Молчание слов

Карен Сарксян Ваня Курсорский
Молчание слов

Ап! Нет, это не знак льву в цирке сесть на тумбу или пронзить прыжком огненное кольцо. Это я дал команду занавесу подняться, скрутиться, а может расступиться и обнажить сцену, на которой вновь будет сыграно очередное без-действие, сочиненное на заданную тему. «А люди?» – задаст вопрос зритель-смотритель, купивший билет на остатки собственного желания посетить представление, а если честно, посидеть в удобном кресле, обитом черным бархатом и подремать глубоко, так, как затягивается глубоко курильщик в последний раз перед всеобщим запретом на курение. Сравнение к месту. Так же, как незабвенный вопрос, заданный ранее.
                Тропа, тропанация,
Трепать, трепанация,
Трёпанация, трёпка,
Тряпать, с-тряпать.

  Занавес.
И она потреплет его по голому черепу одобрительно, мол – хорошо, чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакалось, и пригласит его на чашку чая. «Всего одну?» – спросит он. «Пожалуйста, можно и на две», – соглашается она. Она была любимицей автора, сидящего в первом ряду партера. Кстати, партер был переполнен одиночеством. Но зато галерка шумела, озабоченная собственными при-страстями. Но вот режиссер замахом руки у-твердит мизан-сцену. На том репетиция завершится. И слова разойдутся, кто куда.

И наступила тишина. Кресла ведь не умеют даже шептаться, хотя могли рассказать о многом. И слава богу. Креслам пришлось бы отбиваться от судебных исков по обвинению в унижении достоинства зрителей. Что касается меня, то я сам с собой пока не беседую вслух. Возраст не тот еще. Я – режиссер. А отступления от нашей театральности, которой я рукой-вожу, пусть станут условно моими колонками, как колонки газетного обо-зревателя, я бы даже к месту обо-звал, обо-зевателя, пусть так и будет.  Верно сказано.

  Занавес.
Режиссер продолжит сидеть в своем кресле. Во втором ряду партера, в кресле под номером «8», что ближе к срединному проходу. Это было его место. И оно останется памятным для всех, даже когда он покинет театр. А пока контракт обязывал его работать и быть спасителем театра, помешанного с оперой, но теряющего свою публику. А главное – терял своих откормленных критиков, приручивших театро-искусство-худо-ведение, этого мифического зверя, возможно уходящего своими не подгнившими корнями к сфинксам. В проеме боковой двери в зал показалось молоденькое личико стареющей актрисы. «Вы остаетесь?» – спросит оно, зная заведомо ответ. Режиссер даже не шелохнется, и только когда личико исчезнет, облегченно вздохнет. Ну разве не так же, как дрессировщик, вслед тиграм, львам и прочим дичайшим животным, с подобным же человеческим облегчением покинувшим арену, чтобы наконец очутиться в своих клетках. Кстати и он, режиссер, располагает клетками вольерного, скорее артистично да будет сказано, вальяжного типа. И было этих клеток бездверных и открытых всем ветрам настроений две штуки. В одной содержались театрально-драмовые, тут режиссер без стеснения – вокруг никого да и слабое освещение сцены едва добиралось до него – усмехнется, мол драмово-дармовые типажи. А вот в другой, во второй, обитали оперные голоса. Обозвать «артистами» содержащихся в этой второй клетке у режиссера язык не поворачивался, поскольку именно голосом и отличались и драли нещадно голоса, стараясь перепеть друг друга, а на сцене и перепотеть под пропахшими складской стариной костюмами. И в тот же мысленный момент приглашенное размышление его споткнется. Он вспомнит, что в одной из последних постановок уволенный прежний режиссер попал в прямом смысле в об-сёр. Дело в том, что увлеченно новаторствуя, тот творец оперного спектакля раздел догола всех артистов. Народ повалил на первые три премьерных представления. А вот на четвертом произошло то, что у писателя Стейнбека – режиссер в молодости, еще не совсем утраченной, обожал его – отмечено, а именно, когда идешь на сомнительное дело с коллективом, всегда найдется кто-то с поносом. Да, на четвертый раз нашелся этот «кто-то» и не просто нашелся, а так опоносился, что, не сумев выжать из себя верхнее «ля», он зато выжал такую экскрементальную – тут режиссер мимо-про-лётно испытает гордость за свою словесную находку – струю, что она, струя полетела в оркестровую яму, подпортив дорогостоящий японский барабан. Правда, после всей этой диарейной – еще один сквознячок гордости проскочил по садам режиссерской души – постановки, кстати отмеченной критиками как за-меч-а-тельной, тот досто-и-чтимо оплачиваемый режиссер сотворит очередную оперную штучку, но уже без успеха. И тогда раздастся чистейший бас уборщика, который попросит всех, стало быть и нашего режиссера, покинуть дом. Огромный пылесос катили по ковровой дорожке два помощника, не режиссера конечно, а уборщика.
Ах, театр! Закати глаза. Заломай руки. Вскинь их, если не ешь в эти мгновения, вскинь к небу. Потолок твой на небе. Тут уж извини вся правда. Вскинь и брось их на колени. Ах, театр! Что ах, что за ахом? Это же игра. Театр есть ИгРа. Не икра, а игра. Впрочем, игра мечет икру. О! мысль! Запомните. Моя или цитата? Итак, театр. Игра. Шах-маты без мата игра. Карта с прикупом и без тоже игра. Ложь – игра. Как и ложь? Да, без «как». Ложь, которую надо отгадать. Отгадаешь, получишь спину с торчащей из нее рукоятью ножа. Бу-та-фор-но-го-го-го? Хотя бы. Дети, дети, тише, не шумите. Все ваши игры впереди. А пока, а пока учитесь играть. И что? А ничего, играть и выигрывать. Победитель получает всё. Побежденный – неоценимый опыт. А театр? Ах, театр, опять о нем. Театр, господа, это оплачиваемое пре-ступ-лень-и-е. Да переступление черты. А режиссер – главный преступник. Конечно, конечно. Согласен. Тот, кто нас создал прежде придумал игру под названием жизнь и пригласил, говоря уважительно, нас к участию в этой игре. Спаси-бо. А вы тут всё кликаете, ах, театр, ах, театр. Лучше присядьте на диван, если его нет, подойдите к окну, если нет и окна, закройте глаза, чтобы не видеть, чего нет, и накопите иронию, как верблюд слюну, накопив, скривите губы и хмыкните, ах, жизнь. С вопросом или без. С недоумением или с доумением. Итак, хмычок – ах, жизнь. Даль: жизнь – состояние особи. А я есть особенное проявление состояния.
Что ж, господа, стало быть это состояние есть игра. Не ново, старо. Всё ло-гично. Значит, не-правда.

   Занавес.
Артисты  арт-истые  драмовые и опер-но;вые свободно перебегали из одной клетки в другую. Голос имел каждый. А талантами их наделял режиссер. Кто-то из самых остро-и-умно-без-таланных почти шепотом утверждал, что режиссер выкрал у музея ящик пандоры, заполненный талантами. Переход или перебег осуществляется безвизово не только по шангреневой зоне, но даже и по ледовитым – так и тянет за язык сказать ледо-ядовитым, просторам северного и южного полу-шарий не-мозга. Режиссер, естественно, привычно усмехнется горделивисто своей безвизовой шуточке, такой уж он у нас усмешник или усмехач. Но смешки с «у» или без «у» смешками, а что же дальше по замыслию, как говорят милые в своей простоте читатели, по замыслу, ведь сцена не любит пустоты. А что, если обратиться режиссер к пластико-пакетированному окну, за которым шел снег, все-таки уже зима. Впрочем возможно это бутафорщик опрокинул бадью с искусственным снегом – а ведь неплохая идея взять да и в самый драмовый момент опрокинуть бадью – но режиссер не забудет, что он задал вопрос и, не забыв, тут же впадет, как с ним бывает обычно, в туман, держась за вопрос, как Ариадна за спасительную нить. Впадание в туман стало у него патентованным ключом к постановочным решениям, ключом, о котором знал лишь он сам, да эти безмозглые стены. К тому же туман был не туманом, а лабиринтом воображения. Плутая браво по нему, он все видит, видит то, что никто еще не видит, и выбирает. Вот к примеру, и тут режиссер выдерживает паузу – без пауз не бывает успеха, но с ними бывает и усмех публичный, замечает улыбчиво-ядовито режиссер, а после паузы заявляет, а что, если оперу вывернуть наизнанку. Мысль покажется ему не как обычно гениальной, а скорее мистически-загадочной. И не потому ли раздается гонг. Режиссер вздрогнет и подумает, не сон ли это. Кто-то, кажется суфлер подскажет, это репетиция. Вот теперь это сон, не без тоски в иронической тональности заметит режиссер и вскрикнет во весь дух свой: «Занавес!». Вскриком «занавес» он всегда начинает репетицию. Этим вскриком, как звуковой палкой, режиссер следует дзенским правилам, будучи их поклонником. Удар палкой пробуждает актеров из будничности и побуждает к порыву, к откровению на сцене даже в пору нудных репетиций. Раскрывайтесь, господа, раскрывайтесь, как бы кричит он. И начинается дрессировка тигров и львов, огрызающихся, неподатливых, но в конце концов согласных на всё, лишь бы поскорее их отпустили на мнимую волю. И режиссер честно трудится, выживая из каждого драмового актера последнюю каплю его возможностей, – он не любил так запросто употреблять слово талант. В своем таланте он не сомневался, хотя оперная труппа очень даже смущала его, как и сама возможная сущность оперы, как представление чего-то, ну скажем смысла через выпевания. О, господи, заметит между замечаниями актерам режиссер, о каком таком выпевании я говорю. Слава автору, что не через «выпивания», похвалит сам себя автор, памятуя народную мудрость, мол сам себя не похвалишь, никто не похвалит, похвалит и поставит временную проходную точку, которая не без труда может стать королевой. Автор шахматный ерундит.

            Театр. Размышления. Размысления. Рассмысления. Рассмешения. О театре. Театр и сцена. Сцена – подиум. Сцена – дно чаши. Сцена – площадь, улица, двор. Театр и актеры. Театр и куклы. Актеры и куклы. Куклы актеры. Актеры куклы. Одушевленное и неодушевленное равно-и-смысленны, равно-и-сущностны. Вот до чего мы докатились. Но театр и одно из преобразований энергии человека в информирующие о чем-то обще-признанные знаки. Остановим докатение наше до абсурдизма рассудейных рассуждений, этой разновидности размыслений. Перечислим во что образуется наша энергия и через какие знаковые средства. И отметим, преступно ли по отношению к человеку.

                Художник – краски, нет.
Ваятель, неживые материалы, нет.
Музыкант – звуки, нет. Писатель – слово, нет. Мыслитель – мысли, нет. Кукловод – куклы, нет. Виртуальный мир – рисунки, нет.
Виртуальный мир – артисты, человек, да. Театр – человек, актеры, да. Преступно потому как подавляется свобода существа быть собой, существо становится материалом. Глиной. Человек – глина. Но! Вспомним – «по образу и подобию своему…». Стало быть мы есть и творители, правообладатели воли чьей-то. И потому суд присяжных единогласно оправдал театр. Автор восхищен мастерским виражом обозевателя и ожидает следующей колонки.

  Занавес.
Он любит. Репетиции.
Режиссер должен любить репетиции. Если он их не любит, ему надо идти работать в гардероб, а лучше зайти в гардероб, взять свое моложавое пальто и выйти вон. Более того он умеет наслаждаться репетициями. А это уже далеко не всем режиссирующим типам дано. Вот и нынче, в эти полез-но-умные-минуты он не без удовольствия отмечает бездарное исполнение песни бородатым актером. Борода у него своя. Но голос, голос! Он выдавливает чей-то голос из себя. А тюбик зубной пасты выжатый, скорченный пуст. А вон та дамочка в берете, кстати хорошая актриса, едва сдерживает смех. А он, режиссер не имеет права надсмеяться, «над» – нет, а «под» незаметно – пожалуйста. Но режиссер всего лишь рычит устало. Ну куда, куда тянете голос, у вас нет его, нет и нет, а гитару сдайте на склад, она не ваша, и, пожалуйста без гримас, может вы теряете талант мима? Нет, отвечает актер с бородкой, я здесь ничего не теряю. Тогда, и говорит уже между прочим, копаясь в бумагах, что раскиданы по столу, ну так и уходите, дорога скатертью устлана. И не останавливаясь, предворяя всякие возгласы и иные звуки репетирующих, громо-и-гласно заорал «стоп!». И воцарится тишина. Но не в голове режиссера. Там буквально недовольство, потому что он не выносил фальши особенно музыкальной. Этот фальшивый, поддельный голос еще звучал в ушах, и режиссер вновь, но уже не крикнет, а скажет даже задумчиво «стоп», и добавит, здесь вам не опера. И следом за словом «опера» появляется ясно произнесенный кем-то призыв «Вывернуть оперу наизнанку». Что это такое, вздрогно подумает режиссер. От кого, зачем, о чем? Но отмахнется мысленно и возвратится к репетиции. А она, репетиция и продолжит катиться, как сани по снежному склону, катиться, но не вниз, а почему-то вверх. А там вверху плакат. Режиссер присмотрится, но только и сможет прочесть одно слово «оперу», и подумает, не судьба ли это.

«Старьё берем, старьё берем», кричали старьевщики. Ох, как давно, ох, как когда-то. А нынче и я старьевщик. Собираю старьё, что состарилось со мной и даже постарше меня. Чего только нет в моей торбе-торбушке. Здесь вам и встречи и невстречи, и признания и молчания, и музыки разные, до сих будущих пор классные, и впечатления и даже сны, если желаете называйте их видениями, всё, всё сдают, а я собираю, и чужое, и свое, уже путаюсь, где чье. Кто-то подарил, кто-то продал по нужде. И слова! Да, слова, это особая статья, это особая дрожь в пальцах, когда к ним прикасаешься. С каких давних, прошлых-препрошлых губ они слетали, и вот очутились в моей торбе. К примеру, принесли мне вчера «нея;сыть». Слово. Чудесное. Живое. Оно дышит. Значит это не просто набор букв, это целый мир, новый. Я с волнением пересеку границу, и, перейдя нейтральную полосу, окажусь в нем. И первым я встретил филина. Птицу умницу, ночного мудреца и насмешливого охотника. Потом, присев на скамейку в парке уставших деревьев, оказался рядом с человеком, неуёмно вертящимся, ищущим что-то в карманах осеннего пальто, хотя в том мире не существовало ни зимы, ни лета, ни осени и даже весны, там было у каждого свое время, и еще он часто что-то хватал то справа то слева, однажды наткнулся на мое плечо, и подумалось как он жаден и ненасытен. Я поспешил покинуть парк и зашел в кафе под названием «Сыть», а зайдя, обнаружил в вывешенном меню напротив какого-то блюда запись – «есть нельзя». Да, обреченно дакнул я, значит здешняя сыть это не пища, а слова, которые есть нельзя, их надо беречь.
 
 Занавес.
Спектаклю с глушительным – «О» из начала слова где-то затерялось в качестве авторской находки – треском оказался успешным. Трещали, скрипели, утешно пищали кресла партерных рядов. Но режиссер не торжествует. Он даже не придет на закулисный банкет. Впрочем, уходя, он заглянет, чтобы убедиться, а включена ли кнопка оповещения о пожаре, но попавши в объятия без-даровитых хотя и умелых актеров, выпьет залпом бумажный бокал водки. Перед глотком режиссер успеет вскрикнуть что-то вроде тоста, «выверну бокал наизнанку», и под возгласы «до дна», как уже было сказано выпьет-таки и залпом по печени, а потом отбросит бокал, да так, что тот, ударившись о пожарный кран, разобьется, но не в дребезги. Выйдя на улицу, вдохнув освободительного вечернего, почти ночного воздуха, режиссер остановит такси, сядет на заднее сидение поудобнее и, как всегда в пути-дороге, глубоко задумается. Насколько глубоко даже автор не догадывается, но точно знает, что режиссер, скривив губы иро-и-нично, задает себе вопрос, с чего это я пообещал вывернуть наизнанку бокал. Похоже, пробормочет он, эта мысль все из той же оперы. Таксист, видимо обладая чутким слухом, спросит, «Вы что-то сказали?». Да нет, ответит режиссер и усмехнется, мол этак можно и себя наизнанку вывернуть. И вдруг поймет, что он да и все мы разве всю жизнь не выворачиваем себя наизнанку. В ответ послышится голос автора, но странноватый, не странно-ватный, уж не изнаночный ли, но так или иначе, а голос заметит, что мысли режиссера часто не совпадают с авторским мнением, а если и выворачиваем себя наизнанку, то безуспешно. Режиссер отмахнется от навязываемых сомнений, потому как его захватило в пленение слово «наизнанку» – изнанку-знанку, пленило чем-то, что осталось в изнанке самого слова. И начнет режиссер крутить, вертеть, выворачивать слово, вытаскивая из изнанки собственной памяти корни. Корни чего? Конечно слова, а следом и смысла, цепко держащих эти корни. Режиссер заметит, призабавившись, держащих и нас самих, ходячих смыслов, а может и безсмыслов. Автор отметит удачный изворот размышлений режиссера. Но какое дело режиссеру до досужих  или  бессужих  замечаний автора. У него свои отношения со словом, со словами. Когда-то на него, на режиссера нашло откровение, нашло навсегда, что любит он без измен и искренне и нежно, как Александр Сергеевич, сло-ва-а-а. Когда эхо смолкнет, режиссер подумает, ведь слова это музыка со своими мелодиями и гармониями, со своими ассонансами и диссонансами, со со своими темпами и ударениями, со сказочными контрапунктами и кружениями. А ритм? Разве он не бывает тревожным от синкоп? Да что толковать, скажет себе режиссер, вот хотя бы взять это слово изнанка. Всем знакомое. Ничем вроде бы не блистающее. А ведь отбросьте «из» и получите слово «нанка». А «нанка» – это бумажная ткань, а еще так называли китайскую ткань. Стало быть «из-нанка» есть ничто иное, как подкладка, оборотная сторона верхней одежды из материала нанки. Вот такой поворот получается. Режиссер красиво сравнивает, мол изнанка как слово это солнце словесное, а вокруг кружатся разные-преразные-прекрасные, забытые-битые слова-словечки. Вот они, режиссер их хорошо помнит, вертятся детками на карусели. Кружанула мимо ничка с никой, за ними исподь и изворот. Они из одной семьи, от одной мамочки родной и неродной, стало быть от изнанки. А теперь добавьте приставку «на», и уже такие важные слова вертятся солидно. Вот вам – навыворот, вот вам любимое и всем знакомое наизнанку, ну и наничку. И тут слово этот как засмеется, а режиссер заулыбается, словно вспомнит очень когда-то любимую особу, а слово наничку тем временем и сообщит, «Я ведь еще всё делаю «вопреки»». Вот как! И режиссер торжествующим взглядом обведет куцый салон авто. Да, подумает он, как же богат наш язык, а мы всё крутимся вокруг двух-трех слов Элочки-людоедки. И не только «вопреки» смыслит это слово, но еще дружит со словом «превратно», мол простите я вас превратно понял. Ох, и долги же эти цепочки. Но вопрос водителя такси, «здесь направо?» прервет словавую рапсодию режиссера, и ему придется поспешно подтвердить, да-да направо, и все-таки продолжит склоняющийся к желанию поток размыслий и скажет никому, даже автор удивится этой отсебятине, мол какое чарование в словах и без округляющей буквы «о». Разве не так? Так-так, поспешно согласится автор и пробормочет недовольно, мол пора закругляться с этим мыслением. Да-да, встрепенется режиссер, а вот и мой подъезд, скажет водителю, даст ему достойную расплату, и, кряхтя вытаскиваясь из салона авто, не забудет пожелать водителю удачи. Вступая в лифтовую кабину, режиссер, уставший от всего сегодняшнего дня, заключит в скобки, как в объятия, три слова – «вывернуть оперу наизнанку». А, занимаясь вдумчиво отпиранием дверных замков, вдруг задастся вопросом, а актеры, кто они – изнанка или лицевая стороны. И не досуживаясь до ответа, облегченно вздохнет.

