела холодная ночь. Тихо потрески¬вали поленья в камине, да мерно пощёлкивала вязальными спицами, си¬дящая рядом Анна-Магдалина. Отзвенел церковный колокол, напомнив, что еще один день прошел, еще один день последней зимы Иоганна-Себастьяна Баха.
        ... О как легко,
Когда ложится строка за строкой,
О как светло,
Когда милая слышит тебя,
Когда полон твой дом ожиданьем...
     Пришла пора. Мы знали, что она придёт. Но мы её не ожидали терпеливо, исполненные волненьем, не ожидали, как положено, вслуши¬ваясь в шорохи и шумы во дворах, в скрипы половиц наших прихожих. Нам не было знакомо ожидание, его способность разрушать гармонии существования. И мы вступили в иную пору, оставив в прежней жизни наши славные имена. Или мы их потеряли, переступая порой пришедшей поры. Но кто помнил об именах, кому нужны были эти знаки отличия, которым стало место, разве что в ящичках собирателем значков из вовсе другой поры. Кто в нынешнюю позовет меня по давнему имени, и разве я, позабывший не только имя, но и назначение зова, разве я откликнусь. И так сладостно, что звуки, названные когда-то именем, стали просто звуками и затерялись среди множества подобных им, ле¬тающих мотыльками повсюду. Пришла пора, которая должна была прийти и обратить нас в тех, кем должны быть. И разве не в счастливое дол-женствование шагнули мы из чего-то, что звалось существованием. И разве одно лишь имя оказалось лишенным смысла в пришедшую пору, ис¬чезли и лица, наши прежние лица, которые так обожаемо отражались в зеркалах и в витринах, в глазах, глядящих мимо в убийственно-притя-гательной глади пруда или в ужасе уходящего вспять. О, как мы любо¬вались собственными отражениями и, кажется, только ради того, чтобы сказать: а вот и я. Пришла пора. А с ней наши лица наконец-то поте¬рялись, потому мы всё глядим и глядим только туда, куда должно зай¬ти солнце пришедшей поры. Оттого везде, здесь и там, на улицах и во дворах, в окнах открытых настежь, на балконах, уставленных какту-сами самых замысловатых очертаний, везде виднелись затылки, наши затылки, знаки иной поры. Она пришла, как приходит любовь, должно, но нежданно. Что значила наступившая пора - никто из нас не задавал-ся подобным вопросом. Разве, когда любишь, спрашиваешь себя, а какое оно, это любимое существо и что же оно есть. И разве не благос¬ловенна любая пора, когда мы есть.

 …Макушки деревьев
Залиты лучами солнца.
Настал новый день.
Мы его встретили в пути
По дороге к родителям...
     Встречались мы тайно от всех, для чего уезжали на дальние ост¬рова, те самые, среди которых затерялся наш островок уединения. Но, бывало, что уехать вдвоем на остров не удавалось. Ведь не одной же любовью мы занимались в жизни, были у нас и другие обязанности, По¬тому обстоятельства иногда складывались так, что приходилось кому-то из нас проводить время на острове в полном одиночестве. Вот и в тот день случилось такое. И я один, поначалу не без льстивой грусти прилетел в портовый городок и отыскал знакомого рано поседевшего лётчика, который при встрече на пристани вопросительно только поднял брови и без неуместных вопросов пригласил в кабину. А когда затих шум мото¬ра улетевшего вертолета, сердце даже сжалось, оставшись наедине с огромным простором, заполненным небом, морем и мной. Но через день я освоился со своей покинутостью и вот уже даже с удовольствием стал коротать час за часом в нашей хижине. Более всего я любил по¬мечтать о самом разном, о том как я буду любить, когда снова встре¬чу мою желанную, или вдруг о путешествиях в ледовые угодья северного охотоводства, или о том, как наконец мне удастся стать по-настояще¬му знаменитым. Да мало ли о чем мечталось, когда