Я не говорю «прощай», я не говорю «здравствуй». Хитрая мордашка из-за кулис спрашивает, «Ты говоришь себе?». Нет, пока нет, придет пора буду говорить самому себе, а сегодня я говорю «здравствуй» вам, господа, каждому из вас, здравствуй, здравствуй, здравствуй. Как хорошо, когда господа и есть друзья. И вновь эта хитрая мордашка корчит гримасы, мол, о чем ты глагольствуешь, какие они друзья. А из зала кто-то кричит «Оглянись». Я оглядываюсь и не вижу никого. И тот же голос из зала советует, «А ты стань спиной к нам, господам, и разом и оглянись». И что, спрошу я выраженьем лица и только. А голос из зала, кстати притемненного как и положено на платных представлениях, и пояснит, «А то, что ты углядишь творящееся за твоей спиной». Я последую совету. И жданно-нежданно обнаружу, как господа усердно роют яму. Кому? Невольно вопрошу я. И хорошо слаженный хор исполнит, «Тебе, тебе, тебеее», переходя поочередно через голосовые тона. Отменная акустика зала долго будет держать в объятиях своих стен последнее басовое «тебеее». Что ж, усмехнусь я и подумаю вслух, будем считать, что это общественные работы.
  Занавес.
Черный провал зала. Как обычно, входя в зал со стороны сцены, режиссер отметит про себя, вот она пещера сказок, которые мы придумываем, как кто-то придумывает нас. О! окнет режиссер, это уже что-то новенькое, и посоветует себе не без спасительной иронии, не эпигонничай, не превращайся в философа с дырку от бублика. Спускаясь в зал в полутьме, он даже споткнется, чертыхнется и, дойдя до своего кресла во втором партерном ряду, постоит чуточку лицом к сцене, а потом усядется. Сцена пуста, как пуст и зал. На сегодня актеры распущены. Распущенные актеры. Чем актер распущеннее, тем он умелее на сцене, повторит режиссер аксиому, придуманную им самим. А актеры, кто они, задаст он вопрос пустой сцене. Сцена молчала. Актеры распущены после вчерашнего. А что вчера было? И было ли? Или все это выдумки хорошо здорового сна? И перед ним не пустая сцена, а… И представьте, следом за союзом «а» режиссера осенит кто-то сверху ли, сбоку ли, из директорской ложи или у подполья – неважно с какой стороны-страннушки, но осенит простенькой, как возвращение солнца по утрам, мыслью, а нужны ли актеры, не лучшая ли мизансцена сама пустая сцена, как пауза между со-бытиями, между словами, между рождением и смертью – о, отметит про себя режиссер, это же велико-и-лепно обсказать так жизнь, которую подобно даренному коню в зубы не смотрят, обо-звать па-у-зой, и тогда к чему актеры. Вопрос? Нет, возразит режиссер, это до-гадко, или почти не гадкое утверждение. Но прежде, кто они, эти самые актеры? Во-первых – люди. Точно подмечено, усмехнется режиссер. Во-вторых, тут он задумается. В-третьих и так далее, все одно – лю-ди. И всё. Да, люди с улицы. Ведь это так просто, но не гениально, так что не всё простое гении-а-нально. Как удачно я обошелся с этим очень образным словом, довольный собой отметит режиссер и продолжит игру в вопросы и ответы, задав полушутливо вопросец, а как с обратным утверждением, но не успеет ответить, так как в зал войдет громо-и-гласно приветствуя его, режиссера, худрук театра. Он конечно не бог весть какая шишка, он не вмешивается в данности режиссеров, но все-таки исповедимыми и неисповедимыми путями связан с верхами всякими. «Ну что, без театра не можете, сегодня же выходной, так сказать от-гул, от вчерашнего дня», обратится худрук. Нет, ответит режиссер, отчего же, могу и без театра, вот решил пообдумать да пообстроить пространство сцены. «Интересно сказано, это что-то новенькое», удивится худрук. Режиссер возразит, мол, да что вы, это старенькое, как мир. «Ну а вчера здорово прогнали спектаклю, на ура», возвратится с похвалой худрук во вчерашнее. Режиссер, впав в возразительную манеру общения, и скажет, Я бы не сказал. «О, вы недовольны, это и движет творчество, накачивает энергией», с намеком на восторг отметит худрук. А режиссер вновь возразит, Я бы не сказал. «Ну как же, как же, удовлетворенность это болото, это покой», вспомнит худрук учительские наставления в училище, конечно в актерском, а не в ремесленном. Ну вы скажете, усмехнется режиссер, может присовокупите еще это и «варённость». «Варённость?» удивится с вопросом худрук. Да, ответит режиссер, это часть слова удовлет-ворённость. «Ах вы шутник!» задорно воскликнет худрук и добавит, «А все-таки поздравляю!». Да меня-то не с чем, пояснит режиссер, актеров – да, вытянули, кстати а неудовлетворенность только мешает создать совершенство, свое совершенство, свое, собственное, а не по госстандарту. «Ну ладно, согласительно скажет худрук, не буду вам мешать обустраивать ваше пространство». На том и попрощаются. Но прощают друг другого то, что неудобство от другого. Да, согласится автор, но предложение получилось неудобное, как диван с торчащими пружинами. Вот это другое дело, тут уж я поддержу автора. А режиссер вздохнет облегченно ли, горестно ли, или от кислородной недостаточности, причины автор и знать не будет, да и какое дело ему, автору до причин вздыханий режиссера. А тот вскоре и забудет о посещении худрука. Визит оказался к месту, растормошил его, режиссера, обмякшего, впавшего в привольные сценические раздумывания. И все-таки сцена свободная от всего, что-то да значит, вопрос останется при нем.
Миф. Мифовать. Почти блефовать. Быть. Мифом. Именно так, быть мифом. И не стесняться, не гордиться. Быть. И что изменится, если быть мифом, если жизнь есть миф. А? Что изменится? Да ничего, господа не мои и ничьи, а так просто словом ритуальным обозванные, ни-че-го-го не изменится. И кстати по-русски «ни», а по-армянски «че», ни-че, то есть ни-ни. Мифовать. Это и блефовать. В игре. Говорят же – слово все стерпит – что жизнь игра. Какая еще игра. Только одномерное воображение такое напридумает. Наш мир – это миф для тех, в чьих многомерных воображениях мы и живем.
             Миф и мы.
             Миф и мир.
             Миф и время.
Мифизм во всем. И все-таки не мешало бы и потолковать словарно-толково, а что такое слово «миф», что в этом темном слове, в этом черном квадрате прячемо.
Миф, по грекам, происшествие, стало быть могущее и быть; иносказание, то есть сказание о чем-то, о ком-то на свой лад, но ведь это что-то, этот кто-то может быть. Так что, господа, давайте помифуем.

  Занавес.
Известно, что репетиции оркестра начинаются с настройки инструментов под гобой, это своего рода беседы оркестрантов со своими инструментами, которые тоже умеют разговаривать. А вот репетиции драмартистов начинаются с «А что?», «А кого?», «А с кем?», «Что пил?» или «Где купил?». Режиссер не только терпимо, а даже с умилением относится к этому предисловию репетиции, к этому предвременью, вовсе не потерянному. Ведь это и есть время перестройки с выжиманием из себя человека с улицы, с превращением в человека сцены. Разница огромная, и это не две большие разницы, подумает режиссер, это два параллельных мира, перескочить из одного в другой все равно, что выпрыгнуть из движущегося на всех парах поезда и успеть впрыгнуть во встречный, трюк очень рискованный, подытожит режиссер, довольный образностью своего мышления без приставки «раз». Удовлетворенность режиссера собой автор сочтет оправданной, режиссер всему голова. Но тут я попросил автора пореже высовывать голову из суфлерской будки. Тем временем режиссер, не надрываясь, но жестко предложит, Так, господа, внимание, начнем с пятой мизансцены первого акта. Со сцены кто-то хихикнет, «Полового?». Режиссер пропустит мимо эту подплинтусную шуточку и повторит, так, как сказал с пятой мизансцены. Но не успеют актеры собраться в исходную диспозицию, как режиссер внезапно движением руки, словно подзывая кого-то из ниоткуда, остановит мгновение, коротко закоротив внимание актеров, и объявит, так, господа, разрешите представить вам режиссера нового спектакля. Со сцены сорвался в зал, как акробат с каната в цирке, вопрос: «А вы?». А я благодарю вас за совместность в работе и ухожу. «Куда», свалился со сцены вполне уместный вопрос. И ответ птичкой слетит с губ режиссера, в оперу, господа, опера зовет. На самом деле это он звал ее своим молчанием, полным непониманием всего, и оперы, и себя, и прочих мелочей жизни. Звал оперу и зовет. Он готов ее принять и даже попробовать натянуть на себя. Стоп! Гениально, вскинется кроткий восторг у режиссера, и он подтвердит, да, именно натянуть оперу на себя, тогда разве не появится смысл в том, чтобы затем вывернуть ее наизнанку. О, господи, обратится как бы к себе режиссер, неужели так просто всё. Но нет, нет, он сразу возразит себе, все не настолько простенько, не стоит впадать в самообман, потому – тут кто-то, кажется автор, подскажет ему, что никто не знает, а что значит «вывернуть оперу наизнанку». Неожиданно режиссер вопросительно размыслит, а что такое пустая сцена. Вопрос будет задан некстати, но режиссер все-таки ответит на него, и вот так, это пустое пространство, которое можно заполнить воображением любого существа, даже цветка, разве роза не умеет воображать, очень мысленно и глубоко, заметит режиссер про себя, попробуйте доказать обратное. Но тут же даст мысленно же команду «Стоп!». Пустота сцены – это тропа над обрывом, вот что такое пустота сцены, и предложит пустоте, воображая, во-о-бражай.

Пригласите меня на танец. Танец. Пригласите. Музыка. Паркет. Каменные плиты. Пригласите меня на танец. Зал. Вход открытый. Открытый выход. В зале не тесно. Пригласите. Вы думаете кто-то ко мне подошел и попросил «Пригласите меня на танец». Или это я сказал. Белый танец. Черный танец. Черный квадрат. Приглашение уйти и возвратиться в черный квадрат. Нет, вы ошибаетесь. Никто ничего не пригласит. Слова? Они неуместны. Они, как опавшие листья шуршат под ногами. Взгляд. Навстречу взгляд. Нет. нет. Два «нет», или одно – танца нет. приглашение пушинкой повисает в воздухе и нехотя опускается на пол, где ее затаптывают. «Пригласите меня на танец» – раз, «Пригласите меня на танец» – два. Один взгляд помножить на один танец. Приглашения теплятся между ладонями. Пригласите меня на танец. А что это за танец? Это же жизнь. И вход свободный? Да, конечно, как и выход.

Занавес.
Худсовет театра неоднократно, кратно с мягкой настойчивостью советовал режиссеру все-таки репетировать с оркестром. Но режиссер все эти слова пропустит мимо ушей и продолжит репетировать без участия оркестра. Надо сказать, подобная участь принималась оркестрантами с облегчением, освобождая от репетиционной занудности, к тому же с этим драмовым режиссером. Последняя репетиция – тут уж автор не сдержался и вмешался в по-вест-во-вание и подсказал ответственно, все-таки ведь он автор, что не последняя вообще, а та, а которой и сказывается, – так вот эта самая временно последняя капля, если не роковой, то поворотной, и по-ворот объявился на пути не-ожиданно, хотя подспудно изначально ожидаемо. Актеры ходят по сцене и что-то бубнят себе под носы. Режиссер зорко следит за их прогулками по сцене. Прогулки, их рисунок были удачной находкой режиссера, так считает он сам, но не худсовет. Что касается дирижера, то будучи человеком весьма тактичным, он не вмешивается в режиссерскую находчивость, сидит в директорской ложе и, отбросив в сторону указующую палочку, мысленно прослушивает музыкальное сопровождение оперы. И вот в некое краткое дление времени, не в мгновение, но и не в час, в протяженность течения репетиции, вовсе не как гром средь ясного неба, а средь тяжелого, утомленного напрасными тучами неба, промелькнет – нет, господа, ошибаетесь, не луч света – а промелькнет мысль, ну та самая, что делает из двуногого существа якобы человека, отличимого от червяка, та самая догадка к загадке – неужели изнанка оперы есть молчание. Представь, обратится к себе самому режиссер, пустая сцена, а в опере эту пустую сцену держит в своих объятиях молчание. Репетиция будет проходить на пустой сцене, при переполненном учениками и ученицами зале, при полном и всеобщем праве на молчание, и, следовательно, при молчании никем и ничем не сдерживаемом. На репетиции реакция режиссера, как и всегда, будет жесткой, терпкой, но на удивление удачной. Он даже заметит, едва сдерживая насмешок, кажется опера сдается, но всё еще защищается. Да и еще раз да, задакает режиссер, не раскрывая рта, да, пустота и молчание заполнены всем, в них всё, и надо только проявить что-то, к чему ты притяжён, а может что-то само должно проявиться, однако ты еще должен суметь, или успеть уловить это что-то. И в эти мгновения режиссер ощутит себя крупным древнегреческим мыслителем, пусть хотя бы философом, кстати с позволения автора. Но разве на кончике иглы удачного откровения усидишь. И конечно, режиссер, как и все идиоты, что толпами ходят по улицам, будучи человеком вполне у-разумным, усмехнется, потому как, зная себя прозрачно-призрачного, подумает, мол самые глупые существа из всех живых – это двуногие, прямостоящие мыслители и тем более философы, фи-ло-со;вы, подумает и поставит точку. Но право ставить точку регистрационной палатой закреплено за автором.           ……………………           и т.д.

Ну что же, господа, должен заметить, что автор при своем уже полном безразличии к происходящему, присланную очередную колонку не примет, как несоответствующую значимости и званию заключающей колонки, и потому отзывает ее из текста, как отзывают посла при почтительном разрыве дипотношений, а, осознав, назовет колонку из придуманных им самим многоточий, просто и ясно «молчание слов».

Ноябрь 2014 – февраль 2015 года
Москва
Там, где «сто» было ох
какой наградой

Мне было уже далеко за сто, а ей было еще далеко до ста. Число сто сохранилось в качестве метки с тех времен, когда «до ста» считалось высшей наградой от неизвестно кого, но наградой, и неизвестно за что. Мы видимся с ней по дороге, ведущей из пункта «Ах, как здесь хорошо» до пункта «Ах, как здесь лучше». Она пошлет мне свою прощальную, но свежую, словно только что родившуюся улыбку и много чего обещающую, и не просто обрадует меня, но и возвратит чувство «Ах, как мне легко с ней». Я приобниму ее за плечи. А она спросит:
– Что ты сегодня делаешь?
Я как всегда и положено отвечу:
– Ничего.
И буду правдивее любого компьютера.
– Ну тогда давай прогуляемся. Туда, где сто было ах, какой наградой, – предложит она.
– Как, спрошу я, вот с этого шага?
– Да, ответит она, искренне надеясь на «да», именно с этого шага.
И я отвечу:
– Ну что ж, пошли.
Однако перед дорогой следует представиться и опередить предстоящие слова. А они уже волнуются, им не терпится выйти из-под темы и собраться в короткую историю, когда «сто» было в цене. И первыми на дощатый подиум, сбитый из соснового бруса, выйдут наши имена. Мое имя Бэн, вне категорийный, но не категоричный, а значит не нуждающийся в оценке, заносимой в базу данных, куда каждый, кому не лень, может обратиться и не возвратиться, наслаждаясь поиском выхода из лабиринта данных. Ее имя Ко;ни-а, с ударением на первом кодовом слоге, имя, подтверждающее буквой «а» ее принадлежность к высшей категории. Разность наших категорийных уровней не мешала иметь узаконенную равность в отношениях, но равность, не имеющей никакого намека на архаичное равно-и-правие.
Итак, я отвечу:
– Ну что ж, пошли.
Но прежде, чем сделать первый шаг по дороге туда, где «сто» было «ах, какой наградой», но, по никем не установленной тра-диции зайдем в первый встречный закуток на посошок. Будет день, которому не будет конца. Обычно такое случается, когда кто-то решил покончить с собой каким он казался себя и стать другим. Можно было и нам объявить о том же в преддверии нашей прогулки туда, где сто было ах, какой наградой, но мы, не сговариваясь, решили по умолчанию остаться такими, какими мы кажемся себе и не задерживаться на перерегистрации в базе данных необходимой при решении показаться иными. Закуток выглядел очень даже симпатичным местом пребывания. Подаватель напитков услужливо мигнул своим одним глазом и, не спрашивая, сам определил, что нам подать на посошок. И подаст жидкий мусс из отчаянно выжатых ягод, лишенный всяких вкусов, но легкий на глотки и облегчающий шаг, что понятно будет к-стати нам. Ведь без стати дорога нам не откроет путь. Сделав несколько глотков этого отчаянного ягодного мусса, опустив одно слово на двоих в корзину подавателя согласно требованиям взаимно-и-отношений с подавателями, и наконец послав пару улыбок неизвестно кому и за что, мы шагнули по дороге и пошли по открытому настежь пути, ведущему туда, где было сто ох, какой наградой. Мы с Ко;ни будем идти легко шаг в шаг. Обочины пути до поворота, ведущего к смене топологии дорожного пространства, выглядели голо и пустынно. Я любил такие места. Они навевали иные представления о чем-то, что оставалось за горизонтом пустырей, навевали и волновали. А волнение души стоило того, чтобы испытать его. Ко;ни похоже любопытствует. Я спрошу ее:
– Разве ты первый раз в этих краях?
Ко;ни в своей двусмысленной манере, переходящей порой в жесткую определенность, этакий переход скачком из одного состояния в другое, характерное для носящих пристегнутую к имени букву «а», так вот Ко;ни и ответит:
– Всё равно, как в первый раз.
Скажет и улыбнется, но не мне, а себе самой. Вообще покажется мне, что за улыбкой Кони скрывает нечто задуманное, да и энергичность ее в шаге наводила на подобную предмысль. Но мысли мыслями, а мы с Кони продолжали дружно шагать. И вот уже начал придувать ветерок оттуда, где сто было ох какой наградой, а следом нашла на нас легкая общая неделимая радость, не требующая доказательств и придала еще бо;льшую решимость идти к цели. За поворотом я обнаружу странное изменение с последнего посещения мной здешних мест. Я спрошу Кони:
– Ты не замечаешь, что-то новое появилось здесь?
Она только пожмет плечами, мол, не так важно, и не собьется с энергичного шагового устремления приблизиться к границе двух пространств. И только приглядевшись, я понял, что появились щиты с изображениями довольно условными мест обитания, по-видимому значимых для тех, кто направляется туда, где было сто ох какой наградой. Да, было. И это не простое прошедшее, глагольное, грамматическое время, указывающее на путь, что остался когда-то за спиной, а данность наша, с которой мы даже до неприличия часто и назойливо можем общаться, посещая ее. Вот к примеру и мы, Кони-а и я Бэн внекатегорийный спешим по пути туда. А, спеша, не беседуем друг с другом, как давние друзья, или как сошедшие из случая на встречу впервые, вовсе нет, мы обходились без за-и-душевных бесед, а так между прочими шагами разбрасывали слова, и не собирали их, а часто бросали их на ветер.
– А ветер-то крепчает, – замечу я.
– О, это замечательно, – ответит Кони и положит руку мне на плечо. Вот и знак особого отношения, подумаю я, а вслух признаюсь:
– А ты изменилась.
И это будет правдой, будет проявлением нашей повелительной сути, выражаться правдой или двусмыслием. Кони не ответит, углубленно занятая собой, не отводя ладони с моего плеча. Наконец мы подошли к заставе двух пространств, нашего пространства и тамошнего, где сто было ох какой награжой. Турникет в две-три секунды нашего прохождения через разделительную черту запомнит идентичность с базой данных наших параметров и пожелает счастливого пути. Мы махнем руками в знак ответного приветствия и согласия, как того рекомендуют правила общения двух пространств, и ступим уверенно и без трепета на землю, не ту, что для нас. Хотя мне вновь покажется, что Кони стала внешне по-иному выражать свои состояния. Появилась напряженность, натянутость струны от ожидания неизбежного прикосновения чего-то и кого-то неведомого. И ведь странно, все здесь уже было мечено и перемечено обитателями нашего пространства.
– Ну что же, куда мы направимся? – спрошу я Кони и себя. От себя я ответа не услышу. А вот Кони предложит, не раздумывая:
– Давай прошагаем еще немного по этой дорожке и свернем налево к морю.
– К морю?! – удивлюсь я, не припоминая никакого моря в ближайшей здешней округе.
– Да, – решительно подтвердит Кони и продолжит:
– Идем, я знаю там уже есть море.
– Что ж, шагом марш, – соглашусь я, скомандую и последую за Кони. А сам подумаю, что туристы часто лучше знают посещаемые края, чем коренные их обитатели. Мысль не новая, но совершенно бессмысленная для нашего пространства. Поспевая за Кони, я невольно отмечу, что здесь действительно легче дышится, чем там, у нас. Наконец появились и первые прохожие. Они не спешат. Их лица чем-то озадачены, но не настолько, чтобы забыть, когда надо улыбнуться и поздороваться, то есть пожелать здоровья. Это пожелательное приветствие у нас вымерло, а когда-то было проявлением доброго отношения, ставшее укоренело обрядом при встрече и прощании. Как всегда при углублении туда, где сто было ох какой наградой, начинаешь встречать все больше и больше людей разного толка и целей, торжественно гуляющих, кое-где и спешащих, а на лужайках и лежащих. Но самым популярным времяпрепровождением было сидение на скамейках в парковых зонах, а на площади с постаментом от когда-то снесенного памятника в каждый полдень, в послеобеденный час собиралась не плотная даже разреженная толпа, слушающая оратора, ратующая неизвестно за что. Он задавал вопросы и на них же отвечал, что кстати мог делать и без слушателей. И сегодня, проходя мимо, я подумал, а ведь это кажется, что люди слушают его, и в который раз, как и в каждое посещение здешних мест, убеждался, что собравшиеся думают о чем-то в своем, скрытом от чужих глаз и ушей. Я любил такие места, а вот Кони, не оглядываясь, прошла мимо. Странно, но порой меня не покидало в здешних местах чувство, что нахожусь дома, и это чувство улыбчиво навязывалось самим воздухом, которым я дышал. Однако Кони, сперва ускорившая шаг, вдруг остановится и спросит меня:
– Ты к морю не хочешь?
Я возражу искренне, правдиво:
– Отчего, идем к морю, я за и я иду за тобой.
Кони резко развернется и свернет налево .Пот резкости разворота. Я конечно же пойму, что чем-то она недовольна. Впрочем я знал чем и надежности ради прикроюсь двусмыслием, но усмешку сдержу. Судя по всему, она уже  жалеет, что пригласила меня на прогулку сюда, где сто было ох какой наградой. Но сказать об этом откровенно было совершенно неуместно. Потому я и согласился сразу и продолжаю путь к морю, следуя за Кони. К морю у меня двоякое отношение. Но я не успею выразить свою дво-якость, потому как Кони, взобравшись на гребень малой дюны, обернется и мотнет головой в ту сторону, где завиднелось море. Лицо ее покрылось улыбкой, но не счастья, а улыбкой человека, встретившего наконец себе подобного, с кем можно и поговорить, и помолчать и от которого можно уйти без правд и двусмыслий. И тогда я постигну, что какая же это мелочь мое двоякое отношение к морю. Оно слишком велико и ему далеко-далеко за сто и тысячу, чтобы прислушиваться к чьим-то отношениям и считаться с ними. Море наверное думает, что это они те, кто приходит на берег, должны прислушиваться ко мне. И вот сидим мы на склоне дюны. И сидят вокруг сотни, а может и тысячи, и обращены взглядами к морю, как и мы с Кони. Она впереди, я чуть позади. И молчим. И слушаем. Не себя ли? Я не удивляюсь своим некоторым преображениям. Они есть, значит должны быть, они мои. Терпимость к себе не одно ли из лучших наших качеств, тех, кто пришел из другого пространства, где сто ничего не значит, кроме отвлеченного от иных смыслов числа. И разве окунуться, слиться с общностью из многих людей не было странностью, однако здесь этому повинуешься без угнетения. И я не говорю себе, не размышляю, а включаюсь в этот ритуал посещения моря. Что побудит нас к возвращению, не знаю. Но оно начнется, когда Кони обернется ко мне, поглядит и одарит улыбкой. Возвращаться мы будет в обратном порядке – я впереди, за мной Кони. Оглядываясь, я ловлю ее улыбки. Они бабочками слетают с ее лица. И вот так под легкий стук размеренных шагов будет продолжаться наше продолжение, пока однажды, оборотившись, не обнаружу, что Кони нет. что ж, подумаю я, не огорчившись, не обеспокоившись, значит этому быть, и продолжу свой обратный путь, заключив про себя без сомнений, что где-нибудь мы с ней встретимся. Кони потерялась, Кони отстала, Кони осталась, а он, Бэн, продолжает свой путь возвращения, который открыт настежь, продолжает шагать бодро к родному пространству, но не без остатка морской грусти оттуда, где сто было ох какой наградой. Пройдя без задержек заставу, я отмечу, что перед заставой отсутствовали щиты. Значит, прежние щиты значились как фантомы или, как говорят там, где сто было ох какой наградой, виртуальны. И вот это меня мало касалось, а если касалось, то слегка задев внимание, и покидало, уходя в иные пространства интересов. Приближаясь пошагово к острову моего обитания, я уже полностью обрету себя, вновь цельного и непременного. И мой повелитель начнет во всей спасительной красоте исполнять свои обязанности, а я вновь подумал, где-нибудь мы еще с ней встретимся. И это говорю я, Бэн внекатегорийный. Я не вещун. Я тот, кто есть часть нашего пространства, а пространство наше и пророчества несовместимы.