я гасил наш мас¬ляный светильник, когда через окошко виднелась угловатая доля неба с несколькими взъерошенными звездами, и доносился шум моря, когда мысли находили усладу в уходящем свете луны. А ещё я любил бродить по окрестностям нашей хижины. И случались во время таких прогулок странные происшествия, и не знаю, со мной ли, или с островом, а мо¬жет потому, что здешние места слыли особенно благоприятными для миражей. Вот и на этот раз мне вдруг здесь на крохотном песчаном острове с несколькими пальмами да валунами» случайно разбросанными здесь и там, на необитаемом острове с одной хижиной привиделся лев. Он лежал в тени огромного куста тамариска. Он дремал, изредка посту-кивая мохнатой кисточкой хвоста по земле, как бы давая знать всякой твари, что лежащий здесь лев жив и всего лишь отдыхает от забот об изрядно надоевшем добывании пищи. И таким он выглядел безмятежным, таким довольным судьбой, что невольно приходила на ум незабвенная мысль, а ведь всё-таки самое желанное, самое необременительно прият¬ное наше со всеми зверюшками состояние - это ничегонеделанье. От него, думалось тогда, мы уходим куда-то зачем-то и к нему возвраща¬емся. А лев продолжал лежать. А лев продолжал дремать, нисколько не обращая внимания на меня, и кто знает, какие полусны виделись ему, какие несбыточности томили его ум.
... Так просто всё - день и ночь,
Ясность дня и очевидность ночи.
Но мне милее вечер.
В сумерках бабочки ловят удачу,
И редкий прохожий спешит домой.

     Площадь. Памятник павшим камням. Перед памятником трибуна, сколоченная наспех из свежих, струганных сосновых досок. В воздухе над площадью крепкий дух сосновой хвои. На трибуне есть свободные места. На трибуне много свободных мест. На трибуне все места свободны. Я отвожу взгляд в сторону. Потом опускаю его. Мой  тяжелый взгляд скло¬няет голову ниже и ниже. Мне кажется, где-то уже я всё это видел. Но где, не припомню. Я стоял, как и стоял посреди огромного прост¬ранства нашей площади. С трудом одолевая тяжесть предстоящего, я поднимаю голову, смотрю в сторону трибуны. И ничего не могу поде¬лать с собой, ничего, потому что снова и снова вижу, что трибуна стоит там, где она всегда стояла, но она пуста, переполненная сво-бодными местами. И человека, приникшего к микрофону, и человека в жёлтом смокинге с огромным черным бантом на шее нет. Я продолжаю не верить глазам своим. Монет, он уже всё сказал, выкрикнув торжест¬венное присуждение нам звания врубантов, вымолвив своё полное слёз глубокое молчание, может он отлучился, ведь всякое случается с на¬ми, с людьми, может не выдержали нервы. Но нетерпение торопит меня. Я не верю себе, я собираюсь обрести чужие глаза и ими взглянуть на трибуну. А за ней всё тот же памятник павшим камням, а за ним чуть поодаль виднеется всё то же что-то, что именно не знаю, не знаю до сих пор, хотя иные голоса, что путаются с моим, утверждают, будто это здание местной тюрьмы. Впрочем, следуя давно заведенному, кажется от рождения моего, правилу, я не настаиваю, вы, господа мои воображатели, можете иметь своё представление о том что-то, что виднеется за памятником павшим камням. Пожалуйста, думайте, что это обычное нагромождение слов. А я, признаюсь вам, как на читательском духу, начинаю скверно утаивать от себя же самого мысль о том, что там и вовсе нет ничего. Хотите верьте, хотите нет, но разве для ме¬ня теперь в эту павшую от неожиданности, от внеземной пустоты мину¬ту, так важно, так значимо знать определенно, что скрывается за па-мятником павшим камням. Я знаю одно, я стою на нашей площади, и не¬бо полдня всё такое же голубое, чистое и высокое, но трибуна пуста. Я прошу соседа одолжить глаза. Пожалуйста, на, бери, говорит сосед, там пусто. Так как же быть? Мы же так привыкли к человеку с трибуны, приникшему к микрофону, к человеку в жёлтом смокинге и с огромным черным бантом на шее. И у меня такое чувство, будто я потерян, или кто-то потерял меня, и самое страшное, что никто не ищет или не за¬мечает потерю. Выходит, я никому не нужен. Так что, разве так уж насущно быть нужным» спросите вы. И в общем-то будете правы в усомнении своем. Да и читатель он всегда прав. Потому я пожимаю плечами, на которых пока держится голова и мысленно могу согласить¬ся с вами, но себе-то, себе я же должен быть нужен. Мои размышления прерывает чьё-то кряхтение. Я отчётливо слышу, как кто-то мне нашёп¬тывает на ухо: "а площадь пуста, а площадь пуста". Но, простите, отвечаю я кому-то, а как же я, ведь стою же здесь на площади, стало быть, не может она считаться пустой. Но нашептыватель настойчиво утверждает: "а площадь пуста, а площадь пуста". И |тогда я говорю себе, а не пуст ли и ты сам, совершенно до дна души пуст, опустел, опустошен. Но, если опустошен, то кем же? Кто выпил меня до послед¬ней капли? Я прежде думал, что я неисчерпаем, что я вселенная, Но тут происходит удивительное пересечение мыслей, потому как на слове "вселенная" я отчетливо слышу с противоположной стороны иное шепта¬ние, мол, человека с трибуны нет и не будет, говорят, он продал всю вселенную и сбежал, исчез, но ходит слушок, что был схвачен при переходе через границу. Я пытаюсь услышанное пропустить мимо ушей, но уши-то на то и даны, чтобы слушать. И тогда, что ж остает¬ся мне делать, как не воскликнуть втихомолку, чтобы даже опустошен¬ность окрестная не расслышала: о, господи, помилуй же меня, ведь я вроде бы ни в чем не виновен, спаси от абсолютного слуха, которым я наделен тобой. Я пытаюсь заткнуть уши, однако и тут слышу как го-ворят и чуть погромче, мол, это всё уже было. Пусть так, но меня-то в те времена не существовало. Что мне, в конце концов, до того, что было в моё ещё небытие. Да мало ли что говорят. Слово на то и дано, чтоб сказывать и даже дурь всякую. Как видите, способность рассуж¬дать я еще не потерял и потому пока крепко стоял на ногах. И тогда усилием воли я снова поднимаю склоненную на грудь голову и вгляды¬ваюсь в небо полдня. Оно такое же голубое, чистое и высокое. И пло¬щадь наша так же просторна, как прежде. А на ней трибуна, а за три¬буной памятник павшим камням, а чуть подалее за ним что-то, что на¬поминает кому-то здание местной тюрьмы. И, конечно, я на площади стою врубантом с той минуты, как всем нам присудили это звание. Но стал ли я с тех пор быстрее входить в курс дела, осторожно, как бы из-за угла заглядывает вопрос в мои опущенные глаза. Стал ли сообразительней, догадливей, если стою и всё никак в толк не возьму, что же происходит вокруг, а может, во мне самом. Хотя что-то ведь должно было измениться. И всё такая перепутаница от того, что земля вертится. Не вертелась бы, и разве что менялось бы, и я бы сегодня был таким, что и вчера. А она всё вертится и вертится. И трибуна пуста. И нет на трибуне человека, приникшего к микрофону, человека в жёлтом смокинге с огромным черным бантом на шее, нет. Вот и меня когда-нибудь не станет на этой площади, на этой стороне света. И когда меня не станет, прошу вас настоятельно, не устраи¬вайте пышных похорон, не собирайтесь на душные поминки. Что мне эти исторические знаки внимания, когда меня не будет. А если дано мне там слышать или чувствовать, то пусть каждый, для кого я что-то зна¬чил, помянет меня про себя, в дни ли отведенные обычаем, в любое ли вдруг приспичившее время, и тогда я тем и утешусь. Ну, а если не дано нам там слышать и чувствовать, что