Апрель 2014 г.
Москва


















Беседы с кошкой, которая была котенком


Немолодой человек, даже очень немолодой, по имени, впрочем, имя его вовсе необязательно для той истории, что состоится в авторской голове, и потому автор, то есть я, обозначу имя этого немолодого человека всего лишь одной буквой и произносимой Эн, так вот, будущий герой, или не-герой, но участник истории, что неизбежно точно, сидел за письменным столом и не письма составлял или шарады, а занимался всякими ненужными, но оплачиваемыми делами, сидел и трудился дома. Дом, конечно, не дом особняковый, стоящий в стороне, а то и на выселках, а дом квартирный. Сидел да и корпел, а заодно и седел волосами незаметно между вечером и ночью, когда вдруг донесся из прихожей странный звук, не стук в дверь, и не голос, пусть и хрипловатый, а некое подобие царапанья. Эн повертел головой, прислушиваясь, и, убедившись, что странный звук не прекращается, встал из-за стола и осторожно, чтобы не вспугнуть звук, направился к двери. На несколько мгновений обычная домашняя дверь превратилась в ту, что скрывала очередной кукольный театр, но не от сеньора А. Толстого. Открыв дверь, Эн поначалу за ней никого не обнаружил, пока из-за двери не вышел котенок, вышел, аккуратно ступая, и приблизился к хозяину квартиры. Приблизившись, котенок поднял одну лапку, явно приветствуя Эн, а может, котенок просил посторониться и освободить порог от хозяйских ног.
– Что ж, – сказал Эн, – заходи, коль пришел, а там и познакомимся.
Котенок внимательно посмотрел на человека, задрав пушистую головку, и мягко, но с достоинством ступая, переступил порог. Эн, как и подобает порядочному гражданину, в общем-то полюбливал животных, но на расстоянии, так что завести собак, кошек ему не довелось. Правда, в детстве, которое всегда где-то рядом, за спиной, родители подарили ему кролика красноглазого. Но от него было столько неприятностей, что когда соседи по даче его забрали, все облегченно вздохнули. Тем временем котенок успел обойти прихожую и, возвратясь к хозяину дома, мяукнул, вполне очевидно попросив покормить его.
– Кушать хочешь, проголодался? – спросил Эн. Котенок мяукнул, но тоном ниже и попротяжнее, что означало:
– Да, конечно, хочу.
Эн, не задумываясь над меню, наполнил чайное блюдце молоком, поставив его в свободном углу прихожей, и пригласил котенка жестом руки «к столу» на ужин. Котенок уверенно, без суеты, подошел к тарелке и стал лакать молоко. И тут Эн и разглядел его, этого нежданного гостя, как позднее выяснилось – гостью. А котенок выглядел вполне обычно по масти, да и очертания его не выдавали породистого происхождения. Конечно, Эн не разбирался в кошачьих породах, но серо-зеленоватая масть котенка с намеками на полосатость часто встречалась у дворовых кошек. Вот остренькие ушки бросались в глаза. Ну что ж, подумал Эн, пусть остается пока, а там видно будет. И словно уловив мысль Эн, котенок перестал лакать молоко и, повернув головку к Эн, мотнул ею.
– Значит, ты согласен, – заметил Эн.
Покончив с молоком, котенок обстоятельно умылся, пару раз встряхнулся, расправив шерстку, и направился в комнату. Так начался обход квартиры, обход по-граничника. Комнату котенок обошел дважды и, конечно, потеревшись, отметил все особые углы и места, и, признав территорию комнаты своей, направился в прихожую, а затем на кухню. Особо был отмечен туалет, привлекший долгое, как отметил про себя Эн, вдумчивое внимание котенка. Когда котенок потянулся к унитазу и даже стал готовиться к напрасному прыжку, Эн его остановил.
– Нет уж, дорогой, тебе еще рано пользоваться им, будет тебе корытце рядом, надеюсь, мы не будем мешать друг другу.
Котенок коротко мяукнул, видимо, согласившись, изобразив на своем языке человеческое «Да». наконец, после обхода всей квартиры и признания ее своей территорией и сам Эн удостоился внимания котенка. Котенок подошел к Эн, три раза обошел его ноги, потерся раз-другой и довольный уселся рядом. Эн тогда не знал, что так вот котенок и признал квартиру своим домом, своим пространством, а самому Эн, оказав доверие, разрешил пребывать здесь же, соседствуя. Об всем этом, о нравах и повадках кошачьих, Эн узнает позже, прочтя книжки о жизни кошек. Так началось их совместное житье-бытье. Прошло время, прошли месяцы, прошел год, и котенок превратился в кошку, к которой Эн привязался и стал общаться с ней, как с равной. И начались их беседы. А все произошло как-то неожиданно, когда, сидя в кресле, Эн обратился к кошке, сидящей рядом на своей подстилке. Кстати, Эн давно заприметил, как же чутко кошка чувствует его настроения и состояния. И ведь, когда случались плохие минуты, она подходила, вспрыгивала на диван и усаживалась рядом, прижавшись к его боку. Это было не только трогательно, но и помогало уйти плохим минутам и бесследно. А первая беседа началась с простого вопроса Эн. Но прежде автор должен с опозданием из-за своей писательской забывчивости сообщить читателям, чтимым достаточно, об имени кошки. А нарек ее Эн просто и себе созвучно – Энни, через два «н». Пожалуйста, пользуйтесь этим именем и обращайтесь к кошке, именуя ее, ведь все любят, когда к ним обращаются не «эй», а когда звучит притягательно имя.
Итак.

1. Беседа первая.
– Энни, скажи пожалуйста, что ты думаешь, выйти нам прогуляться или нет?
Энни сморщила лоб, что соответствует человеческому пожиманию плечами, мол, не знаю.
– Не знаю, – ответила Энни и взглянула в сторону окна, за которым моросил дождь.
– Ну и что, у нас есть дождевики, на свободе подышим, – решительно предложил Эн.
– Мне и здесь свободно, но если хочешь очень, пошли, – заключила Энни и, дружелюбно мурлыкая, подошла к Эн. И они, натянув на себя дождевики, вышли на свободу, где нет стен, и где кошкам не всегда хватает благо-и-устроенности.
2. Беседа вторая.
– Что-то я плоховато себя чувствую.
– Да, я чувствую.
Энни мотнула головой, запрыгнула на диван, и, прижавшись к Эн, повторила:
– Да, я чувствую.
– А отчего, не знаешь?
– Знаю, – мяукнула Энни, – знаю, – говорила она.
– И отчего, скажи тогда.
– У тебя в животе проблема.
Эн усмехнулся.
– Ты умница, Энни, так оно и есть, на Востоке говорят – змеи в животе.
И отчего-то Эн возьми да и спроси:
– Энни, а ты знаешь, где восток?
Энни фыркнула нежно, мол, тоже мне вопрос.
– Там, где солнце.
Эн погладит кошку по спине, почешет ей затылок. Прошло время, минуты две, и Эн произнес, улыбаясь:
– А ты, Энни, точно все-таки умная.
– Без все-таки, – возразила Энни и предложила включить музыку.
Так Эн понял взгляд Энни в сторону музыкального центра. И они стали слушать музыку, и они забыли о том, что кто-то из них плохо себя чувствовал.
3. Беседа третья.
Эн сидел за рабочим столом, в кресле рабочем, очень удобном. И вот, откинувшись к спинке кресла, закончив очередную часть отчета, обратится к Энни:
– Энни, ты заметила, никто нам не звонит, уже несколько дней затишье.
Энни мотнула хвостом раз, другой, добавила еще одно неполное мотанье.
– Говоришь, три дня?
Энни мурлыкнула утвердительно и, скривив гримасу, откровенно призналась:
– Не люблю звонки, особенно большого телефона.
– С чего это? – спросил удивленный Эн.
– Тревожные.
– А разве тишина не тревожна, без звонков мы с тобой забыты.
Тут Энни встрепенулась и напомнила:
– Как забыты? Вчера звонили в дверь.
– Так это был проверяющий водяные счетчики.
Энни пожала плечами, значит, нахмурила лоб, мол, какая разница.
– Кстати, а где мобильник, не знаешь? – вспомнил он.
– Это та маленькая игрушка? – спросила Энни, ее вибрирующее мяуканье таило что-то интересное. И Энни призналась:
– Она у меня вон там, – и махнула лапкой в сторону своего спального места.
– Энни, ну ты даешь! А я удивляюсь, чего это она не звонит.
4. Беседа четвертая.
– Энни, может, послушаем музыку? – спросил я кошку, когда тишина уже была не в силах молчать. Энни, до сих пор дремавшая или мечтавшая о чем-то о своем, а может, о чем-то из нашего с ней житья-бытья, приподняла голову, растопырила глаза и сказала:
– Послушаем, послушаем.
– А кого, ну-ка, быстро угадай.
Эн знал наперед выбор Энни, он точно всегда совпадал с его, уже определенным, выбором. Сегодня выбор пал на Вивальди. Давно не слушали его, и конечно, «Времена года».
– Вивальди, Энни, Вивальди, ты согласна?
– Да, – радостно мяукнула Энни.
– Значит так, какое у нас за окном время года?
Энни поглядела в сторону окна, а там цвело солнце, приникло к окну последнее тепло весны, майское мягкое и мечтательное. Энни и сказала согласно:
– Конечно, весна.
– Что ж, – довольно потирая руки, сказал Эн, – ставим весну.
И вложил диск в щель музцентра. И они вдвоем устроились на диване, чтобы послушать, как звучит весна Вивальди.
5. Беседа пятая.
Эн ходил по комнате туда-сюда, сюда-туда. Энни знала – значит, думает. О чем? Энни и об этом знала. Она устала мотать голову то влево, то вправо, и зажмурали глаза и представила ту, о которой думает Эн. Наконец, Энни не выдержала и спросила:
– Ты о ней?
Эн смолчал, только пожал плечами. Энни продолжила допрос:
– О вчерашней?
Эн, улыбаясь, спросил:
Откуда ты знаешь?
Энни не заставила себя ждать с ответом:
– А сегодняшней еще не было.
Эн, по-доброму ухмыляясь, пояснил:
– Что сказать тебе, Энни? Ни та и ни эта, лучше скажи, какая для тебя «та», а?
Энни фыркнула. Эн повторил вопрос.
– И все-таки?
Энни без колебаний и уклончивых мурлыканий ответила:
– Та, которую провожал в Звенигород.
– И что? – не отставал с расспросами Эн. Энни поджала губки глубокомысленно, вильнула хвостом на всякий случай, мол, говорю правду.
– Я бы остановилась на той.
– И что, ты бы с ней сдружилась? – спросил не без улыбки Эн. Энни поморгала-поморгала и сама спросила то ли себя, то ли самого Эн:
– А что такое «сдружилась»?
– А это, когда с кем-то дружишь, вот ты же со мной дружишь, – попытался объяснить Эн. Но Энни призналась:
– Я не знаю, что это такое. Ты – это ты, а ту я бы встречала и провожала.
– Вот это по-твоему, точная оценка, – отметил почти восторженно Эн. – За это тебе высший балл, Энни. Молодчина.
Энни усмехнулась, потому как она и так знала, что молодчина, и неожиданно напомнила:
– Я помню, как ты опоздал на последнюю электричку и пришел домой под утро, я ждала тебя у двери.
Эн шутливо заметил:
– И наверное, хотела позвонить в милицию.
Энни серьезно, взяв низкие тона мурлыканья, возразила:
– Не шути. Я без милиции нашла бы тебя, но дверь была заперта.
6. Беседа шестая.
– Энни, сядь со мною рядом, рассказать мне не надо, как в песне, тебе о чем-то, посиди и все, – попросил Эн. Энни охотно, с готовностью запрыгнула на диван. Эн прижал ее к себе и спросил:
– Я тебя поглажу, можно?
Энни удивленно взглянула на Эн, мол, зачем спрашивать, а сама поинтересовалась:
– А что у тебя настроение пропало, кто-то украл?
Эн заулыбался, и как было не похвалить Энни:
– Хорошо сказала – «кто-то украл».
Энни довольная замурлыкала вопросом:
– Я угадала?
Эн погладил Энни по затылку и подтвердил:
– Да, вот только не знаю, кто.
Потом наступило молчание. Эн не думал, он дышал и слушал чье-то молчание. А Энни делала вид, что дремлет, а на самом деле пыталась понять, а есть ли у нее то, что Эн называет настроением.
7. Беседа седьмая.
Иногда приходит из дальних краев минута, безымянная, приходит оттуда, куда не ступает нога человека, где не обитают слова, но где звучит музыка, и когда приходит эта минута-иностранница, начинает звучать танго. Тогда Эн встает из-за стола, и тогда Эн перестает размышлять и что-то решать и не решать. Так вот и случилось сегодня. Эн подошел к окну, поглядел на мир за окном, решительно развернулся и обратился к Энни:
– А давай станцуем танго, а? как ты на это смотришь?
Энни в это время на «это», то есть на приглашение к танго, никак не смотрела. Она лежала на мягкой удобной подстилке и, зажмурив глаза, пыталась услышать, как и Эн, о чем говорит молчание. И она тоже слышала звуки. Они доносились как бы издалека, но в то же время ненавязчиво заполняли комнату, так что не только пол и всякие иные предметы, к которым можно было прикоснуться, составляли ее мир, но теперь и воздух, и, конечно, эти звуки, которым Эн давал имена, сегодня он назвал их «танго». И она поднялась с подстилки, встряхнулась, даже лакнула чуть водичку из миски для воды, что всегда была рядом, кстати, ела она там за углом на кухне, где ел и Эн, лакнула и мяукнула:
– Давай, станцуем, я готова.
Эн церемонно поклонился, приглашая Энни к танцу, и объявил:

– Включая прощальное танго.
– Опа! – мяукнула Энни и в один прыжок очутилась на руках Эн.
– Ох, а ты тяжелая, Энни, – заметил Эн.
– Я не пушинка, но я легче той, которую здесь ты носил на руках.
– Это точно, ну ладно, начали.
И Эн запел. Энни улавливала слова «Не уходи, побудь еще со мною» и подпевала, как могла. Танец ей нравился. В нем было то, чего не было ни в одной кошачьей жизни. Эн поддерживал Энни одобрительно:
– Давай, давай, подпевай.
И тут Энни спросила:
– А почему «прощальное»?
– Энни, моя добрая Энни, просто потому, что мы прощаемся с сегодняшним днем, – ответил, не сбиваясь с ритма, Эн.
– А завтра? – удивленно спросила Энни.
– А завтра? Завтра придет и тоже станет сегодняшним днем, а танго останется, – улыбаясь, объяснил Эн.
– Навсегда? – спросит Энни, желая, чтобы Эн сказал «Да». И ведь Эн скажет именно так:
– Да!