мне ваши поминания, они нужнее вам, оставшимся за меня доживать старые времена, в которых мы вместе умещались и жили. Я отсюда, с площади, опять-таки чувст¬вую, как вам не даёт покоя вопрос, а как мы жили? Будьте добры, произнесите его вслух. Это очень важно. Ведь можно воскликнуть с сожалением "Как мы жили?!", а можно просто незатейливо спросить "Как мы жили?", желая получить от меня ответ. Но я не буду отвечать на ваш вопрос, а спрошу сам, пользуясь своим правом стоящего на площади, "Как будем жить?" И, глядя на небо голубое", чистое, высо¬кое, я нахожу ответ, ведь не зря всё-таки мне присудили звание врубанта, а уж какой не скажу, поломайте голову, господа мои, поломай¬те, но, чур свою, потому как проще простого пообломать голову сосе¬ду. На том позвольте, милые читатели, завершить эту забавную исто¬рию с присуждением мне и нам звания врубантов, историю, которая промелькнула ли в моём воображении или произошла в жизни, не знаю, да и кто знает, где играет воображение, а где жизнь, не мне судить о том, может, вы посудите. Ведь мы так предпочитаем быть судьями.
   ... И снова непогода.
Снова тучи собираются с востока,
Кто-то пригласил их на дождь.
Что ж, мостовая будет довольна.
Она засияет от счастья...
     Я заткнул уши, я закрыл глаза, я стиснул зубы, прикусив язык, но тщетно, как будто можно укрыться от самого себя. И тогда я сказал себе: встань и открой дверь, в неё стучат, кто-то пришел к тебе в гости. Может, это ветер стучит, подумал я. Нет, возразил я себе, ве¬тер давно стих и улёгся переночевать в нашем овраге, где так часто и столетий растут тополя, и где в июне белым-бело от тополиного пу¬ха. Но может, это дождь стучит, подумал я. Нет, в ответ не задумыва-ясь возразил я себе, вчерашняя туча умчалась в чужие края и, кто знает, не излила ли она уже всю горечь дождя, и не исчезла ли следом навсегда. Но тогда, может, это собака голодная стучит, не унимались мои размышления. Нет, вновь возразил я себе, собака разве может сту¬чать, она бы скребла лапой нашу коричневым дерматином обитую дверь. А, кстати, неожиданно задался я вопросом, я впустил бы ты в дом приблудшую собаку? Я ответил не сразу. Задумался. И после некоторого молчания пробормотал, кажется что-то вроде не знаю. Ну что же, усме¬хнулся я себе же в лицо, отмеченное давней бледностью, ничегошеньки ты не знаешь. Я пожал плечами, мол, разве это мешает мне жить, разве не потому ли, что я ничего не желаю знать, я заткнул уши, я закрыл глаза, я стиснул зубы, прикусив язык. Да, всё так, ответил я себе же, но ты же беседуешь со мной, и ты согласен ведь» что в дверь сту¬чат, а, следовательно, надо встать и открыть её, потому что к тебе явился гость. Я никого не жду, возразил я себе же и услышал в ответ своё же почти неопровержимое оправдание, ой неправда твоя, все мы ждём кого-то, даже если не признаёмся в этом, может, это стучится она. Она, переспросил я. Да, ответил я сам себе, а почему бы и нет. Нет, возразил я безнадёжно уверенно, она ушла так давно, что дорогу назад никогда ей не найти. Неправда, опять последовало ответное воз¬ражение с другой моей стороны, неправда, потому что право на чудо ты ведь не отпускаешь, держишь при себе, как щепотку заветной травки заворотной, так что встань и открой дверь, в неё стучат, может, это человек, за которым гонится убийца, неужели ты не откроешь дверь. И я, не смущаясь, не теряя всё ту же давнюю свою бледность, ответил, нет, не открою, он станет и моим убийцей. Потом наступила тишина. Или это было чьё-то молчание. Не знаю. Вы правы, странная жизнь ок¬ружает меня. Даже слова перестали значить что-то. Но появились иные знаки, иные смыслы, которые я ещё должен постичь.