Апрель 2014 г.
Москва












Пятый туз

Случалось ли с вами что-то, что не переворачивало вашу жизнь, вовсе нет, а становилось чем-то странным, лишенным здешней логики, этой матери многих заблуждений, странным, как, скажем, пятый туз в колоде только что купленных карт. И представьте, не отходя далеко от последней строки, я подумал, а ведь было бы не худо собрать таких пятых тузов и составить собирательством по памяти что-то вроде кунсткамеры прежних времен. И спустя время подсчитать, так сколько же пятых тузов за одну жизнь соберется. Кому-то, и вполне логично, мое предложение увидится досужим делом, но уверен, найдутся хотя бы раз-два и обчелся те, что подумают, «а ведь это мысль». Однако признаемся, что все и всякие слово-писания не для «тех» и не для «этих», а ради ублажения себя самого, чтобы пообщаться, натура у нас у живых существ у всех такая. И все претензии, пожалуйста, не к автору, а к нашим созидателям и замысливаятелям. И вот наконец поиск всего насказанного пора и представить читающей публике и себя и другого, встреча с которым и намечена.
Итак, первое лицо, повествователь, это пусть буду я. Зовут меня Анатолий, а чаще Анатоль. Я откликаюсь на любое буквенное преломление моего имени. Он – третье лицо, а на самом деле второе по значению, и зовут его Григорий, а короче Гриша. Я от рождения мыслитель, но так и не впавший в величие, по призванию человек-мост, но не по Ницше, а мост, сплетенный из предложений. Над мостом синее небо, а внизу пропасть, по которой бродят растуманы одиночества. Не путайте с одинокостью, этой болезнью перенаселенности. Но я еще и мост по профессии, поскольку в трудовой книжке зарегистрирован как любо-и-пытствующий ученый. Опережая по-читательскую иронию, мол птица несостоявшегося взлета, скажу, что она, эта возможная ирония не очень уместна. Она более красит человека, как ладный по фигуре костюм, по отношению к себе самому, она ведь охранный меловой круг, как бы бронежилет. И я, обладая такой множественностью назначений, вовсе не страдаю раздирающей противоречивостью, а если она и есть, то по усреднению она сводится к нулю. Впрочем, возможно для кого-то со стороны я и выгляжу нулем, как спора, замкнутая в себе. Что ж, пора простить себя за столько длиннонотную авто-не-биографию-а-характеристику. Хотя ведь о себе можно говорить долго, всю жизнь, а потом за нас говорит и наше молчание. Обращусь теперь к Григорию, к Грише. Гриша – продавец чудесных всяких изделий нужных и просто украшающих нашу жизнь своим присутствием. Заходил я к нему, в его магазинчик с удовольствием. Редкие встречи, беседы всегда оживляли нашу обыденность. Бывало, возвращаюсь со службы домой, или прогуливаюсь, заполняя пространство молчанием, и вдруг решаю, а зайду-ка я к Грише, поболтаем, пообщаемся, и захожу. Он всякий раз встречал меня радушно. Его добрая душевность была не только на лице, но и в привычке держаться непринужденно, и в детском жалении себя за ошибку кассового аппарата, и в улыбчивом оживлении при рассказах, именно рассказах о том или ином чудесном изделии, что принято обзывать товаром. И забавно, что при всем при том, он не любил рассказывать о себе, ни о прошлом, ни о настоящем, ни тем более заглядывая в будущее, он просто был, был всегда таким, какой есть, и в этой верности было его главное и спасительное, если взглянуть со стороны, назначение. Кто он, что он, откуда здесь очутился – я и не интересовался. Знал только, что сеть подобных магазинов принадлежала его сыну. А он, папаша, провожал здесь время час за часом. Итак, Гриша по одну сторону барьера, которого вообще-то не существует, такой добро-и-душный без прошлого и будущего, и я – Ана-толь по другую сторону, я – открытый как ладонь правой руки, но с зажатой в кулак ладонью левой руки, а что в нем в кулаке, одному издателю известно, да и то скорее всего не всё. Но однажды дверь в магазинчик оказалась закрытой на охранный замок. Что ж, подумал я, видимо решил отдохнуть. Но отдых затянулся. Я забеспокоился, стал подумывать, где навести справки. Спросил у администратора торгового центра. Тот сказал, что хозяин магазина, а это, как вы должны помнить, сын Гриши, не снимаясь с аренды, закрыл временно торговлю без объяснения причин. И что же, спросите вы, господа читатели по-читатели, и будете правы, что дальше? А то, что Гриша в конце концов появился. Я облегченно вздохнул. «Что, где вы пропадали?», спросил я его. «О, Анатоль, это целая детективная история, ну прямо-таки для вас к очередному вашему неоконченному детективу». Мы рассмеялись. Гриша скажет тогда: «Сейчас мне с вами, Анатоль, смешно и до слез, а тогда…», скажет, утрет слезы, помолчит и вздохнет. «Что тогда?», спросится непроизвольно. «О! Тогда как-то ко мне зашли двое, представились с документами, из службы безопасности, мол так мол и так, есть к вам вопросы, просим последовать с нами ненадолго», ну я конечно слегка опешивший, говорю: «Позвоню сыну, надо магазин закрыть», а они: «Звонить не надо пока, а магазин закройте». Тут раздалось верещание мобильника. Гриша прервался, коротко с кем-то поговорил, сказал, что занят, одним словом – отделался и задумался. Я осторожно напомнил о себе. А он и говорит: «Да я знаю, что вы ожидаете продолжения, вот я и собираюсь с мыслями о том, что было, а вообще все проходило культурно, с тактом, хотя представьте, Анатоль, там, в комнате без окон и с одной дверью, мне объявили, что подозреваюсь в причастности к терроризму». «Вы?», удивился я. «Да, Анатоль, да, я терр-о-ист!». «А с чего это тогда вас выпустили?», продолжил удивляться я. «А с того, что одна буква сыграла роковую роль», стал объяснять Гриша. «Не понимаю, причем тут буква», раскручивал я реальный детективный сюжет. «А притом, дорогой Анатоль, что кто-то при печатании на компьютере фамилию объявленного в розыск террориста в эту самую фамилию вляпал еще одну букву, и фамилия эта стала моей, правда имя и отчество были другие, но кличка его оказалась «Гришка», ну и мышеловка захлопнулась, а мышью оказался я». «Ничего себе, вот это закрутка!», изумился я. «Да, жизнь, она такая, завихрастая штука», не без иронии заметит Гриша и продолжит: «Но потом все выяснилось, и знаете, Анатоль, они ведь искренне извинились и даже скомпенсировали сыну почти месячный простой», заключил Гриша свой рассказ. Тут я не стерпел и предложил: «Так, Гриша дорогой, объявляйте обеденный перерыв и идем в ресторан, тут он рядом, и отметим ваше освобождение, ну и выпьем на брудершафт, разве недостойны мы того?», весело завершил я свою речь. И представьте, на следующий день, проходя мимо торгового центра, заглянул в магазин классных сувениров. Вот так вдруг, взял и зашел по решению, что созревшим яблоком упало на голову, зашел и купил роскошную колоду пластиковых игральных карт. Купил. Пришел домой. Вскрыл колоду. И что? А то, господа мои нетерпеливые по-читатели, что в них, в этой колоде, совершенно девственной, я обнаружил пятого туза. Что это? Мистика? Знак? Думайте сами. А пока все. До встречи…


P.S. Да, забыл сказать, что я не стал покупать еще одну колоду карт, решил не искушать судьбу.

Апрель 2014 г.
Москва








Моя жизнь танцует танго


Именно так вот, «Моя жизнь танцует танго», сказала молодая женщина, подойдя к совершенно немолодому мужчине, приглашая его на объявленный белый-пребелый танец. Белый танец – это танец одинокой печали, так подумала женщина, глядя на совершенно немолодого мужчину. Но он не стар, нет и нет, уверяла себя всё та же молодая женщина, он даже очень хорош. А тем временем сам приглашенный на белый танец мужчина не думал ни о чем значительном, и не пребывал в состоянии страдательности, а занимался арифметическим подсчетом, сколько же мужчин  и сколько женщин собралось в клубном зале. Дело в том, что статистика была одним из главных его увлечений, заполнявших вдруг появляющиеся пустоты жизни. Такие вот наброски двух не героических персонажей повстречались автору на пути создания очередного совершенства – умницу и умника. На этом можно было бы поставить точку без запятой, но все-таки разве не интересно, а что ответит молодой женщине наш совершенно немолодой мужчина. А ответил он следующее: «Вы сбили меня со счета». Пригласившая не удивилась, но про себя отметила: «А он к тому же забавный тип», и спросила, проходя мимо некоторой неучтивости приглашенного к танцу: «Вы считали барашков?». Тут уже настал черед мужчины задать вопрос: «Каких барашков?». Женщина улыбчиво пояснила: «Ну тех, которых детям советуют перед сном сосчитать, чтобы поскорее уснуть». «Замечательно!» – воскликнул мужчина, протянул руку и, представьте, помолодел. Женщина это сразу заметила и довольная приняла протянутую руку и услышала мужское: «Ну что же, ведите». Пока они выходили в круг, мужчина успел спросить: «Мы танцуем аргентинское или российское танго?». «А разве есть разница?» – легко-и-мысленно поинтересовалась женщина и стала в позицию, чтобы начать танец. «Дело в том, что я танцую только российское танго», – отметил партнер. «А я танцую только танго моей жизни», – сообщила женщина, и они сделали первый шаг танца. Шаги сплетались с молчанием, шаги вели их никуда, шаги незаметно сближали их, такова воля любого танго. «Кстати», – нарушил молчание партнер, этот вдруг помолодевший совершенно немолодой мужчина, – «разница та же, что с вином, молодым и выдержанным». Женщина вскинула брови и отметила про себя, а ведь  повеяло теплом от его взгляда. «Да-да», – продолжил свою мысль партнер. – «Российское танго, как молодое вино, шипучее, легкое, головокружительное, а аргентинское, как выдержанное, тяжелое от ароматов прошлого». Молодая женщина рассмеялась. «Очень умно и красиво», – хитровато заметит она во время очередного па. А потом добавит: «А моя жизнь танцует ничьё танго, оно только мое». «Это третий вид танго», – скажет мужчина столь же хитровато и спросит: «Только кто же ведет, я или вы?». Вопрос остался без ответа, если не считать счастливой улыбки молодой женщины. А тем временем танго пошло на очередной круг. И если бы не полночь и усталость оркестрантов, танго могло вести за собой танцующие пары хоть до утра. Молодая женщина и совершенно немолодой мужчина разошлись врозь, попрощавшись тепло и даже ласково. И никто не знает, а что же между ними было потом, и было ли вообще это «потом».

Апрель 2014 г.
Москва








Бубнила

Персонаж, персонажка, персоножка, дырявая ложка, бубнил человек в спортивном костюме, сидящий на нижней последней ступеньке лестницы, ведущей к наглухо заколоченной двери, сидел и бубнил уже целое время. Могло показаться, что время остановилось, а может, человек этот и вовсе из тех краев, где понятия «время» не существует. В конце концов, оставим эту нашу человеческую страсть всё объяснить, и заметим, за-метим, но не за-метём человека в спортивном костюме, сидящего на последней нижней ступеньке лестницы, ведущей к наглухо заколоченной двери и бубнящего уже целое время. Кто-то возвращался с работы, кто-то спешил в торговый центр, кто-то выгуливал собаку, а он всё сидел и сидел, и бубнил, не требуя никакого вознаграждения. Можно было подумать, что он читал молитву, но не всю связно, а озвучивая лишь отдельные части, отдельные доли, складывающиеся в мозаику бубнения.
С-у;тра, ут-ро, ут-ло, у-тра-та, дырявая тра-та, без та-та-та-та.
Бубнил и бубнил одинокий мужчина, одинокий с виду, с первого прохожего взгляда и с привычного домысливания, но какая может быть одинокость, если есть слова, которые бубнил и бубнил человек, заброшенный в наши края судьбой, как в бой с тишиной. И стоило произнести про себя слово «бой», как человек этот забубнил: «При-бой, про-бой, пере-бой, ой, бой, ой, бо, не-бо, и-бо, спаси-бо». И тут кто-то из прохожих взял да и положил у ног человека в спортивном костюме, сидящем на последней нижней ступеньке лестницы, ведущей к наглухо заколоченной двери, положил сотенную денежку. И тогда человек прервал бубнение, набрал полные легкие воздухом нашим и выдохнул, да с такой силой, что сотенная взлетела с тротуарных плит, взлетела, взвилась и полетела, куда не важно, полетела легкая на подъем и не нужная никому.


Апрель 2014 г.
Москва 













Вы свободны

«Остановите, пожалуйста, остановите, пожалуйста», кричит женщина и бежит куда, зачем, к кому знать не знает ни один встречный и поперечный. Наконец один из этих встречных и поперечных решит сообразить и поднять руку и махнуть ею, как это обычно делают, чтобы остановить такси или попутку хоть платную. А сообразитель, махнувших рукой, и спросит: «Вы свободны?». Он сам не понял, с чего это он ее остановил, да к тому же спросил: «Вы свободны?», с немалым двусмыслием для стороннего подслушивателя. Всё произошло так, как должно было произойти. Женщина и сама спросит: «Куда вам?». А сообразивший не первый встречный и не последний поперечный и укажет: «Вон туда, где стоят две башни». Женщина по-деловому без улыбки предложила: «Садитесь». И человек сядет, да поудобнее, как ему покажется. И побегут они. И человек из многих побежит, открывши рыбой рот, рожденный быть зевакой, такой уж выпал ему зашитый в потаях организма повелитель, кстати как при слове «повелитель» не вспомнить, господа, Канта, того самого, что выходил каждый день в полдень на улицу в Кенигсберге на прогулку, продолжая конечно же раз-и-мышлять, но не про-и-мышлять, об императиве, а попросту о повелителе в каждом из нас, кто и направляет нас туда или сюда, вот только неизвестно, задает ли он маршрут или он ищет и находит через навигатор путь-дорогу. Наконец, когда они добегут до цели, встречный и поперечный вытащит мятую денежку и протянет женщине, а та возьми да ногой по-каратистски да и выбьет денежку из рук пассажира. А тот, сказав «спасибо», скоренько зашагает к подворотне и скроется за ней. Но прежде все-таки оглянется и не увидит никакой женщины, и подумает разумительно, что все это ему почудилось. И такое почудо его не удивило и не насторожило, всё, всё имеет ведь право на существование, на то, чтобы быть.


Апрель, 2014 г.
Москва   














«…бы…»

Иногда случается то, что никогда не могло бы случиться.
Как я не равнодушен к сослагательности, взглянув на себя одним глазом, отметит автор, а то, что одним глазом не потому, что он одноглаз. Он – многоглаз. Видимо, оттого он не равно-и-душен по многому и не равно-за-душен чем-то одним. И не успел он, то есть автор, то есть пусть местоимение «я», пережить достойно собственное же замечание почти замечательное о себе же самом, как на него с антресолей – больше неоткуда – свалится тяжелая частицы «бы», и ведь не убьет, не оглушит, а увлечет за собой в свои полноводные края.


Апрель 2014 г.
Москва

Не-бо

Мы стоим на балконе, я, автор и она. Нас трое. Смотрим на небо. А оно, небо, опускается. Неспешно. Может, на парашюте. Но возможно, что небо само и есть купол парашюта. Значит, началась высадка десанта. И это скажет она. За ней всегда последнее слово.


Апрель 2014 г.
Москва







Якобы девятый вал

И вот налетела вторая волна, как-то неожиданно, словно выпрыгнувшая с самого дна морского, налетела и сбила не грубо, не жестоко, а ласково и по-доброму стоящих на берегу. В ответ раздались смехи мужчин и визги женщин. А волна, накатившись, лениво потянулась обратно в море. И всё стало так, будто ее и вовсе не было.


Апрель 2014 г.
Москва






Строка

Мне душно, мне тесно в этом трехмерном пространстве, – прохрипел орган и, помолчав, выдохнул: а они наслаждаются.


Апрель 2014 г.
Москва


…вот и всё, господа, вот и всё…


Апрель 2014 г.
Москва





Марокко

Я бы хотел знать, КТО виновен в моем рождении. Кто? Родители? Нет. Они были исполнителями чьих-то велений. Чьих?

Так и хочется сказать, уважаемый не чихайте, а если чихаете, прикройте платком рот. Если вы думаете, что так начиналась речь обвинителя на суде без присяжных, без свидетелей, без беззащитных защитников, но в присутствии избранных судей и с пустой скамейкой для обвиняемых, и что это всё происходит в здании городского суда, то вы, господа присяжные зачитатели глубокого и не выплываемо ошибаетесь. Это начало монолога недогероя в репетируемой пьесе в жанре фарсдрамы времен индустриального бароко с потерянным одним «к». После великого почти вселенского вопроса «Чьих?», режиссер остановил монологиста, он же актер, приглашенный со стороны.
Стоп! Нет веры в сказанное, и я не верю, это зубрёжка та же театральная матрешка кит-че-ваятельная. Поняли? Мат-и-трёшка.
– А я мат и не включал в монолог.
– Уж лучше было бы включить, хоть запахло бы жизнью, а не клеем, как на игрушечной фабрике. Но, господа актеры, или вы не актеры…
– взгляд вопросительный поверх очков –
все кивают головами, мол, «да, актеры», и мол, «да, мы не актеры».
– И это, господа, уже не пьеса в жанре редкого индустриального бароко, а какое-то марокко,
– именно с двумя «к», аллюзивно со стилем барокко.
– Так, внимание, начнем с первого такта.
– А может завтра?
– Что?!
Это был рев голодного льва в зоопарке ночью.
– Доктор, прошу вас.
– Доктор?  Это я доктор? Нет,         вы поглядите на эту актерскую фишку. Я ре-жи-с-сёр.
– Извините, я обмолвился, голова болит.
– У вас голова, а у меня душа. Так что вам вызываем тер-апевта, а мне – псих-и-атера. Вон!
Если бы под рукой у режиссера очутился шар от его любимого бильярда, он запустил бы им в этого монологиста. Конечно, тот бы увернулся. Но тогда шар попал бы в даму, она же актриса, чье вступление в роль начиналось следом с двенадцатого такта. Однако предварительно она должна была сесть на стул, но скорее всего села бы в лужу, так как не знала ни слова из ролевой речи. И тогда наступила тишина. И послышался нормально строгий голос режиссера.

– Завтра, как всегда в девять утра.

И он собрал со стола – он называл его «мой пульт управления» – свои монатки, а их было раз-два и обчелся, пустая пепельница, гордость курильщика, бросившего курить, да хорошо заточенный карандаш с блокнотом. Кстати, как режиссер умудрился в гневе не сломать этот карандаш, еще одна человеческая загадка. А на завтра после вчерашних наставлений раздался голос, и голос вновь задался вопросом, озвучивая первый так пьесы. Голос сегодня звучал с хрипловатой безнадежностью.

Я бы хотел знать, КТО виновен в моем рождении, кто? Родители? Нет. Они были исполнителями чьих-то велений.  Чьих?



Апрель 2014 г. Москва









Потерянное название

– Ах, какая это была тишина! Ты помнишь? Восхитительная.
– Тишина? Какая? Когда?
– Когда ты молчала.
– Я никогда не молчу, я всегда говорю.
– Тогда ты молчала.
– Даже молча я говорю, и ты слышишь ведь и даже откликаешься.
– Кликаюсь, каюсь, если я и откликался, то так, видимости ради.
– Странно, что только сегодня признаешься в своем притворстве, странно, ты же откликался впопад.
– В-«попад»? Что значит в-«попад», я не помнимаю, видимо ты молчишь настолько широко и обо всем, что не так-то и сложно отвечать в-«попад».
– Слушай, давай уж лучше помолчим, каждый о своем. Мы дома, а не на стрельбище.
– Извини, но это ты молчишь впопад или невпопад, а я когда молчу, значит, молчу о чем-то, что не время озвучить или молчу ни о чем.
– Вот-вот, твое молчание закодировано, оно твое, а мое открыто для всех, кто прислушивается к нему.
– Кстати, к моему молчанию часто надо не прислушиваться. К нему надо присматриваться.
– Ты что мерещишь?
– Ох, как отменно ты сказала, мерещишь.
– Спасибо.
– Разреши, я введу это слово в свой словарь.
– Пожалуйста.
– Тогда и мое спасибо вам, мадам.
– А я, когда молчу, ничего не вижу, а ты значит в молчании видишь сны наяву.
– Ну, можно и так сказать, но то, что мое молчание зримо, это точно.
– Видеорядно оно, с них можно клипы кляпать.
– Точно, к тому же еще один чудный ляп, «кляп-ать», беру его себе.
– Да бери всё, дарю. А твои сновиды надо записывать на видео, вшей в могз чип и через юэсби выводи, клипово получится. А то в словах твои сновиды извращаются.
– Не знаю, клипово или нет, а мысль не нова; кстати, чипы и вживают, но по мне – это отдает дурнотой, даже чернухой.
– А может, порнухой мозговой?
– И то правда. А ты молодчина, а всегда тебе об этом говорил, ты точно обиходишь по-новому то, что уже есть. Изящно надуманно – есть плотская порнография, а есть мозговая.
– Ну и что, это я же так, к слову, сказала.
– К слову-то к слову, да ведь в самую суть окунула слова. Ведь там и там есть обнажение таинства, которые взламываются хакерами от похоти, или хакерами от ума.
– Сказки, «без ума»!
– Ох, какая же ты прелесть, нет, я должен научиться слышать твое молчание.
– А я – видеть твое.
– Что ж, по рукам, договор надо скрепить чем? Угадай!
– Где растет грузинский чай?
– Точно, доставай полугар наш и махнем по рюмахе, два маха по рюмахе.
– А где он?
– Кто?
– Не кто, а что, полугар, не вижу его.
– Как, неужели всё выпили?!
– Нет, вот бутылка, ты ее задвинул своим калганом.
– Опять я.
– Не опять, а снова.
– Ну ладно, давай за всех наших, чтоб были целы и невредимы.
– Это значит «сах линек»?
– Точно.
– Все-таки полугар для меня лучшая водка.
– Это уже реклама.
– Подавай в суд.
– На развод?
– На развод всегда успеешь.
– А пойдем поглядим, как разводят мосты? А?
– Давай, только мне становится чуть страшно, когда начинается развод.
– Не бойся, я буду рядом.

Май 2014 г.
Москва
















Настройщик

     Неделим.
     Предвещание.

Уходить – не покидать,
Непокинь, непокидыш.
На кого я оставлю себя,
Кому я передам себя.
Кто подхватит меня уходящего,
уже невесомого,
вмятина в пространстве,
провал,
проваливай,
проваленький.
Значимый, но тот, кто есть
Неделим,
Или был им,
Или им-енем.
Ах, разделите меня, но не делите,
де-лим, не-делим,
предвещь, щание,
тщание, тщетания.
Что, что это такое? А? Что? Страна?
Нет!
Это настройка оркестра.
Настройщик.

Настройщик роялей, пианино, гитар, арф и других инструментов естественно музыкальных поживал не богато и не бедно, и был доволен тем, что ему посылал бог заказчиками требовательных любителей музыки. Но более всего он был доволен своим трудом. Доволен? Нет, он обожал быть настройщиком. Правда, с возрастом кончики пальцев, милые подушечки огрубели и стали терять прежнюю беспримерную чувствительность. Но слух, слух его ни на крупицу, ни на сотую долю любой ноты не потерял своей остроты и способности улавливать фальшь струны, да и человеческую фальшь. Особенно, когда кто-то, играя на инструменте, забывал, что он играет, а не работает. Именно играет, играет со звуками, на чей строй откликается душа. Ведь он, настройщик, скорее призван быть настройщиком человеческих струн. Куда они были встроены, ни настройщик, ни кто-либо другой не знали, но без этих струн разве человек откликался бы на звуки музыки. Так что, настраивая струны инструментов, он, не дивясь тому, настраивал и наши с вами струны. Вы удивляетесь? Удивляйтесь. Это так счастливо быть в удивлении, стоять у дива. Если кто-то откликнется на музыку, значит, у него есть созвучие с ней, а звучие наше должно же исполняться инструментом. Если кто-то никогда не откликался на музыку, тогда он не откликался и на взгляд, просящий о помощи. А первым пианино, к клавишам которого прикоснулись пальцы настройщика, как профессионала, за плату, было трофейное пианино фирмы Бютнер. Разбитое. Звучащее странно невпопад. И ведь помнится, что перед израненным существом он не растерялся. Засучил рукава и, напевая тихо арию Гремина, удивительно точно и где нужно интонируя, принялся за работу. Хозяйка, нанявшая его по рекомендации соседки, спросила осторожно: «Ну как, будет играть?». Настройщик живо откликнулся: «Такие пианино не умирают, конечно будет». И оно заиграло, да так, что хозяйка, сама бывшая пианистка, консерваторская, но ставшая домохозяйкой-бабушкой, сев за пианино и пробежав по клавишам все еще легкими пальцами, заплакала, услышав чистое звучание фортепиано, видимо, напомнившее далекую потерянную молодость. Помнится настройщику, как он благодарно пожал руку хозяйке не за денежную оплату, хотя тогда очень нуждался, а за слезы ее, которым не было и не будет цены. Все-таки настройщик не сомневался, что родство человеческой души и струн музыкальных инструментов дано свыше.

Неделим.
                Настройка, на-стройку,
настроить, на-строить,
по-строить. Что? Не что – Кого?
Себя.
Построй себя, не вавилонь,
Клоун – не клон,
Склони себя перед тем,
кого построишь,
но не дивись, не диви-сь,
недиви; всё, и ты сам,
ты ли не при-твор?
Или при-творщик?
Неделим,
И говорю, и повторяю,
неделим, необычь,
построй себя.
О, господи, что это за звуки,
Чьи руки душат тебя,
Или ты клоун, но не клон,
Притворник, цирк?
Или это настройка оркестра?
В чьей руке палочка-не-выручалочка,
палочка-наказочка?
В чьей?

А однажды настройщику предложили стать главным настройщиком филармонии. Он долго отнекивался. Улыбался не стеснительно, а по-доброму, мол, ну зачем у меня отнимать мою свободу не служить настройщиком, а быть им. Родные не корысти ради, а из искренней веры, что карьерный рост также важен, уговаривали согласиться. А он смеялся и повторял: «Милые мои, спасибо, вы ошиблись номером». А недавно после настройки пианино шестилетний мальчик, талант еще не зарытый, не изможденный, возьми да и скажи благодарно: «Дядя, а у меня уши другими стали». Вот ведь, где карьерный рост, подумал настройщик, но оставил эту мысль при себе. А спустя время он все-таки согласился. Но при очень важном для его профессии «но» – если будет открыт класс молодых настройщиков, пусть малый, даже из двух-трех одаренных ребят, но одержимых не слепо, не фанатично, а любовью к гармонии, к созвучиям, без которых жизнь распадается, хорошо еще подобно взорвавшейся в небе ракете, а то и просто как продукт не первой свежести. И филармония согласилась, облегченно вздохнув. Однако найти молодых людей таких, каких он желал бы ввести в свою профессию, оказалось занятием маетным. В конце концов в созданном классе он увидел себя того далекого, молодого, который поменял бы без оглядки будущее исполнителя на таинство общения с музыкальным инструментом. Настройщик вспоминал свои исполнения, особенно баховского темперированного клавира, и улыбался той наивности, с которой он исполнял своего Баха. И разве тем самым не вызывал беспокойства и даже раздражения у преподавателя. Кстати, а вот профессор говаривал по поводу его игры и исполнительской манеры, говаривал, покачивая головой: «Интересно, интересно, очень». А когда профессор узнал о выборе своего ученика, то не удивился, а напутствовал, как показалось одобрительно: «Вы, дорогой мой, совсем другой, совсем». Да и настройщик теперь знал и не скрывал от себя, вовсе безо всякой гордыни, что он не из исполнительского теста, он другой. Исполнители – народ не без капризов. А настройщик не должен иметь капризов, что как и охота пуще неволи. Да, настройщик не должен иметь своего «я», он обитает где-то в стороне, а может даже и повыше. Вот недавно, не далее, как в прошлом месяце, настраивал он рояль у одного уже отдавшего надежды исполнителя. После настройки молодой человек сел за рояль и исполнил реминорную фантазию Моцарта. Исполнил, опустил руки, помолчал и наконец заметил: «Тут в двух местах рояль сфальшивил». Настройщик не смолчал, смолчаниями приличия ради он не занимался, и поправил пока молодого, как он их называл в шутку, роялиста: «Это сфальшивила ваша душа». Исполнитель вскинул было брови, но во-время осознав, кто перед ним стоит, ничего не сказал. И настройщик, оценив его молчание, подумал: «Значит, всё лучшее у него впереди.

Неделим.
Кто он?
Кто? Неделим?
Да, он никто. Да, он человек,
со-сед. Сидящий рядом.
Концертный зал по;лон.
Взят в поло;н. Кем?
Пустотой.
Я-ма, я-ма, ма. А в я-ме оркестр.
И Ля!
Ля гобоя. Го-без-боя. Ля го-боя,
не без-боя на-стра-и-вает-
вай-вай оркестр.
Долгое Ля. Неизменное.
Неделим. Обычь. Не-обычь.
Где? Где? Оно? Ля?
Там. Гляди. На дири-жёр-а
Жёр нашел, жрё-т глазами.
Оркест-р-р-р.
– Где гобой? Где гобой?
А ему ответчик смеловатый или смело-ватный и наводит ясность на плетень.
– Как где, вы же его выгнали вчера и послали к матери фенькиной.
– К какой еще феньке, к какой матери. О, господи! –
взмолится дирижер.
Нет, с этим оркестром только в общественном туалете вальсы исполнять.
Кто-то кричит из ямы долговой, поскольку сидит в ней по-дол-гу службы.
– Вальсы Штрауса.
– Кто сказал? А, это вы Скляревич, вон, вон с вашим контрабасом.
Кто-то с места со-с-мешком
– В общественный туалет.
Тут всё! Дири-жёр как выдержит гении-аль-ную па-па-узу, как смолчит, а потом, как прошипит, сквозь не свои зубы, а чьи же зу-бы-бы-бы?
– Так, это наш вундеркинд пищит, извольте сопроводить контрабас туда же.
Вопль «На-щит, на-щит того, кто пищит», сор-вал, со-врал, аплодисменты пустого зала.

Ушел настройщик из жизни в тишине. Ушел в молчание тишины. А тишина молчащая может кричать. Раз она молчит, значит, в ней может и крик затаен. Рассуждения, говорите? Нет, это не логика, это не мысли, повязанные заветом, это и не крик порванной струны, и это не крик победный и не крик ужаса. Это крик – обращение, я – есть, я – свой, примите, а если нет, я не обижусь и молчание обращу в мелодию. А перед тем у настройщика заболела жена. Болела она легко, без смысла, нетягостно. Но она потеряла себя. Где именно, никто сказать не мог. И на вопрос, где искать потерянную, люди в белых халатах только разводили руками. Настройщик пытался настроить расстроенную душу жены, но тщетно. А однажды, когда он вернулся с привычной вечерней прогулки и зашел в спальную комнату, то обнаружил постель жены пустой, не убранной, а на простыне лежала записка: «Я тебя люблю, очень и потому ушла».
Он искал ее всюду. И помогали ему всем миром, от бродяг до полицейских, от музыкантов с именем до детей, которым он открыл мир чистых звуков. Но все было напрасно. И пришлось ему смириться, отойти в сторону, присесть на обочине и сказать себе: «У нее лучшая доля», хотя, кто знает, что лучше, а что хуже из того, что он вынес из прошлых лет, как выносят самое ценное из горящего дома. И все это с ним, рядом, всегда. А главное он знает, пока струна не фальшивит, жизнь продолжает быть. Провожал его весь город. Проводы были не торжественные и не скорбные, а молчаливые, но полные не слез, а сдержанных звучаний, что витали в воздухе, гонимые легким ветром с гор. На главной площади провожающие от мала до велика остановились, собрались, а настройщика, – никто не хотел говорить «тело», а говорили тихо «Настройщика нашего надо туда на гранитный постамент». И всю ночь музыканты играли на инструментах, обученных настройщиком чистым, честным звуком. Это был концерт, исполненных всей жизнью настройщика, его душой. Рядом со мной стоял известный музыкальный продюсер. Меня он конечно не знал. Ближе к светанию я спросил его: «Наверное, хотелось бы записать?». Он, не глядя в мою сторону, заметил: «Они еще так не играли и больше никогда не сыграют». Потом наступило молчание. И вдруг, взглянув на меня, возможно, чтобы убедиться, что рядом есть кто-то, скажет: «Таинство записывать – кощунство». И я согласился с ним без слов, легким кивком головы. А про себя подумал: «Разве вся жизнь настройщика не была таинством, не терпящим светской суеты». С первыми лучами солнца все двинулись к кладбищу, где настройщик и был похоронен. Спустя год я посетил этот город. Посетил кладбище и могилу настройщика. И изумленный увидел, что стоит там необычный, как сам настройщик, памятник, воплотивший в камне его чистую, не ведающую фальши душу. Кем и как этот памятник был сооружен, так город и не узнал. Его установили на могиле на сорок первый день после ухода из жизни настройщика. Это был памятник от всех. Это был памятник от всех, кто создавал музыку, кто исполнял и кто слушал и будет слушать музыку, без которой разве жизнь не пустеет. И памятник ведь об этом. Он не молчит каменно. В его молчании каждый услышит свою музыку и не скажет спасибо, а улыбнется и скажет: «А все-таки жизнь хороша».
Неделим.

Кто? Он? Неделим?
Да.Цел. Целим.
Или от-личим.
Не от-личи меня от   всех.
Личимость не лечится.
Или от-личим.
Необычь, нео-бычье.
А обычье?
А обычье – привычье.
Лечи;мо.
Ле;чимо.
Шутка. Шут. Кто? Я.
Шут ты. Ты и я. И он. И мы.
Скерцо? Нет – сердце.
Сердце не скерцо, с сердцем шутки плохи.
Скерцо – жизнь, какая жизнь без шутки.
Ум-но? Глу-по?
Глу по-моему.
А по сомер+сету-по-моему это не скерцо, а а-дажи-о!
Даешь а-дажи-о!
Нет, даешь Ля.
Где гобойщик?
Где забойщик?
Что это? Где мой билет?
Где мое место? В жизни?
Нет, в зале?
Что это?
Это настройка оркестра.




Июнь-август 2014 г.
Москва
















…или почти всё…


…Люди думают, что они думают, пусть думают, насмешливо, но без ехидства рассудил тот, кто всё знал, или почти всё, они не знают и не догадываются, и пусть не знают, пусть не догадываются, что всё проще дырки от бублика, всё считывается с диска, который в них вложен, где этот диск, в печенках, в головах, в мизинце, а может на ладонях, чьи рисунки что-то ведь да значат, не знал даже он, владетель крупного рогатого не скота, а торгового центра и одно-и-временно всей страны, что плотно заимела обширно раскинутую подобно спящей туше не обозначенного в зоологических учебниках зверя всю округу крупного рогатого торгового центра, сокращенно КРТЦ, почему рогатого, да потому, что ему, владетелю, так пожелалось обозвать эту торговую точку, после которой наконец поставлена точка. Очень кстати, к чьей стати ясно, к стати владетеля КРТЦ, заявился вопрос, мол, не все думают, а ты, то есть владетель, думаешь один за всех. Но тот, кто знал всё или почти всё, смешли;во без приставки «на», сменив как требует грамматика ударения, возразил, упаси господь, я такой же как и все, только я знаю об этом, а они нет. люди думают, продолжит вытягивать из себя нить рассуждения, а может суждения, и вновь без приставки на этот раз «рас», эти приставки умеют волшебным образом искажать смысл, впрочем не о том внутренняя речь того, кто знает всё или почти всё, что люди думают, мол, они решают всё, сами, ой, ойкнул отчего-то печально владетель КРТЦ, как они ошибаются, но по своему не-до-разумению. Если бы сами, раздумчиво, а даже со вздохом вдувчиво, продолжил раз-гово;р, два-го;вор, даже три-уже-го;вор, следя за ударениями слого;выми, владетель КРТЦ и одно-и-не-вре;менно всей плоскогрудой широченной расплюснутой страны, в которой граждане назывались не иначе как странники или странцы так вот продолжил он раз-и-го;вор с самим собой, не будучи окружен зеркалами, а только друзьями, ох или ах если бы сами, без усмеха, тогда не было бы нас всех и его самого, и КРТЦ и страны дико родной, как правая разумелая рука, но не как язык, он ведь вслух враг мой и всех и каждого, но не язык, язык словавый и родной не при-каян, он ведь средство, ах или ох, если бы сами, то какой сплошной белый шум был бы, и ни одного сигнала со смыслом-коромыслом, ни одной цели на всех, а был бы полный распад. Но прежде что – а прежде рас-тление, со всеми истекающими пахучестями в силу наличия причинно-следственной связи. Так что, помотал головой, потом причмокнул губами, потом развел руками, что поделать, если желается хотеть каждому решать задачки по арифметике без подсказок, то есть без того, что под сказками поживает, увы, у-вы, не-вы решаете, под-ы-тожил кое-какие раздумчивости тот, кто знал всё, или почти всё. Кстати, позволено спросить, прокурор смолчал, а судья разрешил, а сколько же этого «почти»? в каких единицах? Да хоть в килограммах. Всё в этом, скажет в микрофон, не подсоединенный к трансляционной сети, скажет откровенно, от-кровинки своей оторвет правду владетель всего, что есть в КРТЦ и вокруг, и есть интерес всей жизни, или почти всей жизни. И историческому биографу того или иного времени покажется на основе архивных, но сожженных материалов, что обладателем, как мирового приза, этого интереса является ли и без ли владетель КРТЦ и всего вокруг. Но подобные кажения требуют особо тщания в доказательных усилиях, на которое настоящий и сто;ящий и крепко стоя;щий на чужих ногах историограф и не замахивается, он же не хулиган, чтобы замахиваться или замахивать кулаками, когда драка произойдет уже после того, как он поменяет свой исторический пост наблюдения.

На том автор мог бы во избежание критики добра желающих критиканов завершить свой словный и безусловно нужный ему труд, тем более, что все архивные материалы, если таковые существовали, сожжены, не будем уточнять каким поджигательским образом, но автору критика всякая ни почем, море критики ему пониже колена, и потому одолжив у времени малую часть его на перерыв, а точнее на пере-праву по праву с одного правового берега реки, по которой текут плавно, но торжественно раздумия, на другой правый же берег и обнаружив там кое-что среди приставших к берегу раздумий занимательные, но не знаменательные и потому продолжить подбирать к ним слова.

Господа и дамы, извините, дамы, так уж повелось и не мне менять порядок, вы же не приняты в клуб господ, итак, повторяю для себя забывчивого, у меня короткая и кроткая память, как и дыхание, господа и дамы, друзья и подруги, злопыхатели и больные добролюбием, ну все, кто есть, я, тот самый владетель КРТЦ и всего вокруг, был ознакомлен автором с его заметками обо мне, с чистосердечным намерением быть биографом, но ни в коем случае не биологическим графом, а, ознакомившись, предложил автору, дай, друг, слово мне самому, а ты набивай следом текст на компьютере и шишки на своей авторской голове. Мне ее не жаль, мне жаль больше себя, скажите, кого только не глиной, а словами лепят из меня, а ведь потом вы в обнимку с историками будете изучать эти лепки, возможно даже отплевываясь. И потому я порешил самому рассказать о себе. А о ком еще каждому из нас рассказывать, как не о себе. Мы же капли океана, а в капле есть многое, очень даже многое, что содержит в себе океан. Автор благо-и-разумно не стал сопротивляться. Но выпросил у меня право иногда врезаться в текст. Может так оно и будет попригляднее. Итак, если у быка есть рога, берем его за эти самые рога. А бык – это слово, сказанное в начале, а ближе к концу и это слово «почти». А рога? А рогами предлагаю сметать вопрос, а сколько же этого «почти»?
Так что впереди дорога может долгая, а может долга ли будет и станет как выдох скорая, но не в помощь, раз – всё выдохнул, а слово станет спорым и не будет поперек батьки лезть в пекло читательское, даже по случаю нелепому. А что, есть случай лепый? Впрочем, всё может быть. И имеет право быть. Ведь есть к примеру слово а-ля-поватый, есть ляпота, есть наконец – ну и лапоть ты. Но всё это разгулки, у-влечения на раз. А на два начну свои сказы-сказни да ро;сказни, но без казни лю;бых нам с автором читателей. Они ро;сказни более угодны душе моей. Почему? Спросите у того, кто создал этот мир со мной. Кто он? Кто, ну и любознательны вы. Да и еще раз да, угодны они мне для себя же и только. Так что копайтесь и ищите ответ в собственных зауменных мозгах. Они у вас, как даже и у мухи дрозофилички, должны иметься. Имение мозгов придается к существованию бесплатно, в худшем случае сдается в беспроцентную аренду. И так, и-так-тик. «Так» отбойного звучания часового мех-а-низма, «тик» непроизвольное судорожное движение мышц…

Росказня-1
Рос – это вовсе не сокращение от прилагательного «российский», а «казня», подчеркивая – не «кузня», хотя есть далекая привязанность с ковкой слов, и никак не связано-повязано с эшафотным словом «казнь». Впрочем, возможно чтение моих россказней вкупе с врезками автора могут рассматриваться отдельными индивидами человекообразного происхождения, как бескровная и занудистая казнь. Но это уже не мое свинячье дело. Мое дело сочинять, сочинить, со-чинить, с кем-то починить что-то в себе. Станут ли россказни вашим не доживем – увидим. Государственные округовые поданные мои, значит гос-под-а!? Если вы ожидаете и ехидно, как то самое вонючеслюнное с потом и без пота животное, х-мылитесь с острым интересом в руках да к тому же из-за угла, то обезоружу, но не обеззаражу вас, дорог-и-е, вы глубоко ошибаетесь, очень глубоко;, так глубоко, как глубока Марианская впадина в тишайшем на взгляд свысока океане. Но будьте покойны не будучи покойниками, эта ошибка вам дорого не обойдется. Я, как видите, не грожу, а навиваю благостное на-строение, то есть на ваше строение навиваю благость. Благость чего? Благость моих россказней. Конечно я понимаю и даже могу поразделить с вами ехидство, мол сейчас начнет граждать свою грудь с животом от шеи до паха, но не праха, всяческими орденами да знаками отличимости и не-отличимости от всех, ведь он сам, мол, и приказы из-дает и раз-дает. Так что ехидство ваше вполне жизненно. Но не будем бежать впереди паровоза, тем более что и паровозов нынче нет. Итак, как говорят испанцы, аделантэ, стало быть «вперед». Как видите я к тому же полиглот-а-тельник. Между прочим, настоящий тельник, матросский, тяжелый, как кольчужка, подаренный однажды, я носил его, всепогодный он был, как некоторые вертолеты и вертохвостки. Но это так, связка – развязка – уму маска. Говорят, падать с пика величия не только больно, но и большое рискачество, если не трюкачество. Не у каждого сердце выдержит такой перепад. Но ко мне подобные отношения не имеют страстного отношения, скорее, есть бес-страстное со-отношение, стороннее, как что-то, что движется параллельно и само по себе, ну и ладненько. Я ведь прост, я ведь подножен, и на пики никакие не взбирался. А кресло владетеля крупно-рогатого торгового центра и всей округи вокруг я проиграл, а по-вашему извращенному взгляду выиграл, ведь стал ой-ёй-ёй кем, играя в азартную игру на интерес конечно. И игра эта – любый мне преферанс. Кто-то спросит, а почему вы, господин без благородия не играли в шахматы? Отвечу просто, там сплошной мат, пренеприятно выслушивать это приговорное «мат», а самому матюкнуться прилюдно не совсем прилично, хотя и можно. Кто-то холенорукий, подправив зачёс налево волос на голове, заметит, «А в бридж!». Возражу убедительно, поймите, бридж уж очень сложная якобы заумь, а заходить за ум у меня не было никогда желания. О, слышу хор «А монополь, а монополь!». Я ойкаю. К чему приплетать монополь к тому же магнитный, я все-таки простой человек из подножья, и в ученые на сцену не лезу. Хотя само слово милое, тащит за собоймного Полей, и тебе Гоген, и тебе Верлен, и наше наконец моно-поле-полюшко-поле. А как замечательно звучит, взять бы да песню сочинить. Но я увы не блантерую песенно. Так что деваться некуда, мне милее преферанс. Повторюсь без стеснения, вот и проиграл я это самое кресло владетеля, на котором в наши и в ваши дни сижу да беседую, да задницу свою за-сидаю до из-не-можения двинуться. И вас пока не существующих прошу отметить мою участь про себя в уме, да галочку поставить, но не свечку, в памяти постоянной, мол, участию в такой участи и не позавидуешь. А ведь хочется-можется позавидовать. За-висть она великая мучительница-учительница наша. Но речь свою я лучше завершу не за-вистью, а за-вист-ом. Да, за вистом чужим картежным скрывался, как за углом родного дома, мой в пух-и-в-прах проигрыш. А играли мы вчетвером без малого уже полжизни дружно-со-дружно каждую пятницу. Четверо с одного двора, подворотни. Двое уже в элиту нашего общества верховодящую как памятники в бронзе впряглись, третий служил чтимым  футуро-гинекологом будущего, и все ему в рот вглядели когда он его раскрывает, вглядели не из-за выбеленных зубов конечно, ну и я простой подножник, но на удивление верный себе, таким уж урод-ился, и о которого за всю его ну скажем долготерпимую жизнь никто ни одной ноги не вытер, судите сами, значит достоинством отличим был, но не горделивый. Некоторые гражданские индивиды даже поговаривали якобы в шутку, окуная ее в бокалы с шампанским, «Да он ведь не от мира сего». Не от сего, или не от того, это не наша забота, а соз-дателя, дателя взятку за то, чтобы мы здесь пожили. И в одну из пятниц августа, в ночь звездопадучую я и в пухно и в прахно проиграл, и за этот проигрыш стала мне, как было договорено о проигравшем, награда, как ком града по башке-башковой-башковитой, стать владетелем и не вообще, а владетелем этого самого нашего КРТЦ и всей округи вокруг. Дело в том, что те двое элитные и третий гинеколог будущего уже давненько говаривали-проговаривали, мутя общество и ее элитно-ухоженную верхушку, у которой ушки всегда на макушке, что пора, пора и пора перейти, и ведь очень нужно перейти к – ой, дайте, дорогие господа мои, перевести дух, перейти к монархии! Но при этом замечали умно, но не заумно, монархии на современный лад подстроенной. И вот я ею и стал. Владетелем, в-лад-самый и попал. Лад придумали они же.