... Ручей повеса,
Он изменяет всем,
И мысли без хлопот
Уносит и уносит.
Где остановит он свой бег?..
     Иоганн-Себастьян Бах уже ничего не видел. Шли дни за днями, унося с собой еще одно лето. Раньше летом он мог трудиться до позд¬него вечера, сидя возле окна, и глаза не уставали. Поэтому летом он много работал. Он всегда работал, не щадя себя, но летом каждый свет¬лый час стоил нескольких часов работы при тусклом свете свечи. Вот и тогда в то лето в Кетене в первый год их совместной жизни с Анной-Магдалиной он закончил, как потом оказалось, только первый том хоро¬шо темперированного клавира. Старик закашлялся. Дышалось тяжело, но мысли в этот день неизменно возвращались в далёкий Кетен. Задумал ведь он клавир свой для учения молодежи и для тех, кто понимал толк в музыке, да и при дворе Принца Кетенского более ценилась ка-мерная музыка, кстати директором котором числился он, Иоганн-Себас¬тьян Бах. И сколько разговоров было, что Бах пишет то в одном клю¬че, то в другом, исполняя заказы хозяев, отрабатывая грошовые зара¬ботки. Да, говорили и, наверное, говорят ещё, а будут ли говорить, одному Господу ведомо. И старик вяло перекрестился. Лёгкая улыбка скривила его крупный рот. Но писал-то он музыку свою, которая зву¬чала в его голове, а не в головах заказчиков. А ещё говорили, что Бах каждую ноту, прежде чем написать, высчитывает, вычисляет по формулам музыкальной алгебры. О, если бы так, то ему не приходилось бы по многу раз править и переписывать наново сочинённое однажды. Вот и кетенский клавир он долго не оставлял в покое. Хотя, помнит¬ся, в то замечательное, счастливое лето сочинял он его легко, освобожденно, и слышались ему танцы, голоса в песнях, и вплетались они в стройный рисунок гармоний фуги, придавая бегу звуков непосредст¬венность и может быть даже душевность. И не знал ведь Иоганн-Себас¬тьян Бах ни тогда, когда писал свой хорошо темперированный клавир, ни до последних дней своих, что много позже, спустя десятки лет скажут, что одного этого клавира было бы достаточно, чтобы имя Ба¬ха осталось в ряду великих. О, как насмешлива бывает порой судьба. Но разве он когда-нибудь жаловался на судьбу. Он всю жизнь, спасибо Господу, посвятил назначенному свыше делу, и старался исполнить его как можно лучше, пусть служа, пусть за гроши, пусть по заказам, но музыка, гармонии, мелодии сочинял Иоганн-Себастьян Бах. Разве в шести концертах для нескольких инструментов, это их позднее назо¬вут Бранденбургскими, разве в них, написанных по заказу маркграфа Бранденбургского, музыка графа? Кстати, и по сей день он не ведает, что с ними сталось, с этими шестью концертами, были ли они испол¬нены, и цела ли та перевязанная накрест тесьмой, нотная папка. Он не знал тогда, что спустя годы после смерти маркграфа шесть кон¬цертов Иоганна-Себастьяна Баха будут проданы с молотка по четыре гроша за каждый. И многое, многое из того, что он создал пошло по миру. Старик попытался махнуть рукой. Разве в том дело, будут ли исполнять его музыку потом, когда его не станет. Разве так важно, когда сочиняешь своё, будут ли слушать сочиненное после твоей смер¬ти, да к тому же, произносить с уважением твоё имя в другие времена. Это уж как Господь порешит. Не его, Иоганна-Себастьяна дело решать искать или добиваться тёплого местечка в будущем, не его, вот музы¬ку сочинять - другое дело, но и этому делу пришло время завершиться. Он замолчал. Наступила напряженная тишина, которая таила в себе неч¬то значительное и даже гибельное. И вдруг послышался странный шум, чем-то отдалённо напоминающий музыку, и ему показалось, что он слы¬шит, как рушатся гармонии, как рвётся нить мелодий, словно налетел порыв бессвязных звуков, и повалил деревья, сорвал крыши домов и понёс по свету всё, что было создано упорным трудом. Неужели пришло время, подумал он, и почувствовал, как его правая рука очутилась в тёплых ладонях Анны-Магдалины. 28 июля 1750 года Иоганн-Себастьян Бах ушёл из этой жизни, не пережив своего последнего лета.