Врезка 1.
Какое мне дело до россказней владетеля. Я пишу о своем. Я пишу не в мастерской. Я пишу на натуре. Вокруг природа. Моя. Ваша. Небо. Общее. Земля в садах, не райских. В садах тропы. Я не выбираю. Какая подстелится, по той и иду. И не спрашиваю себя, куда она ведет. У меня нет цели. Я не охотник. Охотники возможно идут следом за мной. Но какая я цель для них? Всё, что есть у меня, это одна или две мысли. А мысль же не убьешь, не съешь, не уловишь, не посадишь в клетку, не продашь на черном рынке. Стрела пронзит ее насквозь и полетит дальше. А мысль останется мыслью. Наконец показался кто-то, идущий навстречу. Кажется, это был человек. Приблизившись, я обнаружил в нем человека, похожего на меня. Вот только его шляпа смущала. Я никогда не носил шляп. Поравнявшись со мной, идущий навстречу слегка приподнял шляпу, держа ее тремя пальцами за тулию, и таким образом поздоровался. Я в ответ, как привык, коротко откликнулся: «Привет». А человек возьми да и спроси: «А кому привет?». Я, вовсе не смущаясь, и отвечу: «Вам конечно». А он не без покровительственной интонации и пояснит: «Но он не дойдет до будущего». Тут я заинтересованно спрошу: «А почему?». И тут человек, шедший мне навстречу оттуда, куда я то ли шел, то ли и не собирался идти, объяснит с такой подкупающей родительской улыбкой, будто гладит меня родного сына по головке: «А потому, что по закону тяготения прошлым и не долетит, а возвратится обратно». Естественно, я не выдержал, таким урод-ился, и с заметным раздражением и спросил: «А вы откуда знаете?». А он прогло-а-тив все прежние улыбки свои, заявит веско, как зачитает ноту протеста: «Будущее знает всё о прошлом и настоящем». «А о будущем?», – съехидничаю я. И тогда он как бы и промямлит: «Это посложнее». А я продолжу свой путь и подумаю: «Тоже мне умник, Америку открыл». А вокруг сады. Небо общее. И тропы, которые стелятся сами. Природа. Моя. Ваша.

Росказня 2
Дружи-дружки, две подружки, две премиленькие врушки.
А потом сосялись выборы. Без участия двух премиленьких врушек. А зря, скажет однажды то время, которое возьмет вверх над другими временами. Но это, господа милые без «пре», совсем иная история, параллельная нашей с вами, где-то и должная пересечься с нашей. Но где? Когда? Не будем ломать наши и без того набитые болячками головы. Итак, выборы. Выборы много-и-ступенчатые, но честные, хотя честностью, этим кирпичиком и э-тик-и и мо-ралли, можно заткнуть любую дыру, даже черную. Грамматика тут не причем, я так мыслю, понимаете, мыс-лю-ли. Когда-то кто-то из-рёк без рева а в-слух-в-ухо соседа, честность не порок, а большое свинство, то есть не-уместность. Но это было. А ныне честность в почете, да и в под-счете. Ну вот мы и доехали до разрешенного разворота и возвратимся к выборам, мно-го-го-ступенчатым. И что это за ступеньки? Куда они ведут по лестнице вниз или вверх, а вдруг все-таки вниз по лестнице, в под-вал, где объем, стало быть кубатура мала, да велика значимость бункерная, значимость верховодящая, водящая иногда и за нос. Конечно читатель, умеющий читать и вчитывать-ся, спросит: «А кого выбирать?». Угадайте. Правильно. Выборы владетеля. И следом залихватским кашлем из табакерки выскакивает другой вопрос: «А почему выборы не прямые, тайные, сугубо личностные?». Лично честные, пожалуйста. Но выборы владетеля дело не личное, а общее, и к тому же с привкусом горького спасительства. Избирательное право имеет каждый даже позабытый, но внесенный в базу данных член, чье гражданство не вызывает сомнения, даже если за всю свою долготерпимую жизнь не проронил ни звука гражданской тональности, хотя бы в ре-минорной запечальной. Самые умные и видимо светлые умы предложили и утверлили соотношения между весом прав выбора для элитных членов и изнародных членов, и это соотношение составило десять к одному в пользу элитников. И таким образом количество голосов у элитника десятикратно превышало голос изнародника. И на первой ступени предлагалось выбрать, какая власть желаема. Монархия, но не М-анархия, или Демо-домкратия, столь милая всем во снах ли, или за чашкой горячего черного шок-о-ладного напитка. В результате едино-и-душно выбрали монархию, мон-архию, не обычную, а вполне странную, но исторически, как считалось, более надежную. Лучшие юристы вдруг ли определили, что монарха не выбирают тайно и изподпольно, а открыто, поднятием руки, только одной все члены территориально через свои полные собрания не сочинений, а всего коллектива, проживателей на данной территории. И главное, монарх выбирается без права передачи наследнику властно и едино. Должен сказать, что всё это происходило уже после той достопамятно злополучной и знамя-нательной ночи, когда я проиграл в пух и в прах верхо-водящее положение владетеля всего. Конечно въедливый, как моль, читатель не преминет спросить с законной, не судимой усмешкой, а зачем все эти разговоры с выборами. И в ответ получите, господа, а потому, что попу всё равно нужна гармонь и пляски под гармонь. Они ведь радостны и светлы, как лунная ночь, что вся в странных тенях. А тени, они как же много-и-значимы. Тени, сени, темни, теми, потемь, потём-ки, тёмки, и всё это тени. С ними так сладко и страшновато, но не тошновато живется, да дышится с прерывами с задыханиями. На всеобщие выборы на открытых же всеобщих собраниях шли без зазываний. Так вот за меня единоручно и сказали «Да» все члены общества гражданского. И стал я владетелем всего, что было вокруг крупного рогатого торгового центра и его же самого. И узнал я всё обо всем и обо всех. Но я не имел первого слова. За мной было последнее слово, как за обвиняемым, обвменяемым, обрекаемым, нарекаемым. Разве на-рекание не есть и об-рекание. На что? На всё, что знаешь в-меня-емо и не-в-меня-емо. Вот я об-ре-чен, и разве это не значит, что об-ручен. Но с кем? Или с чем? Со всем, что знаю. Почти. Почтить ли это почти? Или пусть себе живет да поживает, да наши счастья с несчастьями в обнимку наживает. Так вот и так, господа, владетель это не власть и не сласть, а состояние. Чего? Почти не знаю. Прошу встать и почтить память беспамятную. А я хитер по-своему, я не тягощусь, а говорю себе и всем, знают всё еще впереди. Разве не так? Подарю половину роскошного общественного туалета в моем КТРЦ тому, кто докажет, что не так.

Врезка 2
Какое мне дело до россказней владетеля. Я пишу о своем. Его козни меня не касаются, а тем более не кусаются. Они обитают где-то в мимо-сти. Не в других мирах. Другие миры – это же завлекательная болтология, из науки ни о чем. Миров нет. Есть один и единый мир. И этот мир не будет окончен. И этот мир не ведает и не узнает, что есть обрывы. Он есть, и всё этим сказано, он есть потому что у него есть прошлое, а до прошлого настоящее, а до настоящего будущее, как всегда светлое. А за будущим песня, песня без слов, слов нет и не было, за будущим песня как долг его, и этим долженствованием и полон мир. И снова прошлое. Если вы уходите из прошлого, вы порываете с ним, и настоящее вас будоражит, устремляет в будущее без прошлого, и тогда будущее вас обманет, оно должно быть, но не замысленно, но кто о том вспомнит. И станете вы людьми без прошлого, и потеряете вы намоленные места, намоленные встречи, намоленные расставания ваши, потеряете ваших предков, ведь вы пришли по приглашению родителей родиться. И вы забудете сказать «спасибо». И вы забудете тогда и себя, превратившись в чужака. И тогда путь ваш, который надо найти, который только ваш и есть, путь этот будет не путем воздушного змея в небе, а жирной, очерченной на бумаге черной линией. Ваш этот путь сподручнее. Вам он предложен, и вы принимаете этот данаев дар и уходите из прошлого. Что ж, одолейте силу тяготения прошлого. Вас оно тяготит, эта сила притяжения? Что ж пусть так. А других она притягивает и возвращает на путь воздушного змея.

Росказня 3
Нет печальнее участи, чем проиграть и получить стат-ус, должн-к-ость, поло-жжение владетеля всем и стать им. Когда ты стал таковым, тогда участь превращается в отцепленный вагон. Потом ты уже имеешь не суп с котом, а должен «быть» владетелем. И тогда движущийся по инерции вагон с участью отцепленный останавливается, и приходит пора быть владетелем пожизненно, стало быть от этого «быть» уже деться некуда! Многие, если не все истинные и потому наивные до лучших слез граждане страны, я не говорю об ушлых читателях, наверняка уверены, что быть владетелм, быть властелином не умов, а черт знает чего, это отменное и завидное счастье. Ошибка, господа, о-шибко! Обычная, обыденная и даже местечковая ошибка.Побыв в стати властителя, начинаешь скоро ощущать такую скучищу, что скулы сводит, как от оскомины. Вокруг друзья? Не смешите. Какие друзья, и не враги, а служители, служ-аш-щи-едящие. Пожизненно – думают про себя? Зависть белая мучает? Может быть. Но исторический факт-факторий, девять из десяти владетелей или власть-крепкую-имущие истерически погибали, но не умирали. И что забавно – чаще всего от рук собственно-персонной ох-раны-наносящей. Другое дело вожак, вот это профессия! Им надо быть, быть таковым. А если не дано быть вож-аком и-обо-всех думать, тогда сползай с острия иглы и иди вешаться на вешалке в собственной прихожей, а пулю оставь снайперу из охраны. А ежели дано быть таковым, то есть во-жаком, то скажу от-кров-и-енно, но не избиенно, это лучшая из худших участей. А что такое участь, как не участие. В чем? Да в чем угодно. Например, во владетельстве, во властительстве, в повелительстве, это всё мое многоличие. Конечно восседая на острие иглы хорошо постелить соломку под задницу, да не к лицу такое. И все-таки есть подстилка. И это, господарики-марики мои-умарики, знания. Кого-то когда-то изгнали из рая за тяготу и знания, а меня загнали в рай, как в загон, за этими знаниями. И я знаю всё, почти всё. Главное знаю, что за мной стало водиться вожачество, почти как чудачество. Знаю всё и обо всех вокруг, находясь в резиденции КРТЦ. Знаю, но все-таки на уверенной в себе поверхности тор-жест-венного повелительства плавает что-то странное, что и зовется «почти». В этом «почти» и восседает истинный повелитель. А кто он, что он, лучше не знать. В старину говаривали, меньше знаешь – дольше проживешь. И что проживешь и кого и что переживешь, не так уж и важно. Можно додумать, домыслить, дознаться, что «почти» и есть та малая свобода, малая да удалая, что хоть на чуть усмиряет тропу надобности «быть». Быть, а не плыть. А за обочиной тропы и стоит повелитель, так мне мерещит моя фантазия-вы-дум-ка, стало быть, из думы вынутое на свет божий выносит, как сор из избы. И стоит повелитель в стороне. Сторонник он. Со-сторонник. Не по сторонам глядит, а со-стороны, а потому он со-сторонник  и указитель. Вот кто велитель почти. Что его, говорю я себе и всё такое прочее. Я и чту, и по-чту честно в том признаться, зная почти всё. Кстати, что перво-на-перво-одно-и-временно думать и знать ясно, или одно-и-временно не думать и не знать ясно. Думал один японец да и сказал, как ляпнул или хлестанул по щеке – оба вторые. А я, позевывая от надобы быть зорко владетелем, говорю – перво на перво это пойти лечь спать.

Врезка 3
Слова алмазным резцом врезаются в ткань пространства, заполненного бессловным миром, но существующим во мне. Где именно? Да хоть в пятке, но не в древнегреческой. Впрочем, пусть в ней, уязвимой, как совесть, если таковая имеется в наличии на прилавках души. Слова. Не вяжи слова с чем-то или с кем-то. Пусть слова живут своей жизнью. И тогда ты увидишь их в совершенно ином совершенном свете. В свете, идущем из-за горизонтов обычных смыслов. И разве тогда ты не сделаешь еще шаг на пути своем. Пусть слова не обременяются тобой, и тогда полюбишь их, и шагнешь в сторону, и не сразу увидишь себя иным, может тем, кем ты есть на самом деле, и найдешь и отворишь калитку в «нечто», что не названо и не наречено. Это будет большая удача. Вот такое послание я переслал самому себе. Слова покорно согласились. А ведь могли и посопротивляться. Что бы я делал без слов. Меня бы не было. Потому «быть» без того, чтобы ословавить существование так называемого мира, невозможно. Мира-вам-пира, пирующего на останках наших желаний, этих путешествующих странников без лица и имени, наделенных участью порождаться и без споров исчезать. Слова, слова, вы взрастили сады моей души.


Росказня 4
Казнь назначена, но она не состоится. И так каждый день. Утро, день, вечер и следом глупая и никчемная ночь. Утро казни. Казнь утром. День свержения. Свержение дня. Вечер двуличий. Двуличие вечера. Это всё, что остается от моего трудового владетельства, не в виде ли золы. Это моя участь участливая сжигает что-то в своей воображаемой топке. У-часть моей жизни. Но никакого коня за пол-участи мне не нужно. Впрочем за полцарства отдал бы коня. Кстати я вижу на-сквозь, что вы думаете. Вы думаете, я царствую и по-царски к тому же щедро? Нет. Вы думаете, я царствую и как жестокий монарх, указуя когда кому когда идти в туалет? Нет. У меня не тюрьма, а владение всем, исторически обзываемое Мо-нархи-я. Ну а по-детски истерически, отвергая надоевшую кашу, это царство и оно мое. Но! Да-да, это НО – стена, это НО – меловой круг, не перелезть, не перейти. Я не вмешатель. Я не Прометей, якобы исторически-благо-родный. Я не помогаю гражданам, как он. Нет! Не помогаю всяким родам, всяким рождениям и порождениям, что происходят с каждым гражданским лицом за день, когда родятся поступки. Но я не бью по-ступке, оглашая глашенно приговор. Разве не вяжутся поступки в череду, через поступь, по ступени – раз, по ступени – два. А у других размысль всякая крутится, вертится, а то и искрой вспыхнет. Но я не этот самый прометей, заглавность буквы излишняя роскошь. Пусть всё идет как идет. Я владетель вожакового толка. Толк иной, не пром-етеевский. Прометеи нам не нужны. Тем я и у-добен и никому не по-добен. И конечно же удобен себе! Но почему? Вижу висит вопрос, висит воздушным шаром, но уже начавшим сдуваться. Я спешу ответить. А потому, что я есть я, такой и не-изменный и надежно верный, и не-разменный. Но я как и все падаю вниз. Куда? Туда вниз, и не важно, что означает, к чему приписано это слово «вниз». И всё. Все мы, и я падаем, потому что тяжелы. Но даже, если ничего не весить, разве взлетишь, без дуновения. Кому-то ведь взбредет в голову опустелую взять да и дунуть, без ветра шало-шального, которому и голова-то не нужна. А может и такое случится, откуда ни возьмись плюхнется граната, заряженная глупостью, да и взорвется, и волна взрывная понесет меня к небесам, где меня никто и не ждёт. Такая получается размыслятина. Но всё одно – я как и все падаю. И что оно есть такое, не знаю, по подозреваю, что это «такое» закралось кротом в «почти». Впрочем я готов отречься от этого под-оз-а-рения, а если без уголовщины, такого мыслевания. И вовсе не боюсь прославиться Галилеем, гордыня не замучает. Как в застенках, потому как ее и вовсе не будет. Всё ведь слова. Всё. И даже на прогулку иду не я, а они, слова. Пусть любуются облаками. Пусть. И через это «пусть» во вдохе-выдохе и проходит мой путь, как – вспомните, пожалуйста, – путь воздушного змея без следа.
Кажется, удачная росказня случилась. А? Вы не согласны? Я рад. Согласие ставит точку, а я ставлю вопрос, так ведь?



Врезка 4
Врезка, резка, срезка, мерзко – слово это выскочило из подтемени, надо прихлопнуть лаз, топнуть левой ногой и приговорить, чур-чур на замок, чтоб открыть никто не смог. Когда на душе мерзло, тут два шага до «мерзко», тогда внешне торжественно под непарадный марш душу в микроволновую печь на «отморозку». Только подбери время, чтоб не спалить душу. Извините, ошибка, ни душа, ни рукописи не сгорают. Клянусь последней летней мухой, это не мои слова, а народные. Правда. Вообще-то все слова народно-из-народные, потому и не принадлежащие никому. А вот «все слова народные» сказал, известный языкоед. Кто против? Готов судиться и рядиться и пойти в конце концов на мировую, но не сделку. Я не противец. Словами не торгую. И совершенно серьезно шут-шутило, отшутившись вдоволь, но не всхлип вдово, и сказал, «Торговать словами – это всё одно, что торговать собой». Кто-то из толпы слушателей с открытыми ртами перед тем, как толпа разошлась по кустам-кусточкам да всё парами, ухмыльнулся, мол, «то-же мне «собой», торговать-то нечем, одни кожа да кости». А потом наступила на ногу ночь. Темная-претемная. Потому и наступила. И наступила как-то хитровато, но не жутковато. Ничего не видно. Ни згинки. Сплошной кромеш. Потому и наступила. Почему на ногу? Да потому, что я ее и выдвинул за порог крыльца. Нога – выдвиженка. И что, больно? Нисколько. Даже можно сказать исторический факт. А тем временем темным-потемным я предложил:
– Поедем на острова.
И мне в ответ вопрос:
– А кто пришел?
Пришла ночь. На следующий день мне говорят:
– Какие вы старые.
Я отвечаю открыто, не стыдясь солнца:
– Все мы всякие.
И снова вопрос рубит дерево под корень, которое я посадил. Но держусь и нахожусь в здравии умственном. Наношу письменно почти на небесную голубизну всякие буквы-знаки, которые собрались в кучу, как рачки, и получается вот такое.
– Тогда завтра.
Но я категорически, не преклоняя ни свои, ни чужие колени, и объявляю:
– Завтра не будет.
Но послезавтра будет. И подхожу к кому-то. Пожалуйста, если желаете, пусть это буду я, юный философ, воспитанник элитного не стада, а дет-сада. И кому-то этому самому стало по душе ответить на вопрос, который еще не был задан, и ответно сказал так:
– Ты хочешь знать больше, чем знаешь, ты хочешь узнать меньше, чем знаешь, ты хочешь узнать, что ты не знаешь, тогда прочти эту книгу, – сказал я и протянул пустую ладонь. А вот левую или  правую пусть останется тайной. Ну да ладно, господа, присяжные читатели ли, мечтатели ли, все реки текут в океан и теряют там в солености свои различия.
Отлично, воскликну, вос-кликну я, естественно нарушая свою внутреннюю душевную кон-фигу-рацию, дальше будет только хуже.