…Знакомая тропа.
Она ведёт на вершину горы.
По ней идут другие.
Я складываю цветы к подножью,
Но я слышу, как звенят ветры там, наверху.
               
     Пришла пора. Это была странная пора. Она могла сотворить с каждым из нас всё, что ей заблагорассудится. Говорили, что зто ве¬ликая пора. Но я иногда подумывал, что всё её величие складывалось из присущей ой изумительной по своеобразию причуды совершать над нами всеми смертными самое невообразимое, самое непредсказуемое, да к тому же, застав в любом месте и в столь же произвольное время. И в этом качестве пришедшая пора была не просто великой мастерицей, но и не менее великой мистерией, за очевидными проявлениями которой должно же было скрываться нечто ещё более значимое, и прежде всего, по замыслу ли, по умыслу ли. Что значили, происходящие с нами, с каждым из нас по отдельности, порою дикие изменения или происшествия, не задевая при этом никого иного, никто толком не знал. Можно было бесконечно долго задаваться подобным вопросом, но такая уж пришла пора, когда вдруг сотворялось нечто чудное или чудное со мной ли, с соседом, с далёким незнакомцем, с любым существом, что числился в качестве человека. И не дай Бог, да простит меня Всевышний за об¬ращение к нему при столь неподобающих и, возможно, дьявольских об¬стоятельствах, чтобы при этом что-либо дурное по отношению к другим совершилось тем, с кем сотворялось подобие чуда. Они, другие, понят¬но и не замечали, что у соседа, скажем, отрос нос до полу, и он сло¬ном шарит по шершавым половицам, вынюхивая будто бы тайну своего превращения, и продолжали жить себе, словно в прежней по нынешним нравам благополучной поре. А однажды, когда прямо-таки на улице при перехо¬де проезжей части мостовой приключилось со мной очередное чудо-юдо, и я нежданно обнаружил, что я гол, если не считать колючего оперенья серебристого цвета, что стою на одной левой ноге, а правую поджал, согнув в колене, стою цаплей болотной, и в то же самое время, когда я почувствовал, что каменею и не обращаюсь ли в мраморную статую, изваянную, возможно, самим Фидием, так вот в эти, однажды случившие-ся мгновения, я подумал - как видите и мрамор способен мыслить - чем я не оборотень, но оборотень особой пробы, оборотень без собствен¬ной воли на то, не знающий заклинательных слов, а слова эти вещие, или зловещие, а может, и добром золочёные, держит при себе некий колдун. И как ему, колдуну, от дня своего порождения не обожать кол¬довство, так же как, к примеру, мне в детстве обожалось есть манную-преманную кашу. Но потом напасть проходила, слетала как скорый сон, но полный намёков и непостижимого смысла. И продолжалась жизнь ка¬кой была, и жили мы и не ждали чудес, хотя и помнили о случившихся. Я думал часто обо всём этом, и сказал себе как-то, следовательно кому-то нужно было сохранять в нашей памяти воспоминания о чудных превращениях. Такая уж пришла пора. Странная, необъяснимая
               ... Треснула ветка,
Вспорхнула испуганная сорока.