Росказня 5
Пора переходить к очередной росказни. Но кто-то кричит зычновато: «Двери закрываются!», и я, или тот, кто скрывается за этой буквой, едва успел выскочить – тоже мне выскочка – из вагона, уходящего неизвестно куда, кажется следующего в депо…
…Люди думают, что они думают, пусть думают. Насмешливо, но без ехидства рассудил тот, который знал всё, или почти всё, и, если они не знают, не догадываются, и пусть не знают, пусть не догадываются, что всё проще дырки от бублика, всё считывается с диска, который в них вложен, где этот диск – в печенках ли, в голове, в левом ли мизинце правой руки, а может, на ладонях, чьи рисунки что-то ведь и значат, но этого не знал даже он…


Наконец,
Вот и посошок.
Утрём друг другарям носы и разбежимся.




Москва, июль-сентябрь 2014 г.















Этюды


Этюд 1
Наконец я встречусь с ним, с другом, который добро-и-вольно возвратится из убогой старости. Сосланный туда на поселение, он дождался помилования и возвратится в квартиру своей и нашей молодости. Ключ от квартиры я за-благо-и-временно подложу под половик перед входной дверью, подложу к его приходу…
Метка за полями.
Это произойдет в четверг, почему, никто не знает, даже сам автор, но само слово «четверг» разве не притягательно, оно тяжелое, кажется, что в слове этом много четвергов, четверг, четверь – не верь, четверг – отверг, а что если четвергнуть, или четсверг-нуть, а в спину вслед глядит ухмыльная среда-середа, ломная-пере-ломная, да срединная, да в двуличии печальная, а впереди пятница-распятница, вольная распутница.

Этюд 2
…подложу к его приходу. Можно было подложить и свинью. Ведь он сыграл уморительно злую шутку передо мной и перед ней. И я потерял. Что или кого, не помнил, но чувство потери долго не покидало меня. Но я подложу ключ. И встреча состоится. Нас будет четверо в той молодости – я и она, и друг и она, другая, не его, а просто – другая. Та самая, которой он тоже сыграл свою сольную, но не сальную шутку, та самая, что уходила за горизонт, но не за солнцем, а солнце за ней. Потому ведь солнце тоже влюбляется. Это мы так по-человечески думаем, что оно безчувственно, как та, что уходила. И отчего-то я буду думать, что моя будущая молодость ее не волнует. Моя? А причем я? Ну конечно, вновь автора  кто-то попутал, попутчиком стал, да потом и отстал. Но окажется, что ей милей  прошлая старость. Чья? Его? Моя?..
Метка за полями
Оставим поля нетронутыми. Пусть отдыхают. Не под парами, а под небом, страдающим от одиночества. Может, когда-нибудь в прошлом и взойдут поля, но прежде взорвется подброшенный кем-то желудь, и у него вскинется, как вскрикнет, отросток дубовый и окрепнет, и раскинется, возвысившись и разделит свое одиночество с небом.

Этюд 3
…Чья? Его? Моя? Ничья. Да, ничья. Партия полугероев, как полубогов в греческих мифах, закончилась в ничью. И потому старость осталась бесхозная, но в сочетании из двух слов – «прошлая старость», за которыми жизни! И она, та самая другова она никого не любила. И себя тоже в этой прошлой старости. Тут я отчего-то представил старость, как пропасть, а ее, которая другова она, летящей в эту пропасть. Но я не стал дожидаться, когда она достигнет и взлетит на дно пропасти, и обратился к автору, мол, все-таки, дай же ты ей имя, какое у нее имя?! И автор авторитетно, даже не икая от внезапного моего вторжения в его владения, и скажет, нет у нее имени. И тогда я взмолюсь – ну почему? А потому что, глядя отвязно от меня в окно, пояснит жестко автор, не хо-хо-чу и точка. Против точки ведь не попрешь, как на нет и суда нет. Да, господа, да, старость ведь не болезнь…
Метка за полями
 Последняя – последняя ли? Вопросы прошу складывать в папку для дел, которые делать не надо – так вот последняя мысль сошла с ума на пустынную платформу тишины, сошла, как сходит на полустанке отставший от поезда пассажир, в безлюдность, в звон в ушах, в этот замирающий последыш жизни. Сош-ёл, сош-ла, на полу-станке, только станкового смотрителя даже кажущегося на видать, и «здравствуйте» сказать не скажешь. И колокол учредительный помалкивает без затаенности. У него языка-то нет. И что? Так – всего лишь факт. Тишина, сосланная на полустанок. Она имеет свой язык. Умеющий слушать, да услышит ее. Ее речь. Не моя ли это речь, подумает мысль, сошедшая с ума на пустынную платформу, как пассажир, отставший от поезда.

Этюд 4
…старость ведь это не болезнь, не участь, не приговор. Старость это мост, на котором можно постоять, опереться, облокотиться, прислониться к перилам. Стоять и провожать реку, уходящую под мост, и видеть, как уносит она с собой наши взгляды. Так говорит, так будет говорить та она, что была с другом, стоя на пороге в квартиру нашей молодости. А порог ведь порогу рознь. Он не просто планочка, он не просто черта, он не всего лишь шаг, порог он бывает и в целую жизнь. А она, другова она, будет отличаться всю эту жизнь красотой. Красотой не для себя, не для поразительности и более тем не для приманчивости. Она не могла унижать себя. И ей повезло с другом. Он не замечал ее красоты. Их жизни напоминали жизни двух канатоходцев, идущих каждый по своему канату. И что? Вопрос к-стати. Автор благодарен – редкостный случай. И ответ звучит. Озвучен голосом ее, друговой подруги. И скажет она, идя по канату – надо, ой, как надо держать равновесие. Даже бабочка, севшая на руку и взмахнувшая крылышком, может нарушить равно-и-весие. И тогда никакие добрые, любимые, взаимные взгляды не спасут от прошлого, которого нет, как и от будущего, из которого мы бежим беженцами, не прихватив с собой ничего, даже паспортов. Друг улыбнется, хотя мне покажется, что он усмехнется ее словам, и, не снимая улыбки с лица, склонится низко, но не в поклоне, а чтобы из-под половика перед дверью вытянуть ключ, как вытягивают выигрышную карту…

Метка за полями
Попробуйте вычесть из двух два. Что получится в итоге? Смешно? Смешка-на-смешка? Вовсе нет. даже не-смешка. Получите ничего. Правильно. А в народе говорят иную правду, не арифметическую, говорят ничего это пустое место. А пустое место не может долго пустовать, если оно даже не свято. И заполнится оно? Чем? Кто знает чем, тот смолчит. Но прислушайтесь. Хорошо навострите слух. Разве не донесутся звуки музыки в звучании неизвестного инструмента. Не скрипки, не фортепиано с его предшественниками, вплоть до одной струны, не духовик какой-никакой. Но будут звуки музыки, которые заполнят пустоту. А если звуки не донесутся до слуха, отчаиваться не стоит. Лучше выпить сно-и-творное, а еще лучше выпить сто грамм водки полугаровой и, не вызывая такси, добраться до постели, своей конечно, и успеть попасть в сон, а на самом деле в западню, которая зовется сон.

Этюд 5
…вытянуть ключ, как вытягивают выигрышную карту. Когда он откроет дверь, меня уже в квартире не будет. Я оставлю его одного с будущим. Ему надо пообщаться с ним, свык-нуться, чтобы не свих-нуться с каната, по которому он, еще ступая вовсе не циркачом, а возвращался из ссылки. Ведь будущее это не слово, притасканное к тому, что есть время, и есть ли, но не буду я разворачивать эту страшную частицу «ли» в фильм ужасов, а скажу за себя, позволю и за вас за всех, что будущее скрытно есть и состояние души, и пространство, отягощенное прошлостью, только не пропустите букву «р», и мир, проносящийся мимо, если не оказываешься в нем. Будущего без меня нет. и тогда разве ни копейки не стоит сказать, будущее и я, позвольте добавить – и вы, сиамские близнецы. Разделенные даже самым изощренным хирургом, близнецы теряют все смыслы, наши, местечковые смыслы. А вместе они ох, как гордо обзываются. Знаете как? Нет? Ну, где мне до ваших умств. Зовется – «жизнь». Что это такое? Это то, что мы едим еже-и-дневно, и даже еже-и-нощно, и пере-вариваем, переже-за-вывая. Соглашусь – слово-то затасканное, но не позатаскушное…
Метка за полями
За полями, за лесами ветер, убежавший от полей и от лесов, веете, гуляющий там, где нет ни полей, ни лесов. Там есть дерево, одно не одинокое, но одно само по себе. Дерево сухое. Потерявшее прежнюю жизнь. И ветер, ветер заставляет петь сухое дерево. И оно поет. Кто услышал его пение, кто услышал, как ветер, обметая сухое дерево, сухое от множества лишений, заставляет петь дерево. Кто сообщил миру о песне сухого дерева, тот потерял на своем пути время, но обрел себя, и ветер, не ведавший, что такое наше жалкое доброделие, оживил сухое дерево, оживил и полетел дальше. Кого он еще оживит?

Этюд 6
…слово это затасканное, но не по-затаскушное. О! Вижу с последней парты вялое рукоподнятие. Это бездельник наш, но мысль у него, если возникает, летит к земле на бреющем полете, готовая вот-вот разбиться насмерть, но успевает снова взмыть. И тогда появляются слова. И падают они, колышась сухими листьями, и звучат, так что слышно их внятно. Когда жизнь, говорят они, кончается, значит надо сказать слово, не волшебное – жизнь ведь не сказка, что сказана перед сном, а сказать слово к началу, с которого начнется, если не всё, то «что-то». И это «что-то» пригласит тебя на танец. А что будет потом, для этого надо возвратиться в будущее. Но подходя к началу, к слову, подумаю я, надо удержать память от разлетания, даже если это тщетно, потому как от тщетности до исполнения один шаг, такой же, как от плача до смеха. Так думаю-по-думаю в будущем, покинув квартиру нашей молодости. Я спешу к ней, которая меня не ждет…
Метка за полями
Спросите у Мурки, хочет ли она сыграть в жмурки. Она промурлыкает «да». И тогда зажмурьте глаза. Зажмурьтесь покрепче. Чтобы никто и ничто не подобрало ключи к сомкнутым створкам век. И жмурьтесь долго. Не считайте, загибая пальцы, до ста или до тысячи. Арифметика тут ни причем. Вы же играете в жмурки с кошкой по имени Мурка. Но вы уже забываете о затеянной игре. И вот вы уже и вовсе забыли о ней, и тогда, и тогда вы обнаружите чудесное окружение. Вокруг будут кружиться звезды, со всех сторон. Неужели это будет небо, подумаете легкомысленно вы. Но легкая мысль скоро слетит в никуда, в темноту, где обитают звезды. Они улыбаются вам. Они приветливы. И лишь одна звезда серьезна. Она то приближается, то отдаляется. И тогда вы ощутите, что движетесь подобно маятнику, качаетесь без всякого умысла. И покажется вам, что звезда эта есть ваше же отражение в зеркале. И вдруг разом веки ваши разожмурятся, и вы не ахнете, не охнете, а с улыбкой поглядите перед собой. А там в зеркале обнаружите себя не того, совсем не того с усталыми складками на лице, а молодого, не того, кем вы были, а того, кто есть в этом зеркальном отражении. Но раздается звонок. Кто-то придет. Вы не встревожитесь. Нет. Но в то же мгновение зеркало с отражением исчезнет, и перед вами предстанет стена в обоях без следов помёта летних мух. Спустя время вы поймете, что это будет не стена, а зримая тишина, населенная вами.



Этюд 7
… я спешу к ней, которая меня не ждет. Она никогда никого и ничего не ждет. Кому-то видится в этом отголосок замкнутой в себе болезни. Но не мне. Уже в слове «никогда» и кроется разгадка. Она не больна болезнью, которой мы все заражены, и название которой «время». Хотя время само по себе всего лишь слово, но очень заразное и даже остро. Да к тому же, когда меня нет, она знает и не только, она непринужденно отслеживает мои перемещения, и потому я всегда рядом с ней. Она, я говорю, не впадая в досужие фантазии, что она не является, как мы, частью речи, на которой говорит время, она часть речи, на которой общается пространство. И это ведь так замечательно. И разве не потому наше знакомство и встречания не знают конца, да и начала. Оно затеряно. Так что радость, узнаваемая только нами, мною и ею, не избывает. Я спешу к ней не на крыльях-крылышках нетерпения, а спешу, потому что я все-таки повязан временем. Теперь вот будущим. В нем я молод, хорошо собой, не вреден для окружающих отходами прошлого. Ведь впав, играючи живя, в счастливую, но прихотливую старость, продолжая находиться в прошлом, никто и не замечает вредоносностей той поры. Может от того, что мы ими дышим. Но я зашел слишком далеко, глядишь и упрусь в тупик, где слова толкутся бездумно. Потому скажу, та, что не ждет меня, не только хороша собой, не только внушительна, обладая силой притяжения пространства, не легкомыслием летучего времени, но улыбчиво добра. А это ведь так смирительно для нас мужчин. Нас будет четверо в той молодости, четверо…
Метка за полями
Что там за полями? Там живет ветер. Он доносит легкий, облаками уносимый колокольный звон. Один давний восточный размыслитель сказал: «Колокольный звон раздается в моей груди». О чем он? Нет, это не печальный звон, это звон не по уходящим. Разве он не вещание от мира, не обращение и ко мне, напоминание, что я есть. И тем, что я есть, я отвечаю на вопросы, которые несет с собой колокольный звон, звон оттуда, где за полями не подлежащий обозрению мир. Проживаемые дни – не наши ли ответы тому, кто или что есть мир. Но разве не хочется мне, вам господа мои закадычные, самому, самим выбирать ответ. И вот я выбираю ответ – я иду спать, я устал, как устает и мир, бывает ведь и такое, потому что порой колокольный звон затихает, и наступает тишина, в которой так счастливо нет смыслов, а есть очерки вздоха, когда ты наконец оказываешься дома. А за полями можно найти всякое, не только слова, умоляющие повязать их друг с другом, но и идиотскую улыбку на потерянной кем-то маске счастья. Кажется я зашел не только за поля, но и за ум, конечно за свой, не за ваш. Так что спокойной ночи, немалыши, берегите себя от неуместных просыпаний.

Этюд 8
…Нас будет четверо в той молодости, четверо – я и она, и друг и она, другая, не его, а просто другая, уходящая по ломаному пути, на котором встречи высвечиваются бессвязно светлячками, другая, потому что не принадлежащая, не лежащая ни с кем, разве что с другом в пору бессонницы, когда луна светит снисходительно, позволяя свершаться напрасностям. Но нам с той, которая меня не ждет, но улыбчиво добра, как и пространство, лишенное зловредности, луна вовсе не нужна с ее приливами и отливами. Но пространство всегда находит время для предрасположенности. И я приду к ней в той молодости, что наступит, что наступила – автор без извинений поиграл с грамматическими временами, это его право, конечно же не уголовное. Мы проведем мое время по извиву пространства и очутимся на берегу зеленой реки, что выносит свои воды через всю страну, покидает ее и исчезает в море, о чем говорит географическая карта, но я в тех морских краях не бывал. Уже проходя по висячему мосту, я увижу ее, беседующую с двумя молодыми людьми. Была она одета легко для предвечера. Сумерки еще были далеко от нас. Но что ей прохлада. Она всегда только сама по себе, вся охвачена притяжением пространства. Когда я подойду к беседующим, она улыбнется мне, протянет руку и скажет: «Привет!», и тут же спросит: «Как тебе зеленая река?», спросит и оставив тех двух молодых людей продолжать беседу без нее, отступит поближе ко мне. Ее протянутая рука притянет меня, и я с радостью обниму ту, которая не ждет меня…
Метка за полями
Случается ли с вами – с кем «с вами»? к кому ты обращаешься? Отвечаю – «ни к кому», а потому даю тебе право собирать из слов свою мозаику, и думать, что она предназначена для обо-зрения или для обо-слушания, или для обо-чтения. Вот с какими оборотами-обормотами я на «ты». Но к «ни к кому» я человек окультуренный обращаюсь все-таки на «вы». Итак, случается ли с вами такое, чтобы из молчания, которым вы заполнены, вдруг извлекся бы крик? Тот самый, который я потом облекаю в тесную одежку слов. После этого предложения и ученику, проспавшему весь урок, очевидно, что я и ответил от себя на свой же вопрос. Если кто не знает, что такое молчание и тем более что есть крик, вырвавшийся из неволи ли или по праву своего равенства с молчанием, то, извините, отойдите, пожалуйста в сторону и далее, за поля. Потому что вы обделены одним из многих измерений, в которых мы существуем. Вот такой значимый приговор выдала моя ума палата. Ну, а если и по-настоящему пошутить, то разве крик не обитает без должной регистрации в молчании, разве он, крик не молчит до поры, спрашиваю я никого, потому как сижу в пустой аудитории в ожидании любо-не-знательных студентов. И представьте, неожиданно распахивается дверь и появляется фигура человека в белом летнем костюме, хотя по прогнозам местных метеоцентров за окном минус три градуса, появляется и заявляет, да, именно она, фигура, «а вот и я – крик». И его улыбка невольно передается мне. И я будучи хлебо-посольным, ряженным во всякие без-условности, радостно предлагаю: «Заходите, заходите, посидим, поболтаем». А он резонно и со всё той же улыбкой и говорит: «Да как же, я ведь крик, прозвучал, взвился и сник, исчез и меня нет». И я возразить ему не стал, возражать-то было нечем. А о чем крик – это уже совсем, как говрится, другая опера.

Этюд 9
…и я с радостью обниму ту, которая меня не ждет, и предложу спуститься к пристани, взять лодку-плоскодонку и отправиться по реке в якобы кругосветное путешествие или представление. Никто ведь не мешал нам представить такое, тем более, что плыть-то по реке к морю неизведанному. И мы, не теряясь, не споря, так и поступили. Поплывем мы вдоль правого берега, чтобы завернуть в первый же рукав реки. А там погребем веслами и очутимся в камышах, в щемящей тишине, так и страждущей нарушиться, но тщетно. Однако желанный уголок встретит нас тучами мошкары, и придется нас спешно возвращаться к пристани, возвратиться, сдать лодку и как-то дружно порешить, что возвратимся-ка мы в молодость, где нас ожидает друг и его та самая неподруга, всегда уходящая, не щадящая никого, ни к кому. Что ее влекло, я так и не узнал, да и не пытался понять, а так рассудительно принимаю как предложенный, а точнее сказать подложенный факт. Тактом я отличаюсь приличным. Встреча будет не бурной, но шумной, давностью освященной. Но вот не загадка, вот не задача, а странность, поразительная, стало быть поражающая, если не на-повал, то до-не-уменности. Вот так и никак иначе не назвать мое состояние когдатошнее, которое тенью пристало, длинной пре-длинной, словно прожектор в спину мне светил, бросал тень в будущее. А в тогдашнем друг легко и даже играючи сыграл шутку, не баховскую бадинерную, а свою. Впрочем можно признать, что не друг по-авторски напрямую, а случай подвернулся, и сыграл он – кто? Друг или случай? – дуэт, так будет безобиднее – не просто шутку, а злую шутку. Как собака, злая, но не кусачая. И шутку, не скажу, что уж прямо-таки зловреднейшую. Он вообще полюбливал обыграть любую шутку на струнах не числящегося в музыкальных эн-циклоп-э-диях инструмента. Так что возвращение в нашу молодость, что в прошлую, что в будущую – вот так я запросто расправляюсь с авторскими временами – предварю рас-сказом, но не рас-сказкой о друге моем, нашем, и пусть он станет и вашим. Сторонние прихожане, не тронутые и потому не обожженные его шутками, поговаривали, что шутки не от зла, а от своего при-совершенно-личного добра-желания. Хотя ве мы знаем, куда ведут благом мазанные намерения. Но это так как бы шажок в сторону, танцевального «па». Стало быть сыграл друг соло на одной струне странного инструмента, втиснувшись в легенду о замечательном Паганини, сыграл как шутку. О, господи, вовсе не взмолюсь, а удивлюсь не без усмешки, вновь шутка оборачивается злой улыбочкой, потому что что-то потеряно. Кто-то украл – кто, он ли? Украл что, что же украдено? Ах, да, добрые языки говорят, что потеряно доверие. Потеряно или украдено. Как можно украсть то, что не лежит на прилавке или в тайниках. Впрочем, доверие и лежит в тайниках души. Сейфы души! Задушные. Сейфы те, что задушат. «Ох», не надо этих красот, не надо. Куда это занесло автора. На вираже занесло и на обочину, а за обочиной ничего, пустота, не пропасть, не отбойник, а пусто-та еще! Но это всё будет в прошлом…
Метка за полями
За полями колосистыми, за ветрами голосистыми, там, куда и взгляд-то долетает после четвергового дождичка в пятницу, которая от взгляда и пятится, встречи не желает, так вот, там гляжу сидит на скамейке из крученных золоченных прутьев «влюбленность». Сидит себе такая незнакомая, и лица на ней нет, не от хвори, а потому что нет и всё, нет одного-единственного зримо глядно-при-глядного, а многолика она, будто кратно много отраженная от толстенных стекол, стоящих в очереди друг за другом, в очереди ни за чем. И эта влюбленность не моя, ничья, никому не принадлежит, и даже по-современному в лизинг, а по-старому в должок не данная-приданная, стало быть сама по себе, и ни печальна, ни радостна, ни улыбчива, только желательно добра – желающая да поменяет эти самые два последних слова местами, если… Но не успевает взгляд прочесть собственную мысль или мыслишку без лишка, как кто-то за меня, некий подсказник, суфлерист и говорит: «Так это же слово!». И прошла межа. А за межой ясность про-зрачная – это ведь просто слово. Не пронзительное насквозь через сердце. Не качающееся на паутине прошлого. Что ж, значит прошлое паук? Оставим вопрос без ответа. Итог – слово, знающее себе цену. Покупайте, господа, покупайте. Автор зазывает. Предлагает билеты на аттракцион под названием «влюбленность». Я прохожу мимо. У меня свои дела. Я спешу на светопредставление. Наконец я в зале. Зал переполнен пустотой. Занято только одно кресло. В кресле кажется сижу я. Или автор. Не важно. Я на сцене. Объявляю – «Разрешите представиться, я словастик, сло-вастик». Но я не успеваю и рта закрыть, чтобы перевести дыхание, как раздается свист мелодичный, но громо-и-гласный, сопровождаемый криками: «Долой головастиков!». Следом летят в меня кресла, обитые малиновым бархатом. А что я? Я? Я волной свиста, на его гребне вместе с креслами смываюсь со сцены и бегу. Бегу и думаю – вот ведь молодец, на бегу думаю, зады-хаясь, думаю, а ведь сукины дети – кто они? – хорошо придумали. А сам бегу, бегу, бегу туда, куда никогда не попаду. Вопрос – а куда я не попаду? Ответ присылайте молча. Каждый, кто первым пришлет правильный ответ, получит приз, но ка-приз в исполнении всяких музыкантов. Такая вот викторина. Что ж, пора сказать «спасибо». За что? За ваше внимание и высоко-из-мерную снисходительность. Ведь так удобно в-низ-сходить.