И вновь тишина.
Дорожка, посыпанная галькой,
Готова нарушить её...
     Встречались мы тайно от всех, для чего уезжали на дальние ост¬рова, крошечные, те самые, среди которых затерялся и островок, при¬смотренный однажды и так полюбившийся нам. Его можно было обойти, пройти вдоль и поперек за несколько часов. Мы знали о нём всё - и где какой камень лежит, и какая пальма гибче и поскрипывает от ветра заунывнее, и сколько холмов с укромными ложбинками скромно возвышаются над прибрежными отмелями, и где теплее море и волна ласковее. А сколько раковин выбрасывал прибой на берег. На западной стороне попадались особенно большие раковины с поразительным рисун-ком, напоминающим очертания японских пагод, мы их собирали и храни¬ли на столе под навесом возле хижины, и вечерами слушали, как каж¬дая по-своему хранит не только ископаемый и мягкий говор волн, но и терпкий тревожащий запах ночного моря. А на противоположной сто¬роне, окраине острова, откуда появлялось солнце, притаилась за лёг¬кими дюнами беспечная лагуна. Иногда в неё заплывала супружеская пара огромных черепах, чтобы провести на острове медовый месяц, они осторожно выбирались по очереди на берег, впереди самка с чуть бо¬лее высоким сводом панциря и посветлее, а потом увалень самец, и, выбравшись, не останавливаясь, направлялись, переваливаясь с одних лап на другие, вглубь острова, взбирались медленно, торжественно по склону дюны, преодолевая его за час-полтора и скрывались за её гребнем. А через несколько дней черепахи уплывали, оставив по ту сто¬рону дюны просторное углубление, своё брачное ложе, и кто знает, возвращались ли они сюда вместе к месту любви, или расходились, чтоб больше никогда не встретиться. Ведь в океане, наверное, счастливые встречи случаются много реже, чем у нас, на земле. А ещё мы любили повозиться в нашей рощице из акаций, которые мы сажали по одной в каждый наш приезд. Мы вскапывали, удобряли землю вокруг са¬женцев, поливали и с радостью отмечали, как бойко разрастаются они. И должны же были когда-нибудь их пышные кроны свить тенистую живую беседку, в которую нам уже не войти и приютить других, тех, кто облюбуют этот остров и обретут тогда покой в нашей беседке. Так проходили недели, может, и годы, и со стороны могло показаться, что нашим тайным уединениям на далеких островах не будет конца. Но однажды, а точнее в последний наш приезд, она была с первого дня чудесно грустна. Я даже подумал тогда, что грусть ей очень к лицу. Помню, было время прибоя. Мы сидели на ступенях, ведущих от берега к хижи¬не, и наблюдали, как неотвратимая сила катила и катила волну на бе¬рег, и вода чудовищем прибывала из глубин, пожирая отмель пядь за пядью. Я помахивал сухой веточкой акации и что-то царапал на песке, не задумываясь о смыслах вычерчиваемых знаков. И вдруг она, сидев¬шая рядом, не поднимая головы, опущенной на поджатые колени, сказа¬ла, ты прав, и призналась, что полюбила другой остров. Я промолчал. И мы еще долго сидели, пока не потянуло с моря прохладой, а ночное небо в раздумьях низко-низко не склонилось над морем и не выступи¬ли на почерневшем небосклоне каплями холодного пота крупные ночные звезды. Я уехал с острова последним. Прибрался кругом, полил обиль¬но наши акации и, оставив дверь в хижину приоткрытой, направился к берегу, где меня уже поджидал вертолёт всё с тем же рано поседевшим водителем за штурвалом.



...Раннее утро, воскресенье.
На улицах пустынно.
Только дворники да я.
Они собирают мусор, 
А я собираю вчерашние мысли...


                1996 г.