Этюд 10
…но это всё будет в прошлом. А в той молодости будет иначе. А пока пройдет что-то, что можно назвать юностью, временем разбрасывать камни, а камни это мы. Да, камни, разбросанные руками разных сеятелей. Их немало. Кого? Сеятелей или камней? Автор говорит – и тех, и других. Кстати мудрые китайцы, если бо;льше четырех, не считают, а говорят «Много». Но для нас много это нечто размытое, как чернильное пятно на бумаге. Конечно, я слышу молчаливые, а потому много-и-значительные возражения, мол, юность не время разбрасывать камни. Я не соглашусь игристо шипуче. Именно юность и есть самое время разбрасывать камни. Родители, случай, капризы, обучатели и разве не обстоятельства «творят» мозаику наших дней, изменчивую, как в детской калейдоскопической трубке. Вот до чего докатится автор, ну и я следом за ним. Автор, выдержав паузу, заявит, но камни не растут и не дают всходов. Они есть ожидания. Отмечаю-привечаю – а ведь недурно сказано, и предлагаю вам, еще не уцененные дорогие читатели, продолжить чтение. И когда их, то есть камни, начинают собирать, они не то, чтобы оживают, а начинают жить по-сво;ему. Именно «по-своему;» уму! И такими мы войдем в ту молодость, где нас ожидает встреча. И поводом, а может поводырем, а кто скажет сигнальным знаком послужит добро-и-вольное возвращение друга, вращение вратно воз, из убогой старости. Сосланный туда на поселение, он дождался помилования и возвернется. И когда мы соберемся в квартире нашей молодости, и когда мы займем каждый свой угол, то поймем и едино-и-душно, что молодости здесь тесновато, она не умещается среди родных стен, и тогда мы дружно с улыбками на ладонях покинем квартиру, выйдем на простор, который уместить всех и всё, и очутимся на берегу нашей реки, цвета индиго. И это будет чудесный солнечный день, который останется с нами, если не навсегда, то до той поры, когда улыбки растают на наших ладонях, и мы увидим, что линии жизни наши начинают расходиться. Я не ответствую за подобную коду этюда номер десять. Все претензии, пожалуйста, шлите автору, или шлите автора вместе с претензиями в более высокие ин-станции. Но не пользуйтесь доставкой почты жел-дорожным транспортом, он может высадить ваши претензии и автора на до ужаса в ушах опустелой станции, либо отправить в уютный тупик…
Метка за полями
Эта улыбка – улыбка напрасности. Не печальная. Улыбка человека, стоящего у края пропасти, что и есть напрасность, стоящего на краю выше нее. Разве не потому улыбка не печальна. Скорее по доброму прощающая эту напрасность. Прощение выше земных представлений, которыми и полна жизнь, и превращающих эту жизнь порой в выдумку. Я, стоящий за полями, где авторство не выживает, говорю, кстати вовсе не очевидное для тех, кто не заходит за поля, я говорю, эта улыбка не земная. О нет, господари мои и не-мои, «не земная» не значит, что она сказочная, или небесная в поднебесности. Она всго лишь не принадлежит времени, не принадлежит или не вписывается во времена, которыми мы гордимся, но и обручиваем высоко-и-мерно и насладительно и всё в одном бокале. Улыбка смиряет волнения, утишает шум шепчущихся минут, и становится твоей. Того, кто встречает ее.

Этюд 11
…либо отправить в уютный тупик. Тупик, слово само не вызывает приподнятого настроения. И всё там в тупике, возможно в личном, как в ячейке камеры хранения, однажды будучи в неупорядоченном настроении, неудача некая видимо чихнула и заразила вирусом ипо-хон-дриоза, он – кто он? Автор молчит и продолжает – вспомнил свой же стих, строку за строкой, тот самый, что был сложен за мгновение, но как оказалось надолго раз вспомнился, хотя строки были чудесно давними, вспомнил и удивился его предсказательности. И он прочел, подойдя к микрофону, который оказался тут же рядом на письменном столе, прочел своим хрипловатым голосом – придет пора, и возвратится каждый на родину, где властвует покой, где время ничего не уже не значит, где время метко пущенной стрелой, настигнув цель, полет кончает свой. И вот она – кто «она?» – ах, да, конечно «пора» пришла, пришла с восторгом от сбывчивости своего же предсказания, потому как его ссылали в убогую старость на по-селение, где предлог «по» есть, а селения-то, говорят, там и нет. Но это его не пугало, а даже успокаивало, но не у-тешало, потому что тешаний и не было. Ведь ссылали на покой, избавляя от всех с их притчами, которые каждый толкует, как вздумается, то есть, как мысль взнуздает притчу. Толкует. Толчёт. В чём? В ступе, в которой толкут зерна, чтобы не дать им взойти. И он рад до изнеможения от такого труда. К тому же он, откинув умную и даже за-умную усмешку вчерашней молодости, подумал, а ведь не худо было бы узнать, где, когда умирает этот странный без имени мир…
Метка за полями
Мама, мама, я получил пригласительный билет на жизнь и смерть, говорят, это очень интересно. Мама улыбнется и скажет, мальчик мой, конечно интересно, но будешь без памяти о том, что было до сих пор, это тебе поможет. А в чем, мама, спросит мальчик бесхитростно, в чем. А в том, мой мальчик, что называется жизнью, ведь это слово такое короткое ни о чем не говорит, за ним как комната пустая, которую надо заполнить. Как эту комнату, неожиданно спросит мальчик. Ты прав, как эту комнату, когда она была до тебя пуста, и еще не чувствуй себя одиноким, не обманывай себя. Я знаю, скажет мальчик, обманывать плохо. Мама улыбнется и согласится, конечно плохо, но обманывать бывает и приятно, так же, как приятно есть ириску-тянучку, но ты знаешь, что бывает после нее с зубами. Знаю, знаю, подтвердил мальчик. Ну вот, и ты не будь одиноким, ведь и это небо, ветер и эти поля одиноки и безмятежны, не мучаются, и ты обратись к ним, присмотрись, послушай, и поймешь, что это твое небо, это твой ветер, это твои поля.

Этюд 12
…где, когда умирает этот странный без имени мир. И что это за мир. И странный и без имени. Мой мир имеет имя, мое имя. И граница его не вовсе кожный покров, не кожаное покрывало моего тела, а всё что есть и за полями. И разве он странный. Он скорее странник или странница. Мир ведь рода не имеет. Грамматика понуждает нас к родо-витости. А странности это, господа, уже диагноз. И его ставит, как кол, отмечающий начало границы, вписанный в не-литературную историю врач, который любит писать криво-скоро-писью ни о чем.
– Присядьте, пожалуйста, говорит, пред-лагает, при-глашает глашатаем в белом халат-ности врач, он же доктор не наук, а историкографических болезней, он же, если заменить одну букву на другую, не врач, враг, не больному конечно, а болезням.
– Хотите сюда, хотите на этот стул. Он придвинул стул с изогнутой по-венски спинкой.
– Ну всё, садитесь поудобней, спасибо, хочу поговорить с вами, я знаю, что вам ничего не беспокоит, это замечательно, это даже примечательно для истории болезни, хотя, знаете, этот роман правильней назвать историей болезней, но это так к слову, а вопрос, любо-и-пытствующий мой вот в чем, как, ну как вы пришли к этому.
– А я не пришел, я всего лишь ушел от беспокойств, взял, надел шляпу, накинул по-модному шарф на шею, обмотав оборотом вокруг, и один из концов закинув, как акробатку-циркачку за плечо, вышел, и за дверь, не потерявшись на перекрестке, и ушел от беспокойств.
– И более не возвращались?
– Кто?
– Ну они, или вы?
– Я нет, а о них не знаю, спросите у них самих…

Метка за полями
О, господи, наконец взмолился я, насмехаясь над собой, поставив на ступеньку ящик с бутылками – да вы правы – с пивом. Я не любитель пива. Но сосед мой сердечный, что подвернул с переломом ногу и отлеживался дома, попросил меня о пиве, и непременно ящик, ни больше, ни меньше, чтобы устроить поминки по вчерашнему дню. Что осталось в нем навсегда, я не знаю. Но вот я у его двери. Ключ у меня. Открываю. Вхожу. Он орёт – ну ты гигант, как ты его дотащил. А я ему – скажи спасибо своей ноге. Потом, отдышавшись, отсидевшись, отпив рюмку моего любимого полугара, пива не пью, спрошу – все-таки почему по-минки, минки по-чему. А он в ответ – ни по-чему, просто так, день ведь ушел, – и смеется. Я тоже посмеиваюсь и думаю, соседушка молодец и говорю, да посмехаться ты хорошо придумал, смех он ведь всё ровняет, даже вчерашний день с завтрашним, хотя, признайся бессмыслица в этих поминках. Да, скажет сосед, да бес-смыслица, так что давай выпьем, помянем друга нашего, вчерашний день. Я глубоко-и-мысленно поддакну, а вслух вновь незатейливо обращусь к смеху, а ведь, как здорово всё обращать в смех, а, признайся без пыток. И сосед, так широко заулыбается, так хлопнет по моему колену, что и без слов понятно, что да-да и да, смех он раздевает всех и всё, дутое и разодетое. И становимся мы равными и своими, и уже с буквой «я» наперевес, как с отравленной пикой не идем друг на друга, не идем, потому как смех-то отпихнул в сторону эту последнюю букву, и оставил вместо «я» себя, смех.

Этюд 13
…спросите у них самих. Да, у них самих, потому что я вижу ваши вопросительно-знакомые лица, мол – «извините, а где те четверо, а?». А если чуть-почуть пооткровеннее, можете заявить в сторону зала, что за бред авторский там за полями. Если бред, то не сивки-бурки. Она не умеет бредить, она умеет ржать, она вся в смехе, и я говорю ха-ха-ха. Почему ха-ха-ха? А потому что желается прокатиться по вашему «по-чему» катком грубой ирони;и – именно с таким изыском в ударении. Так вот, авторское ха-ха-ха это смех, господа, это усмех высокоподобный, а рядом его не родной брат словесный, а брат этот слово «успех», а без успеха ни туды и ни сюды. Такова авторская неколебимая логика. А что дальше? А дальше – далее всё в угоду вашей рас-судительности. Мы все четверо, я и моя она, никого не ждущая, ведь пространство есть и есть, он – друг и его она, уходящая, никому не принадлежащая будем жить да поживать в той молодости нашей, в которой нас будет, как вам уже надоело помнить, четверо и не более, и поживать будем, но не проживать. И вступим мы как-то не замечаемо в тот самый четверг, четверговый, четвертующий, как ему и положено. И в четверг-то и выяснится, не в первый раз, как расчудесно он, друг мой или четверг – не важно, важно, что именно он играет на струнах, пощипывая их, а то и всего одну струну. Да, это будет четверг в той нашей молодости, но не в квартире наше й молодости, куда возвратится мой друг, который – повторим припев – добро-и-вольно покинул убогую старость, куда был сослан на поселение – за что? За всё и будучи сосланным сосланцем зашагает туда, как по цирковому канату, а на противостороне канатного конца обнаружит, что этот конец прикреплен накрепко к выселкам поселенческого типа. И вот мы в тот самый четверг будем счастливо быть вместе где-то за полями, за лесами, где звери не ходят, но человекоотчество и случай с зубастой улыбкой поживают. А друг мой сын «случая», того самого, что обожает поиграть на струнах инструмента – пусть это будет судьба – итак, на струнах судьбы, довольно-таки грубо-и-ватного инструмента, собранного не руками тем умельцев, как Страд-и-вари, а обстоятельствами, этими многорукими друзьями всей живности, так вот, друг мой, наш и ваш порешил подыграть случаю, взял да начал играть злую шутку. Какую? А вот такую. Можно сказать сыграл на «бис» на одной струне, разве не Паган-нини, каприз с кенгурьими скачками по тональному полю – я когда-то мог стать музыко-едом, без буквы «в» – и получилась в итоге шутка под аплодисменты зрителей, шутка, подкрашенная полузлой черной краской, перемешанной с золой. А зола потому, что от всего в конце концов остается зола – тут, извините, я замечаю, что автор-то был философом стойким. Так, и в чем была шутка? А в том, что он порешил от доброжелания инстинктивного увести мою ее, прямо так Шекспир со своей затасканной тринадцатой ночью с четверга на пятницу. Но он запамятовал, что она, моя она, никого не ждет. И превратился он в смешище без приставки «по», в зеркале искривленного времени. И тогда раздается призывный сигнал нагрудного уведомителя нашего, вашего и моего друга. И друг узнает, что его немедленно вызывают на раз-говор-или-при-го;вор главный куратор, почти про-куратор экологии поведения. Конечно же мы сразу не поймем, не избавляясь от прежних улыбок смехо;вых, что ожидает друга. А друг, не раздумывая, по-дружески распрощается с нами и пойдет по тропе молодости от нас подалее. По дороге он оглянется, крикнет «До встречи!», махнет рукой и бросит в нашу сторону увесистый смех, а мы ответим ему своим хоровым добро-и-вольным ха-ха-ха, и махнем в ответ же тремя парами рук. А я подумаю, значит встрече быть, а молодость еще будет. Разве молодость это не мы. Ночь с четверга на пятницу будет заключительной…
Метка за полями
Музей. Музейные предметы, выставленные за дверь изделия, ну конечно твор-ения, твар-ения, ну-ка, сынок, отвечай, где тут ошибка-шибка. Сынок отпил из бутылки колу, закусил сухарем соленым и бойко ответил: «Никак нет, господин учитель, ошибки нет, и тут и там правильно». Сынок получает пару бутылок колы и не скучает. А музей, господа, это хранилище, это храм-илище выших засушенных экспо-нато-в. кто-то, а это кстати мой сосед, и этот тоже после первой рюмки орет, музей это клад-бище. А я после первой рюмки поправляю – стой-бище. Он не соглашается и после второй рюмки говорит, я люблю музеи. А я спрашиваю после второй, а ты когда был на кладбище в последний раз. Сосед резко, возразительно и скажет – никогда. Но после третьей рюмки он снисходительно и отчего-то с грустью предлагает, в музей надо пускать бесплатно. Я с ним с третьей рюмкой соглашаюсь. Четвертая рюмка оказалась последней. Сосед ее выпьет залпом, выпьет и, поглядывая на часы, возвестит, а на кладбище мы с тобой еще успеем. В отличие от соседа – мы же все такие разные – я четвертую отопью по-мелкому и поддакну с прицелом в виде замечания, мол, такси нынче днем с огнем не сыщешь. Замолчу и глупо-и-вато погляжу на соседа. А тот, между прочим, бросит в меня взгляд умный и острый. Так вот и обменяемся музейными взглядами.

Этюд 14
…Ночь с четверга на пятницу будет замечательной. Добавим букву «т», получим за-меч-т-атель-ной. Есть разница? По-моему нет. Всё одно – она будет хороша и возможно примечательна, идущая прямиком в постоянную память нашу. Уйдет ли она в вашу память – большой вопрос. Оставим его без ответа. И конечно скоро-и-палительный, как вы-стрел из ракетницы ракета, которая взлетит красочно, а возвратится осколочными недогарками, так вот этот уход или ухождение друга вызвало у нас вполне веселое оживление. Ведь не в первый раз. Таков уж наш смешняк, такова его струнная планида. Мы будем знать определенно и без-условно-стей. Этих церемонных гостей общения, что вновь грозит ему, но не грозовой гром погремывает, не ливень лениво собирается, а грозит ссылка, да к тому же не простительная, не требующая покаяний, а с заменой помилования на высший испытательный срок. Ну вот уж в третий раз вся эта ката-и-васия станет последним актом, а что значит «последний» никто не знал и не узнает никогда. И не в этом ли назначении насладительность нашего существования во всех временах, и мы радостно вскинем руки, три пары их будет, и воскликнем трижды: «Да, да, да!». Что потом? А потом, господа, продолжится наша новая молодость. И что будет, спрашиваете вы. Конечно, конечно, это хитроватый по-простому автор спрашивает за вас. Я не знаю, что будет завтра…
Метка за полями
Это было в транспорте. В городском. Не в сельском. Сижу у окна. Еду. Ни о чем не думаю. Не пустота, но мысли не задерживаются, если появляются. Рядом чуть в стороне стоят две дамочки, лет этак средних. И слышу одна другой говорит и кивком головы указывает в мою сторону, мол, погляди – мечтатель. Это я – мечтатель. Что ж, легкая улыбка осядет во мне, разве плохо быть мечтателем? А? Мечтается ведь по-разному. Например, мечтается кому-то на-солить, или совсем другое, взять да и добро-и-дельно услугу оказать. Всякое в мечтах происходит. И что? А то, что мечтания нужны, я так думаю. Кстати, а сбываются ли они? Это забавный и справедливый вопрос. Ответить не просто, памяти не хватит. Но случается такие, что сбываются слово в слово, но у… соседа, как бы попадаешь в десятку чужой мишени. Что это значит? Догадайтесь сами. А я продолжу поездку на службу. На городском транспорте. Мысли не задерживаются, как и автолюбители за окном. Бегут навстречу и остаются позади.

Этюд 15
…я не знаю, что будет завтра. Я не знаю, что я встречу за полями, я не знаю, кто пересечет мой путь-путейный-незатейный, но не перечеркнет, а подчеркнет его ветром. Пусть думается, что есть связность, что есть нить, повязанная узелками памяти. Но разве эти узелки и не создают видимость связности на мозаике не нашего, не моего существования, а всего необъясни-мо-мнимого. И не в этом ли оправдание тому, чтобы быть вызванным из не-бытья. И говорю я, мои господа, глашаю на пустелой площади пространства, которое никого не ждет, а есть само по себе – да, мол никто поклонники, да, слава тому, что вызвало меня быть, призвало послужить этому «что», но я не говорю, закатив глаза в коварный рулон, неуместное и смех-и-творящее – спаси меня. Вот такая логика легла под автора и позабывала вас, господа, превратив этюд в обрывок исповеди на листке отрывного календаря, исповеди без каяния – приставку «рас» отбросим за ненадобностью, и обратимся к слову «ис-поведи», и заметим, а ведь оно и значит – поведи за собой. Вот что есть исповедь. Разве не так? Или вы, читатели-по-читатели, со мной не согласны? Тогда подавайте на автора в суд. Судиться, право, не грешно. А что такое грешно? Ни-че-го. Чего, чего? Спрашивает случайный прохожий, похожий на наивного про-ходимца мимо. Я его привечаю без чая, и говорю «будь здоров». А он в ответ, «ты не тыкай, я тебе не…» и вдруг бросается в обнимку с ором: «Соседушка, душка, да я не узнал тебя!». И два смеха-усмеха переплелись. Потом пройдет время. Не мое, чужое. И конечно я возвращусь в квартиру нашей молодости, где она не будет ждать никого. Ключа под половиком не обнаружу. Удивлюсь. И вдруг за-хо-хо-хочу, ведь ключ остался у друга…

Метка за полями
Слова, слова, у вас есть внебрачная судьба озвучивать нашу никому не нужную творительность, озвучивать даже звучание разбитого вдребезги кувшина, переполненного молчанием.


Господа, господа, у вас на глазах слезы, это первая выжимка из смеха.




Москва-Вена-Москва
Сентябрь-ноябрь 2014 г.